Книга: Жизнь жестче. Как философия помогает не отчаиваться в трудные времена
Назад: Глава шестая. БЕССМЫСЛЕННОСТЬ
Дальше: Благодарности

 

Глава седьмая
НАДЕЖДА

 

Один из моих философских героев — Диоген-Киник, противник Платона. Диоген был весельчак. Когда он услышал сформулированное Платоном определение человека как двуногого животного, лишенного перьев, то явился к двери Академии с

ощипанным петухом и заявил: «Вот платоновский человек!» [] Диоген практиковал философию как перформанс, что-то, что нужно проживать, а не только обсуждать. И он был принципиален. Назвав диалоги Платона «пустой тратой времени», Диоген убежденно доказывал, что практика важнее теории, а добродетель — богатства, живя на улицах Афин в пифосе — глиняном сосуде для хранения вина []. Он носил с собой светильник, с помощью которого, по его словам, безуспешно искал подлинного человека. Диоген вдохновлял. Он был политическим революционером, «гражданином мира» [], мечтавшим о немыслимом для своего времени равенстве. «Когда его спросили, что самое ценное в жизни, [Диоген] сказал: „Надежда“ []».

Мысль о том, что надежда придает силы, что она благородна и даже дерзка, стала общепринятой. Но так было не всегда. Чтобы объяснить, почему надежда заслуживает отдельной главы в этой книге, отдельной записи в каталоге человеческих трудностей, нам нужно вернуться к ящику Пандоры — то есть еще к одному сосуду, а также и к греческому поэту Гесиоду, жившему за четыреста лет до Платона.

Современник Гомера, писавший в VIII веке до н.э., Гесиод рассказывает историю о Прометее — титане, укравшем огонь у богов, и о том, как Зевс отомстил за это человечеству. Зевс велел Гефесту создать прекрасную женщину, Афина вдохнула в нее жизнь, а Гермес отнес на Землю. Ей, названной Пандорой, достался сосуд с „дарами“ — болезнями, горем и всеми жизненными напастями. Открыв сосуд и выпустив бедствия на человечество, Пандора захлопнула крышку, прежде чем из него успела вырваться надежда. Некоторые считают, что это метафора божественного утешения, хотя я вижу здесь попытку выдать желаемое за действительное. Из сосуда — ящика Пандоры — по миру разлетелись несчастья, и надежда должна была быть одним из них. Как объясняет сам Гесиод,

Часто лентяй, исполненья надежды пустой ожидая,

Впавши в нужду, на дела нехорошие сердцем склонялся.

Трудно тому бедняку, кто в корчмах заседает, надеждой

Тешиться доброй, когда он и хлеба куска не имеет» [].

Мы скрещиваем пальцы, надеясь, что все получится, вместо того чтобы делать трудные и неуверенные шаги, чтобы этого добиться. Для Гесиода надежда — это наркотик.

Однако, несмотря на то, что в мифе Гесиода надежда, кажется, преподносится как бедствие, смысл остается двояким. Вопрос в том, как трактовать тот факт, что надежда осталась запертой в ящике Пандоры, хотя вот-вот должна была вырваться наружу вместе с другими напастями. Если надежда осталась внутри, не значит ли это, что мы свободны от ее соблазнов? Или это означает наше проклятие — жить без надежды, и в таком случае надежда есть нечто благое, чего у нас быть не может? Почему тогда она была в сосуде Пандоры вместе с прочими бедами? Кажется, с надеждой ничего не понятно [].

До недавнего времени я мало о ней задумывался, а когда задумывался, у меня сразу возникали подозрения. Мои хронические боли никуда не исчезнут. Надеяться на иное значило бы обманывать себя. Если надо что-то сделать, значение имеет сам факт, что ты берешь и делаешь, а не как именно ты это делаешь — с надеждой или со смирением. Лично для меня надежда не важна. Моя психотерапевтка другого мнения. Она считает, что надежда для меня очень важна, именно поэтому я ей так сопротивляюсь. Проблема в том, что я боюсь надеяться, а в чем нуждаюсь, так это в смелости.

И я не один такой. Для многих надежда превращается в самообольщение. Чем больше мы надеемся, тем больше рискуем впасть в отчаяние. Зачем нам это надо? И все-таки мы цепляемся за надежду, которая в темные времена кажется нам источником света.

Я пришел к мысли, что каждый из нас по-своему прав. Надежда есть нечто двусмысленное, и так и должно быть. Оставшаяся в сосуде Пандоры надежда одновременно бесполезна и принципиально важна.

 

Так что же такое надежда? В последние годы философы потратили немало чернил на эту тему, и на фоне разногласий все же пришли к общему пониманию []. Надежда несет в себе признаки как желания, так и веры. Надеяться на что-то значит отчасти желать этого, отчасти видеть это возможным, хотя и не неизбежным. Нельзя надеяться на то, чего ты сам не хочешь, а еще на то, что невозможно, или на то, что и так обязательно произойдет. Более того, надеяться на что-то значит думать, что это что-то не полностью зависит от тебя []. Нет смысла надеяться на то, что ты можешь легко осуществить. Надежда — это уступка тому, что не поддается контролю.

Обе стороны надежды — желание и вера — принимают содержательные формы, поэтому надежда — не праздная тоска, она предполагает эмоциональную связь со своим объектом. Именно поэтому Сёрен Кьеркегор определил надежду как «страсть к возможному» []. Точно так же для этого чувства недостаточно и того, что можно было бы назвать «праздной верой». Я имею в виду, что для надежды недостаточно осознавать возможность чего-то: необходимо относиться к этой возможности как к реальной. Оптимистом при этом быть не обязательно: шансы могут быть сколь угодно малы. Но к соответствующей перспективе на практике надо относиться серьезно: ее можно планировать, пусть даже как нечто неожиданное, маловероятное. (Если вам хотелось бы, чтобы полученный результат анализа крови оказался ошибочным, и вы знаете, что такое в принципе возможно, но отбрасываете эту возможность, вы уже не надеетесь, что анализ будет нормальным). Когда вы сохраняте привязанность к сценарию, который больше не считаете возможным, ваше отношение к нему называется отчаянием. Когда исчезает и привязанность — смирением.

Гораздо проще сказать, почему отчаяние — это плохо, чем почему надежда — это хорошо. Отчаиваемся мы, когда сохраняем привязанность к чему-то, но ситуация безнадежна. «Отношения закончились, она ушла навсегда», — страдает отвергнутый любовник. Больной в терминальной стадии признает в слезах: «болезнь неизлечима». Они чувствуют горе или нечто на него похожее, боль от тоски по некой возможности, которой больше нет.

Все это не значит, однако, что надежда сама по себе благотворна. Иногда невозможность — это факт. Состояние моей матери, страдающей болезнью Альцгеймера, не улучшится, а только ухудшится, и было бы глупо надеяться на обратное, как бы мне этого ни хотелось. Даже когда надежда рациональна, есть ли от нее польза? Помню выборы в США в 2016 и 2020 годах, когда я с отчаянной надеждой следил за результатами. Делать было нечего, кроме как сдерживать волнение и истово молить о благоприятном исходе. Какой от этого прок? Надежда вполне сосуществует с пассивностью. Если в надежде и есть смелость, то это смелость противостоять страху разочарования, который надежда сама и порождает. Когда дела заканчиваются плохо, надежда мучит сильнее отчаяния.

Так что Гесиод дело говорил. Надежда может лгать, смирять, устрашать. Зачем же превозносить ее роль в жизни? В книге, написанной после начала вторжения в Ирак в 2003 году, писательница и активистка Ребекка Сольнит встала на защиту надежды: «Надежда — не лотерейный билет, который можно сжимать, сидя на диване и веря в лучшее», — писала она.

Напротив, надежда должна выгнать вас за дверь, потому что потребуется все, что у вас есть, чтобы отвернуть будущее в сторону от бесконечных войн, от уничтожения богатств Земли, издевательств над бедными и обездоленными. Надежда лишь означает, что другой мир возможен, но он не обещан, не гарантирован. Надежда зовет к действию; действие без надежды невозможно [].

Проблема в том, что надежда вполне может быть похожа на сжатый в руке лотерейный билет, и ей необязательно гнать вас за дверь: я хорошо знаю, каково это — напряженно надеяться на лучшее, растянувшись на диване и смотря новости. К действию нас призывает нечто иное.

Сольнит, возможно, права в том, что действие невозможно без надежды: нельзя стремиться к тому, что тебе дорого в условиях, когда успех не гарантирован, если нет надежды на позитивный исход или хотя бы прогресс. Именно в этой точке и возникает миф о пользе надежды. Надежда — необходимое условие для самого главного — стремления к значимым переменам. Однако это не дает надежде самостоятельную ценность. Возьмем Прометея, кующего железо в огне. Он не мог бы ковать плуги или мечи без сильного жара, но температура металла, дым и искры сами по себе ничего не меняют, это в лучшем случае лишь средство достижения цели. Надежда подобна температуре ковки железа, — когда она есть, нас можно побудить к действию, но это не источник жара сам по себе, не сила, двигающая нас вперед, не удар молота, которым мы прогибаем мир. Подобно раскаленному металлу, надежда опасна: она может покалечить. И сама по себе она ничего не даст.

Даже активисты, воспевающие надежду, часто это признают. Так, Ребекка Сольнит цитирует в новом издании своей книги одну из основательниц движения Black Lives Matter Патрисс Каллорс. Миссия Black Lives Matter, по словам Каллорс, заключается в том, чтобы «давать надежду и служить источником вдохновения для коллективных действий, направленных на создание коллективной силы во имя коллективных же преобразований; выросла эта миссия из зерен горя и ярости, но нацелена она в будущее, на реализацию мечты» []. Движущие силы здесь — горе и ярость, а не надежда. Надежда сама по себе не вдохновляет нас на поступки, она дает возможность горю и ярости подтолкнуть нас к действиям. Страх тоже может быть движущей силой, как это происходит с теми, кто работает над проблемой климатических изменений. «Я не хочу, чтобы вы питали какие-то надежды», — заявила активистка Грета Тунберг, выступая на Всемирном экономическом форуме в Давосе.

«Я хочу, чтобы вы запаниковали» []. Надежда совместима с бездействием. Она может быть предварительным условием для чего-то благого — стремления, пусть и неуверенного, к самому важному, но сама по себе надежда благом не является.

Если вы пытаетесь найти способ вылечиться от своей болезни, приспособиться к инвалидности, справиться с одиночеством или избавиться от него, добиться успеха вопреки обстоятельствам или извлечь уроки из неудач, вы живете надеждой. В зависимости от вашего темперамента вы можете чувствовать себя хорошо в связи с этим или, как я, испытывать страх.

Если надежда вызывает у вас тревогу, необходимо набраться смелости. Моя психотерапевтка была права: надо бороться со страхом надежды, который мешает мне идти на риск. Но сама по себе надежда бездействует: она может служить предпосылкой, но не целью.

 

Я говорил, что надежда несет и должна нести в себе некую двойственность, но до сих пор обращал внимание в основном на ее темную сторону. Надежда мало что нам дает: в лучшем случае она коррелирует с каким-то благом, да и то не всегда. Если мы теряем надежду, это значит, что мы оставляем попытки чего-то добиться, но мы можем надеяться и ничего не делая. Значение же имеют только поступки, а не надежда.

Причина моего двойственного отношения в том, что надежду не назовешь чем-то однозначным и единым. Помимо отношения к тому или иному результату (когда человек надеется на него), это еще и свойство натуры — находить надежду там, где ее можно найти. Можно привести здесь слова о надежде из «Суммы теологии» — трехтысячестраничного блокбастера католического богословия, написанного святым Фомой Аквинским в конце XIII века. Фома Аквинский противопоставляет надежду как «раздражительную страсть» — пылкое стремление к тому, в чем человек не уверен, — и богословскую добродетель надежды, направленной на вечную жизнь []. Мы пока обсуждали именно страсть — слияние желания и веры, необходимое для осмысленного действия. Надежда в этом смысле может быть пассивной, о чем свидетельствует этимология английского слова passion («страсть»). Совсем другое — богословская добродетель. Это активное устремление воли, благодаря которому человек верит в обещанное единение с Богом и противостоит искушениям отчаяния. Я не религиозен — не верю ни в Бога, ни в трансцендентность, ни в бессмертие, но мне кажется, что и без них мы можем найти в надежде добродетель.

Фома Аквинский вдохновлялся аристотелевской этической теорией, согласно которой добродетель есть некая «середина» между крайностями-пороками. К примеру, мужество лежит между безрассудством и трусостью, а щедрый человек не бывает ни расточительным, ни скупым. Каждая добродетель отвечает за то или иное действие или эмоцию, для которых непременно находит срединный путь. Так, храбрые испытывают страх «в должных обстоятельствах, относительно должного предмета, ради должной цели и должным способом» []. Щедрость сродни одариванию и получению даров.

Хотя Аристотель не признавал надежду добродетелью характера, его теория, по-видимому, здесь нам подходит []. Человек может питать неоправданные надежды, завышать шансы или отказываться сдаваться, даже когда возможности для реализации таких надежд исчезающе малы, а может, напротив, вовсе перестать надеяться, не верить в успех и отказаться идти на риск, хотя, возможно, и стоило бы. Добродетель лежит между двумя этими крайностями. Уметь правильно надеяться значит реалистично оценивать вероятности, не выдавать желаемое за действительное и не поддаваться страху; это значит также не упускать возможности, когда они возникают. Цепляться за возможности нужно не для того, чтобы чувствовать себя хорошо — надежда может быть болезненнее отчаяния, — а чтобы поддерживать в себе огонек, дающий возможность действовать.

Не знаю, это ли Диоген считал столь ценным, но именно такую добродетель мы видим в книге Сольнит, основная часть которой представляет собой не теорию надежды, а историю недавнего прошлого, в которой собраны доказательства того, что перемены возможны. Это и отмена апартеида в Южной Африке, и падение Берлинской стены, и восстания сапатистов в Мексике, и легализация однополых браков, а также «Оккупай Уолл-стрит», движения Fossil Free и Black Lives Matter. Бросая вызов бессильному беньяминовскому «ангелу истории», созерцающему «руины на руинах», Сольнит призывает «ангела альтернативной истории», который говорит нам, что наши поступки имеют значение, что мы все время творим историю — и тем, что происходит, и тем, что не происходит. Ангел истории говорит: «Ужасно», но ангел альтернативной истории отвечает: «Могло быть хуже» []. Сопротивление не бесполезно.

Добродетель надежды тесно связана с верой, стремлением искать и защищать истину, внимательно относиться к возможностям. А еще — с волей и смелостью думать об альтернативах, даже когда неясно, что делать. Именно так нам следует относиться к жизненным трудностям — находить возможности где только можно: жить активно, несмотря на недуги или болезни, прокладывать свой путь через одиночество, неудачи и горе. Вопрос, таким образом, заключается не в том, стоит ли надеяться, а в том, на что именно надеяться. Ответ дам в духе этой книги — не на идеальную жизнь. Мы должны осознать ту жизнь, которая у нас есть, и внимательно ее «читать». Я могу питать надежду, что перестану обращать внимание на свою боль или придумаю, что с ней делать, даже если надежды на избавление нет. Я могу надеяться снова увидеть маму, взять ее за руку и пройтись по берегу моря, где в устье реки сменяют друг друга приливы и отливы, а мост через реку как бы повторяет изгиб Земли. Но я знаю, что она уже не поправится.

У надежды есть пределы, и смерть — один из них. Некоторые мечтают о бессмертии путем загрузки «содержимого» своего сознания в какую-нибудь машину []. Но простой аргумент доказывает, что их ждет неудача, даже если искусственный интеллект однажды обретет сознание []. Представьте, что вас куда-то загрузили, но мозг ваш не стерт, данные из него сохранили просто путем копирования. Дальше предположим, что соответствующее устройство включили. Теперь существуют два субъекта — вы, в том виде, в каком были, и это устройство. В лучшем случае в него загружен ваш ментальный дубликат, не вы сами. Но то же самое будет верно, если «включить» двойника, когда вы умрете. Вас самих уже не вернешь — от вас останется лишь копия.

Выжить после смерти естественным путем невозможно: для этого нужно нечто трансцендентное, например, реинкарнация или божественная воля. Если вы не религиозны, вы не будете питать надежд на вечную жизнь ни для себя, ни для ваших близких. При этом вполне имеет смысл скорбеть об их смерти: это рациональная форма отчаяния. Любые отношения архивируются, любые способности теряются — по очереди или все сразу, но окончательно и навсегда. В конце концов, кажется, надежды нет: свет гаснет.

Но мы закрыли глаза или опустили их. Поднимите взгляд и оглянитесь! В мире миллиарды людей, и каждый год рождаются миллионы новых. Перефразируя Франца Кафку, можно сказать, что надежды сколько угодно, бесконечно много надежды, но только не для нас []. Но это слишком мрачно. Ведь кто мы такие? Не только живые люди, но и человечество, а для человечества есть надежда, а значит, она есть и для нас. Опять же, вопрос не в том, стоит ли надеяться, а в том, на что именно надеяться. Можно надеяться, что жизнь имеет смысл, что она представляет собой медленное, нестабильное движение к более справедливому будущему.

Ничто не может исправить ошибки прошлого, которые навсегда останутся с нами, и борьба за лучший мир может быть бесконечной. Но надежда есть. Возьмем изменения климата.

Глобальное потепление уже не предотвратить. Оно уже происходит, и будет только хуже.

Но катастрофа наступает постепенно, градус за градусом, и на каждом этапе происходят изменения. Если нет надежд на то, что потеплеет не более, чем на два градуса, можно надеяться на два с половиной, если нет надежд на два с половиной, можно надеяться на три. И, надеясь, действовать сообща. Мы можем надеяться, что Земля вовремя и нашими усилиями остынет. Надежда умирает последней:

«И хуже может стать.

Пока мы стонем: „Вытерпеть нет силы“,

Еще на деле в силах мы терпеть» [].

Когда не знаешь, на что надеяться, можно надеяться на то, что чему-то научишься.

Сложно представить сегодня, как построить подлинную демократию или расплатиться за грехи прошлого, но в жизни есть место для того, что философ Джонатан Лир называет «радикальной надеждой <...> направленной на будущее благо, превосходящее нынешнюю [нашу] способность понять, что это такое» []. Вслед за Айрис Мердок мы можем надеяться, что новые концепты «расширят <...> пределы языка и позволят ему высветить пространства, доселе пребывавшие во мраке» [].

Концепты, которые нам следует оставить в прошлом — идея идеальной жизни как ориентира или цели, идея счастья как блага для человека, идея, что личный интерес может быть оторван от блага других. Инвалидность не обязательно должна ухудшать жизнь, а боль оставаться невысказанной. Любовь не нужно заслуживать, горе — не ошибка, успокоить горе — не значит предать тех, о ком скорбишь. Жизнь — не сюжет, который «раздувается и достигает кульминации», и нельзя сводить жизнь только к достижению результатов []. Ответственность за справедливость не стоит сводить к обвинениям, и хотя нам не дано удостовериться, что мы сделали все, что могли, это не повод ничего не делать. Человеческая жизнь не обязательно бессмысленна, в ней есть место надежде.

Некоторые из этих выводов сделаны в Новое время, некоторые — совсем недавно, но есть и те, что уходят корнями в далекое прошлое. В 1991 году ирландский поэт Шеймус Хини написал пьесу «Исцеление под Троей», адаптировав трагедию Софокла «Филоктет», впервые поставленную в 409 году до н.э., — примерно в то время, когда родился Диоген. Греки осадили город Трою, герой Ахилл мертв, и прорицатель говорит им, что без Филоктета и его волшебного лука войну им не выиграть. Проблема в том, что Одиссей еще по дороге в Трою бросил Филоктета на произвол судьбы: укушенным змеей, пораженным гноящейся раной. «Я его бросил», — признается Одиссей, «— с ногой, изъеденной болезнью — / Вернее с тем, что от нее осталось, пока она / не сожрала саму себя» []. Единственная надежда — возвращение Одиссея на необитаемый остров Лемнос, где ждет Филоктет. Одиссей берет с собой Неоптолема — убитого горем сына Ахилла. По их задумке Неоптолем должен обмануть Филоктета, представив Одиссея их общим врагом, и вернуть Филоктета в Трою, чтобы выиграть войну.

Однако все складывается неожиданным образом. Неохотно согласившись соврать, Неоптолем все же завоевывает доверие Филоктета, но его охватывает стыд, когда Филоктет начинает говорить:

«Представь, сынок,

Совсем пустую бухту.

Ни одного в ней не осталось корабля.

Лишь пустота.

И нет в ней ничего, за исключеньем

Биенья волн и боли моей раны» [].

Неоптолем во всем признается. И все же, говорит он Филоктету, пророчество богов должно исполниться. Филоктет должен отправиться в Трою, где целитель Асклепий вылечит его рану.

Тогда бери свой лук, иди со мной

На передовую, чтоб город захватить.

Все это должно свершиться [].

Так и получилось.

«Исцеление под Троей» — пьеса о немощи, одиночестве, горе, неудаче, несправедливости, бессмысленности жизни и надежде. Но еще — о бездушии, с которым мы порой относимся к больным и раненым, об одиночестве боли, о воле к жизни перед лицом страданий, о том, как горе может привести нас к ошибкам, о сменяющих друг друга неудачах и успехах, о соблазнах несправедливости и перспективе спасения. Это пьеса и о «дуге нравственности» и о том, как тайна мира, его непредсказуемость — прихоть богов — создает или скрывает смысл, создает пространство для надежды и для действия. Здесь звучит призыв к состраданию и мужеству, призыв к справедливости в несправедливом мире. В конце пьесы хор уговаривает Филоктета отправиться в Трою и вступить в бой:

История говорит, не надейся,

стоя по эту сторону гроба. Но раз в жизни

долгожданная волна справедливости

может подняться,

И тогда

надежда и история сложатся в рифму [].

Поэт не хуже нас знает, что «надежда» и «история» не рифмуются, но однажды, в какой-то немыслимой гармонии, рифма вполне может возникнуть.

Назад: Глава шестая. БЕССМЫСЛЕННОСТЬ
Дальше: Благодарности