В отношениях с моими студентами нам удается сохранять баланс сил, как это предусмотрено организационной структурой университета, однако в других случаях борьба за власть, статус и авторитет происходит, как в игре «Общественное благо», представляющей собой общество в миниатюре. В 1965 году математик Джон Нэш решил проверить классическую теорему одурачивания в эксперименте с реальными людьми. Нэш известен как автор равновесия Нэша, фундаментальной концепции в теории игр, согласно которой игра окончена, если ни один игрок не может увеличить свой выигрыш, в одностороннем порядке изменив стратегию, если при этом другие игроки своих стратегий менять не будут. В это время Нэш работал в корпорации RAND, и единственными, кого он и его помощники смогли привлечь в качестве участников эксперимента, оказалась группа секретарш. Экономисты из команды Нэша познакомили испытуемых с условиями самой известной экономической игры «Дилемма заключенного».
С точки зрения экономической теории «Дилемма заключенного» представляет собой условную сделку с матрицей выигрыша, для получения которого каждый из двух игроков принимает самостоятельное решение, по принципу игры «Ястребы и голуби» (Game of Chicken), или, проще говоря, кто первым струсит. Выиграет или проиграет участник, зависит от того, что победит – стремление сотрудничать или страх быть обманутым, поскольку каждый понимает, что он получит больше, если предаст другого, нежели в том случае, если он будет сотрудничать.
Для большей наглядности в игре использовался сюжет о двух заключенных. Два сообщника действительно совершили преступление, в котором их обвиняют. Их содержат в разных камерах и допрашивают по отдельности. Окружной прокурор говорит каждому из них, что стандартное наказание за такое преступление – десять лет, однако у обвинения недостаточно улик. Он предлагает каждому из них сделку: дать показания против своего сообщника (сдать его) и избежать заключения, в то время как второй сообщник получит полный срок. Если оба будут молчать, их преступление будет квалифицироваться по более легкой статье и каждый из них получит меньший срок – два года. Если же они станут свидетельствовать друг против друга – то есть оба согласятся на сделку, – обоим скостят срок до пяти лет.
Итак, экономисты RAND рассадили участников по разным комнатам, распределили их по парам в соответствии с присвоенными номерами и попросили каждого кратко изложить, как он поступит (разумеется, результаты игры оценивались в денежных выплатах, а не в тюремных сроках): будет действовать в общих интересах или предаст?
Экономисты были уверены, что знают, как должны и будут поступать игроки. Каждый предпочтет предать другого, независимо от того, какую тактику выберет его напарник. Если мой партнер собирается меня сдать, я поступлю так же и получу пять лет; если он сдаст меня, а я буду молчать, я получу полных десять лет, что, конечно, хуже. Ну а если мой партнер промолчит, то я получу два года, если поступлю так же, и выйду на свободу, если сдам его. Снова получается, что мне лучше дать показания против него. Иначе говоря, равновесие Нэша состоит в том, что, если оба предают, оба получают поровну – по пять лет.
Действия участников эксперимента зачастую шли вразрез с прогнозами экономистов. Испытуемые предпочитали сотрудничать (отказывались давать показания), и это повторялось так часто, что один из организаторов обвинил их в том, что они не желают играть по правилам. Я полагаю, что они представляли себе иерархию отношений в игре так же, как Джон Орбелл и Робин Дос, занимавшиеся изучением стратегий принятия решений:
Эффективность [ «Дилеммы заключенного»] объясняется тем, что она метафорически отражает иерархию взаимодействия в общепринятом понимании: (1) отношения сотрудничества выгодны всем участникам – совместные усилия в совокупности приносят более продуктивные результаты, чем любые другие; однако (2) использование одним участником намерения другого сотрудничать может оказаться более выгодным, нежели взаимное сотрудничество; и (3) в отношениях сотрудничества всегда есть риск быть обманутым тем партнером, который захочет поживиться за чужой счет.
Большинству людей импонирует идея совокупного выигрыша, однако при этом есть опасения, что, рискнув, можно стать жертвой того, кто воспользуется преимуществом. Наиболее предпочтительный исход игры для меня возникает тогда, когда я и мой партнер решаем сотрудничать. Наименее предпочтительный – если я сотрудничаю, а мой партнер отказывается. Кто же тогда идет на риск? Кто, в надежде получить общую выгоду, рискует оказаться в дураках?
Сорок лет спустя психологи вновь устроили эксперимент с игрой «Дилемма заключенного». Как и в других играх, участники получили стандартные матрицы выигрышей – таблицы, по которым можно было проследить, что сотрудничество может принести выгоду, однако вместе с тем каждый понимал, что его выгода (возможно) будет больше, если он обманет других. В этом эксперименте участникам сообщили, что в новой версии игра называется «Сообщество» (Community) или «Уолл-стрит» . Те, кто играл в «Сообщество», демонстрировали высокий уровень сотрудничества, около 70 %. Однако в «Уолл-стрит» процент сотрудничества был в два раза ниже. Игра все та же, но названия разные.
Дав игре название «Уолл-стрит», ее создатели не стремились уличить игроков в жажде наживы, однако именно такого эффекта они и добились. Название действует как стимул, возникает так называемый прайминг, когда наши воспоминания или ассоциации в ответ на некоторый стимул непроизвольно влияют на наше восприятие и дальнейшие действия. Содержащийся в названии намек на алчность и жажду наживы – скрытое предостережение о том, что вас ждет игра, построенная на обмане, а в таких играх свои правила. Те, кто играл в «Сообщество», а также участники эксперимента в корпорации RAND, скорее всего, согласились бы с тем, что, выбирая альтруистичное, неэгоистическое поведение сотрудничества, они принимали «правильное» решение с точки зрения моральных принципов.
Однако одна из причин, по которой люди с такой легкостью готовы обвести другого вокруг пальца, заключается в том, что никто не просит их принять «неправильное» решение. Им лишь говорят, что они неправильно поняли правила – здесь нормой является не сочувствие, а сообразительность. Сообразительность имеет свои правила, подробно описанные в работе психологов из Принстонского университета Дейла Миллера и Ребекки Рэтнер, в которой они рассуждают о «норме личного интереса». Они отмечают, что существует негласная социальная норма, в рамках которой сообразительные и действующие в своих интересах люди вызывают всеобщее уважение и восхищение.
Сама по себе идея нормы личного интереса казалась несколько спорной. «Зачем вообще говорить о какой-то “норме” личного интереса?» – спрашивали те, кто критиковал ее. Это все равно, что утверждать, что мы пьем воду, потому что существует норма восполнения дефицита воды. Люди пьют воду, потому что для них естественно хотеть пить; это не социальное явление, для сохранения которого требуются нормы. Аналогичным образом можно рассуждать о том, что люди действуют в своих интересах – хотят выиграть или обогатиться, – потому что это то, чего каждый хочет для себя; есть в этом какая-то логическая тавтология. Можно с уверенностью сказать, что золотое правило нравственности существует и называется так потому, что мы прибегаем к нему каждый раз, когда приходится убеждать людей отказаться от их природной склонности к эгоизму.
Однако, если рассматривать идеи Рэтнер и Миллера в контексте одурачивания, все становится совершенно понятно. Простак – доверчивый, покладистый и отзывчивый – совсем не образец добродетели, а просто дурак. Общество осуждает скупость и стяжательство, но сообразительных и ловких принято уважать. Люди боятся «разочарования, подозрений и унижения», если окажутся уязвимыми, столкнувшись с экономической эксплуатацией.
Норма личного интереса самым неожиданным образом влияет на поведение. Американцам, которые в принципе не скупятся на благотворительные пожертвования, гораздо комфортнее сказать, что они делают это из эгоистических побуждений, нежели открыто признаться в альтруизме. Они называют свои пожертвования на благотворительность личными инвестициями наподобие добровольных взносов в медицинские исследования того или иного заболевания, которые делаются, когда им страдает кто-то из родственников. На Рэтнер и Миллера во многом повлияло исследование Роберта Вутноу, профессора социальных наук из Принстонского университета, которому пришлось столкнуться с подобным отрицанием альтруизма во время работы над книгой «Дела милосердия» (Acts of Compassion). Он отмечал, что многие из тех, кто занимается благотворительностью, отказывались называть свои благие порывы проявлением сочувствия и объясняли их примерно так: «Мне надо было чем-то занять себя» или «Это был повод выйти из дома». Люди стесняются в глазах других выглядеть слишком сердобольными «благодетелями человечества». Рэтнер и Миллер показали, что групповые решения – то есть решения, принятые социумом, – более эгоистичны, чем решения, которые каждый принимает самостоятельно. Тот, кто серьезно воспринимает норму личного интереса, на публике поступает более эгоистично, чем в отсутствие давления со стороны общества.
Когда игра «Дилемма заключенного» была переименована в «Уолл-стрит», игроки уловили сигнал: здесь главное правило – соображай хорошенько, не дай себя облапошить.
В фильме «Отпетые мошенники» (Dirty Rotten Scoundrels), который мы в детстве смотрели по нескольку раз в год, взяв напрокат кассету, есть эпизод в вагоне-ресторане, в котором аферист – персонаж Стива Мартина – демонстративно заказывает только воду, стараясь привлечь внимание и вызвать жалость доброй женщины. Он объясняет ей это тем, что копит деньги для своей больной бабушки, которую почитает и боготворит, потому что именно от нее он получил урок христианского благочестия: «Лучше быть добрым и правдивым, чем не быть таковым». В моей семье эта фраза вызывала бурную реакцию. Какая пошлость! Что за насмешка!!! Сейчас я понимаю, что тогда мы просто не уловили иронию. Риторика одураченного заставляет его все время задаваться вопросом: а что, если быть добрым и правдивым не лучше? Что, если именно это делает тебя дураком?
Каждый день нам приходится принимать сотни решений, учитывая социальные нормы и ценности. Должен ли я делиться с другими? Давать деньги? Уступать место? Социальные нормы действуют избирательно и незаметно, что существенно влияет на наше поведение. Из страха опростоволоситься, оказавшись дураком в глазах других, мы не позволяем кому-то втиснуться перед нашей машиной на дороге, экономим на чаевых, отказываемся прикрыть коллегу, которому в очередной раз надо уйти пораньше с работы. Эти мелкие проблемы, с которыми мы сталкиваемся на бытовом уровне, являются символическим отражением того, что происходит в социальной сфере, политике и культуре. Каким образом страх оказаться в дураках может повлиять на потребность оказывать гуманитарную помощь другим странам? На то, как мы относимся к настойчивым просьбам мигрантов о предоставлении убежища? Принимаем меры перераспределения доходов, относимся к выборам, образованию – во всех этих сферах не раз звучали обвинения в попытках обмануть систему с помощью фальсификации налоговых деклараций, подтасовки результатов голосования, фальшивых обращений. Это все примеры того, как сугрофобия вытесняет истинные гражданские ценности, когда естественному стремлению защитить слабых препятствует страх того, что один недостойный благо-получатель может обмануть всех.
Игра на дурака, особенно если ставки высоки, сродни биологическому оружию, которое незаметно проникает в самые близкие, родственные круги и отравляет эмоциональные переживания и доверие между людьми.
Когда моему сыну было десять лет, он пошел в пятый класс в новую школу. Там его все устраивало: их не перегружали домашними заданиями и ему нравились учителя. Он даже выставил свою кандидатуру на выборах вице-президента класса и с довольным видом объяснял дома, что будет отвечать лишь за порядок и дисциплину, а не за успеваемость. Он был в восторге от учителя музыки, который оказался ярым фанатом Beatles, и даже записался в школьный хор.
В октябре они с отцом отправились в поход на запад штата Мэриленд. Спустя несколько недель после того, как они вернулись, он пришел из школы с симптомами кишечного гриппа. Шли дни, но лучше ему не становилось. К концу ноября мы уже трижды вызывали врача, и в конце концов сына отправили на обследование в стационар. День за днем он или пропускал уроки, или звонил домой из школьного медпункта. А порой, проведя весь день в школе, возвращался на автобусе и, войдя в дом, валился с ног, взмокший и бледный. Он страшно исхудал. Это был худший период в моей жизни.
Мы с десяток раз побывали на приеме у разных врачей, однако никто не мог поставить точный диагноз. Вместо этого мы получали советы, которые я бы скорее назвала снисходительными наставлениями о том, как вести себя родителям. Может быть, нам не следует так болезненно реагировать на его жалобы? Возможно, этим мы только провоцируем «поведение больного»? Не задумывались ли мы над тем, чтобы перевести его в другую школу, где нагрузка поменьше? У детей может «болеть животик», когда они переживают из-за оценок. (Я готова сразу же выйти из кабинета, услышав, как взрослый человек, обращаясь к другому взрослому, говорит «животик».) Как-то на осмотре у очередного педиатра, когда при прощупывании живота сын морщился каждый раз по-разному, доктор поднял брови и, округлив глаза, многозначительно посмотрел на нас поверх головы пациента.
После одного из таких визитов, последнего в этой бесконечной череде, я вдруг ясно увидела картину происходящего. Они все решили, что меня дурачат! По их мнению, мой сын-пятиклассник, вольно или невольно, просто обманывает меня!
Короче говоря, снисходительный тон врачей произвел на меня тот же эффект, что и страх оказаться обманутым. Я чувствовала себя униженной и глупой. По сути дела, все советы врачей сводились к следующему: не задавать сыну вопросов о самочувствии, чтобы лишний раз не провоцировать его на поведение больного. Я посмотрела на своего несчастного ребенка и засомневалась.
Я вспомнила, что по-настоящему у меня только одно предназначение в жизни – вырастить детей, и в ту же минуту я почувствовала, что меня немного отпустило. Внезапное озарение – кто-то собирается навесить на меня ярлык одураченного – возымело свое положительное действие: теперь можно было во всем разобраться и отказаться от этой навязанной роли. Мы решили не пускать все на самотек:
проконсультировались с еще одним врачом, который подробно расспросил о том, что было с сыном в походе, поинтересовался, не было ли укусов клещей, открытых поражений кожи. Затем последовали анализы, и показатели крови заставили нас задуматься. После приема антибиотиков в невероятном количестве сын наконец пошел на поправку, выздоровление шло медленно, как в романах про Викторианскую эпоху.
Об этом периоде нашей жизни я до сих пор вспоминаю с содроганием. Сейчас мой сын самый высокий в семье, это подросток с независимым характером, который любит пошутить, играет в Wordle и беспокоит меня только тем, что включает блендер, чтобы приготовить себе изрядную порцию белкового смузи, в тот момент, когда я собираюсь заснуть. У него все в порядке! Меня же по-прежнему преследует кошмар, что мы могли потерять его. Что бы было, если бы я тогда пошла на поводу врачей, внушавших мне, что меня дурачат? Если бы я позволила им настроить себя против человека, который в тот момент больше всего во мне нуждался?