Хам! Как стоишь перед политзаключенным!
Хотя до сих пор у нас распространены мифы о всепроникающем воздействии КГБ, в позднем СССР репрессивная система была уже не такой, как при людоедском режиме Сталина. «„Контора“ состояла из банальных людей, – отмечал диссидент Глеб Павловский, – она просто следила за всем, что движется» [Морев 2017: 224]. И это наряду со сказанным выше также создавало пространство для маневра. Политзаключенный Валерий Ронкин описывает такую трагикомическую историю, случившуюся с ним в конце 1960-х:
Надзиратель обратился ко мне на «ты», я его поправил, но он повторил свое «ты», я снова поправил. Не помню, сколько раз я его поправлял, наконец, мне надоело, и я взорвался: «Хам! Как стоишь перед политзаключенным!» От неожиданности тот вытянулся по стойке «смирно» под наш общий хохот [Ронкин 2003: 271].
Мог ли допустить подобную вольность с начальством человек в сталинском лагере? Конечно нет. Там заключенного сживали со света и не за такое. Как отмечали отсидевшие диссиденты, сталинский лагерь был ориентирован на уничтожение, тогда как в лагере брежневских времен главным испытанием был тяжелый труд, воздействие которого на человека зависело в основном от состояния его здоровья [Морев 2017: 341]. Советская репрессивная система начинала помаленьку меняться. Причем не только в лагерях, но – самое главное – на воле. Если в сталинское время людей, неугодных режиму, сажали и расстреливали вообще без всякой провинности, то в брежневское даже наличие провинности следовало уже доказывать. Конечно, понятие «провинность» оставалось еще чисто советским. Простое выражение нелояльности режиму рассматривалось как преступление. Но в то же время инакомыслящий получал пространство для маневра, для защиты своих прав и сопротивления органам госбезопасности. Об этом, например, говорит история, случившаяся в начале 1980-х с ленинградской писательницей Ниной Катерли.
Как-то раз она передала знакомым для чтения свою неопубликованную рукопись. Писатели, не имевшие возможности печататься из-за цензурных соображений, поступали порой подобным образом, поскольку каждому хотелось, чтобы его труд изучался, а не просто лежал в ящике стола, ожидая лучших времен. Конечно, при нелегальном распространении текстов был риск утечки информации. Именно так и произошло с Катерли. Случись такое при Сталине, арест был бы неминуем. Но КГБ брежневских времен поступил по-иному. Сотрудник Комитета попросил предоставить ему рукопись для ознакомления. Катерли пообещала сделать это… через неделю. Тот, как ни странно, согласился и оставил при этом «антисоветчицу» на свободе. Видно, ему лень было раскручивать без особой нужды серьезное дело. А может, он ей даже тайно сочувствовал. Естественно, за неделю Катерли смогла убрать все опасные места и перепечатать рукопись так, что изъятия стали незаметны. Инцидент был исчерпан [Катерли 2007: 585–591].
Смена характера действий КГБ произошла в первый раз сразу после смерти Сталина. Однако не следует думать, будто весь постсталинский период представлял собой в данном смысле единое целое. Новый качественный перелом имел место с приходом в 1967 году на пост председателя КГБ Юрия Андропова. Даже такой известный диссидент, как Юлий Рыбаков, немало пострадавший от сотрудников госбезопасности, отмечает, что «в 50–60-х годах в лагеря и тюрьмы ушло больше людей по политическим обвинениям, чем во времена Брежнева – Андропова» [Рыбаков 2010: 148]. Это говорит, в частности, о том, что соотношение хрущевской оттепели с брежневским застоем не было однозначным. Надежды на построение социализма с человеческим лицом исчезли именно при Брежневе. Но в то же время его эпоха никак не была откатом к сталинизму в смысле репрессий. Скорее наоборот. Андропов не являлся, естественно, либералом и не собирался разрешать советской интеллигенции мыслить, как ей того захочется, а уж тем более свободно излагать в обществе результаты своих раздумий. Но в то же время он не хотел работать с мыслящими людьми как с потенциальными шпионами. Он не стремился засадить в тюрьму как можно больше народу. В итоге Андропов сделал ставку на так называемую профилактику [Млечин 2008: 155]. Человек получал право на свободу мысли и творчества до той границы, за которой, как полагал Андропов, возникали угрозы политическому режиму. При пересечении этой границы (например, при вступлении в непосредственный контакт с диссидентами) виновного вызывали в КГБ и предупреждали о провинности. В этой ситуации он мог принять решение: либо умерить свой пыл и остаться на свободе, либо перейти в разряд откровенных диссидентов и с большой вероятностью в обозримой перспективе оказаться за решеткой. В 1967–1970 годах профилактировано подобным образом было 58 298 человек, а в 1971–1974 годах – 63 108. Гораздо меньше было лиц, которые за то же время оказались привлечены к уголовной ответственности по политическим мотивам [Пихоя 1998: 365]. По всей видимости, запугивание со стороны КГБ работало сравнительно эффективно, и многие люди, испугавшись репрессий, отступали от опасной черты. Иными словами, Андропов не столько стремился к наполнению лагерей рабочей силой, как в сталинские времена, сколько к сохранению политического режима.
Где конкретно проходила черта, за которой неизбежным оказывалось заключение под стражу, в каждом конкретном случае определялось обстоятельствами. Например, в случае с Рыбаковым ситуация выглядела следующим образом. Когда он вместе с другими ленинградскими художниками в 1976 году попытался сделать нелегальную выставку у Петропавловской крепости, сотрудники КГБ решили, что скандал не нужен, можно обойтись одним предупреждением. По всей видимости, диссидентство в художественной форме не рассматривалось ими в качестве деятельности, несущей угрозу режиму. Однако как только Рыбаков изобразил на стене Петропавловки хорошо видную издалека надпись «Вы распинаете свободу, но душа человека не знает оков!» – так сразу получил шесть лет [Рыбаков 2010: 219, 232, 273]. Подобное «художество» уже воспринималось как массовая агитация, чреватая соблазнением «малых сих».
Примерно так же, как в отношении диссидентов, КГБ действовал в отношении евреев, которые в 1970-е стали активно «отпрашиваться» у властей для выезда на постоянное место жительства (ПМЖ) в Израиль. Раньше железный занавес вообще делал невозможным для кого бы то ни было отъезд из СССР на ПМЖ. Страна была огромной тюрьмой, правда, для некоторой части населения сравнительно комфортабельной. При режиме Брежнева – Андропова ограниченная возможность «выхода на свободу» у советских граждан появилась. В лагеря и ссылки в 1970-х – начале 1980-х отправилось всего порядка 70 еврейских политических активистов, тогда как израильские визы получили примерно 250 тысяч евреев и членов их семей [там же: 184]. Правда, здесь надо принять во внимание то, что масштабы отъезда на ПМЖ были сильно ограничены страхом по какой-либо формальной причине получить отказ в праве на эмиграцию. Никто ведь не гарантировал, что человека в любом случае отпустят. А вдруг власти сочтут, что он является носителем важных секретов? Правила игры определяли в КГБ, и подача заявления на ПМЖ рассматривалась многими евреями как ловушка. Могло так выйти, что за границу не уедешь, но престижную и выгодную работу в СССР потеряешь [Тульчинский 2007: 80]. Подобная опасность удерживала сотни тысяч квалифицированных специалистов от эмиграции.
Правда, в некоторых случаях людей фактически вынуждали уезжать навсегда за границу. Лауреата Нобелевской премии по литературе Александра Солженицына насильно выслали из СССР, чтобы он не смущал здесь умы. Владимира Войновича долгое время не публиковали и тем самым лишали куска хлеба. Единственным способом выживания в такой ситуации оставалась эмиграция. В 1969–1982 годах из СССР уехали не менее 40 крупных деятелей культуры, преимущественно писателей [Горяева 2009: 362]. А «бузотера» Владимира Буковского, чтобы не держать вечно в тюрьме, выслали на Запад, потребовав взамен отдать советским властям чилийского коммуниста Луиса Корвалана, оказавшегося в застенках у генерала Пиночета [Буковский 2008: 20–40]. Народ откликнулся на эту странную историю таким стишком: «Обменяли хулигана / На Луиса Корвалана. / Где б найти такую …, / Чтоб на Брежнева сменять?»
Иная история получилась с академиком Сахаровым. Он был слишком крупной фигурой в военной области, чтобы отправить его на Запад. При этом, несмотря на диссидентский настрой ученого, отправить его в лагерь власти не решились. В итоге они пошли на компромиссный вариант. Андрея Дмитриевича отправили на постоянное место жительства в Горький (Нижний Новгород). Поскольку город этот был закрыт для иностранцев, Сахаров терял возможность давать интервью зарубежным корреспондентам и собирать сенсационные пресс-конференции.
Словом, формы борьбы с инакомыслием стали при Андропове значительно более сложными и приспособленными к конкретной ситуации, чем при Сталине, который ради достижения своих целей готов был уничтожить любое число людей. Именно в адаптации механизма репрессий к новым условиям, а вовсе не в мифическом реформаторстве состояло истинное значение Андропова. Советская власть в эту эпоху дошла даже до того, что решилась бороться с инакомыслием в рядах творческой интеллигенции не только кнутом, но и пряником. Причем речь здесь идет не о пряниках материальных. Номенклатурным творцам щедро платил в свое время еще Сталин. В эпоху же Брежнева – Андропова появились «пряники» творческие. Власть стала дозволять критиковать отдельные стороны советской жизни, полагая, что создание писателями и режиссерами правдоподобной картины действительности в большей мере сработает на укрепление строя, нежели тупая односторонняя пропаганда. Скажем, в популярном еженедельнике «Литературная газета» было две «тетрадки»: первая – о литературе, вторая – о жизни в широком смысле. Во второй постоянно печаталась «крамола», тогда как первая давала махровую пропаганду, уравновешивая ситуацию [Борин 2000: 189]. Читатель часто первую «тетрадку» сразу отправлял в макулатуру, вторую же изучал внимательно. А вот, например, что сказал один редактор поэту Евгению Евтушенко: «…наши отношения мы можем строить на следующей основе: я вам буду позволять 30% против советской власти, но с условием, что остальные 70 будут – за» [Евтушенко 2006: 138–139]. Возможно, подобная схема казалась номенклатурному редактору вполне эффективной, но беда советской системы 1970-х состояла в том, что читатель и зритель ждали именно «30% против», тогда как «70% за» воспринимали в качестве малоинтересного «фона» литературного произведения. Тем более что авторы на 70% часто халтурили, тогда как в антисоветские 30% вкладывали всю свою душу и весь свой талант.
Возможно, по этой причине советская власть так и не воспользовалась идеей «либерального» главы МВД Николая Щелокова, который в представленной для рассмотрения на политбюро аналитической записке предлагал не «публично казнить врагов, а душить их в своих объятиях» [Брежнев 2009: 256]. Применительно к случаю Солженицына он, в частности, предлагал, во-первых, выпустить его в Швецию для получения Нобелевской премии, а во-вторых, срочно предоставить этому лауреату квартиру в Москве. Щелоков полагал, что при таком подходе люди типа Солженицына будут сотрудничать с властью в той или иной форме. Однако ни Брежнев, ни Андропов не были готовы уйти в своем «всепрощении» столь далеко от Сталина.