Книга: Как мы жили в СССР
Назад: Аграрный вопрос в «Принцессе Турандот»
Дальше: Ливер вместо мяса

Поленом по лицу

Как ни вторгалось государство в жизнь простого человека, подавляя его пропагандой и цензурными ограничениями, советский интеллигент находил способ держать фигу в кармане и даже при случае демонстрировать ее публично. Но бывали страшные случаи, когда система давила нас совершенно безжалостно. И увернуться от нее не было никакой возможности.
Женщина, о которой я хочу рассказать, работала на соседней кафедре, преподавала философию. Преподавателем была весьма средним, но человеком – милым и обаятельным. Слегка непутевым. Суетливым. Трудно сосредоточивающимся на своей работе. Таких людей, как она, в Советском Союзе было множество. Сотни тысяч, если не миллионы. И героиня этого очерка, наверное, спокойно прожила бы свою жизнь, коли не дочь. Та вдруг решила выйти замуж за иностранца. Финна. Финского коммуниста.
В 1970-х у нас подобное формально не запрещалось. Поступок расценивался как допустимый, но непатриотичный. Того, кто уезжал, впрочем, патриотизмом было уже не достать, а вот родственникам и сослуживцам порой доставалось. У моей знакомой после выезда дочери за границу на постоянное место жительства возникли проблемы. Не спасло даже то, что дочь выходила замуж за человека, близкого нашим коммунистам по мировоззрению. Подобные истории в СССР были не единичны. К примеру, в Институте США и Канады АН СССР одна сотрудница вышла замуж за итальянского коммуниста, но коммунистическая ориентация не сняла вопроса о ее увольнении [Черняев 2008: 91].
В общем, в повестку дня партийного собрания нашего института поставили вопрос о персональном деле преподавателя философии. Обычно партсобрание было рутиной. Его требовалось просто «отсидеть», не обращая внимания на содержание [Юрчак 2014: 198]. Раз в месяц коммунисты в любой «конторе» обязательно должны были собираться вместе и делать вид, будто обсуждают некий важный вопрос. Зачитывались доклады, принимались резолюции, составлялись протоколы [Воронина, Соколова 2021: 372–415]. Два-три часа проходили в тоске при полной апатии аудитории. Но в этот раз вопрос был весьма конкретен – требовалось затравить человека. Никто в руководстве не желал ей зла. Но если бы вопрос не поставили на партсобрании, институтскому начальству досталось бы от райкома КПСС. Так требовала система, бороться с которой никто не хотел. «Час позора – век блаженства», – говорили порой о подобных случаях [Молева 2004: 322]. Никто не хотел, чтобы такие случаи возникали, но коли уж случилось… Короче, дело тщательно обсудили. Обвинили человека в плохом воспитании дочери. И дали партийное взыскание. Кажется, выговор с занесением в учетную карточку члена КПСС. Никто из коммунистов не протестовал, поскольку никто не хотел получить неприятностей на свою голову. Я тоже не протестовал. Меня и так несколько лет не пускали в аспирантуру. Если бы начал выпендриваться, не пустили бы вообще. Впрочем, если честно, я и не думал тогда выпендриваться. В СССР подобные дела были рутиной (хотя не часто встречавшейся). Мы все делали гадость, понимали это, но не ждали трагедии. Не мучились сильно из-за того, что «бьем по живому». Мы полагали, что выговор потом снимут и все устаканится. Если бы моя знакомая претендовала на карьерный рост, партийное взыскание его остановило бы. А так… Наше советское сознание отличалось своеобразной раздвоенностью [Хархордин 2002: 357–358]. Вне пределов зала, где шло партсобрание, естественно было считать, что нет никаких проблем в интернациональном браке. Но в рамках административно-идеологической системы столь же естественным считалось смиряться с обстоятельствами и не плевать против ветра.

 

 

Увы, проблема не рассосалась. Обида перевесила здравый смысл. Моя знакомая стала халтурить. Студентам на лекциях все меньше говорила о философии, все больше – о том, как ее обижают. Конечно, кто-то тут же донес об этом начальству. В подобной ситуации выговор становился приговором. Получалось, что коммунист не исправился, а усугубил свою вину. И вот виновную выгнали с кафедры, переведя на другую работу. Явно второсортную. Возможно, она ждала в тот момент поддержки от своего друга – известного и довольно влиятельного ленинградского профессора. Не знаю, мог ли в такой ситуации он хоть чем-то помочь, но на деле, как видно, и не пытался. Даже дистанцировался от опасного человека. Профессор делал карьеру и справедливо боялся, что проявление излишнего гуманизма может ему помешать. Словом, она осталась одна. Мужа нет, друг предал, дочь укатила, начальство наказало, коллеги обдали безразличием… Кончилось дело суицидом. Никто не хотел такого исхода. Каждый думал, что его личный вклад в трагедию предельно мал. Но человека не стало.
Советская система тех лет не была столь людоедской, как сталинская. Если Бог миловал, ты мог прожить всю жизнь, даже не столкнувшись с моральными проблемами вроде тех, что я описал выше. Но Бог не всегда миловал. Александр Галич в стихотворении «Памяти Пастернака» описал атмосферу травли, которую, наверное, ощущал на себе всякий, по ком проходилась голосованием масса безразличных обывателей: «А зал зевал, а зал скучал – / Мели Емеля! / Ведь не в тюрьму и не в Сучан, / Не к высшей мере! / И не к терновому венцу / Колесованьем, / А как поленом по лицу – / Голосованьем!»
Вот другая история, произошедшая из проблемы «общения с иностранцами», которое формально, конечно, не запрещалось. Отец моего собеседника юриста Аркадия Гутникова работал начальником конструкторского бюро на крупном предприятии, связанном с военным производством (ЛОМО). В начале 1980-х из США в Ленинград приехал родственник его жены и пожелал встретиться. Гутников пошел советоваться в Первый отдел (такие отделы, непосредственно связанные с госбезопасностью, существовали на всех предприятиях, где имелась секретная информация), а там его уже ждали, поскольку в КГБ, естественно, имели информацию о визите иностранца. Встречаться с родственником запретили, но говорить американцу о запрете тоже было запрещено: формально ведь в СССР не признавали существование контроля за гражданами. Пришлось Гутникову срочно сделать вид, будто он уехал в командировку [Гутников, интервью]. Если бы сотрудник такого ранга, как он, нарушил инструкцию Первого отдела, то лишился бы должности и уже не смог найти сопоставимую по зарплате и статусу работу.
Пройтись по невинному человеку могли не только за «связи с иностранцами», но, скажем, и за связи с инакомыслящими и инаковерующими. Алексей Юрчак в своей замечательной книге об СССР и семидесятниках описывает случай коллективной проработки комсомольца, согласившегося стать преподавателем латыни в духовной академии [Юрчак 2014: 230–231]. Но, пожалуй, наиболее показательной историей эпохи стал процесс «зачистки» ИМЭМО, где в ту пору работало множество грамотных специалистов из сферы социальных наук. ИМЭМО был не рядовой, а в определенном смысле элитной научной структурой. Он делал аналитические записки о состоянии мировой экономики для ЦК КПСС, а его директор, академик Иноземцев, входил в узкий круг экспертов, работавших временами лично на Брежнева. В кругу друзей Иноземцева звали Кока-Колой, что было, во-первых, созвучно его имени-отчеству (Николай Николаевич), а во-вторых, отражало его симпатии к западному экономическому опыту. Возможно, это и погубило академика, а заодно поставило под удар весь институт. В начале 1980-х, когда партийное руководство страны достигло весьма преклонного возраста и начало постепенно уходить из жизни, прошел слух, что Иноземцева могут сделать секретарем ЦК КПСС. Это назначение явно было неприемлемо для консерваторов в партийной верхушке, а кроме того, для тех, кто сам метил на данное место. Возможно, лично Иноземцеву никто зла не желал, но тут подвернулась возможность его дискредитировать, и закрутилось «полено», бьющее по лицу всех вокруг – виновных и невиновных.
В апреле 1982 года, то есть вскоре после смерти Михаила Суслова – секретаря ЦК и главного партийного идеолога, – двух сотрудников ИМЭМО, Андрея Фадина и Павла Кудюкина, арестовали по обвинению в антисоветской деятельности. Эти ребята по своим взглядам были скорее левыми, чем правыми, и никакой кока-колонизации СССР не могли себе даже помыслить. Они любили Эрнесто Че Гевару и революционное движение в Латинской Америке [Черкасов 2004: 490–491], но тем не менее их сочли антисоветчиками. Возможно, лишь для того, чтобы поставить под удар Кока-Колу: змею, мол, на груди пригрел. Уберечь Фадина с Кудюкиным от репрессий было невозможно в любом случае, однако Иноземцев решил покарать не только непосредственно виновных, но еще и все их окружение. То ли таким образом надеялся спасти собственную карьеру, то ли считал, что без показательной порки немногих пострадает весь институт. Недосмотрели, скажут про руководство ИМЭМО партийные бонзы, потакали. А может быть, тайно даже разделяли антисоветские взгляды?
Весьма характерно, что Иноземцев, по мнению многих, был человеком весьма порядочным. Он поддерживал и продвигал сильных ученых. А кроме того, бесспорно, как фронтовик обладал личной смелостью. Но в данной истории его будто подменили. Директор ИМЭМО осознанно пошел на минимально необходимые репрессии. Георгий Мирский – один из тех, кто должен был пострадать, – поинтересовался происходящим у самого Иноземцева. Тот посмотрел на подчиненного бесконечно усталым взглядом и произнес: «Ну что ты от меня хочешь?» [Мирский 2001: 229]. И впрямь, все ведь понимали, что без жертв не обойтись.
Тактика Иноземцева заключалась в том, чтобы минимизировать потери, сдать все, что он не может сохранить, но ограничиться партийными выговорами тем своим сотрудникам, которых он ценил, но кто, так или иначе, оказался связанным с «делом Фадина – Кудюкина» [Черкасов 2004: 510].
В реальности получились не только партийные взыскания, но и серьезные понижения в должности. Некоторым сотрудникам пришлось перейти в другой институт. Тех, кто был менее известным, увольняли даже без конкретного варианта трудоустройства. Смелые люди, правда, пытались сопротивляться. Одна из сотрудниц, например, уходить из ИМЭМО решительно отказалась. Тогда с ней поступили хитро – лишили права читать литературу, предназначенную для служебного пользования, а затем сказали, что теперь она по объективным причинам не сможет справляться с работой и, значит, должна быть уволена [там же: 515]. В обычной ситуации получение допуска в спецхран для академического исследователя являлось формальностью. Однако система ограничений доступа к научной литературе позволяла нелояльного к власти человека серьезно наказывать. Сотрудник ИМЭМО, в частности, без допуска лишался права пользоваться значительной долей зарубежных материалов и, соответственно, сильно терял в компетентности. В заграничные библиотеки он тем более не мог попасть, поскольку становился невыездным. И в итоге такой сотрудник лишался возможности делать именно ту работу, которая входила в его обязанности.
Для того чтобы сохранить ИМЭМО, Иноземцев не ограничился проработкой своих кадров. Он постарался также остановить приход в институт тех талантливых молодых сотрудников, чья биография по какой-то причине смущала партийное руководство [Певзнер 1995: 424–428]. Эти люди могли даже не знать про Фадина и Кудюкина, но косвенным образом страдали из-за их дела. Иноземцев никому не желал зла, как не желали зла его заместители, члены партбюро и некоторые из вышестоящих начальников. Однако система рубила лес и не обращала внимания на летящие при этом щепки. Спасти ИМЭМО от этой рубки удалось, лишь дойдя до самого верха системы. Георгий Арбатов и Александр Бовин – два друга Иноземцева и соратника по работе на Брежнева – смогли попасть в связи с этим делом на прием лично к генеральному секретарю. Тот из-за болезни уже почти ничего не соображал, но решился помочь:
– Что я должен делать?
– Позвоните Гришину и скажите, чтобы оставили институт в покое.
– Как его зовут?
– Виктор Васильевич [Бовин 2003: 392].
Брежнев сделал звонок первому секретарю Московского горкома КПСС (чье имя-отчество он уже не помнил) и решил проблему института. Научные кадры удалось спасти. Но спасти самого Иноземцева оказалось невозможно. Летом того же года он вдруг скоропостижно скончался от инфаркта. По всей видимости, сказались не только переживания, связанные с карьерой. Совестливому человеку трудно было давить собственных товарищей ради высшей необходимости.
Назад: Аграрный вопрос в «Принцессе Турандот»
Дальше: Ливер вместо мяса