Науки естественные, неестественные и противоестественные
Попробуем теперь от школы и внеклассного чтения перейти к высшему образованию. В советские годы популярна была шутка, родившаяся, наверное, в рядах ученых-естественников: науки в нашей стране делятся на естественные, неестественные и противоестественные. В общих чертах так оно и было. О естественных науках я мало что знаю и потому писать не буду, но об остальных скажу. Комплекс социальных наук относили к числу противоестественных. Но мне бы хотелось с помощью той же шутки осуществить более тонкую классификацию внутри этого комплекса. Противоестественными я бы, пожалуй, назвал лишь научный коммунизм и политическую экономию социализма, поскольку они представляли собой чистую идеологию, практически «не запятнанную» никакими признаками науки. Но политэкономию капитализма, диалектический и исторический материализмы (разделы марксистской философии), а также историю КПСС можно снисходительно назвать науками неестественными. Ученые, специализировавшиеся в этих направлениях, серьезно изучали рыночное хозяйство на Западе, немецкую классическую философию, некоторые важные политологические вопросы и даже историю России в годы существования КПСС. Впрочем, со всех сторон эти ученые были обставлены неестественными идеологическими ограничителями. Писать свои научные труды им приходилось порой эзоповым языком, а реальную науку разбавлять всякими идеологическими штампами так, что только по-настоящему вдумчивый читатель мог извлечь пользу из книг и статей этих ученых. Но зато историки и востоковеды даже в советское время могли заниматься вполне естественной научной работой. Причем внутри этих наук тоже существовало деление, связанное в основном с тем, насколько сильно удалялись исследователи в своих изысканиях от современности. Античники и медиевисты были более свободны, чем, скажем, историки, писавшие о капитализме, который, согласно марксистской идеологической доктрине, обязательно должен был быть уничтожен посредством экспроприации экспроприаторов, как гласил «Манифест коммунистической партии». Конечно, не всякий медиевист готов был стать настоящим ученым, но тот, кто готов был им стать, имел такую возможность. Он тоже был скован рядом неестественных ограничителей, главным из которых был железный занавес, препятствовавший работе за рубежом и ограничивавший творческие контакты с иностранными коллегами на конференциях. Однако советская власть в постсталинский период не могла помешать адекватно писать о средневековой культуре, чем занимались, скажем, такой выдающийся медиевист, как Арон Гуревич, и такой яркий филолог, как Михаил Бахтин. Труд о восстаниях во Франции XVII века написал в сталинское время Борис Поршнев. Не менее важные исследования той эпохи осуществила жестко оппонировавшая Поршневу Александра Люблинская. Со ссылками на их труды я часто сталкиваюсь при чтении книг зарубежных историков.
В экономической науке, которой я занимался, не было ничего подобного. Есть, пожалуй, лишь двое ученых, чьи труды вошли в историю науки, но это как раз те исключения, которые лишь подтверждают правило. Николай Кондратьев успел создать теорию больших экономических циклов, но был расстрелян в 1938 году. Леонид Канторович успешно работал и даже получил Нобелевскую премию, но его экономико-математическое направление исследований (обязательное для конкретной организации производства) было далеко от той социальной проблематики, которая важна для понимания общественного устройства.
Обучение в университете дало мне чрезвычайно мало. У нас были, конечно, преподаватели, которые искренне хотели принести пользу своим студентам. Им я благодарен, и с некоторыми из своих учителей продолжал общаться после того, как окончательно расстался с alma mater. Но в тех условиях, в которые они были поставлены, польза эта не могла быть заметной. Политэкономия социализма представляла собой абсолютно схоластическую науку, не имевшую отношения к реальной советской экономике. Фактически нам втюхивали ряд идеологических догм, сформулированных в сталинскую эпоху и развернутых в длинный, нудный учебный курс. Весьма характерны замечания двух моих собеседников-экономистов. Александр Яковлев писал кандидатскую о социалистической интеграции, но в ходе работы понял, что ее фактически нет. Тем не менее диссертацию пришлось дописать [Яковлев, интервью]. Ирина Карелина изучала влияние интернационализации на производственную специализацию региона, но обнаружила, что его фактически не имеется. Это привело к разочарованию в экономике [Карелина, интервью].
Целый ряд конкретно-экономических дисциплин (от ряда отраслевых экономик до планирования и управления народным хозяйством) могли быть полезны студентам, если преподавались хорошими профессорами, но с переходом нашей страны к рынку эти знания полностью обесценились, поскольку система хозяйствования стала совершенно иной. Лучше обстояло дело с политэкономией капитализма. Чтение «Капитала» было для нас небесполезно. Скажем, будущего министра финансов России (2000–2011) Алексея Кудрина этот труд Карла Маркса подкупал своей логической стройностью [Кудрин, интервью]. Высокого мнения о трудах Маркса и Энгельса был в студенческие годы экономист Евгений Гонтмахер [Гонтмахер, интервью]. Но гораздо важнее изучения «классиков» было изучение современного капитализма. Конечно, любой курс был обставлен жесткими идеологическими ограничителями, которые преподаватели вынуждены были соблюдать, но все же конкретная информация о том, как функционирует экономика на Западе, в их лекции порой проникала. В отличие от «знатоков политэкономии социализма» исследователи капитализма читали книги на иностранных языках и могли нам представить хотя бы «дайджест» из прочитанного материала. В пореформенный период они, как правило, отбрасывали навязанную «старым режимом» идеологию и становились настоящими рыночниками, тогда как их коллеги из «социалистического цеха» зачастую ругали реформаторов и принимались искать национальные модели хозяйственного развития, не основанные на реальном зарубежном опыте и взятые исключительно из головы так же, как былые политэкономические догмы.
Некоторым моим собеседникам повезло в жизни встретить умных учителей старшего поколения. Так, например, Дмитрий Муратов рассказывал мне, что в Куйбышевском (Самарском) университете, где он учился журналистике, можно было послушать «контрпропагандистский» курс, который читал литературовед Лев Финк. Он говорил, что врагов надо знать в лицо, и подробно излагал воззрения Александра Солженицына и других диссидентов, а заканчивал словами: «Вот так говорят наши враги». Лектор мог подвергнуть их формальной критике, но студенты получали реальную информацию, которая была им необходима [Муратов, интервью]. Борис Колоницкий и Владимир Костюшев, учившиеся в Ленинградском педагогическом институте на историческом факультете, отмечали большую роль Валентина Алексеева, особенно в изучении стран Центральной и Восточной Европы, находившихся в социалистическом лагере [Колоницкий, интервью; Костюшев, интервью]. Сотни слушателей приходили со всех концов города в середине 1960-х на лекции Игоря Кона о социологии личности в Ленинградском государственном университете [Кон 2000: 141]. А некоторые молодые выпускники университетов случайно оказывались в хорошей интеллектуальной академической среде: скажем, Алексей Кудрин во многом почерпнул свои знания из общения с ленинградскими социологами старшего поколения Владимиром Ядовым, Борисом Фирсовым, Виктором Воронковым [Кудрин, интервью].
Но у большинства молодых семидесятников подобных наставников не было. Студент или аспирант, который хотел действительно получить знания о капитализме, мог в 1970–1980-х годах это сделать скорее не с помощью своих учителей, а с помощью книг. На русском языке при желании можно было прочитать зарубежных классиков, изданных еще до революции, а также Джона Мейнарда Кейнса и Пола Самуэльсона – классиков ХX века, опубликованных в советское время. Схоластические марксистские схемы в умах толковых студентов разрушались уже от чтения такой литературы [Панкин, интервью; Дмитриев, интервью]. Аспиранты, хорошо знавшие иностранные языки, могли взяться за чтение западных книг в библиотеках и даже получить при желании допуск в отделы специального хранения для изучения полузапрещенной литературы. Скажем, Финк в Куйбышеве свободно давал студентам разрешение на работу в спецхране [Муратов, интервью]. У меня тоже в Ленинграде с этим никогда не было проблем. Даже на Алтае Владимир Рыжков в спецхране изучал немарксистские теории [Рыжков, интервью]. Доступ к хорошей иностранной литературе позволял, например, будущему министру по антимонопольной политике (1999–2004) Илье Южанову сравнивать статистические данные о жизни в Советском Союзе и за рубежом [Южанов, интервью]. Еще легче было сравнить СССР и США по положению дел в науке. Скажем, физик Сергей Цыпляев слышал, что четверть ученых мира работает в нашей стране, но, зная реальные научные достижения разных стран, он понимал, насколько официальная информация искажает действительность [Цыпляев, интервью]. Интересно, что практически то же самое сказал мне Борис Немцов, который, как и Цыпляев, до ухода в политику был физиком [Немцов, интервью]. В общем, можно сказать, что у толковых людей имелось много способов понять масштабы наших проблем. Но конкретная информация об устройстве рыночной экономики шла в основном с иной стороны.
В Москве тогда процветало несколько академических научно-исследовательских институтов, собиравших лучшие кадры специалистов, знающих рыночную экономику и хозяйственные системы развивающихся стран. Это были Институт мировой экономики и международных отношений (ИМЭМО), Институт США и Канады, а также Институт востоковедения. Во главе этих институтов стояли люди, непосредственно работавшие консультантами высшего советского руководства или иным образом входившие в правящие круги (Николай Иноземцев, Георгий Арбатов, Евгений Примаков), что позволяло им обеспечивать лучшие условия для работы своих сотрудников. В отличие от университетских «ученых-капиталистов», сильно загруженных лекциями, семинарами, а также проверкой студенческих курсовых и дипломных работ, многочисленные научные сотрудники московских институтов специализировались на исследованиях и написании разных текстов – от тайных аналитических записок, предназначенных для ЦК КПСС, до всем доступных монографий. Многие московские ученые были умными, знающими и весьма прагматичными людьми, стряхнувшими пропагандистскую лапшу со своих ушей. Мне, например, очень много дало в юности общение с Юрием Витальевичем Шишковым – ведущим специалистом по европейской интеграции. Уже в пореформенные годы я познакомился с Виктором Леонидовичем Шейнисом, исследовавшим развивающиеся страны. Оба в 1970–1980-х годах работали в ИМЭМО. Даже директор института Николай Иноземцев был человеком свободомыслящим. Однажды он вернулся из США и делал отчет на заседании ученого совета. Кто-то спросил его о том, завершился ли в Америке очередной экономический кризис. «Какой кризис? – удивился Иноземцев. – Нет никакого кризиса. В магазинах полно продуктов» [Меньшиков 2007: 153]. Конечно, для широкой аудитории или по телевизору он ничего подобного не сказал бы, но среди коллег вполне мог пошутить подобным образом, тем более что высокий статус оберегал его от возможных доносов. А Лев Любимов, возглавлявший отдел США и Канады ИМЭМО, практически не скрывал, что предпочитает западную экономику. В Ленинграде об этом до перестройки говорили лишь немногие, причем шепотом [Хархордин, интервью].
Наши ленинградские «ученые-капиталисты» очень ценили московских коллег и добились возможности ежегодно отправлять своих студентов-пятикурсников на преддипломную практику в ИМЭМО. Зимой 1982/1983 года я тоже попал на такую практику и был откровенно впечатлен масштабностью института. Начиная со столовой, из которой не хотелось уходить, не отведав всех блюд, до библиотеки, прошерстить которую целиком не удалось бы до конца жизни. В этой библиотеке был даже своеобразный доинтернетный «квазигугл» – «отдел досье», где хранились многочисленные папки с подобранными по соответствующей теме вырезками из зарубежных газет и журналов. Высотное здание у метро «Профсоюзная» целиком было нашпиговано истинными знатоками капитализма. Во всяком случае, такими, каких вообще можно было найти в СССР с учетом существования железного занавеса и того печального факта, что даже специалисты по зарубежным странам запросто могли быть лишены возможности хоть раз в этих странах побывать. На каждом этаже «высотки» были расположены кабинеты, рассчитанные на двух научных сотрудников или даже на одного, если он являлся руководителем. В тиши своих кабинетов и библиотек, содержавших большой объем зарубежной литературы (в двух шагах от ИМЭМО располагалась лучшая библиотека социального профиля ИНИОН – Институт научной информации по общественным наукам), москвичи творили свои книги. Побывав разок в этом «логове», я осознал, откуда следует добывать знания, и затем регулярно покупал их продукцию. Конечно, не стоит переоценивать эти труды. Книги, выходившие в 1960-х, как правило, никакой ценности не представляли. Даже хрущевская оттепель не сказалась на качестве научных работ. Но в 1970-е число приличных изданий стало медленно нарастать. Скорее всего, не только благодаря влиятельной «крыше», но и потому, что в самый плодотворный научный возраст вошло поколение шестидесятников, стремившихся быть учеными, а не пропагандистами марксизма. Наконец, в первой половине 1980-х книги стали содержать максимум возможной конкретики и минимум идеологии. Конечно, они, по сути дела, представляли собой лишь качественные рефераты, посвященные разным темам капиталистической экономики и политики. Но для получения нормального образования студенту, находившемуся за железным занавесом, именно это и было нужно. Книги различались в зависимости от добросовестности и идеологизированности авторов, от желания дать хороший продукт читателю или выслужиться перед начальством. Но в целом можно сказать, что от трети до двух третей таких исследований содержали полезную информацию, а не пустую марксистскую болтовню.
Из книг московских академических ученых можно было узнать, например, как происходит ценообразование в условиях современного рынка. И это был весьма подробный рассказ, выходящий за пределы простеньких учебных схем [Никитин 1973; Монополистическое 1980]. Поэтому к началу эпохи реформ мы хорошо представляли, что может сделать рынок, а что не может, каково влияние монополизации рынков, каково значение неценовой конкуренции и почему важна международная торговля. Мы хорошо представляли себе инфляционный и валютный механизмы [Современная инфляция 1980; Королев 1986]. Мы знали в общих чертах, как устроен «Общий рынок» – Европейское экономическое сообщество [Шишков 1979]. Доступны были неплохие книги об управлении промышленной корпорацией [Многолет 1976], о том, что на Западе давно уже используют меры не только материального, но и морального стимулирования трудящихся – намного более эффективные, кстати, чем советские грамоты, благодарности и доски почета. Ведущие отрасли зарубежной экономики тоже находили своих бытописателей среди советских ученых (я вошел в их число, соорудив к 1990 году кандидатскую диссертацию о фармацевтической промышленности США). И наконец, существовали даже приличные исследования о социальной политике в капиталистических странах. С одной стороны, от советских авторов требовали писать о тяготах жизни простых людей при капитализме, но с другой – «между строк» в научных книгах можно было прочесть о том, как на Западе реально обстоит дело. Я не буду сейчас цитировать самые важные для студентов былых времен книги 1970–1980-х годов, поскольку сегодняшний читатель заскучает от того, что тогда было важно для обретения реальных знаний, но один интересный пример приведу. Это книга Светланы Загладиной «Капиталистическая торговля сегодня».
Прежде чем привести несколько цитат, надо заметить, что автор была первой женой чиновника высочайшего ранга Вадима Загладина, первого заместителя заведующего международным отделом ЦК КПСС. Для таких людей железный занавес становился бумажным, и неудивительно, что Светлана Михайловна перемежала в книге научные размышления с описаниями прелестей нью-йоркской торговли, благо она, скорее всего, получила их непосредственно в ходе шопинга. Некоторые страницы «Капиталистической торговли» – это почти путеводитель для советских статусных лиц и их жен, которым доведется прорваться в Нью-Йорк с небезграничными запасами валюты в карманах.
В любом капиталистическом городе есть целые улицы магазинов и лавок для низших слоев населения, располагающих минимальным или даже ниже минимального уровня доходом. В Нью-Йорке – это Орчад-стрит, западная часть 14-й улицы и пауперские кварталы Бауэри. Орчад-стрид в просторечье называют Яшкин-стрит по имени выходца из России, который за свою жизнь в Америке порядочно разбогател. <…> На Яшкин-стрит покупателей буквально за полы одежды втаскивают в магазины настойчивые зазывалы. Там есть все те товары, что и в роскошных магазинах на 5-й авеню. Другой вопрос, что качество их иное. Торговля идет наличными, а цену с неопытного покупателя могут заломить повыше, чем в фирменном магазине. <…> Спустившись еще ниже по лестнице социального статуса, можно посетить развалы вещей в Бауэри, где за 2–3 доллара покупателю предложат старый пиджак, который имеет некую потребительскую ценность – способен согревать в непогоду бездомных людей – печальную неотъемлемую принадлежность современного капиталистического города [Загладина 1981: 35–36].
Никакая цензура к автору книги придраться не могла, поскольку Загладина рисовала на своих страницах печальную картину современного капитализма. Но вообще-то 2 доллара за пиджак – это по официальному дореформенному курсу 1 рубль 20 копеек. На такие деньги можно было разок-другой пообедать в советской столовой. А плохо пошитый советский пиджак стоил у нас значительно дороже. Фактически Светлана Михайловна объясняла читателю монографии, где надо отовариваться в Нью-Йорке. При этом толковый человек сам мог додумать, что согревающая бедняков в непогоду одежда – это не рвань какая-нибудь, а просто вышедшая из моды (или чуть поношенная), но вполне качественная вещь, от которой избавились хорошо зарабатывавшие средние американцы.
А вот зарисовка для тех статусных советских визитеров, которые не стремились экономить и хотели быть не хуже тех самых средних американцев. Загладина описала «потребительский рай», совершенно немыслимый тогда в СССР.
Крупные торговые центры, некоторые со 100–200 магазинами, могут иметь 15 или 20 магазинов одежды, 10–15 обувных магазинов для женщин и т. д. Их главная привлекательность для покупателей – разнообразие модного выбора. Многие торговые центры связывают магазины крытыми галереями, защищающими покупателей от плохой погоды. Для покупателя, попавшего в современный торговый центр, создается специальная атмосфера, настраивающая его на денежные траты: это и нежная музыка, и звуки падающей воды фонтанов, кинотеатры, медицинские учреждения, катки, рестораны и пр. Средняя продолжительность пребывания человека в таком со всеми удобствами торговом центре составляет 4 часа [Загладина 1981: 38].
У нас торгово-развлекательных центров еще не существовало, а в больших универмагах типа ГУМа, ЦУМа, Гостиного двора или ДЛТ покупатель вполне мог провести те же самые 4 часа, но не развлекаясь и не закусывая, а выстаивая длинную очередь за дефицитным товаром, который перед его носом мог кончиться. Тот, кто читал книгу Загладиной и другие похожие монографии, вполне способен был, даже не побывав в Нью-Йорке, понять реальные преимущества капитализма перед социализмом. И не важно, что прямым текстом советские авторы уверяли его в обратном.
Читаем дальше.
Характерная особенность универсальных магазинов – высокая торговая наценка <…> связана с большим набором услуг, оказываемых покупателям: это удобная, расположенная вблизи магазина автостоянка; широкий набор товаров, способных удовлетворить любую потребность; продажа товаров в кредит с рассрочкой до 30 недель; гарантированное право возврата товара, если он не подходит; бесплатная доставка покупок на дом; прием заказов по телефону и почте; бесплатный совет эксперта [там же: 40].
Немало мог получить «страдающий от ужасов капитализма американец» за свои большие деньги. К тому же, как выяснялось под конец, они могли быть и небольшими.
В 70-х годах многие универмаги, стремясь завлекать покупателей, стали продавать товары со скидкой. <…> Низкая торговая наценка была достигнута за счет внедрения самообслуживания и повышения скорости товарооборота [там же].
Это, впрочем, еще не вся картина «ужасов капиталистической торговли». Чтобы поразить зажатого строгими милицейскими правилами советского человека в самое сердце, Светлана Михайловна рисовала картину ярмарок и гаражных распродаж, на которых вольный дух рынка и демократии проявлялся в полной мере.
Еженедельно сотни стоек с национальной едой выносятся на заранее разрекламированные улицы, на воздвигнутых по этому поводу сценах выступают самодеятельные ансамбли, для детей строятся карусели, и множество лоточников, коробейников и тележечников продают свои товары. <…> Это время служит поводом для встреч с соседями, для неторопливой беседы за чашкой кофе или кружкой пива на скамеечке у гаража. Продаваемые же вещи идут часто по символической цене. <…> Уличные коробейники <…> наводняют центральные улицы города индийскими юбками и блузками, итальянскими туфлями, французскими духами, бразильскими кожаными сумками, английскими ножами и пр. [Загладина 1981: 46–47].
Советскому человеку даже сложно было представить, что улицы его города могут превращаться в своеобразный «праздник, который всегда с тобой». Но для того чтобы жизнь в недоступном для нас Нью-Йорке не казалась медом, советский автор давал в какой-то момент ритуальную идеологическую оценку, словно списанную со скучных страниц «Капитала» Карла Маркса: «…данный вид розничного оборота представляет звено реализации произведенной капиталистической прибавочной стоимости» [Загладина 1981: 47].
И в завершение разговора вспомним советский анекдот. Наш человек, знающий, что в советской торговле свежие овощи и фрукты можно купить только в соответствующий сезон, спрашивает иностранца: «Когда у вас появляется первая клубника?» – «В восемь утра», – следует ответ. И, будто бы специально желая проиллюстрировать анекдот, Загладина пишет:
Каждый день в 4 утра владелец корейского магазина на своем подержанном грузовике отправляется на оптовый овощной рынок за свежими овощами и фруктами, с тем чтобы в 8 часов открыть свою торговлю.
Но опять в завершение рассказа о прелестях рыночного хозяйства следует ритуальная фраза, выдержанная в духе советской идеологии:
Вся семья работает до 9–9.30 вечера. Труд всей семьи в таких заведениях действительно оказывается тяжелейшим [там же: 155].
Конечно, таких «живописных книг», как у Загладиной, было немного даже в 1970–1980-х годах, но она четко демонстрирует общую логику советских экономистов, пишущих о капитализме: описание реальной жизни в сочетании с ритуальной критикой, выдержанной в духе ортодоксального марксизма. Читая такие книги, мы могли собирать информацию с некоторых страниц, быстро пролистывая при этом другие – те, от которых веяло идеологической скукой. И надо сказать, что в целом, несмотря на такое странное по нынешним меркам чтение, мы за железным занавесом имели вполне адекватное представление о том, как реально функционирует рыночное хозяйство. Тот, кто готов был воспринимать полезную информацию в целом, а не только белые или черные стороны капиталистического мира, мог понять, как работает система и что мы получим, если когда-нибудь осуществим рыночные преобразования.