Три года ей дали пожить на свободе. И на три года опять дали срок. Новая волна арестов с усилением антицерковной кампанейщины подхватила и унесла в лагеря тысячи священнослужителей, монахов, церковных подвижников из мирян.
В апреле 1931 года по одному и тому же делу были арестованы Татьяна и настоятель храма Николы в Пыжах иеромонах Гавриил (Игошкин).
Преподобноисповедник Гавриил (Игошкин)
Пошли допросы, будто скопированные с предыдущих: в который раз спрашивали о помощи заключённым и ссыльным, требовали имена, признания вины в контрреволюции. Короткое двухнедельное следствие завершилось приговором Особого совещания и отправкой по этапу на Северный Урал, в пермские края. Ей придали статус «социально опасного элемента». На трехлетние исправительно-трудовые работы в том же Вишерском лагере был осуждён и отец Гавриил.
Вишлаг в начале 1930-х годов – это строительство бумажного комбината, лесозаготовки в обширных районах таёжного пермского севера, в дальних «командировках», сплав леса по рекам, повальная цинга долгими северными зимами. Помимо уголовников и политических заключённых лагерь наполняли тысячи «раскулаченных» крестьян – в стране шла коллективизация. Трудолюбивый русский мужик воздвигал лагерные бараки и здания бумкомбината, валил лес, прокладывал в тайге дороги. Семьи раскулаченных, брошенные на голой земле, обживались в диких пустынных местах, строя посёлки.
Вишерский исправительно-трудовой лагерь. Первая половина XX в.
О Вишлаге тех лет оставил воспоминания в книге «Вишера» писатель Варлам Шаламов, отбывавший там первый срок. Он писал, как «со страхом поглядывал на бесконечные ряды новеньких бараков, которые занимали прибывающие сверху (из северной тайги. – Н. И.), с бумкомбината, с лесозаготовок… лагерные инвалиды. Почти все с палочками, с костылями, с отмороженными культями. Саморубов там не было… Цинготные раны, цинготные шрамы и рубцы, цинготные контрактуры. Чёрные шрамы, чёрная, тёмно-фиолетовая кожа. Зрелище было впечатляющим… Но цинга началась и у нас. Опухшие ноги, кровавые рты, бараки инвалидов с севера стали быстро заполняться людьми, которые никогда не бывали на севере…»
Медперсоналом – фельдшерами, медсёстрами – служили те же заключённые. Медицине, сестринскому делу обучались на ходу. Работа в больничке считалась лёгкой и сытной, туда хотели попасть многие. Для Татьяны приход в санчасть стал не обретением лучшей лагерной доли, а продолжением христианского служения. Она прошла краткий фельдшерский курс и стала работать помощником врача. «Креста как радости ждала, В тюрьме жила Тобой», – написала она в свой первый лагерный год. В лазарете она могла вновь отдавать всю себя другим, исцелять собственную душу, впуская в неё чужую боль, находить отраду в помощи людям…
Бревенчатые стены больничного барака, недавно построенного, ещё слабо пахнут сосновой смолой. Но запах карболки, кровавых бинтов и гноящихся ран перешибает всё. По коридору медленно движутся на костылях тени людей: с почерневшими лицами, раздутыми либо отрезанными конечностями, пустыми глазами. Равнодушные ко всему, они и безмолвны как мёртвые, только слышно тяжёлое шарканье ног по полу.
Татьяна заходит в палату, откуда мгновенье назад донёсся громкий стон. Но теперь и здесь тихо. Кто-то в горячечном забытьи, кто-то спит. Два инвалида, по одной руке на каждого, беззвучно играют на кровати в карты.
Она склоняется над больным, чьё дыхание хрипло срывается со спёкшихся синих губ. Кладёт руку ему на лоб – её почти обжигает жаром.
– Не жилец, не щупай, – слышит она каркающий голос.
Обернувшись, видит изъеденный цингой, беззубый рот инвалида, кривящийся в страшной ухмылке.
– Господь знает, кто жилец, а кто нет. – Татьяна крестит умирающего.
С другой кровати раздаётся стон. Она идёт туда и смотрит повязку: бинт пропитался кровью. Татьяна достаёт из фельдшерской сумки новый бинт, марлю, помогает больному сесть и делает перевязку.
– А где Он, Бог-то твой? – болезненно спрашивает цинготник с чёрными язвами на теле. – За что Он мне такие муки-то отпустил, а? За что мучаюсь, как в аду, скажи…
Сердце Татьяны, будто жгутом, стиснула жалость.
– Терпите и молитесь, – тихо произнесла она. – Христос помогает нам нести свой крест.
– Знаю! – вдруг со злобой выкрикнул цинготник. – Христос терпел и нам велел?! А ты-то… вон какая… гладкая да здоровая. Небось и печали тут не ведаешь. Тебе-то почему Бог мук не отвесил? Терпеть, так уж всем!..
– Прекратите истерику! Я такая же заключённая, как вы. И горя изведала, и…
Обида шелохнулась в душе, но быстро затихла. Закончив перевязку, Татьяна вышла из палаты.
Да, изведала. Почти всю жизнь страданьем жила… и наградой ей обретённый теперь душевный покой. Вспомнилось написанное в прошлом году, уже в лагере:
Ты мне дал блаженство рая,
Радость подарил Твою.
Я спокойна – что мне надо?
Ничего я не ищу…
Но как объяснишь это потерявшемуся в мирском зле человеку? Как объяснить ему, что страдать он обречён не за что, а для чего. И не он один, а все.
Да и не нужно ему объяснять, что его страданье – это и её мука. Горе, перемешанное с радостью, которую подаёт Господь. Не нужно объяснять, что народ пожинает плоды собственной развращённости, расхристанности. Лучше просто подать ему чашу воды. Омыть его язвы. И молчать в ответ на злобу, клевету, ложь, которые давно стали платой ей за труды. Она привыкла и к этой боли. Уже не отличает этих шипов от других, которыми уснащён её тернистый путь.
Зла не нужно помнить, зло в каждом человеке живёт с пелёнок, оно в крови. А надо, чтоб…
Надо, чтоб страданье было
На пути моём,
Чтобы сердце потопило
Злые страсти в нём…
Пострадай душа довольно,
Муку обними;
Надо, чтобы было больно
Сердцу в эти дни.