Десять дней спустя в недрах томского отдела ОГПУ родился хитроумный вердикт: «…дознанием не представляется возможным добыть необходимые материалы для гласного суда, но виновность… всё же установлена, а посему дознание считать законченным…» Виновность определили такую: вместе с несколькими, также арестованными, священниками Татьяна Гримблит являлась «вдохновительницей тихоновского движения в губернии». Местные чекисты, курировавшие церковную тему, рассчитывали, что «с удалением их из губернии значительно поколеблются устои тихоновской организации». Тогда самозванным обновленческим «архиереям» и попам-раскольникам уже никто и ничто не помешает прибирать под себя православные храмы.
Её приговорили к «внесудебному наказанию – административной ссылке». В начале лета Татьяна узнала, что её на три года высылают в Зырянский край…
Колонна заключённых шагает по пыльной городской улице. Впереди ведут арестантов-мужчин, среди них мелькают подрясники нескольких священников. В хвосте идут женщины. Выбежавшее из-за облака солнце выбивает на обнажённой стали штыков слепящие блики. Колонну сопровождают к вокзалу три десятка красноармейцев с холодными равнодушными лицами.
Татьяна оглядывается. Позади колонны уже собралось порядочно народу. Теснятся, торопятся, обгоняют друг дружку, высматривают среди арестантов родных, близких, знакомых. Прижимаясь к стенам домов и заборам – подальше от штыков и предупредительных окриков – забегают вперёд, жадно ищут глазами своих. В уплывшем назад окне какая-то женщина со скорбью в лице крестит колонну.
Вокзал уже близко, резко свистит паровоз. Конвойные нервничают, подгоняют арестантов. Крики, слёзы, суета вокруг, отчаянно вздетые руки провожающих. Татьяна наконец увидела в толпе мать и тётку. Сердце будто рванулось наружу, к ним, застучало громко, как колёса поезда. Что-то закричала им, они – в ответ. Только ничего не разобрать – кричат все.
Перрон перед зданием вокзала оцеплен солдатами. Этапируемых заталкивают в два вагона с маленькими окошками. Татьяна напоследок всё же услышала своё имя, надрывно выкрикнутое матерью. «Точно хоронят нас, – подумалось. – Будто этот вагон – могила». Она успела перекрестить своих родных, перед тем как её впихнули внутрь. Повезло – прибилась к окну.
Последний свисток паровоза. Крики снаружи слились в один жутковатый вой. Руки, крестящие поезд, машущие – словно живой частокол. «Прощай, мама! Прости меня… я молюсь за тебя…»
Отчего-то появилась уверенность, что она видит родной Томск в последний раз. Больше никогда сюда не вернётся. Доведётся ли ещё когда обнять мать, остальную родню? Зырянский край – это где-то очень далеко, на севере, за Уралом, если смотреть из Сибири. Когда-то дедушка на уроке Закона Божьего рассказывал гимназисткам о святом Стефане Пермском, крестившем язычников-зырян, – было это давно, во времена князя Димитрия Донского. Оттуда до Москвы много ближе, чем до Томска.
Да и стоит ли, когда окончится срок ссылки, возвращаться в отчий дом? Что она найдёт там кроме прежнего непонимания, отчуждения родных, вражды соседей и бывших друзей? Ни мира душе, ни утешения скорбей, которыми полнится обезумевший мир. Мать с её укорами сделалась незаживающей раной в сердце. От страха за дочь она стала одержима желанием спрятать её от реальности за хлипкой завесой домашнего счастья, коротких радостей жизни. Мать упрекала, что дочь мучит её и себя. Просила, умоляла, требовала прекратить отдавать себя в жертву.
– Ты не Христос, в конце концов, чтобы спасать всех!
– Да, мама. Но зачем же ты требуешь, чтобы я сошла со своего креста? Без крестной муки всё равно не проживёшь. Ты говоришь «счастье» – а счастливые-то где? Нету их, мама. Без Бога нет счастья ни у кого.
«Пусть враги мне родные мои… Пусть осудят меня и не будет друзей. Я с Тобою останусь одна…» – под размеренный стук колёс беззвучно читала она собственные стихи.
Пусть свободно молиться Тебе не дают
И осмеяны чувства мои.
Пусть смеются, о Боже, хоть тяжек тот смех
И жизнь отравляет мою…
Господь, дай мне силы врагов полюбить,
Завет Твой святой исполняя…
В служенье Тебе до могилы
Надеюсь я правду найти…
На положении ссыльной Татьяна Гримблит прожила год в городе Усть-Сысольск. Здесь же и в округе отбывало срок ссылки множество священноначалия Русской Церкви. Татьяна познакомилась со многими из них, поддерживала общение. Расчёты ОГПУ не оправдались. Она не перестала быть участницей «тихоновского движения», как именовалась теперь в чекистских документах обычная церковная жизнь.
В июле 1927 года Особое совещание при Коллегии ОГПУ предписало выслать Татьяну Гримблит на оставшийся срок в Туркестан. Но уже в декабре последовало новое постановление – о досрочном освобождении. Татьяна незадолго до того лишь обосновалась на туркестанском поселении. Однако только в марте документы об освобождении достигли местного отдела ОГПУ.
Через несколько дней Татьяна уже ехала поездом в Москву.
Ещё сильнее, чем прежде, она верит в то, что зло следует побеждать добром. Она едет в самый эпицентр творящегося вокруг узаконенного зла, чтобы преодолевать его своей любовью к людям.
В первопрестольной ещё целы почти все сорок сороков. Но многие храмы отобраны у Церкви, изуродованы, превращены в склады, мастерские, кинотеатры, отданы под жильё. Новая-старая столица перенаселена. Люди едут сюда семьями в поисках лучшей доли, переезжают с рабочих окраин в центр, стекаются из московской округи и других губерний, ютятся по углам уплотнённых квартир. У всех новая жизнь, будущее видится головокружительным.
Новая жизнь Татьяны мало отличается от прежней. Только живёт она теперь в чужом деревянном доме в Замоскворечье, платит за жильё помощью по хозяйству. Делит комнату с подругой, тоже приезжей. Обе поют на клиросе храма Николы в Пыжах на Ордынке, где настоятельствует иеромонах Гавриил (Игошкин). Тем и кормятся. Заработок скудный, зато много времени остаётся для других дел и забот.
Храм святителя Николая в Пыжах. Современный вид
За год жизни в столице Татьяна даже не успела ещё обойти все дорогие русскому сердцу московские святыни. А ко многим и попасть теперь нельзя: Кремль с чудотворными мощами древних святых ощетинился штыками охраны, большая часть монастырей закрыта. Смогла побывать лишь в Донской обители, поклониться патриарху Тихону – только где могила великого исповедника веры, умершего три года назад, даже спросить было не у кого.
Дни её наполняло всё то, чем она занималась и в Томске. Сборы пожертвований по храмам, посещения московских тюрем, утомительные препирательства с тюремной администрацией, отправка посылок для духовенства в ссылки и лагеря, переписка с владыками и рядовыми священниками, ободрение, утешение страдальцев тёплым сердечным словом. Утром и вечером – служба. А по ночам – одинокая молитва перед лампадой и образами…
В эту ночь, едва она легла на кровать, раздался голос подруги:
– А я не сплю. Всё думаю. Неужто ты всю жизнь так сможешь? Без единой родной души, да по тюрьмам каждую неделю, все думы о чужих людях, о себе ни капельки, и полночи на коленях, в поклонах… Я бы не смогла.
– Захотела бы – смогла.
– Нет уж. Я, Танюш, решила из хора уйти. И вообще… Мой Ваня зовёт меня учиться. Сперва на рабфак. Потом в институт поступлю! На архитектора выучусь. Буду новую жизнь строить… Как все, понимаешь?
– Не понимаю. Какую новую жизнь?
– Советскую. Ты же, Таня, ничего вокруг не видишь, кроме своих несчастных арестантов. Посмотри – вся страна меняется. Новые песни везде поют. О народном счастье, о труде, о справедливости. У нас будет первое в мире государство, построенное на правде и справедливости, на равенстве!
– А Бог? Будет Он в этом государстве?
– Если Он есть, – задумчиво произнесла подруга, – то Он же никуда и не денется? Просто мы не будем говорить о Нём. Знаешь, Ваня сегодня познакомил меня со своими друзьями. Они очень хорошие, парни и девушки. Только когда узнали, что я в церкви пою, стали шутить надо мной. Не по-злому, а так, по-товарищески. И Ваня смеялся, а потом долго объяснял мне… про новую жизнь.
– Новая жизнь, – грустно повторила Татьяна. – Ты ошибаешься, что я ничего не вижу вокруг. Всё я вижу. Ложь, пёстро разукрашенную. Искажённые ложью лица. Говорят сладкие речи о народном счастье, но это румяное яблоко с ядом внутри. В этой новой жизни нет места добру, состраданью, любви. Справедливость, правда… они ведь по горло в крови! И ты, если прельстишься этим, по кровавому пути пойдёшь, несчастна будешь. Оставь это, брось как гнилой плод. Пускай смеются над нами, пускай осуждают. Пусть мешают и жалят душу. Пускай клевета и наветы. А ты веру в себе не угашай по чужому примеру. Прости их и ступай своим путём. В душу свою загляни…
– Я заглянула, Танечка. Нету там ничего, что удержало бы меня… Не хочу, как ты, жизнь в церкви провести. Не хочу старой девой завековать и в поклонах отраду находить. Я счастья хочу!
– А мне иного счастья не надо, – отчуждённо проговорила Татьяна. – И наслаждений земных не нужно. Только ближним служить. Всё своё Богу отдавать… Думаешь, тебя в институт примут, на архитектора выучат? Думаешь, советской власти нужны архитекторы с такой анкетой? Отец – священник, то ли белоэмигрант, то ли погиб в бою против Красной армии. Ване-то своему рассказала про это? – с невольным сарказмом выпалила она.
Подруга села на своей кровати.
– Ух, какая же ты злая, Танька! – Она залилась слезами. – Я же только тебе… никому больше…
Разрыдалась пуще. Татьяна вскочила с постели и, сев рядом, обняла её.
– Прости меня, пожалуйста! Прости, родная, хорошая моя!.. Прости ради Бога…
Утром хмурая наперсница не пошла к воскресной службе, отговорилась занятостью.
– Ох, пропадёшь ты, подруга, – вздохнула Татьяна.
– Ещё кто из нас первее пропадёт… – отмахнулась та на прощанье.
Накануне Татьяна не смогла быть у исповеди, поэтому решила подойти к духовнику после литургии. Кроме того, надо было поговорить о деле.
Отец Гавриил, подойдя и благословив, приветливо улыбнулся.
– Безмерно рад видеть вас, милая Татьяна. Дай вам Господь поболее сил и терпения творить и впредь добро во имя Божие, опекать наших больных и страждущих.
На эзоповом языке гонимых советской властью «больными» назывались заключённые и ссыльные, «болезнью» – арест и последующие мытарства.
– Наслышан я, что дела ваши благие стяжали вам среди нашего опального священноначалия славу нового Филарета Милостивого. Равных вам в заботах милосердия по всей Москве не сыщется, – всё с той же улыбкой говорил отец Гавриил.
Татьяна стояла, опустив голову.
– Батюшка, нет мне оправдания от дел моих. В мире живу и злобу мирскую впитываю, как губка. Бога молю помиловать душу мою, смиренье даровать, а всё равно грехов моих не счесть, как капель в реке, и меньше не становится. Всю грязь человечью полною чашею пью. Сердце страстями повито, гордость в нём живёт, совесть изгоняет. Нынче до слёз подругу довела, намеренно, со зла ей боль причинила. Да ещё хвалилась перед ней своими подвигами… Тщеславилась своей верностью Христу, тем, что крест свой в одиночку несу и сил хватает. Господи, да ведь не подвиги это никакие, а по грехам моим страданье. Душа бесконечной тоской горит. А я и хочу мучиться, чтоб как золото в огне очиститься. Перед матерью своей виновата очень, вместо любви ей только скорби и седину подарила. Господи, услышь меня и помилуй…
На голову кающейся легла епитрахиль, и рука священника запечатлела сверху крест.
Вечером, дома, после всех дневных дел, хождений, разъездов, разговоров и встреч с людьми, Татьяна записала в стихотворной тетрадке:
Клевета не страшна, не насмешка люта,
Не разлука страданьем томит,
А сознанье, что в сердце моём налита
Та же злоба, что в мире лежит.