У Позорных ворот
Когда слагаешь одну за другой песни…
Слагаешь не ради медяков, падающих в пёстрый колпачок скомороха. Просто потому, что иначе нечем будет дышать…
Среди таких песен нет любимых и нелюбимых. Просто главная всегда та, что родится прямо сейчас, а прежние становятся вроде старших детей. Поднялись помощниками. Проторили путь. Инно и подсказали…
Боги
Со зла подрежут ноги,
Плясок навек тебя лишив.
Страхи
Пусти по ветру прахом
И, ликуя, ползи на карачках, покуда ты жив…
Снаружи скрипнул засов.
Мгла отнял от губ дудку и оглянулся. Живот скрутило узлами. Сегодня умирать. И не отменишь, не отсрочишь. Спета последняя голосница. Обретено последнее слово.
Дверь открылась, на пороге возник мрачный Жёлудь. Вот же парню невстреча! Запирай здесь этого Мглу, стереги, а теперь на казнь выводи. Он спросил, как надлежало:
– Не теснили тебя? Сытно ли кормили, мягко ли стелили?
Мгла ответил словами, заповеданными по обряду прощения:
– Благодарствую… добрый страж. Пусть… всякий… ест и спит здесь, как я. – И добавил уже от себя: – Не ты меня ведёшь, а закон.
Серая гунька со штопаной тельницей лежали возле стены. Кощей стоял облачённый в длинную отбеленную сорочку, смертную, погребальную.
У Жёлудя всё-таки вырвалось:
– Нешто мало пропастного мужла, что знамение на Верешка указало? И рабов по дворам без счёта, а идёшь ты!
Что тут можно было ответить? Мгла протянул умолкшую дудочку:
– Возьми… кувыкам… вернёшь.
– Сам вернёшь, – набычился Жёлудь. – Идём, что ли, ждут тебя.
Мгла шагнул за порог. Ни в чём больше не было его воли. Как у тающей льдины, затянутой в буруны кипуна.
Во дворе съезжей оказалось на удивление людно. Мгла сощурился, отвыкнув от света. Надо всем главенствовала телега. Та самая, на которой в торговые дни секли драчунов и воришек, народу для вразумления и потехи. У позорной одрины прохаживался Темрюй, нелюдимый привратник смертного рубежа, отвергнутый и мёртвыми, и живыми. А на самой телеге вместо привычной кобылы стояли колодки. Старинные, заскорузлые. Такие, чтобы поставить обречённика на колени, замкнуть деревянными челюстями руки и голову, а потом…
Смотреть и додумывать вдруг стало некогда. Мглу обступили кувыки, все четверо. Бросилась в глаза их одежда. Ветхое рваньё, прохожим гудить ради медной чешуйки. Что такое? Разве не приодел, не приобул их Галуха?
– А ушли мы от Галухи!
Хшхерше пытался говорить радостно и беспечно, получалось не очень.
– Он нас было ставить, чтобы при твоей…
– Чтобы у телеги играли песни весёлые.
– А мы не дались.
– Портки полосатые метнули да пошли себе.
– Зря, – вздохнул Мгла. – Я бы… хоть гудьбу верную… напоследок послушал. И вам… чешуйка в мошну…
Хшхерше надулся:
– Тебя забыли спросить!
Мгла вспомнил, вынул из нарукавника дудочку:
– Я песню… новую… вот…
Тут к нему протолкнулись ещё двое. Растрёпанные, исходящие отчаянными слезами. Верешко с Тёмушкой. Другую девку не пустили бы к смертнику, но дочку палача поди удержи. Верешко с лёту обхватил Мглу, задохнулся, затрясся, уткнувшись в полотно савана. «Надо было ему кугиклы новые сделать. Да кто ж знал…»
– Не плачь, – в макушку Верешку шепнул Мгла, впервые обойдясь без «доброго господина». – Всё к лучшему. Тебе жить.
– Я варежки… – всхлипнула Тёмушка. – Дай надену!
– Эй! – долетел сварливый окрик. – Затеяли беседы беседовать! Недосуг ждать, покуда натешитесь!
– Ждут-мешкают, авось солнце выглянет, – подхватил второй голос.
Вблизи позорной одрины стояла вторая телега, поменьше, пониже. На краю роспуска, развёрнутые друг дружке встречь, сидели кончанские сплетницы. Шеи и руки, воздетые перед лицами, держало одно ярмо на двоих. Так по шегардайскому обряду изобличали злых баб, сеющих кривотолки и смуту. Выше стояла кобыла, на ней привычно сидел Карман, полуголый, в накинутом на плечи заплатнике. Слабоумный Заплатка обнимал колесо, однозвучно гудя:
– За что-о-о…
– А нас? – вдруг спохватилась Ягарма. – Нас-то? Сказано, тоже обходом повезут? Без обмана?
– Как есть обманут! – подхватила Вяжихвостка. – За углом всыплют без славы! Да и прогонят отстирываться!
– Восходи, что ли, добрый молодец, – сказал Мгле Темрюй.
– Будто не могли для великой казни кого покраше найти? – присмотрелась Ягарма. – Кощея взяли! Хромого! Негодного!
Настил одрины был вровень с его плечом, туда вела лесенка с перекладинами. Мгла коснулся рукой настила, закинул себя наверх одним быстрым движением и встал, остро осознавая, что по земле ему больше не ходить. Верешко мокрыми глазами смотрел снизу. Не понимал, не знал, как теперь жить. Мгла ему улыбнулся: не плачь…
Лесенка жалобно заскрипела, это на одрину поднимался Темрюй. Распахнулись ворота, замычали взятые под уздцы оботуры, телеги медленно поползли со двора.
Купцу Новожилу, кровнорождённому Злату, продолжали оказывать особое уважение. Никто то есть не бежал вперёд с криком «Поди, поди!», просто толпа, валившая в город, сама собой раздвигалась, отступала с полозновицы, пропуская заиндевелые сани.
Черёдникам во главе с молодым старшиной вправду был приказ вести поезд царской дорогой. С Горелого носа вниз, а дальше с объездом по солнцу – к Западным воротам, они же Последние.
На льду Воркуна уже показывали достопамятные места. В проруби Морского Хозяина теснились и прыгали здоровенные рыбины, избалованные обилием подношений. Над прорубью споро достраивали палатку. Трудники подтаскивали на чунках ледяные прозрачные кабаны, притёсывали, поливали водой. Зеленоватые стены росли на глазах, в стороне колотили деревянные выкружки для сводов.
– Туточки вот, желанные, сам Йерел ступеньки попирал, и Ольбица с ним, кручи не убоявшись.
– Ныне всяк невозбранно волен сойти, где царские ножки ступали.
– Кто кабан в саночках подвезёт, того пустим, кто ленивый, сверху гляди…
Старшина Киец что-то сказал хозяину работ. Злата с почтением проводили вниз. Светел, по-прежнему одержимый странной тревогой, неволей вспомнил Извору. Клуб зеленца, морозное поле, красивые ледяные врата, выпустившие в Исподний мир две грешные тени. Гладкий скат подвыси… последний взлёт голоса… затухающие огоньки…
Хозяин работ подслушал его мысли:
– Свезло вам, походники. Не узрев стрету праведного, к великой казни поспели. Как раз небось полюбуетесь у Последних ворот.
Старшина Киец, статный, суровый, махнул рукой – зло, с непонятным отчаянием:
– Кому любование…
Светел опять вспомнил петли, свисавшие с ледяной рельи:
– Знать, много у вас в Шегардае злодеев. На целую великую казнь!
Трудник живо распознал его говор. А может, заметил косы, торчавшие из-под шапки.
– Не рядил бы ты, дикомыт, превыше того, что способен уразуметь! – начал он важно. – Вы там лесной обычай блюдёте, Правды не ведаете, Богам и царю себя не вверяете! Как, по-твоему, новое царство будет стоять, если город кровью не обойдён и под угловой камень жизнь не положена?
Светел захлебнулся несправедливостью и обидой. «Я те дам обычай лесной! С чего взял, будто на Коновом Вене начало полагать не умеют? Сокрушу сейчас твои кабаны, долго собирать будешь…»
– Не лай витязя, трудничек, – вмешался Киец.
– Витязя? Да какие у них там…
– Рот пуговицей застегни! – В голосе старшины звучала власть. – А ты, витязь опасный, не зарься стены ронять. Велено мне гостей провести без ссор и обид, и проведу!
Оботуры влегли в упряжь. Кербога вылез из скоморошни, пошёл на лыжах рядом со Светелом.
– Всё же надобно было, ребятище, в Кутовой Ворге остаться, – пожаловался он спустя полверсты. – Будто я казней не насмотрелся! Вышли бы спокойно через седмицу… Чуяло сердце, а не послушал… да ты подогрел…
Светел даже остановился:
– Я и тебе ещё виноват, дядя Кербога?
Почтенный скоморох долго молчал. Думал.
– Страха в тебе нет, маленький огонь, – грустно проговорил он, когда Светел уже и ждать перестал. – Каков был, когда кощуну с братом играли, таков и доселе. Всё хочешь прямо шагать, будто где правда, там и удача.
В словах скомороха была мудрость, нажитая горестями и годами, но душа восставала. Потом нашлось объяснение: «Это ему всё песню не довершить. Про седого царя с молодой царицей. Оттого и дуется-волдырится… Да ну! Крив этот Шегардай, хуже Сегды с Вагашей. Погляжу ещё, что там за царевич…»
Подле деда Гудима, сидевшего на козлах, высунулась Лаука:
– Разбойник-то казнимый хоть собою красив? А натворил что?
Зря любопытствовала. Поезжане зашумели, стали смеяться:
– А Шарапа твоего изловили, на кол набивают за прелюбу.
Шарапа они не знали, но всем поездом его ненавидели.
На верху дворца, под самыми теремами, было наряжено просторное гульбище. Конечно, снабжённое кровом от бесконечных шегардайских дождей. С резными ставнями от столба до столба, чтобы знатным девам не досаждали крики торговок, не претили услаждать очи взводнем плёса, зеленью Дикого Кута, парусами Оток, лукоморьем Ойдригова Опина…
Сейчас все ставни были раздвинуты. Вельможи, стоявшие у облокотников, взирали на ту самую торговую площадь, где в ожидании волновалась толпа.
– Если тебе, боярин, – говорил Невлину Инберн, – надоест безыскусная каварда моих стряпок, вели доставить славнейшие яства из любого кружала. Здесь много быстроногих ночевщиков, пряженая рыба не успеет остыть, даже взбитые яйца не опадут.
Дворец был самым высоким строением в городе. Если смотреть с гульбища на Ватру и Лобок, взгляд скользил по крышам, гонтовым, тростниковым, дерновым. Они тянулись вдаль, утрачивая краски и очертания, пока не истаивали в серой дымке. За ними угадывалась Ойдригова стена.
– А какое пиво варят в «Ружном дворе», – облизнулся Мадан. – Почти совсем как твоё, Инберн!
Эрелис сидел в важном кресле и про себя улыбался, вспоминая разгневанную сестру. «Спешили в родительский город, чтоб в тереме засесть под замком? Не стерплю!» И ведь не стерпит. Ещё в Выскиреге приготовила сряду замарашки-чернавки, чтобы с Нерыженью в город сбегать.
Надо же сойму на плёсе опробовать: как это – большая вода?
Повсюду пройтись, где отца с матерью следы на камнях.
В каждом доме побывать из Космохвостова перечня…
– Если, высокоимённый, тебе вдруг захочется самому взглянуть на здешний почёт, – продолжал рассказывать Инберн, – вели отрокам проводить тебя в «Ружный двор». Там собираются лучшие купцы и ремесленные старейшины, чтобы рядить о делах. Я сам видел, как вершится судьба немалых богатств, притом под честное слово.
– А буде придёт желание… полюбоваться пышной красой, – вставил весёлый Мадан, – для того есть дворик ласковых девушек, готовых развлечь песнями и пристойной беседой. Это здешняя новизна, какой и в Выскиреге не знают!
– Дитя!.. – Невлин быстро покосился на царевича, шёпотом напомнил: – Мы в присутствии государя!
Эрелис чуть усмехнулся. Его считали невозмутимым, он это знал и был благодарен. Зачем видеть подданным, что мысли правителя неволей обратились к друженке, избранной для него городом? Он уже видел её, пока ещё издали.
Тоненькая, застенчивая… Пушистые ресницы… Одинокая кудряшка в углу чистого лба…
– Признаться, – сказал он, – я немного задумался, глядя на эти крыши. О чём шла речь, бояре?
– О том, – поклонился Инберн, – что шегардайские старцы для бесед с важными гостями избирают тишину и приличие «Ружного двора». Но те, кто ищет лакомой снеди, предпочитают, как ни удивительно, менее почтенное кружало – «Барана и бочку».
Эрелис сразу вспомнил «Сорочье гнездо». Цепир, Харлан, дядя Машкара…
– Менее почтенное? Почему?
– Не хочется оскорблять твоё ухо, мой государь. Поговаривают, там заставали городских воров, именуемых здесь посовестными. Хозяйствует в кружале бывшая непутка, а вечерами, по слухам, захаживает палач.
– Вот как.
«Сестре расскажу. Её позабавит…»
Внизу прокричал рог. Толпа на торгу заволновалась пуще, черёдники теснили народ, освобождая проезд. Первым явил себя красный боярин Болт Нарагон – в боевых латах, на верховом оботуре, сопровождаемый оружными «паробками». Выехав на площадь, боярин встал в стременах и приветствовал царевича взмахом меча. Следом, влекомая четвёркой быков, выдвинулась одрина. Длинная, широкая, медлительная в тесных городских стогнах. Темрюй стоял у колодок, опираясь рукой. Посреди настила на рогоже сидел смертник. Когда выехали на площадь, он встал. Жертва и палач разом отдали большой обычай, кланяясь престолу.
– Больно тощ, – забеспокоился Мадан, глядя, как полощется на ветру саван. – Выдержит ли обход?
Инберн возразил:
– Прости, царский гонщик, но такие чаще показывают стойкость, чем обильные плотью.
Позади одрины шёл Галуха с гудилами. Людской гомон почти заглушал голосницы, гульбища достигали обрывки. За игрецами, скрипя, катилась вторая телега. Вор на кобыле, две сплетницы в хомуте. В них летела всякая дрянь, заготовленная горожанами. Карман молча заслонялся руками. Сплетницы, лишённые возможности защититься, визгливо поносили метателей.
Толпа сразу смыкалась, заполоняя проезд, шла вихрями, круговоротами. В нестройном потоке выделялась маленькая дружина, упорно спешившая за повозками. Двое подростков, коротышка, кто-то ещё…
– Видел я прилюдные казни в Выскиреге, – сказал Эрелис. – Всюду чтут повинного смерти. Это достойно.
Инберн отмолвил:
– Нынешний обречённик умрёт по долгу раба, заменив хозяйского сына. Люди радуются, усматривая добрый знак в этой притче. Каждый здесь готов точно так же принять смерть за тебя, государь!
Когда-то давно в языке Левобережья слово «позор» означало просто зрелище. То были дни, когда Ойдриговичи посылали своих воевод преклонять Коновой Вен и ждали их обратно с победой. Ждали настолько уверенно, что ради праздника загодя выстроили торжественные ворота. Кто ж знал, что из-за Светыни так огрызнутся, что славные воеводы прибегут назад без штанов? Обветшалые ворота со временем разобрали, а «позор» стал… позором.
«Почему я дразнилку не сложил? Пока мог…»
Люди гроздьями висели на обгрызенных веками каменных пнях, устоях некогда прекрасных ворот. Ещё будут вторые и третьи кнуты, но они не так важны и значительны. Вот начало и особенно конец казни узреть – это да!
Телеги остановились.
Боярин Болт слез с оботура, взошёл по ступеням к важному креслу и сел.
– Да начнётся малая казнь!
Это касалось Кармана и сплетниц. Дурам-бабам показали плеть, они ударились в рёв, откупаясь слезами. Карман, как всегда, начал клясться, что ни разу не порот. На торговых казнях его отречение смешило народ, здесь почему-то стали кидать грязь и камни. Делать нечего, вор улёгся, обнял кобылу…
– За что-о-о? – недоумевал Заплатка, которому тоже досталось.
Темрюй поднял плеть. Карман сперва честно крепился, потом засучил ногами, завыл.
– И этот срам обходом везти? – поморщился Болт. – Людям омерзение, Богам Хранителям скверна!
Ягарма с Вяжихвосткой задрали головы, насколько позволил хомут, и громко, до седьмого колена сочли Кармановых матерей. Прилюдную славу через него упустить, ещё не хватало!
Темрюй вернулся на одрину. Тронул Мглу за плечо:
– Пора, малый.
Мгла приподнял руки. Палач стащил с него саван.
Бросил в толпу.
Подхваченная ветром, белёная рубаха вспорхнула сорванным парусом. Утратила опору на воздух, упала и мгновенно исчезла. Десятки рук растащили по ниточке, по клочку. Не такой сильный оберег, как верёвка казнённого, но тоже от несчастья заслон!
У телеги возник Хшхерше. Хромой да горбатый, конечно, отстали, и с ними слепой, но морянин приспел.
– Ты вот что, – сказал он Мгле. – Клыпе с Бугорком весь обход не осилить, я их к Последним сразу послал. Встретим там… ты крепись уж.
Мгла хотел поблагодарить, но голос напрочь замкнуло. Как уже было, когда его подвели к мукам: «Нет! Не порадую…»
Темрюю подали ушат воды и суконку. Он спросил, исполняя великий обряд:
– Под кнутом бывал ли когда?
Громко спросил, чтоб слышали все. Мгла мотнул головой, но тот же обряд возбранял верить. Темрюй намочил ветошку и крепко растёр широкую напряжённую спину. С тем, чтобы утаённые рубцы прежних порок белыми полосами прочертили кожу, разгоревшуюся под жёсткой суконкой.
Неслышимо прозвучало давнее, строгое, обращённое к другому: «В мыльню с чужими не соблазняйся!..»
Рубцов от кнута не нашлось. Только два и так видимых, втянутых, рваными звёздами – от стрел.
– Жалко мне тебя, парень… – Темрюй наклонился вплотную, как бы затем, чтобы пристальнее всмотреться, а на самом деле чтобы тихо сказать: – Ты, кощеюшко, вот что знай. Твои ближники мздой меня искушали. Кувыки с Кийцем спасённым серебро в ладонь сыпали. Баба Грибаниха, погорелица, и Верешко, сын безотний, вечной службой обязывались. Тайно молили, чтобы я тебя без лишней муки убил.
«Сын безотний?..» Мгла никогда уже не узнает причины. Темрюй продолжал:
– Знай, палач мзды не приемлет. Должен я кругом всего города тебя провести, иначе никак. У Последних с трёх ударов убью, это обещаю. А до тех пор, парень, терпи.
Поднял Мглу на ноги, подвёл к колодкам, со скрипом раздвинул деревянные челюсти. Всё очень неспешно, чтобы позоряне не пропустили ни мгновения казни.
– Ко вторым-то кнутам, на Отоки, как повезут? – спрашивали в толпе. – Плёсом или стеной?
– Хотели стеной, – был ответ. – Горой одрине способнее. Намедни черёдники разведом пошли, а из Дикого Кута, эва, стрела!
– Охти! Не поранила?
– Уберёг Хозяин Морской. На стенной ход к ногам их упала.
– Не пустили, значит, камышнички.
– Так он, желанные, бают, с ними водился…
Мгла стоял на коленях, зажатый в колодки. Больше не выпрямится, даже головы не повернёт. Только холодный северный ветер шевелил волосы.
– Да начнётся казнь без пощады! – провозгласил Болт.
Галуха дал знак примолкшим гудилам. Завыла шувыра, привычная вести в смертный бой и на свадебное веселье. Слаженно подхватили андархские уды, заржали гудки. Довольный Галуха выводил попевки, взятые из шегардайских песен и славословий. Недоставало звонких кувык, но и так получились взаигры, прежде в городе небывалые. Воистину получились! Болт, благоволивший Галухе, поглядывал с одобрением. И сам царевич с гульбища заметил гудцов…
Темрюй проверил кнут. Особенно сменный хвост, длинную полосу сухой жёсткой кожи, согнутую углом и подвешенную к медному кольцу на столбце кнута. Их было немало припасено в деревянной коробке. Осмотрев снасть, Темрюй стал медленно отступать вдоль длинной одрины, волоча кнут. Потом начал размах. Совокупным движением тела, мощным, люто красивым, идущим от средоточия…
Кнут ожил. Взвился упругой змеёй.
Мелькнул хвост, рванул воздух, падая на беззащитную спину – от правого плеча к левому боку.
И отскочил прежде, чем разрубленная плоть процвела хлынувшей кровью. Мгла страшно напрягся и смолчал.
Темрюй коротко, резко двинул рукой. Хвост подпрыгнул, чтобы без промаха лечь ему на ладонь. Удовлетворившись осмотром, палач опять стал отходить по настилу.
Заливались дудки, вызванивали струны, вечевым билом гудел большой бубен.
Новый размах и кровавая полоса накрест первой.
Судорожно сжатые кулаки, упрятанные в пёстрые варежки.
И ещё размах.
И ещё…
Ревели, чуя кровь, упряжные быки, возчики их унимали.
Народ, вслух считавший удары, постепенно замолк. Кто-то вытер глаза. Кто-то начал молиться.
Когда в поганое ведро слетел третий хвост, размякший от крови, Темрюй окатил водой повисшее тело. Болт Нарагон, скучавший среди расшитых подушек, пересел в седло и велел трогаться.
Одрина переваливалась и толкалась, разворачиваясь назад в город. Её ждал путь улицами до берега и надёжный подчалок, возивший ещё камни для насыпей после Беды.
– А говорят, кощеи все трусы.
– Вона как смерётушку принимает, не срамно.
– Кармана плёточкой погладили, с бережением, а визгу…
На полдороге к причалу Мгла выплыл из тьмы, где под ним тряслись и прыгали санки, а он еле дышал и не мог достать руками лица. Рядом жалко всхлипнули. «Избава?..»
Глаза кое-как приоткрылись. Ни снега, ни нарты – комель толстого дышла и хвосты оботуров. Явь вернулась, он увидел мальчика и девочку, шедших возле одрины.
«Песню новую… рассказать…»
Передать хотя бы слова, а голосницу кто-нибудь сочинит.
«Страхи… пусти по ветру прахом…»
Без толку. Они не слышали, не понимали.