Ступени Горбоватого переулка
Светлая весенняя ночь выдалась небывало особенной.
Накануне поздно вечером в шегардайскую круговеньку прибыл гонец.
Он подоспел на измотанной, хрипящей упряжке, сам заиндевелый, с помороженными ногами. Его ждали. Дозорные встретили гонщика у обрывистого Горелого носа, где прибрежная дорога спускалась на лёд. Сняли бессильного с нарты, переняли драгоценную весть, помчали дальше.
Радостная тревога пронеслась улицами быстрее пожара.
Едет, едет царевич!
Измеряет великие дикоземья, стремясь в отеческий город!
Скоро, скоро уже проплывёт Западными воротами его знамя!
Кто первый придумал мыть улицы – теперь поди знай, но ведь придумал же. Город лишился сна, безмерная новость требовала немедленных дел. Люди бежали к родне и соседям, подхватив зачем-то детей. Затевали домашние хлопоты, стирку, охитку, будто в канун Рождения Мира: гоже ли в завтрашнее царствование со вчерашней грязью вступать! Ну и вышел кто-то первым за ворота с метлой. Принёс ведёрко воды. Увидели соседи… мыслимо ли отстать?
Истекал глухой предрассветный час, когда не зазорно досматривать последние сны даже рабам… ох, опричный день!
Кощей по прозвищу Мгла таскал воду из ближнего ерика, скатывал мостовую, возил мочальным помелом, опять скатывал. Смысла в мытье не было никакого. Вся чистота пропадёт ещё до полудня, но кто спрашивает раба?
Ко встрече царевича Шегардай готовился не один год. Возводил дворец. Ладил сойму. Гнул полозья саней. Ковал светочи для Ойдригова Опина… И при этом мыслил Великую Стрету событием неясного будущего: «вот однажды…»
Привыкнув жить ожиданием, город всё равно как будто не верил. Даже зная, что Эрелис уже выехал их Коряжина – не верил!
А несбыточное будущее вдруг взяло и наступило. Так бывает. И люди забыли сон, бросившись исполнять давно волочившиеся дела.
– Слыхано, уже с палатками на холод пустились. Чтобы допрежь иных царевичу поклониться.
– Охти, водоносов будем ждать, не дождёмся. Все уйдут ледяные городки за воротами строить!
– Как развиднеется, жрецы выйдут дорогу благословлять!
– С хвалами, с хоругвями! От каждого храма!
– И мораничи выйдут? Бают, дедушка наш святой уж и глазоньки не раскрывает, всё с Владычицей в горних высях беседует…
– Люторад поведёт. Всё равно ему скоро предстоятелем быть.
– А которые дворы без справных хозяев? Кто перед ними улицы вычистит?
– Миром совладаем, желанные. Старейшины уличанские безалаборщины не потерпят.
– Непутки-то что? Попрятались веселушки или тоже встречу готовят?
– Право слово. Поди, за царевичем свита едет – молодец к молодцу…
Мгла домывал последний аршин мостовой, тулившийся под соседским забором, когда раскрылась калитка. Вышел насупленный, невыспавшийся Верешко. Придирчиво, как надлежит рачительному хозяину, обозрел работу кощея. Кивнул – и заторопился в сторону Кошкина мостика. Кому как, а ночевщикам в праздник самая беготня.
Мгла смотрел ему в спину, пока он не свернул за угол.
Сегодня кощей ночевал в этом доме в самый последний раз.
Немного погодя сын валяльщика катил нагруженную тележку, спеша к дому Вараксы. Последнее время он натоптал дорожку туда. Озарка старалась баловать грамотника, сникшего после плотницкого погрома. Верешко сам был не прочь лишний раз навестить человека, которого про себя числил другом… вот только ночь задалась совсем безурочная, после такой ни владенья в руках, ни хожденья в ногах, да и голова куделью набита.
И мысли всё обидные, недовольные.
«Опять городу праздник, а я не то что въезд царевича, я и жреческие шествия навряд ли увижу. Всё мимо!»
Небо потихоньку светлело, когда Верешко миновал двор вдовы Опалёнихи. Здесь он с некоторых пор осенял себя хранительным знаком. Опалёниху в городе не жаловали. Помнили умиральные рубашечки, помнили, как безвинную дочь в толчки выгоняла. А уж сын-обизорник!..
И всё равно сокрушение наблюдать, как разваливается и безлюдеет прежде достаточный дом. Вона, уже не челядь перед воротами улицу пашет – чужие люди, соседи.
– На четыре ветра вам, уличане!
– И тебе устатку не знать, трудничек.
В Шегардае хватало выморочных владений, ставших гнездовьями босоты. Почти всюду уже заглянули подручные Инберна: хозяйственный великий державец готовил жильё для свиты царевича. Не диво, если придут и сюда. Опалёниха ещё бродила по улицам, но домочадцы давно разбежались, оставив после себя мышей да голые стены.
– Убереги, Владычица, – прошептал Верешко и прибавил шагу, чтобы злосчастья на ворот не подцепить. В своём доме он опустошения не допустит. Хребет переломит, а не допустит!
В жилище Вараксы было повеселей прежнего, но ненамного. Перенеся корзину через порог, Верешко заметил у грамотника просительницу.
Да какую!
Ни мужа рядом, ни брата, ни батюшки!
Крашеное платье, богатый суконник, отороченный мехом! Две косы из-под намёта на грудь, пышно вздынутую под ворот рубашечки! Верешко против воли скользнул глазами, вспотел. Ух, краса несказанная!.. По мягкому и белому, что пух лебяжий, изобильному телу пролёг тонкий шёлковый гайтан. А на гайтанчике – кольцо с бирюзой…
Со второго взгляда сын валяльщика узнал красавицу Чагу, суложь вора Коверьки, матушку шегардайских блудяжек.
– Совету вашему кланяюсь… – Верешко не знал, куда деть руки. – Хозяину ласковому… гостьюшке, разумной беседнице…
– Поди пожалуй, – отозвался Варакса. Он больше обычного напоминал подбитого воробья. Седые волосы за ушами торчком, взгляд напуганный, обречённый. Грамотник словно ждал, чтобы страшные самовластные люди, уже входившие без спросу в его дверь, вошли снова. Он и важную заказчицу принимал в передней, поскольку наверх подниматься не лежала душа.
– Привет за привет и любовь за любовь: а завистнику – горького хрену, и то не с нашего стола, – низким звучным голосом произнесла Чага. На этом забыла про ночевщика, поставившего корзину, и повернулась к Вараксе. – Прости, добрый письменник. Ты, значит, поройся в книгах своих, а мы уж честью не обнесём.
Верешко вынимал закутанные горшочки, плошки с пирогами и старался не слушать.
– Безвинен Коверька, – тихо повторяла Чага, похоже в сороковой раз. – Сделай милость, батюшка, напиши красным словом, чтоб царевичу не погнушались прочесть, а государь наш, услыхав, чтоб суд надумал судить, не велел бессудно казнить. А мы тебе за труды…
– Написать напишу, только к престолу подхода у меня нет, – так же тихо отвечал Варакса. – Высоки ступени дворца, не про всякого ходока…
Чага вроде как усмехнулась:
– О сём не тревожься. Ты, главное, бессудство отвергни, законы старые помяни.
Верешко опростал корзину и, кланяясь, вышел.
Ещё со двора он услышал шум голосов. По Клешебойке на Ржавую двигались люди. Большая ватага, несколько черёдников, остальные всё крепкие молодцы с ломами, топорами, баграми. И бабы, конечно, любопытные, злые, весёлые.
– Дожили до светлого дня!
– Неужто, желанные!
– А то! Много ли радости доброму Йерелу и Ольбице всечестной, сокровищу нашему, стыдобушку видеть!
Верешко прижался к стене, пропуская ватагу. «Вона что! Да никак они кружало рушить снарядились? „Пыжа“…»
Ещё одна забота, волочившаяся годами. И дальше бы волочилась бессрочно, ан подстегнула вчерашняя весть. Верешко уже мысленно прикидывал короткий путь к «Барану и бочке», но заметил отца.
Малюта поспешал не один, а с такой же шаверенью. При свете дня, на улице, полной работящего опрятного люда, бросалось в глаза, до чего все дружки-мочеморды были страшными, лохматыми, испитыми.
– Кружало наше стояло, когда Йерел пелёнки марал, – слышались крамольные голоса.
– Куда теперь пойдём, сироты, гольянская голь, приюта горю искать…
– Ты, Киец, «Пыжа» городил? Благоукрашал? Так не тебе и сносить!
Малюта даже встал на пути у молодого старшины, раскинул руки, выкрикнул с надрывом:
– Смертью убивай, не пущу-у-у!..
Киец его убивать, понятно, не стал. Даже копьём с железком, обутым в нагалище, побрезговал замахнуться. Не сильно, больше досадливо, толкнул Малюту ладонью в грудь, убирая с дороги. Верешко увидел, как некогда могучий отец плеснул рукавами, смешно задрал ногу, словно шагая по высоким дворцовым ступеням… опрокинулся на чей-то забор. Уронил шапку, сполз наземь, остался сидеть, мотая нечёсаной головой…
И бессильно заплакал.
– Не трожь батюшку! – бросился Верешко. Никто не смеет теснить родителя на глазах у сына. Наземь ронять, творить унижение, чтобы ощеулы подняли на зубок!
– Сынок, одинакушка мой, – обрадовался Малюта. – Все прочь сбегут, а чадо рожоное не отступится! Вот кто со мной выйдет дом родной защищать…
– Ты бы, желанный, языком болтать остерёгся, – сурово посоветовал Киец. У него на шее темнел желвачок, набухавший, когда он сердился или смеялся. – Людей постыдись. Господину Шегардаю противишься? Мурью горепьяную спасаешь? А то негде будет заработок сына спускать?
Верешко с отчаянием заслонил отца:
– Батюшку не злословь…
Киец только вздохнул:
– Ты, недоросль, мирским трудникам перекус обязывался развозить?
– Обязывался, – понурил голову Верешко.
– Вот и ступай. Родителя твоего никто зря не тронет, а дальше не воробьиного ума дело. Ступай, сказано!
Верешко оглянулся на покинутую тележку. Шагнул…
– Приказа отецкого не трепещешь? – взревел Малюта. – А ну, вернись! Убью, пащенок! Моим хлебом живёшь!.. Ты мне ноги мыть… руки натруженные целовать…
– Ага, – сказал Киец, а горожане стали смеяться.
Уши сперва горели стыдом, потом перестали. Было не до того.
Верешко отвёз снедное водоносам на Лапотный кипун, потом на Гремячий и снова катил порожнюю тележку через Лобок. Миновал полдень, показалось достижимым скончание дня, но что радости в том? Люди по домам, а ты бегай. Малюту с чашниками ищи. Найдёшь, домой волоки… и дома он изобьёт.
За непослушание.
А послушайся Верешко, бил бы за упущенный заработок.
Если сам запамятует преступление сына, так подскажут ему…
Самый короткий путь был Полуденной улицей, но она стояла запруженная народом. Ждали шествие из храма Владычицы.
– Правда, что ли, сам Люторад поведёт?
– Правда.
– Кому, как не сыну святого, храмовый выход возглавить!
– А новые хвалы воспоют? Или для самой Стреты поберегут?
– Иножды узнаем, желанные. Слышите голоса? Скоро на глаза выйдут!
Вот это кому как. Народ стоял плотно. Сколько ни вытягивайся, одни плечи да головы впереди. Верешку стало совсем обидно. И освящением соймы не полюбовался, и вот опять! И вечером отец с кулаками…
«А мог бы дома посиживать. В ремесленной. С мылом, с кипятком. Наш забор и на Третьи Кнуты, и на Полуденную…»
Ночевщики знают все городские заулки, все тропки вдоль ериков. Верешко развернул тележку и наладился прочь, шмыгнув узкой щелью между заборами. Здесь близок был Гнилой берег. Стены старых лабазов, ползучий бурьян в грязных коростах, шмарники, илистые речушки, по земле скользкие лавы, через воду шаткие доски, готовые рассесться под ногой… кто сказал, будто в Шегардае все мосты каменные, красивые? Полно и таких…
Дав шествию хорошую выпередку, Верешко поставил тележку и переулком побежал на Полуденную. Проход был такой ширины, что плечи приходилось нести боком, иначе оботрёшь со стенок всю слизь. Звался же переулок Горбоватым за то, что вёл круто вверх, попирая остатки какой-то стены, рухнувшей в Беду. При выходе на Полуденную старую стену частью разобрали, оставив подобие лестницы.
Славное место для любования святым торжеством!
Одолев переулок, Верешко с огорчением убедился, что не он один был такой умный. На обломанные ступени уже втиснулась ватага юнцов. Впрочем, всё это были знакомцы, соседские ребята с Третьих Кнутов. Дети санника Вязилы, шерстобита Мирана, красильщика Гири, ещё иных уличан. Повезло! Чужие бы выгнали и холку намяли. Свои охотно подвинулись, дали местечко: они-то собирались любоваться уже по второму разу. Верешко сел и с наслаждением выдохнул. Дальше пусть что угодно, а кусочек праздника он себе ухватил.
По двое пробежали храмовые служки, разгоняя зевак:
– Поди, поди прочь!
«Урвал, как украл… да пускай!»
В дальнем пути не страшно заблудиться,
В тёмной ночи, где меркнет всякий свет,
Тропку укажет нам закон Царицы,
Звёздным письмом начертанный завет…
Согласное пение слышалось уже за углом, когда везение кончилось.
– А ну, брысь, мальга!
Подростки трепыхнулись стайкой вспугнутых пичуг. Верешко, как и все, смотрел в сторону, откуда вот-вот должны были появиться жрецы, а надо было – в другую. К ступеням переулка гурьбой подвалили детинушки в хороших кафтанах, расшитых жёлтым по бурому. Нарагоничи!
В другое время ребятня сорвалась бы с насиженного места без звука, частью из вежества, частью из страха, но сейчас уступать было слишком досадно. Ведь вот уже он, ход жреческий, уже показался!
– Нешто повторить? – удивился ватажок боярских людей.
Не тратя ни мгновения даром, поймал за рукав ближайшего паренька, сдёрнул с насеста. Тут уже подростки брызнули врассыпную. Верешко вскочил вместе со всеми, но оступился, промешкал унести ноги. Ворот рванула могучая пятерня. Мелькнула ухмылка на широком медном лице, светлые брови, голубые глаза с маленькими зрачками… и Верешко полетел кувырком, не зная верха и низа. Уличная мостовая встретила тяжёлым жёстким ударом. Верешко потерял шапку, зашиб голову и плечо, вскинулся на четвереньки, близко увидел метущую бахрому жреческой ризы и, как был на карачках, метнулся абы куда. Вкатился под ноги людям, жавшимся у стены…
Позоряне подались от него прочь, толкая друг дружку.
Верешко начал подниматься. Кругом волнами разбегалась странная тишина, смолкло пение, оборвались голоса, даже шествие замялось на месте. Верешко различил ступени Горбоватого переулка и заново ухнул в пустоту, потому что ступени были на одной стороне улицы, а сам он стоял на другой.
«Неправда. Не может быть. Не со мной…»
Жрецы, шагавшие торжественным ходом, стояли скучившись, не смея пересечь едва видимый след, оставленный падением мальчишки. Держали на полотенцах резной образ Владычицы, чьё точное подобие глядело с Последних ворот. Лица, одежды, хоругви в глазах перепуганного Верешка смазывались, сливались. Ярок и резок стоял лишь Люторад – впереди, отдельно от всех.
На его лице, всегда полном грозного благочестия, мгновенное потрясение и растерянность сменились гневом… вспышкой наития… догадкой… и наконец – озарением.
– Славься, Владычица! – на всю Полуденную раскатился зычный голос, привычный к храмовым сводам. – Твоей правде верим неколебимо! – Сын святого раскинул руки, обращаясь к народу справа и слева. – Некрепкие, суеверные люди, оставьте пустую боязнь! Или мните, будто Правосудной, вышедшей осенить снег под полозьями царских саней, попереченье смертного способно перебить путь? Удачу отнять?
Верешко слушал, по-прежнему отказываясь вместить мысль, что это взаправду, это о нём. «Нет… нет…»
– Владычица Правосудная не смущается, не колеблется, но знамения посылает верным своим! – продолжал Люторад. – Узрите святотатца хуже убийцы, кем город очистится! Долго мы гадали, но вот уже явлена воля вышняя!
Верешко дёрнулся с места. Всё равно куда, лишь бы…
Взгляд жреца, полный сурового торжества, отнял волю.
Встали кругом храмовые служки, крепко взяли за плечи, за локти…
– Не задержится святой ход Матери нашей! – вдохновенно прогремел Люторад. Сорвал с плеча плащ старинной парчи, широко метнул на мостовую, прикрывая хулительный след. И первым шагнул дальше, возобновляя хвалу, прямой, гордый и правый.
Там, где личины заменяют лица,
Где незнакома гордыня со стыдом,
Не заплутает верящий Царице,
Ждёт его радостный материнский Дом…
Верные устремились за сыном святого, топча разостланную парчу, всячески избегая осквернённых камней. Минуется шествие, уйдёт за угол Царской, и тогда плащ подберут. Вернут ли моранскому храму, показывать в память нынешней притчи? Порвут ли сотнями жадных рук, растеребят, выхватывая по ниточке? Ввадятся продавать из-под полы сперва подлинные клочки, потом просто схожие?