Материнское проклятие
Верешко, как и предвидел, к вечеру праздника стоптал ноги, что называется, по колено. Озаркина стряпня славилась на весь Шегардай. Многие желали украсить столы её несравненными пирогами и ухой, повторить которую не брались даже рыбацкие жёнки с Оток. Так поступали не в укоризну хозяйкам, а по славному обычаю делиться едой, дружеством и доверием. Чтобы потом ещё долго чувствовать себя причастниками, малыми искрами большого славного очага, звавшегося Шегардаем.
Оттого-то с рассвета сбивали ноги посыльные. И Верешко, и ещё десяток других. Нагрузив тележку, крепко запоминай, кому что, да не ошибись!
Верешко на память не жаловался. И город знал, кажется, до последнего закоулка и тупичка. Поди, не хуже посовестных с их ловкими подручными, малыми ворами.
Бегая туда и обратно, он любовался нарядными лодками в проливах. Была некогда такая и у отца. Они выезжали семьёй, а работники, Рощинка и Жёлудь, садились грести…
Что теперь вспоминать.
Богато разубранные судёнышки красовались, двигались неторопливо. Иные на вёслах, иные в поводу бурлацких ватажек. Парни и мужики Шегардая брали черёд водоносами, а честные бабы и вдовы, припёртые нуждой, тянули чалки вдоль берегов. Уличные непутки над труженицами посмеивались. Бурлачки дразнились в ответ. Бабоньки в ватажках были на подбор, крепкие, громкие, языкастые.
Ещё Верешко весь день привычно высматривал Мглу. Ну надо же, думал по первости, что тот и в доме не приживётся. Вернуть Угрюму хотел… Ан привык – и ныне боялся, кабы Малюта не вздумал кощея продать. Или пропить. Каково дальше без него жить-то, а?..
По счастью, Малюта пребывал разумом в отдалённом минувшем, дни близкие в его памяти не держались. Примерно раз в две седмицы он заново обнаруживал невольника: «Это кто?..» – «Это, батюшка, ты раба прикупил, чтоб в ремесленной помогал». – «А-а, вот видишь, сынок… Нынче же с Мираном по рукам ударим о шерсти…»
Отцовские обещания давно стали рябью на ворге. Верешко покорно кивал – и как мог присматривал за рабом. Калека же. Самому себе не заступник. Опять во что-нибудь встрянет, силёнок не рассчитав. Как тогда на Ойдриговом Опине. Им посчастливилось, злодеев кто-то спугнул, но раз на раз не приходится.
Сегодня нигде не было видно тощего пугала, согбенного, в старой гуньке. Подспудно накатывало беспокойство.
«Я ж сам его в Дикий Кут отпустил, – спохватывался Верешко. – И праздника посмотреть…»
Рабу валяльщика определённо довелось увидеть больше, чем сыну. Созвездием лодочных огоньков Верешко любовался урывками, когда за крышами и заборами ненадолго открывался Воркун. Он и к «Зелёному пыжу» за Малютой собрался позже обычного. Водоносы с Лапотного устраивали пирушку. И яства братскому столу надлежали, конечно, тоже Озаркины.
Верешко шёл Клешебойкой, ноги жаловались и гудели. Сегодня никто не тащился следом, не шаркал костыликом, не лез помогать. Вот же! Сколько гонял его… а отбежал от запяток, сделалось пусто.
Час был кромешный. Уже из кружал расползались самые отчаянные гуляки, и только в «Пыже» дым по-прежнему стоял коромыслом.
– Чё рожу воротишь? – Косматый мочеморда взялся отталкивать Верешка от Малюты. Валяльщик храпел, лёжа головой на залитой пивом, голой столешнице. – Добрые люди домой спешат, когда стол в доме – престол! А у тебя что к празднику для батюшки приготовлено?
Сам он был опухший и страшный, весь сизый от ядовитого пойла.
– Дома радостно, когда у семьян головы с поклонами, уста с приговорами! – слышались голоса. – А у нас, горемычных?
– А у нас хлеба ни куска, стол – доска…
– Всей-то радости нам что кружало да кружка! Как снесут «Пыжа»…
– Оставь, сказано, брата нашего Малюту, щеня!
Верешко было попятился, но потом вдруг упёрся. Да и рука, пихавшая в грудь, показалась не особенно сильной. Он толкнул синемордого. Тот, не ждавши отпора, в изумлении сел.
– Не дам отика моего обижать! – рявкнул Верешко.
Закинул себе на плечо руку отца, вздёрнул, вялого, со скамьи и со злым отчаянием потащил вон. Может, раб подоспел и ждёт у крыльца, готовый помочь?..
На улице никого не было.
«Я что, насовсем бездельника отпустил? Придёт, накажу!»
Всё же Верешку повезло. У Ойдригова Опина их догнали черёдники. Парни отдали копья предутренней страже, сделавшись просто весёлыми горожанами, кузнецами и угольщиками, спешащими к домашнему угощению. Они с шутками и прибаутками подхватили Малюту, помчали к Ломаному мосту.
По дороге заметили быструю лодку, выскочившую из Веретейной ворги. На просторе плёса над лодкой одним рывком взвился парус – узкое судёнышко полетело в сторону Ватры, чуть не прыгая с волны на волну.
– Кийца нашего лодка, – присмотрелся старший дозора. – Путиньюшку повезли.
– Эк спешит…
– Молодёнке его срок, знать, пришёл.
– А что не за Грибанихой послали?
– Куда ей, самой удачи не стало.
– Догада, сказывают, к ворожее бегала дитя просить, вот и…
– Цыц! – оборвал старшина. – Лучше помолимся, дурни, о счастливом разрешении!
На угол Полуденной и Третьих Кнутов дошагали скоро. Верешко сам отпер калитку, сам отвёл Малюту в дом, уложил. В деревянной клетке стоял немного остывший жбан с кипятком. Верешко заглянул в ремесленную. Раба не было.
«А если сбежал?.. Да ну. Не пригнетал я его…»
Уморившись за день, Верешко всегда засыпал тотчас и крепко, без памяти ронял голову на махальчатую подушку… Не в этот раз! Может, оттого, что подушку опять-таки сделал кощей, натаскавший из Дикого Кута камышового пуха. «И дом выметен, вымыт… и жбаны… забавки в торговый день с руками рвут… кувыки приходят ремесленную нанимать…»
Верешко то погружался в неверную дрёму, то опять выныривал к тревоге и страху. «Калека же… Вдруг да на обизорников наскочил?!»
…А потом он услышал пение дудочки. Очень тихое, ласковое и грустное. Колыбельная попевка обняла Верешка, укрыла, как одеялом: спи, всё хорошо. Он улыбнулся и уплыл в тёплую тьму.
Утром хозяйский сын выполз во двор, как старый старик. После вчерашней гоньбы ныла каждая жилка, но куда денешься? Красный праздничный день настал и отстал, а грево людям подавай без задержек. А значит, вези, тележка ночевщика, мирским трудникам перекус! И на Лапотный кипун, и на Гремячий, и куда там ещё!
Он знал, что разойдётся, воспрянет, но пока было тяжко.
В ремесленной пахло свежими травами, развешенными для сушки. На верстаке дожидались толстые куговые стебли. Часть уже обратилась свистульками и дудками на продажу. Кадочка с глиной, деревянные рамки и чеканы для плашек – остроугольные, звёздчатые, прямые…
Виноватый раб, стоя на коленях, подал кружку взвара, горячего, горького и противного. Верешко сел и стал медленно пить, чувствуя, как в тело возвращается жизнь. Ерепенить кощея расхотелось.
«Ну и что теперь? Допросить, где болтался? А толку?»
– Добрый… господин…
– Чего тебе?
– Позволь… к белой рученьке… прикоснуться…
– Зачем ещё?
Раб замялся. Знать, ответ был слишком долог для безголосого.
Верешко поколебался немного. Протянул левую руку.
Мгла живо завернул нарукавники. Он повивал пясти тряпичными полосами, пряча уродство. Уцелевшие персты были мозолистыми, длинными. Они взяли руку Верешка и стали мять большой палец. От этого по хребту разбежались тёплые токи, захотелось выпрямиться, приосаниться. Мгла перешёл к безымянному пальцу и шишу, и ноги постепенно обрели лёгкость. Не то чтобы прямо потянуло плясать, просто Озаркино кружало перестало казаться недостижимым. Клешни Мглы осторожно примяли плоть возле большого пальца.
– Кугиклы новые скоро ли уставишь? – спросил Верешко. – Я бы послушал.
Мгла отнял руки. Согнулся на полу, низко свесил серую голову.
«Ну сделает, – вздохнул про себя Верешко. – А отик тут же снова пропьёт…»
Из калитки Верешко вышел бодрым, но судьбе было угодно, чтобы до «Барана и бочки» он добрался не скоро. Вместо привычного утреннего безлюдья по тёмной улице тёк, набирая силу, торопливый людской ручей. Кто-то быстро шёл, кто-то вовсе бежал.
– Кабрина ворга, – слышались голоса.
– Угомонились досадники.
– Да кто ж их угомонил-то?
Верешко даже не стал пускаться в расспросы, просто побежал вместе со всеми, одержимый дурнотным предчувствием. Он ещё не очень понял, что там произошло. Было лишь ощущение большой и общей беды. Чего-то непоправимого и такого, что многим судьбам проложит новое русло.
Кабрину воргу поминали недаром. В её вершине, точно в том месте, где когда-то нашли деревянное перо, стояла длинная, богато отделанная, красивая и приметная лодка. Люди теснились по берегам и на ближнем мосту, рассматривая судёнышко. Оно тихонько покачивалось на мелкой волне, дёргало привязь, но волосяное ужище держало надёжно.
В лодке лежало четверо мертвецов.
Все в рогожных плащиках с колпачками, в таких же портах, скрывающих нарядные сапоги. Только личины валялись на поликах, снятые с лиц. И там же – дубинки с боевыми ножами, какие добрым людям не потребны на праздничных поясах.
– Вона кто у нас, оказывается, обизорничал, – шептали в толпе.
– Ой ли, желанные?
– А ну как загубленных обрядили?
– Да полно. Ты глянь, как одёжки рогозинные ловко сидят. Не с чужого плеча.
Радослав косо привалился у болочка, ветер шевелил русые кудри. Плащик, балахон и штаны – всё залубенело от крови.
– Охти-горюшко… В людях срам непомерный!
– Востры были топорики, да и сук зубаст.
– Кто ж лихих молодцев залобанил?..
– Поди, с маданичами не сладили.
– Нет, желанные. Обизорнички сдуру не нападали.
– Искали, кто ответа не даст.
– Да и витязи содеянное объявили бы сразу. Того их честь требует.
– Вот же дело неладное, – ругнулся подошедший черёдник. – Злых убийц одолев, зачем в съезжую связанных не оттащили? Для казни-то!.. Не придумаешь лучше!
– Ну да. Откупились бы и ушли в иных местах озоровать.
Черёдник нахмурился:
– Ты, мил человек, тяжкими речами бросаться остерегись. Обиду возьмём, не рад будешь.
– А может, их камышнички покарали? Парнишка тот, как бишь его, из плавней на челпанке приходил…
– Скажешь тоже. В плавнях свой суд – «в куль да в воду», мы бы и тел не нашли.
– Надо жреца Владычицы звать! Они жизнь и смерть знающие.
– А ещё слыхали, желанные? Кийцева молодёнка инно четвернёй мужа порадовала.
– Да ну? Это кузнецу за обет его славный, за кровь пролитую награда!
– Четверо убыло, четверо прибыло. Уж не знак ли?
Верешку повезло оказаться среди людей рассудительных и спокойных, но на другом берегу появились неразлучные подруженьки, Ягарма с Вяжихвосткой. Уличанские сплетницы припоздали на бедень, зато решили первыми её истолковать.
– Охти, знамение дурное к стрете царевича!
– Скверна страшная, да прям наследнику под ноги…
– Тут пойми, доброе ли задастся правление.
Голоса были визгливые, ноские, слышные. Кликушество никому не понравилось, люди, ругаясь, подались прочь.
– Эка притка вас принесла, дуры-бабы!
Черёдники, навыкшие пускать речи злорадниц мимо ушей, кукования об Эдарговиче не стерпели. Надвинулись, ухватили под локти, скорым шагом повлекли прочь. Бабы кричали, рвались… какое.
– Поделом пустомелям, – летело вслед.
– Нешто обходом засекут? Неладно…
Верешко успел порадоваться тому, что вряд ли скоро теперь увидит подружек в «Баране и бочке», успел ужаснуться их будущности, но до Вяжихвостки с Ягармой уже никому не было дела. К вершине Кабриной ворги машистым шагом шла вдова Карасиха.
Она была рослая, властная и крикливая, потому что иные в воровском ряду не задерживались. Ей сказали о сыновьях, она не поверила. Шла багровая, гневная, отмахивала руками. Сейчас обличит вралей, сейчас разгону задаст!
Кокша лежал поперёк гребной скамьи, свесив одну ногу за борт. Менёк – под скамьёй, вытянувшись вдоль полоза. Сломанный хребет Кокши не бросался в глаза, только вывалился на щёку язык. У Менька чёрные потёки пролегли изо рта и ушей. Руку брата он так и не выпустил.
Мать замерла над ними на крутом берегу. Рогожные балахоны и оружие обизорников не имели значения, она видела только одно.
– Уби-и-и-или!.. – взмыл над Отоками раздирающий вопль.
Карасиха заходилась звериным рёвом, топала, плескала руками, рвала ворот и бусы, сдёрнула с головы намёт, словно он внезапно стал тесен. Слушать и смотреть на простоволосую было так страшно, что у ворги затихли прочие голоса. Карасиха же набрала воздуху для очередного безумного крика, стала из багровой чуть ли не синей, взмахнула длинными рукавами летника… умолкла, грянулась оземь.
– Жила в голове лопнула! – ахнули шегардайцы.
– Будто не ведала, чем сынки балуются?
– А то и ведала. Что ни торговый день, в воровском ряду посиживала.
– Слыханы речи, санник Вязила у ней своё выкупал.
– Баяла, тёмные люди к двери подкинули. Знаем теперь.
– И пожалеть бы, ударом потуканную, а не жалеется…
Верешко слышал от старших, как в Беду подавалась и стонала земля, раненная до самых глубин. Кажется, в мире снова что-то рвалось. Творилось небывалое. Отрицающее порядок вещей.
Прибежали ещё черёдники. На сплетённых руках примчали Другоню. Узнав о случившемся, юный жрец сам бросился было на Кабрину воргу, но мигом задохнулся: где ему, слабогрудому.
– Он Моранушки Справедливой доброе чадо. Ему суть вскроется.
– Тот раз, по молитве, истинно видел.
– А Люторад где? Постарше небось, и говорит красно.
– Люторад – уста обличающие. Иным занят.
Другонюшка запел хвалу Царице, властной открывать врата смертей и рождений. Верные подхватили. Верешко повторял слова, памятные с младенчества, но лишь устами, не сердцем. Что-то в нём противилось и боялось, он сам не понимал что.
– А ведь я Радиборову лодку видел в ночи, – проговорил стоявший рядом седобородый рыбак. – Сюда шла, на вёслах двое сидели.
– Дела чудовые! – Другой сосед Верешка даже петь перестал. – Ночью гребли, теперь безвидно лежат! Может, сама Правосудная злочинствами утомилась?
Рыбак передёрнул плечами:
– У Правосудной земных рук в достатке. Котляры же в город заглядывают?
– Что им не заглядывать, если сам державец дворцовый…
– Сокрыто, – летело из уст в уста сказанное Другонюшкой. – Перст Владычицы, стало быть, на возмездие обратился.
Один человек, усердней других тянувший хвалу, при этих словах вдруг закрыл рот и начал пятиться прочь. На него неволей оглядывались, он присел и бросился вон из толпы. Верешко узнал Комыню, схоронившего дурочку-дочь… и будто очнулся.
В мире творились великие и страшные чудеса, но не останавливались черпаки водоносов, и на кипунах у мирских трудников подводило тощие животы. Верешко обогнул вершину залива и во все ноги помчался привычным путём.
Никто не заметил, как от носового пня лодки отлипло маленькое чёрное пёрышко. Ветер подхватил его, понёс прочь по воде.
Находка в Кабриной ворге наполнила город слухами и пересудами и не отпускала до ночи. Чего только не наслушался Верешко, развозя на своей тележке, помимо съестного, пузатые баклажки рассола!
Якобы в сутолоке кого-то спихнули в воду и упавший орал, барахтаясь подальше от мертвецов, а люди облегчённо смеялись.
Потом явился с домочадцами младший Радиборович – Радята. Тогда вспомнили шегардайскую Правду. По разбойным делам старшака семье надлежал поток, двору – разграбление. Купца Радибора в городе не сильно любили, а двор у него был ох богатый!
– Тут-то, желанные, Радята шапчонку измял и бух на колени! Дозвольте, речёт, сперва брата честно похоронить! А потом уж, речёт, на всё твоя воля, Господин Шегардай!
– И чем кончилось?
– Там жрец был, чтоб на благо людям советовать. Он и приговорил: отдайте, мол, суд праведному царевичу.
– Вона как! Старцам-то донесли?
– Донесли. Старейшины недолго рассуживали – сказали, быть по сему.
Другие слухи пускали по хребту мороз, но как их отменишь?
Баба Опалёниха жила дальше всех, поэтому прибежала последней. Единственный сынок, наглядочек, зеночек, свет несказанный, сидел у весла, развернув голову, как у живых не бывает. Другоня сказал, что Хвалька заставили свалить в лодку тела, потом грести через плёс. А когда причалил – скрутили шею без жалости.
Опалёниха при виде мёртвого сына замерла столбом и начала меняться. Жутким-нажутко. Почернела, закатила глаза под лоб…
– И убийц прокляла? Правда, что ли?
– Правда святая. Материнским словом великим.
– Чтоб земля не носила, чтоб стрелы печень прошли, чтоб черви глаза выели. Вот!
– Сама прочь повернула. И сейчас по городу ходит, Хвалька зовёт.
– Встречных спрашивает: не ты ли сына обидел?
– Ох, страсти, желанные! Ох, дела небывалые…
Раб валяльщика весь день просидел дома. Не смел за калитку ступить, отвёрстывал вчерашнюю праздность. Его молодой хозяин вёл домой отца, впервые за долгое время не вздрагивая на шаги за спиной. Маячное пламя над морским храмом горело ровно и ярко.
Когда Верешко заглянул в ремесленную, Мгла покаянно, черенком вперёд, протянул маленький нож:
– Добрый… господин… этот раб…
Верешко неведомо почему вдруг качнулся над бездной. Исполнился мыслей и подозрений, непроизносимых, необлекаемых в слова. Стало страшно.
Он ведь ровно ничегошеньки не знал про своего кощея.
Тайные союзы невольников…
Чужое и чуждое колдовство…
Бесследные исчезновения, оставшиеся без разгадки…
Пироги Тёмушки. Туман над Ойдриговым Опином. Кулаки Малюты, не попадавшие в цель. «Мне от тебя прочь бежать? Или к тебе?»
– Этим ножичком хлеб резать можно ли? – спросил Верешко. Хотел пошутить, но голос странно сел, и шутки не вышло.
Раб смотрел с недоумением. Дескать, о чём ты, ласковый хозяин? О чём?..
Ну, насколько удавалось различить сквозь серый колтун…
…Осторожные сильные пальцы, обминавшие пясть…
Хоть ты смейся, хоть плачь! Верешко даже порадовался, когда вспрос, учинённый кощею, прервался стуком в калитку. Сын валяльщика уже знал, кто так стучит. Кого в подобный час вообще может занести на угол Третьих Кнутов.
– Ступай отопри, – кивнул он рабу. – Кувыки до твоего здоровья пожаловали.
Мгла послушно захромал через двор. Даже по стуку было понятно: друзья-игрецы принесли жгучие вести. Такие жгучие, что никак невозможно дотерпеть до утра. Четверо друзей аж приплясывали, не замечая реденького дождя.
– Ты, Мгла, без заботы живёшь, – весело начал Хшхерше. – Ничего-то не знаешь!
– Только разумеешь, когда день, когда ночь, – поддержал Клыпа.
– И не видал, и не слыхал, и о ту пору на свете не бывал, – засмеялся Бугорок.
Голосистый Некша ничего не стал говорить, просто издал ликующую трель, с толстого голоса на тонкий и взадь, эта попевка лишь недавно у него получилась.
Мгла молча ждал продолжения. Когда стало ясно, что речь не об утренней находке, – ступил с ноги на ногу.
– Сам Галуха нас обласкал! – расхвастался Хшхерше. – Слыхал? Господин Галуха! Старший над царским увеселением!
Хранить тайну больше не было сил, кувыки загомонили наперебой.
– Он Ломаным мостиком гулявши слово сказал. Чтобы мы к воротам явились. К тем новым, что в городке у дворца.
– Кому ворота препона, а он опять слово молвил, и стража нас пропустила. Дворами повёл, где сами праведные среди почёта будут ходить!
– В лодочный сарай, где соймочка дожидается. А в сарае, глядим, великий державец, боярин Инберн сидит! Пиво душистое пьёт, шегардайских игрецов слушает!
– И не скажешь, что воздержник моранский, гудьбу отвергающий.
– Воздержник или нет, да царский слуга, а царь всем людям владыка, не одному закону моранскому. Отпустит Владычица согрешение.
– Такой воздержник, что кафтан на брюхе трещит, – хихикнул дерзостный Хшхерше. И оглянулся – вдруг слышал кто, кабы не расползлась по Лобку лукавая сплетня. – А вагуды предивные по рундукам! А порты многоцветные!
– Что… приговорил? – с усилием встрял Мгла.
– Кто?
– Галуха…
– Мы потешки для торга пели сперва. Он ногой качал. Твои песни запели, вскочил аж, в черёд обнял, не погнушался!
– А боярин пиво пролил!
– Завтра же… то есть ныне, как рассветёт, ждут нас у драгоценных ворот. Галуха взаигры слаживать будет!
Мгла снова переступил.
– Про меня… сказали ему?
– Ещё чего! – прищурился хитрый Хшхерше. – Чтобы он побежал тебя выкупать, а нас прочь поторопил? Ты ж один всех нас стоишь, нешто не понимаем?
– Ты, Мгла, не серчай, – покаялся Клыпа. – Мы добро помним. Вот утвердимся в царских гудцах, тогда тебя и объявим.
– Довольно тебе от бражников тумаки принимать.
– Станешь почёт кугиклами тешить!
Кощей вдруг понурился, съёжился, сделался покорным и жалким.
– Если впрямь… дружество помните… меня забудьте… совсем.
Кувыки замолкли. Начали переглядываться. Зря ли сказано: чтоб новому родиться, старое отмирает. Подула в паруса поветерь, открылся вольный простор, а кто-то остался на берегу.
– Здесь… выкуплюсь, – прошептал Мгла. – Оттуда мне… не уйти.
Вечная шегардайская морось текла по шапчонкам, студила загривки.
– Смолчать смолчим, – хмуро пообещал Хшхерше. – А забыть не проси. Кто песни сложит, чтобы у боярина из рук кружка валилась?