Глава XIV.
БАГОЙ
В ту ночь мой наставник Нут пришел попрощаться:
— Я отправляюсь на север, как мне приказали свыше, дабы попытаться сохранить храмы Исиды и жизни ее служителей. Не знаю, когда я вернусь и вернусь ли вообще, а потому, дочь моя по духу, мне горько расставаться с тобой в это тревожное время. Однако воля богов такова, что ты не можешь сопровождать меня, но должна оставаться здесь. В утешение себе узнай две вещи. Во-первых, никто не причинит тебе вреда, как я уже говорил прежде; и во-вторых, в этой жизни нам еще суждено встретиться, хоть и не скоро. Так что жди от меня весточки.
Я склонила голову в знак послушания и спросила, берет ли он с собой сопровождающих.
— Я возьму с собой лишь нескольких наших братьев, — ответил Нут, — в том числе и грека Калликрата, который вызвался сопровождать меня. Ты сама видела, какой он хороший воин, и, кто знает, возможно, его помощь скоро понадобится. Ума не приложу, откуда Калликрат узнал, что я уезжаю, — добавил Нут, с любопытством взглянув на меня.
— Это я сказала ему. Больше не спрашивай ни о чем, Учитель.
— Полагаю, в этом нет нужды, — улыбнулся Нут. — Может, тебе угодно будет знать, — добавил он с горечью, — что предатель, бывший недавно фараоном, завтра утром на заре бежит в верховья Нила. Он уже погрузил на корабль множество сундуков с сокровищами Египта, большая часть которых должна была пойти на уплату жалованья его солдатам и союзникам.
— Возможно, подсчет богатств утешит Нектанеба, когда тот окажется в почетном изгнании среди эфиопов! Однако, полагаю, Учитель, недолго ему осталось любоваться своими сокровищами, если только я правильно истолковала видение, озарившее меня, когда я пророчила на пиру. Это было как раз перед тем, как сей нечестивый Нектанеб отдал Дочь Мудрости, Дитя Исиды, сидонскому псу Теннесу.
— Истинно так, Айша, ибо Небеса даровали и мне точно такое же видение. Как, интересно, фараон предстанет пред богами с руками, обагренными кровью египетского народа, и каким голосом он станет рассказывать им об оскверненных храмах Исиды?
— Не знаю, Учитель. Но разве боги не сами избрали Нектанеба своим орудием, дабы наказать вероотступников-египтян? Как же могут они в этом случае на него гневаться?
Нут подумал немного, качая головой, а затем ответил:
— Иди задай этот вопрос Сфинксу, что сидит там, на песке у пирамид древних царей, размышляя, как гласит легенда, над вечными тайнами мироздания. Или же, — добавил он неторопливо, — на закате своих дней, Айша, спроси это у своей души. Быть может, тогда какой-нибудь бог и откроет тебе загадку поднебесного мира, но здесь, на земле, ответа быть не может, поскольку тот, кто окажется в состоянии узнать его, будет знать все на свете и сам сможет стать богом. Грех будет всегда, а для греха необходимы грешники. Но зачем нужен грех, не ведаю, разве только затем, чтобы из него в конце концов рождалось добро. По крайней мере грешник может оправдаться тем, что он лишь стрела на луке Судьбы и что стрела должна лететь туда, куда ее направил стрелок, даже если она прольет невинную кровь, сделает вдовами женщин и осиротит детей.
— Быть может, Учитель мой, сказано будет в ответ той стреле, что она сама себя изготовила, дабы разносить смерть; что она вырастила дерево, и выковала наконечник, и привязала к древку оперенье? Да и дерево она тоже выбрала не наобум, равно как и место, где произрастало оно, будь то дерево плодоносящее или высохшее, с древесиной годной лишь для посоха странника или для скипетра власти в руках царей.
— Ты и впрямь мудра, Айша, не зря, стало быть, наставлял я тебя... — молвил Нут с кроткой улыбкой. — Однако повторяю: когда ты в последний раз увидишь, как садится солнце и душа твоя приготовится последовать за край света, тогда снова предложи ей эту загадку и выслушай ответ того невидимого Сфинкса, что размышляет там, в небесах, здесь, на земле, и в груди каждого дитяти, которое он вынашивает.
Так сказал Нут и махнул рукой, дав понять, что спор окончен. Никогда не забывала я о том споре и о словах Учителя. Теперь же, наполовину бессмертная, я надеюсь, что когда доведется мне в последний раз увидеть закат, то вновь, как велел Нут, задам я загадку эту Сфинксу и с нетерпением буду ждать его ответа. Ибо, увы, чем я сама лучше Нектанеба? Да, этот вероотступник предал богов. Но разве и я тоже не предала богов, которые были ближе к моей пытливой душе, чем к грубой душе этого чревоугодника? Да, фараон проливал кровь, удовлетворяя свою ярость и похоть. А разве я не проливала кровь — и, кто знает, не пролью ли еще, прежде чем все закончится, — потакая одолевавшим меня неукротимым желаниям, в надежде получить заветную награду? Нечестивец сей удрал, прихватив сокровища Египта, чтобы впустую растратить их в песках пустыни. А разве я не сбежала с сокровищами, которые мне доверили: с драгоценными коронами моей мудрости, с золотом дарованного мне учения, с алебастровым сосудом моей красоты, власти и красноречия? Ведь, соединив их с бессмертием, величайшим благом из всех возможных, можно было изменить к лучшему мир. Но разве я, Айша, не сбежала с этими несметными богатствами, прижав их к груди, и не похоронила впоследствии в дикой глуши, как сделал Нектанеб с богатством Египта, прежде чем варвары предали его смерти?
Разве не совершила я все это ради великой мечты... и еще потому, что меня лишили этой мечты, а мир, который я должна была за собой повести, стал желчью на моем языке и песком на моих зубах? Так меня ли надо в том винить? Или того слепца, которого я любила, который не видел своими помутившимися плотскими глазами блаженства, что лежало на расстоянии его вытянутой руки, и тем самым взбудоражил мою душу и довел меня до безумия? Разве не виновата и та женщина, что затмила ему разум и зрение с помощью искусства, дарованного ей темными божествами?
О, не знаю. Быть может, этим двоим и удастся, представ перед Высшим судом, привести доводы, на которые мне трудно будет возразить. Затрудняюсь сказать, эти люди всего лишь такие, какими их сотворили боги, или же они сотворили себя сами, мастеря собственные стрелы из древесины, произрастающей в неизвестном мне месте. Но сейчас моя мечта вновь приблизилась ко мне; вот она робко и неярко мерцает — роскошный плод на Древе жизни, и я протягиваю руку, чтобы сорвать его. Да, я стою на цыпочках и почти достаю до него кончиками пальцев. Однако что, если плод сей окажется подгнившим? Что, если он раскрошится в прах, иссушенный обжигающим солнцем моего духа, увядший от прикосновения пальцев моей бессмертной руки?
О! Мой супруг охотится сейчас на склоне горы, как и подобает мужчине, а Афина, прежде звавшаяся Аменарта, все такая же зловеще красивая, сидит себе где-нибудь на равнине и, как в былые времена, замышляет украсть его у меня, а меня саму погубить. И кто знает, каким окажется финал? Но там, в глубинах моей души, размышляет Сфинкс, улыбаясь своей вечной улыбкой, и ему рано или поздно я должна буду задать вопрос, на который Нут, этот святой старец, не сумел дать ответа... или не захотел бы ответить, даже если бы мог.
— А что будет с принцессой Аменартой? — спросила я в тот день у Нута. — Знай, Учитель, что меня все больше тяготит эта женщина.
— Понимаю, дочь моя, дворы этого храма просторны, но недостаточно широки для вас обеих. Утешься: завтра утром она уплывает.
— На север? — спросила я.
— Нет, на юг. Со своим отцом Нектанебом. Или по крайней мере, так Аменарта сказала мне, добавив, что сокровища Египта должны по праву принадлежать ей и что они либо станут править вместе с отцом, либо вместе падут.
— Это хорошо, — ответила я.
Затем мы поговорили об иных делах, имевших отношение к храму богини, и о том, как лучше припрятать драгоценности Исиды, чтобы те не достались персам. Когда с этим было покончено, Нут поднялся, призвал на меня милость богов и взошел на борт «Хапи»; корабль сей он купил, чтобы послать его на помощь мне в Сидон. Мне оставалось лишь гадать, когда, сколько лет спустя мы с Учителем вновь увидимся. Однако сам он, полагаю, прекрасно это знал.
Словно полноводная река во время весеннего разлива, хлынули орды персов на Мемфис. Так сель сметает деревню, топит скот, вырывает с корнями пальмы, покрывает илом поля зерновых, затопляет города, дворцы и храмы, губит несчастных жителей и устилает щедрую землю трупами тех, кто возделывал ее, — то же самое сотворили Ох и его варвары с Египтом. Грабежи и массовая резня, огни пожаров и страшные муки отмечали их путь. Мужчин вырезали тысячами, стариков и пожилых женщин выгоняли в пустыню, обрекая на голодную смерть. Да, так персы развлекались — гнали людей туда, где не было воды, и затем наблюдали, как они умирают от жажды под палящим солнцем. Оставляли только молодых женщин, чтобы обратить их в наложниц или рабынь, а также самых красивых и здоровых детей для своих мерзких забав. Города и храмы разграбляли, их жителей пытали, выведывая, где спрятаны тайники с сокровищами, жрецов ставили перед выбором — отречься от своих богов и приносить жертвы богу огня либо умирать; жриц сжигали, предварительно обесчестив.
Такой печальной была участь Египта. Разумеется, я знала, что за свои грехи и неверие страна сия сама навлекла на себя эти беды. Однако, хотя именно я, сыграв главную роль в гибели Сидона, стала одним из тех, кому свыше было предназначено разрушить Египет, сердце мое оплакивало его, и я умоляла карающих богов остановиться. Также я просила их дать Оху испить из кубка, прежде сделав меня виночерпием, который смешивает ему вино. И молитвы мои были услышаны.
И вот кровавый Ох пришел в древний Мемфис, священный белостенный город, и затопил его улицы ужасом — в великом множестве их устилали мертвые тела, и к небесам летели лишь горестные вопли. Однако жечь город он не стал, — может, помогли наши молитвы и боги смилостивились, а может, царь персов просто захотел сохранить его, дабы сделать там свою резиденцию. Но, как и повсюду, в Мемфисе он тоже грабил храмы и чинил богохульства.
С вершины пилона храма Исиды, откуда открывался вид на внутренние дворы храма Птаха и золоченое стойло быка Аписа, я собственными глазами увидела, как персы — греки никогда бы такого не учинили — вытащили сие священное животное, которое посчитали за бога Египта (хотя, по сути, бык сей был лишь его символом или, скорее, символом источника природной силы), и с глумлением и насмешками забили и разделали его. Мало того, пришли их повара и приготовили священную плоть, после чего за столами, расставленными во внутреннем дворе храма, Ох и его военачальники съели Аписа, заставляя жрецов Птаха «вкушать своего бога» и пить бульон, в котором тот был сварен. Они были трусами, те жрецы, иначе нашли бы способ подмешать в бульон яд.
После пира, когда все бражники изрядно охмелели, привели огромного осла и устроили для него стойло в святилище, выбросив оттуда статую бога.
Таковы описания лишь некоторых деяний, которые творили персы в Мемфисе и, конечно же, повсюду на территории Египта; участь Аписа разделил и священный баран Мендеса. Остальные бесчинства я опущу, ибо они слишком постыдны для описания.
Все это время я сидела в храме Исиды в ожидании того, что может произойти. Не стану уверять, что не была напугана, потому как мне на самом деле было страшно. Однако я чувствовала в себе присутствие того гордого духа, который запрещал мне показывать свой страх. Но главное, в душе горел огонь веры, и свет его служил мне проводником в темноте отчаяния. Святой Нут, мой Учитель, сказал, что мне и тем, кто остался со мной, не причинят вреда, и правдивость его слов я не подвергала сомнению. Более того, когда я ночью молилась, в сердце моем словно бы вдруг зазвучал голос с небес, приказывая мне быть храброй, поскольку там, в небесах, боролись за меня те, кого видеть я не могла.
И вот я сидела совсем одна, и не у кого было спросить совета, и некому было помочь мне. Однако я ободряла по мере сил тех несчастных жрецов и жриц, что служили вместе со мной Исиде. Богослужение в храме проходило, как и прежде: каждое утро статую Вселенской Матери одевали и украшали, умащали благовониями, подносили ей дары; процессии жрецов с идущими впереди певцами под звон систров кружили по внутренним дворам, ночами же священные гимны взлетали к звездному небу.
Обо всем этом прознали персы и собрались у ворот, донельзя удивленные.
— Да что же это за люди такие, — спросили захватчики, — что они ничего не боятся?
Но мы в ответ лишь промолчали, хотя в лицо нам смотрела смерть.
Весть о нас достигла ушей Оха и вызвала его любопытство — он лично заявился в храм. Я приняла перса в огромном зале: закутайная в покрывало, я сидела на возвышении на троне, у ног статуи богини. С Охом было несколько его вельмож, надушенных и разодетых в шелка, а также военачальник Ментор, знакомый мне еще по Сидону изменник, переметнувшийся вместе со своими греками к персам. Присутствовал там и евнух Багой, первый советник Царя царей и главнокомандующий его армии: как и все подобные ему несчастливцы, жирный человек с писклявым голосом. Евнух сей отличался вороватыми манерами и энергично жестикулировал, когда говорил.
По рождению этот Багой был египтянином, так, во всяком случае, я слышала и, впервые взглянув на него, убедилась в этом сама. Тонкие черты лица, большие глаза, гордая посадка головы — все говорило о том, что он являлся наследником благородной древней крови; во внешности этого человека было много общего с ликами статуй предков, которые я видела изъятыми из самых ранних гробниц тех времен, когда традиция бальзамировать умерших еще не распространилась в Египте.
Я рассудила, что вряд ли египтянин желал увидеть храм Исиды и ее жрецов опозоренными и уничтоженными. Быть может, Багой и не поклонялся Птаху, или Апису, или другим богам, но все рожденные на берегах Нила почитали Мать Исиду, Небесную Царицу, и преклонялись перед ее всевластием. Это была особенная религия, передаваемая от предков к потомкам на протяжении сотни поколений: куда бы судьба ни заносила ее приверженцев, на каких бы алтарях ни воскуряли они фимиам, эти люди просто не могли забыть Исиду, ибо сие было у них в крови. Однако наверняка я знать не могла: Багой, как говорили, был коварным малым, погрязшим в убийствах, человеком, который от своих преступлений пожал богатый урожай. А подобный тип, помышляющий лишь о часе своего триумфа, мог забыть даже Исиду и не убояться ее гнева.
Артаксеркс Ох — с усталыми глазами на жестоком лице и взглядом гордым, однако полным потаенных страхов, извечных спутников убийц, которые знают, что настанет день, когда и они сами несомненно будут убиты, — стоял передо мной. Я поднялась со своего кресла, низко поклонилась Царю царей и... — знал бы он только — из-под своего покрывала швырнула ему проклятие Исиды.
— Это что такое? — указав на меня своим скипетром, по-гречески спросил Ох хриплым голосом у своего спутника, который на пиру явно воздал должное хмельному. — Не одно ли из тех забинтованных тел, что мы выкапываем из гробниц и используем как дрова, зажаривая на обед бога Аписа вместе с его почитателями? Хотя нет, взгляните: оно двигается и говорит и, похоже, обладает фигурой женщины. Багой, сорви покрывало и раздень-ка это нечто донага, дабы мы убедились, впрямь ли это женщина, а если так, то какой от нее может быть прок.
Когда я, Айша, услышала это, ко мне тотчас вернулось все мое мужество, как это бывало всякий раз, когда беда хватала меня за горло. Мгновенно в голове созрел план, совсем простой.
Как только Багой приблизится ко мне настолько, чтобы коснуться пальцем, я выхвачу нож, висящий у меня на поясе, — кривой, острый как бритва арабский нож, принадлежавший прежде моему отцу, — молнией метнусь мимо евнуха и нанесу удар в сердце самому Царю царей, дабы тот предстал перед судом Исиды. Затем, коли останется время, я проделаю то же самое и с Багоем, а потом, если получится, убью себя. Лучше умереть, чем быть опозоренной перед варварами.
Я не проронила ни слова, и лицо мое было скрыто, однако думаю, что из души моей вылетел некий сигнал, предупредивший этих двоих об опасности. А может, то был мой дух-охранитель. Во всяком случае, Багой опустился на колени, и лоб его коснулся пола.
— О Царь царей, — проговорил он, — молю тебя не приказывать рабу своему совершить это деяние. Ибо госпожа сия — Пророчица Исиды, Царицы всех богов, Царицы Небесной и Земной, и касаться ее неосвященной рукой есть святотатство, сулящее смерть в этом мире, а в грядущем — муку вечную.
Ох грубо рассмеялся, затем обернулся и спросил:
— А что скажешь ты, Ментор? Ведь ты грек и знаешь о египетских богах не более моего. Разве есть причина, по которой мы не можем раздеть эту закутанную жрицу и узреть, какова она под этими покровами?
Ментор потер лоб и ответил:
— Ты спросил, о Царь царей, и пришла мне на ум одна история. Помнишь ли Теннеса, царя сидонцев? В свое время он принял эту самую жрицу в качестве подарка от Нектанеба и тоже пожелал... взглянуть на ее наготу. Так вот, Теннес очень плохо кончил, как и Нектанеб, подаривший, так сказать, ему эту жрицу. Поэтому, о Царь царей, будь я на твоем месте, я бы лучше благоразумно оставил жрицу под своим покрывалом, поскольку, кто знает, может, под ним прячется всего-навсего старая карга. Об Исиде я знаю немногое — лишь то, что богиня эта могущественная, и едва ли стоит рисковать, бросая дерзкие взгляды на сморщенную плоть дряхлой старухи. Кто их разберет, этих египтян, о Царь царей, но я здесь в последнее время столько всего насмотрелся, что понял: не стоит понапрасну гневить Небеса и призывать на свою голову проклятия.
Так говорил Ментор, в грубоватой солдатской манере, исполненной, однако, греческого хитроумия, и персидский царь, как будто враз протрезвевший, внимательно слушал его.
— Кажется, припоминаю, — сказал Ох. — Эта самая жрица хорошо послужила мне там, в Сидоне, дав финикийской собаке Теннесу совет, погубивший его. По крайней мере, такие ходят слухи. Нет, разумеется, я победил не по милости какой-то там египетской богини, на которую мне плевать! — И он плюнул на статую Исиды, отчего, заметила я, Багой содрогнулся. — И я вовсе не боюсь гнева Исиды, как вы, глупцы. Но раз уж жрица сия, по умыслу или воле случая, сослужила мне в Сидоне добрую службу, пусть остается под своим покрывалом. Я также повелеваю: этот храм, на мой взгляд весьма красивый, не должен быть предан огню или разорению, а те, кто служит в нем, могут продолжать пребывать там и отправлять свои сумасбродные богослужения, если им угодно, при условии, что они останутся внутри его стен и не попытаются будоражить народ уличными шествиями. В знак этого простираю я свой скипетр! — И Ох вытянул в мою сторону жезл с головкой из слоновой кости.
Багой шепнул мне, что я должна коснуться жезла, и я, выпростав руку, сделала, как он велел. И уже в следующее мгновение спохватилась: было бы разумнее взяться за жезл под покрывалом.
Тотчас Ох заметил красоту протянутой руки и со смехом воскликнул:
— Клянусь священным Огнем! Ручка-то отнюдь не дряхлой старухи, как тут нашептывали мне вы, трусливые рабы, а скорее принадлежит той, что еще молода и красива. Разгляди я сие мгновением ранее, жрицу бы, несомненно, раздели. Воистину...
— Я уже коснулась скипетра великого царя, — холодно прервала его я. — А стало быть, теперь указ его не может быть отменен.
— Да жрица еще и мудра, — усмехнулся Ох. — И знает наши персидские законы. Что ж, она права. Скипетра коснулись, и что сказано, того изменить нельзя. Теперь понятно вам, невежественным людям, каким прочным щитом является мудрость? Пойдем, Ментор, повеселимся с молодыми жрицами Амона, которые, не будучи мудрыми, но всего лишь миловидными, дожидаются нас во дворце. Веселая будет ночка. Багой, оставайся здесь, ни к чему тебе расстраиваться понапрасну. — Он грубо рассмеялся. — А заодно поинтересуйся, украшает ли себя эта небесная шлюха, по имени Исида, драгоценностями, и если так, то насчет них я никакой клятвы не давал. Прощай, жрица. Пребывай и впредь такой же мудрой и продолжай носить покрывало, ибо если все, что оно скрывает, так же совершенно, как и твоя рука, то, кто знает, может, как-нибудь ночью, когда все обещания утонут в вине, я или другие, в конце концов не в силах далее противиться, заставят тебя раздеться.
Двери за ними затворились, и по крикам, прилетевшим из-за стен, я поняла, что персы ушли. Я обратилась к Багою, с которым мы остались в зале одни:
— Скажи мне, египтянин, с младенчества воспитанный под сенью крыльев Исиды, тебе не страшно? — Я повернула голову и взглянула через покрывало на алебастровую статую, на которой отчетливо виднелся плевок.
— Страшно, жрица, — ответил он. — Точно так же, как было страшно и тебе самой.
— Глупец! — ответила я насмешкой на насмешку. — Я вовсе даже не испугалась. Прежде чем ты успел бы поднять на меня руку, был бы уже мертв, да и этот царь, которому ты служишь, тоже лишился бы жизни. Не спрашивай меня, как бы я сие проделала, однако сейчас ваши души корчились бы на крюках палачей загробного мира. Разве не слышал ты о проклятии Исиды, евнух? Уж не думаешь ли ты, что богатство и власть могут защитить тебя от ее молниеносного меча? Мне ничего не стоит прямо сейчас шепнуть богине молитву, и она уничтожит тебя, если ей будет угодно.
Он весь затрясся и рухнул на колени — да, этот цареубийца упал на колени передо мной, укрытой покрывалом женщиной, хотя мы были одни в огромном храме, заклиная меня пощадить его и защитить от гнева Небес. Ведь в душе Багой оставался египтянином, и кровь его предков, поклонявшихся Исиде тысячи лет, была все еще горяча в его жилах. Вдобавок он боялся меня, ибо хорошо знал, как сложилась судьба тех, кто посягал на верховную жрицу.
— Ты молишь о прощении? Ищешь защиты? Сдается мне, сие должно стоить невероятно дорого, Багой. Не был ли ты в числе тех, кто поедал плоть Аписа и вытаскивал дев Амона из их храма? Не помогал ли ты персам устраивать стойло для осла в святилище Птаха, предавать огню древние храмы и резать жрецов на их алтарях?
— Увы мне, я и впрямь делал все это! — всхлипнул евнух, колотя себя в грудь. — Но не по своей воле. Мне приказывали, и я должен был подчиниться или умереть.
— Может, и так. Тогда сам ищи примирения с этими богами, если можешь. Но каким будет твое искупление перед нею, Вселенской Матерью? — И я вновь взглянула на мерзкое пятно на алебастровой статуе Исиды.
— О, скажи мне это, скажи мне! Чем искупить мне свои прегрешения, жрица? Я поклянусь царю, что никаких драгоценностей здесь нет; что Матерь Исида украшена лишь цветами и умащена благовониями. Я буду охранять этот храм так, что ни один перс не ступит за его стены. Я сделаю так, что любого, кто обидит тебя, жрица, постигнет немедленная тайная смерть. Достаточно ли этого?
— Даже на сотую долю — нет. Ты сбережешь церемониальные украшения Исиды, но где отмщение тому, кто осквернил ее своим плевком? Ты будешь защищать жрицу, но где отмщение тому, кто желает раздеть ее донага на забаву себе и своим варварам? Если это все, что ты можешь предложить, Багой, то получай проклятие Вселенской Матери и ее Пророчицы и отправляйся в преисподнюю!
При этих словах Багой поднял руку, словно в попытке защитить свою голову, и начал было протестовать, но я, не обращая на него внимания, продолжила:
— Однако не спеши туда, задержись, как можешь, на своем пути. Укрась себя, как женщина, расшитыми одеждами, умасти себя благовониями, надень златые цепи на шею и драгоценные перстни на пальцы. Потакай своим страстям, которые ты не можешь обуздать, и возьми свою плату в золоте и землях. Отрави тех, кого ненавидишь, и из непорочных детей выдави их жизни, потому что они стоят между тобой и плодом некой новой фантазии. Наполни себя до отвала нечестивой пищей, разбухни от миазмов власти и затем, Багой, — умри! умри! — год, десять лет, пятьдесят лет спустя! И провались в ад, и гляди в величественные глаза богини, которую посрамил, в глаза той, которой твои праотцы поклонялись с начала времен, и жди прихода ее жрицы, чтобы она могла со всеми беспощадными подробностями обличить тебя на суде богов!
— Но что же, что мне сделать, чтобы спасти свою душу? — в отчаянии вскричал Багой. — Знай, жрица, что я, хоть тело мое и искалечено, спасу свою душу и что все эти помпезности и мишура, которые ты перечислила, для меня лишь ничтожный прах, ибо, не имея возможности обрести ничего настоящего — будучи лишен жен и детей, — я вынужден искать иные радости и тем самым подавлять тот дух, что живет во мне. О! Каково это — быть тем, кто я есть, чувствовать, как шеи великих, выворачиваясь, крутятся под моей стопой! Да, — тут его голос упал до шепота, — даже шея самого Царя царей, который забывает, что до него были в мире и другие великие властители. Скажи мне... что я должен сделать?
Я тайком стянула кривой нож со своего пояса — евнух ничего не заметил — и полоснула себе по руке, рана вышла глубокой, шрам виден до сих пор, хотя моя прекрасная плоть вроде бы когда-то горела в неугасимом огне и на остальных участках возродилась без изъяна. Хлынувшая кровь запятнала мое покрывало, небольшое поначалу пятно пугающе росло. Евнух не отрываясь смотрел на это, как ему думалось, чудо, а затем произнес:
— Кровь... Чья это кровь?
— Быть может, кровь раненой богини. Быть может, кровь опозоренной жрицы. Какое это имеет значение, Багой?
— Кровь, — повторил он. — Что означает эта кровь?
— Возможно, она взывает к Небесам об отмщении или же требует, чтобы ее смыли другой кровью, Багой. С чего бы мне растолковывать тебе притчи?
Он наконец сообразил и, с трудом поднявшись с колен, наклонился и горячо зашептал мне на ухо; при этом украшавшие его головной убор бесценные украшения позвякивали у моего виска.
— Я понимаю. И будь уверена, сделаю все. Но не сейчас. Сейчас никак невозможно. Но клянусь, что улучу подходящий момент и совершу это. Я ненавижу Оха! Право слово, я ненавижу этого человека, ибо, в то время как руки его осыпают меня дарами, язык его насмехается надо мной. А когда я благодаря своей мудрости одерживаю для Оха победы, он глумится над тем, кто ведет его солдат, поскольку я не мужчина и не женщина. Да, я ненавижу персидского царя: зная, что я родом из Египта, он заставляет меня осквернять храмы моей родины и резать тех, кто служит в них. О! Я клянусь, что с этим будет покончено, как только настанет подходящее время!
— И каким же образом, о Багой?
— А вот каким, о Пророчица! — И, схватив набрякший кровью край покрывала, он демонстративно вытер им губы и лоб. — Клянусь кровью Исиды и ее Оракула, что не буду знать ни сна ни покоя, пока не доведу до погибели Оха Артаксеркса. Могут пройти годы, но рано или поздно я добьюсь своего... Однако при этом потребую кое-что взамен.
— Что именно? — удивилась я.
— Прощение грехов, Пророчица, которое даруешь мне ты.
— Да, я вправе дать тебе его или отказать. Однако не стану ничего делать, пока не умрет Ох, причем умереть он должен, Багой, от твоей руки. И лишь тогда я испрошу для тебя прощения у Небес, но не ранее.
— По крайней мере, защити меня до того часа, о Дочь Мудрости, Дитя Царицы Небесной.
С ожерелья, что носила под покрывалом, я сняла амулет силы, тайный символ самой Исиды, искусно изготовленный из яшмы и известный только посвященным. Я подышала на него, благословляя таким образом.
— Возьми это, — сказала я евнуху. — И носи у сердца. Амулет сей защитит тебя от всех напастей, пока сердце твое будет хранить верность задуманному. Но знай, Багой, если хоть раз сердце твое дрогнет и отвернешься ты от великой цели, этот священный символ станет навлекать на тебя все напасти — как в этой жизни, так и в загробной. Ибо тогда на твою обреченную голову падет проклятие богини, которое отныне висит над ней на волоске, совсем как в греческой легенде про дамоклов меч. Забирай же амулет, а затем уходи и не возвращайся, разве только с доброй вестью о том, что Ох Артаксеркс шагает по той дороге, по которой и сам отправил несметное число жертв.
Багой взял талисман, прижал его ко лбу, словно это была подлинная печатка Царя царей, и спрятал на груди. Затем упал ниц передо мной, сидевшей на большом троне Царицы цариц, и лоб его коснулся земли у моих ног. Через мгновение евнух поднялся и, ни слова не говоря, стал пятиться, смиренно кланяясь на ходу, пока не достиг дверей, где и исчез с глаз моих.
Когда этот человек ушел, я, Айша, громко рассмеялась: я затеяла большую игру и выиграла. Да, я громко рассмеялась, а затем, очистив статую богини и воскурив перед ней фимиам, опустилась на колени и воздала хвалу Небесам, посланником которых на земле была.