Глава восьмая
Перевоспитатели
Три писателя и офицера отдела пропаганды трудятся над немецким духом
Когда армии антигитлеровской коалиции пересекли границы Третьего рейха, у солдат и офицеров были четкие, тщательно разработанные инструкции о том, что делать и как себя вести на оккупированных территориях. Они хорошо подготовились к общению как с пленными солдатами, так и с гражданским населением. Существовали обширные планы решения важнейшей задачи после физической победы – завоевания психики побежденных. Как вылечить немцев от высокомерия? Как выбить из их мозгов расизм, которым их отравляли в течение двенадцати лет и который настолько въелся в их сознание, что его, судя по всему, было не вытравить никакими, даже еще более зверскими, ковровыми бомбардировками?
К союзникам присоединились немецкие эмигранты, которые работали на передовой линии психологического фронта и должны были обеспечить надежность и необратимость капитуляции своих земляков. Для Советов это была, например, «группа Ульбрихта», названная именем Вальтера Ульбрихта – эмигрировавшего в СССР функционера КПГ, будущего лидера СЕПГ. Она подчинялась седьмому отделу (отделу пропаганды) Главного политического управления Красной армии. Там с самого начала войны рука об руку работали немцы и русские. Среди русских было много почитателей Баха и Бетховена, Гёльдерлина и Шиллера, ценивших многовековую историю германско-русских отношений, среди немцев – журналисты и писатели, поставившие свой талант на службу пропаганде в виде листовок и текстов радиопередач: например, Эрих Вайнерт («Зеленый цвет – цвет моего оружия»), Вилли Бредель, Альфред Курелла и Фридрих Вольф.
Эта группа в составе десяти человек 30 апреля 1945 года вылетела из Москвы в Минск, потом в Мезеритц, а оттуда на грузовике поехала дальше мимо обгоревших танков и раздувшихся трупов животных в Брухмюле, восточнее Берлина, где еще шли ожесточенные стрелковые бои. Группа Ульбрихта должна была отбирать немцев, не запятнавших себя нацизмом, чтобы использовать их для строительства нового режима. Она старалась внушить побежденным веру в добрую волю Советской власти и поощряла их выявлять или выдавать активных нацистов. Одной из первоочередных задач группы было немедленное создание антифашистской демократической прессы. Пять из десяти членов группы – в том числе Густав Гунделах, Вольфганг Леонхард и Карл Марон, будущий заместитель главного редактора Neues Deutschland, – имели опыт журналистской работы на немецкой радиостанции в Москве. Рудольф Хернштадт, в свое время один из авторов Berliner Tageblatt, прибыл в Германию на неделю позже с поручением до 21 мая открыть в Берлине новую ежедневную газету. Коммунистические соратники Хернштадта сначала хотели оставить его в Москве, полагая, что его еврейство может стать в этом деле помехой, так как в Берлине его могут встретить с большим недовольством. Но в конце концов 8 мая он уже копался в грудах строительного мусора среди развалин дома Моссе, бывшего издателя Berliner Tageblatt, где еще лежали тела убитых, в надежде найти исправный печатный станок и пишущие машинки. Вместе с писателем Фрицем Эрпенбеком («Маленькая девочка и большая война») он занялся поиском бывших коллег, заслуживающих доверия, – задача не из простых в разрушенном городе. В качестве подкрепления он попросил командование Красной армии выделить ему лучших редакторов из Deutsche Zeitung fur Kriegsgefangene («Немецкой газеты для военнопленных»).
Штат сотрудников постепенно был укомплектован, и когда им к тому же удалось найти подходящее место для работы – типографию Отто Мойзеля в Кройцберге, они начали выпуск газеты. 22 мая вышел первый номер Berliner Zeitung тиражом 100 тысяч экземпляров – со знаменитым слоганом «Берлин возрождается!».
У американцев тоже были немецкие соратники, специалисты по психологической войне, – немецкие эмигранты, в том числе много евреев, а также потомки давно переехавших в Америку немцев. Готовили большинство из них в Кэмп Ричи в Мэриленде, учебном лагере американской военной разведки. Внешне больше похожий на гольф-клуб, идиллически расположенный на берегу озера у подножия Голубого хребта, внутри он, по словам одного из курсантов, Ганса Хабе, напоминал корабль дураков. Там эмигрантов из пятнадцати стран обучали методам ведения психологической войны на европейской земле. Они изучали приемы допроса, методы шпионской работы на вражеской территории, способы подрыва боеготовности посредством дезинформации – или, еще лучше, правды. Парни из Ричи, как их называли, были высококвалифицированными специалистами, которых наряду с ненавистью к нацизму связывало общее уважение к немецкой культуре. Среди них были американцы, изучавшие немецкую литературу и потому хорошо владевшие немецким языком. В числе немецких «парней из Ричи» были писатели Клаус Манн, Ганс Хабе, Штефан Хайм, Хануш Бургер и будущий композитор, писатель и артист кабаре Георг Крайслер.
Ганс Хабе в сшитой на заказ униформе. В 1945 году, будучи майором армии США, он основал 16 немецких газет, флагманом среди которых была Neue Zeitung
Самым выдающимся среди них был журналист Ганс Хабе (Янош Бекеши), родившийся в 1911 году в Будапеште. В возрасте двадцати лет он стал главным редактором Österreichische Abendzeitung, после того как (довольно небрежно) провел журналистское расследование по заданию Wiener Sonn- und Montagspost в Браунау, родном городе Гитлера, о том, какую фамилию пришлось бы носить фюреру (Шикльгрубер), если бы его отец не сменил ее на другую. Позже он работал в Женеве при Лиге наций корреспондентом известной газеты Prager Tageblatt. Хабе, говоривший о себе: «Я был необычайно хорош собой, к тому же не испытывал недостатка в соответствующих сердечных свойствах», к концу жизни мог похвастаться тем, что был женат на трех из самых богатых женщин мира. В общей сложности он был женат шесть раз. После Маргит Блох (первой избранницы) он женился на дочери венского фабриканта, производителя электрических лампочек Эрике Леви. Но и с ней он прожил недолго, поскольку после аншлюса – присоединения Австрии к гитлеровской Германии в 1938 году – Хабе, сын принявшего христианство еврея, был немедленно лишен гражданства. Он отправился во Францию и вступил во французскую добровольческую армию. Верный кокетливо сформулированному решению сделать свою жизнь еще более увлекательной, чем его романы, он попросился в парашютисты. Попав в плен к немцам, Хабе совершил побег, полный таких необычных приключений, что эта история позже и в самом деле нашла отражение в романе Эриха Марии Ремарка «Ночь в Лиссабоне». Из Лиссабона он перебрался на пароходе в США, где, едва успев свести знакомство с очередной богачкой, будущей наследницей United Food Элеонорой Клоуз, снова пошел на войну с нацистской Германией, на этот раз в рядах американской армии.
Так Ганс Хабе попал в Кэмп Ричи. В высадке Пятой армии под Салерно в Южной Италии он участвовал в сшитом по мерке мундире. Такая привилегия полагалась только генералам, но он любил шик и поражал своих воинских начальников эффектным сочетанием мужества и элегантности. Во время продвижения на север его назначили руководителем пресс-службы Psychological Warfare Division. Сразу же после взятия Люксембурга он в сентябре 1944 года получил в свое распоряжение популярную радиостанцию Radio Luxembourg и сделал ее чрезвычайно эффективным инструментом психологической обработки противника. В конце октября был взят первый крупный немецкий город – Ахен. С этого момента Хабе надлежало в каждом относительно крупном немецком городе немедленно открывать газету, чтобы завладеть умами простых граждан и внушить им доверие к американцам. Его главным партнером стал «парень из Ричи» Ганс Валленберг, сын бывшего главного редактора B. Z. am Mittag. Начиная с Kölnischer Kourier, с апреля 1945 года начали работу шестнадцать новых газет – еще прежде, чем в соответствующих городах по-настоящему воцарился мир. Это стало возможным благодаря блестяще продуманной логистике. Шестнадцать газет имели одну общую главную редакцию, которую возглавлял Хабе и которая располагалась в конфискованном отеле «Бристоль» в Бад-Наухайме. Рукописи ежедневно на самолетах или джипах доставлялись в местные редакции, где их комбинировали с региональными материалами, а также с сообщениями и объявлениями местной военной администрации, – система, предвосхитившая сегодняшнюю структуру немецких местных газет, которые выходят под одной межрегиональной «шапкой».
Этот эффективный метод породил опасных завистников в собственных рядах. Почти параллельно с учредительской активностью Хабе военная администрация выдавала лицензии и немецким книжным и газетным издателям, не скомпрометировавшим себя сотрудничеством с нацистами. Это были, например, Frankfurter Rundschau, Rhein-Neckar-Zeitung, Süddeutsche Zeitung, а также множество маленьких газет в провинциях. Они, разумеется, подлежали предварительной цензуре, которая, впрочем, в объединенной англо-американской оккупационной зоне с конца 1945 года уступила место последующей цензуре. Позже появились и такие еженедельные газеты, как Die Zeit и Stern.
Контроль американских кураторов за так называемой лицензированной прессой привел к поистине материнской заботе о подопечных и ожесточенной конкурентной борьбе внутри военной администрации. Одним из основных источников конфликтов была непрекращающаяся борьба за бумагу, которой катастрофически не хватало.
Империя Рудольфа Хернштадта в далеком Берлине тоже росла, несмотря на трудности. Наряду с Berliner Zeitung он учредил Neue Berliner Illustrierte – блестящую газету, которая очень скоро обзавелась превосходными фотографами и иллюстраторами. Затем открылись Die Frau von heute, молодежный журнал Start и Demokratischer Aufbau. В 1947 году в издательстве Berliner Verlag работали уже 1700 человек.
Перед Хабе и Хернштадтом стояла одна и та же задача: внушить немцам доверие к газетам оккупационных властей. Конечно, их внимательно читали, ведь в условиях нестабильности и непредсказуемости послевоенной жизни люди жадно ловили каждую мелочь, каждую деталь, которая могла помочь сориентироваться в хаосе. Поэтому большие тиражи легко расходились. Но как добиться того, чтобы на читателя веяло со страниц газет хоть каким-то теплом, которое и делает газету чем-то большим, чем просто «доска объявлений», набор распоряжений, запретов, сведений о нормах продуктов? Этот вопрос спровоцировал парадоксальную гонку союзников за благосклонностью немцев. И дело было не только в прессе. Политика денацификации и перевоспитания, проводимая союзниками, основывалась на балансе между наказанием и взаимным доверием: нейтрализации виновных и разъяснительно-воспитательной работе с «попутчиками», то есть с сочувствующими, силами подлинных врагов нацизма, выживших в Третьем рейхе. Без веры немцев в добрую волю победителей надежный, долговечный мир был невозможен.
Советам в этом смысле было теоретически легче. Их убежденность в том, что история «неизбежно» приведет человечество к бесклассовому обществу, позволяло им верить в хорошее даже в немцах. То, что немцы напали на них, по логике их трактовки истории находилось в противоречии с объективными интересами пролетариата. В первом же номере Berliner Zeitung Хернштадт процитировал товарища Сталина: «Опыт истории говорит, что гитлеры приходят и уходят, а народ германский, а государство германское остается». Трактовка фашизма как террористической диктатуры, угнетавшей рабочий класс, открывала Советам идеологический путь к быстрому прощению. Они, правда, считали немецкий народ виновным, потому что он не оказал нацистам должного сопротивления, но, в отличие от многих американцев, в гораздо меньшей степени были склонны видеть в немцах злодеев по определению.
Советы, которые на самом деле внушали немецкому населению гораздо больший ужас, чем американцы или британцы, в плане пропаганды проявляли к нему, однако, намного больше сердечности. Они в первые же дни дали немцам возможность вступить на путь примирения. 23 мая 1945 года Карл Марон из группы Ульбрихта – к тому времени уже первый заместитель обер-бургомистра – писал в Berliner Zeitung: «Мир насмотрелся на то, как немецкие мужчины жгут и разрушают, – пусть же теперь увидит, как мы занимаемся мирным строительством и искренне стараемся искупить свою вину, чтобы снова, не стыдясь, взглянуть в глаза мировой общественности и добыть для Германии право вновь занять свое место в мирной семье народов».
Американцы же были совершенно не готовы к тому, чтобы сразу после окончания войны дать немцам возможность вновь обрести статус мирного, цивилизованного общества. У них не было коммунистической исторической доктрины, которая позволила бы им считать немецкий народ жертвой Гитлера. Напротив, в среднестатистическом немце они видели милитаристскую, авторитарную, жестокосердную личность, для которой гитлеризм – идеальная форма правления. Во всяком случае, они были уверены, что немцы еще не созрели для демократии и по-прежнему представляют огромную опасность для мира. Что каждый немец – враг и относиться к нему следует именно как к врагу.
Практическое воплощение эта позиция нашла – еще задолго до победы над Германией – в запрете на любое общение с немецким населением, выходящее за рамки чисто бытовых и организационных вопросов. Один из пунктов так называемого справочника «G-3» американской армии, опубликованного 9 сентября 1944 года, требовал от солдат и офицеров «отказа от проявления дружелюбия, доверительных и интимных отношений с немцами как в официальной, так и в неформальной обстановке, с отдельными лицами или группами лиц». В одном меморандуме на тему «Conduct of American Military Personnel in Germany» указывалось: «Не опускаясь до жажды мести или злобы, американцы должны вести себя ровно, выражая своим поведением холодную антипатию и неприязнь… Немцы должны почувствовать, что на них лежит вина за Вторую мировую войну и им не будет прощения за то, что они жестоко угнетали другие народы… Они поймут не только то, что судьба уже второй раз карает Германию поражением за ее агрессию, но и то, что они снискали себе презрение и отвращение тех, чью любовь они всегда хотели заслужить». Запрещены были рукопожатия, раздача шоколада, совместное посещение ресторанов и кафе, совместные вечеринки и, разумеется, половые связи.
Как известно, солдаты недолго придерживались этих правил. Они были удивлены тем, что большинство немцев имело мало общего с образом врага из «Справочника для американских солдат в Германии», хотя их часто раздражала неумеренная услужливость, с которой они сталкивались на каждом шагу. И все же запрет «братания» хотя бы частично обеспечил в первые месяцы сдержанное поведение американских солдат и офицеров, тем более что их постоянно призывали к этому многочисленные брошюры, плакаты и киножурналы.
Совершенно иначе вели себя советские солдаты. Они производили чрезвычайно противоречивое впечатление. С одной стороны, они могли быть грубыми и жестокими, особенно после обильных возлияний, с другой – поражали неуемной сердечностью, часто приглашали незнакомых немцев с улицы на свои спонтанные праздники и пирушки по поводу победы. Их импульсивная сердечность стала такой же легендой, как и их вспыльчивость и грубость. Они любили танцевальную и классическую музыку, театр и акробатику, и как только стихли последние выстрелы, пустились в вакхическое веселье. Они один за другим открывали закрытые во время войны театры, концертные залы и варьете. Уже 26 мая 1945 года, через две недели после окончания войны, Берлинский филармонический оркестр дал свой первый концерт во дворце «Титания», собственноручно расчистив его от обломков. То, что этот концерт состоялся, было чудом. Тридцать пять музыкантов оркестра погибли или пропали без вести, бóльшая часть инструментов была эвакуирована, остальные реквизировал русский военный оркестр. За дирижерским пультом в черном фраке стоял Лео Борхард – тот самый Борхард, с которым Рут Андреас-Фридрих за пару недель до этого тупым ножом срезáла последние остатки мяса с остова тощего белого вола на заднем дворе.
По приказу русского военного начальства уже к середине июня возобновили работу 45 варьете и кабаре, а также 127 кинотеатров, которые ежедневно посещали от 80 до 100 тысяч зрителей. Множество актерских коллективов, «Кабаре комиков», кабаре «Звук и дым», «Экспресс-капелла» – работы хватало всем. Русские не столько заботились о настроении немцев, сколько сами хотели после долгих лет войны от души насладиться западной индустрией развлечений. «Они давали немцам возможность разделить с ними эту радость, они как победители отнюдь не боялись тесных контактов и охотно смешивались с публикой; может, им к тому же было приятно производить положительное впечатление», – писала культуролог Ина Меркель.
Так же непосредственно русские вели себя и в отношении высокой немецкой культуры. Если американцы упорно проявляли недоверие даже к немецкой классике и задавались вопросом, не является ли вся эта вычурная «тонкость и трепетность» на самом деле всего лишь незаметным на первый взгляд проявлением немецкого варварства, русские без всяких рефлексий предавались почитанию немецкого культурного наследия. К счастью, Веймар оказался в их оккупационной зоне. Уже в июле 1945 года солдаты Красной армии при активном участии прессы торжественно сняли защитные сооружения с памятника Гёте и Шиллеру, которыми он по приказу веймарского гауляйтера Фрица Заукеля был закрыт от бомбардировок. Месяц спустя командующий Восьмой гвардейской армией и глава военной администрации Тюрингии генерал Василий Чуйков в сопровождении большой свиты посетил этот памятник и могилы обоих веймарских классиков. После произнесенной генералом длинной речи на трибуну вышел известный советский писатель Николай Виртá и сказал: «Гитлеристы хотели ограничить влияние Гёте и Шиллера, они хотели скрыть их самые прекрасные и светлые идеалы… Сегодня, открывая памятник Гёте и Шиллеру, мы тем самым открываем и застенки, в которых томились их мысли о счастье людей, о дружбе народов и о справедливости». Слушая его, можно было подумать, что национал-социализм вообще был чуть ли не другой, не-немецкой, природы – тезис, очень импонировавший побежденным, которые встретили его бурными овациями.
С американской стороны подобное восторженное восприятие немецкой культуры разделяли лишь очень немногие германисты и эмигранты. Большинство же американцев смотрели на местные культурные традиции скептически и задавались вопросом, почему как раз высокообразованные немецкие профессора оказались самыми оголтелыми нацистами. С таким же недоверием они относились к очень активному участию немецких журналистов в создании новой прессы. Если Советы – во всяком случае до конца 1945 года – не имели ничего против тесных контактов советских военнослужащих с побежденными и в значительной мере предоставили перевоспитание населения немецким коммунистам, то американцы старались избегать привлечения других немцев, кроме «парней из Ричи», к руководству денацификацией Германии.
Следует отметить, что Ганс Хабе был убежденным противником запрета на «братание». Он считал, что денацификация возможна лишь при условии, что союзники смешаются с немцами и уже там отделят пшеницу от плевел. Кроме того, он не мог представить себе нормальную редакцию без дружеских связей. Уже хотя бы поэтому немецкие и американские сотрудники должны работать в тесном взаимодействии друг с другом. Первое детище Хабе – Die Neue Zeitung – появилось на свет 17 октября 1945 года в Мюнхене. Это была межрегиональная газета под его редакцией, издаваемая Information Control Division американской военной администрации, «американская газета для немецкого населения», как говорилось в самом названии, но при этом как минимум наполовину – бюллетень немецкой интеллигенции. В ней печатались все, от Теодора В. Адорно до Карла Цукмайера, все, кому было что сказать: Макс Фриш, Александр Митчерлих, Герман Гессе, Альфред Дёблин, Томас и Генрих Манны, Альфред Керр, Петер Зуркамп, Ода Шефер, Ильзе Айхингер, Луизе Ринзер, Фридрих Люфт, Райнхардт Леттау, Герман Кестен, Вальтер Йенс, Вольфганг Борхерт, Рут Андреас-Фридрих, Урсула фон Кардорфф, Гюнтер Вайзенборн – это лишь несколько имен, которые наглядно демонстрируют широкий спектр публиковавшихся в газете материалов. На роль заведующего литературным отделом Хабе пригласил Эриха Кестнера, а его заместителем назначил Альфреда Андерша. В составе американского штаба редакции работали Штефан Хайм и другие немцы, например Вернер Финк, будущий ведущий телевикторин Роберт Лембке и Хильдегард Хамм-Брюхер, которая позже, уже как член Свободной демократической партии Германии и государственный министр в министерстве иностранных дел, станет одним из серьезнейших политиков молодой республики. Для нее, молодого редактора отдела науки, работа в этой газете была школой демократии: «Это была школа мышления; опыт рос не по дням, а по часам… И обращение с нами было демократичным и открытым, с этой точки зрения я всего за три года прошла такой путь, какой другие – те, что сохранили авторитарное мышление, – может быть, осилили лишь за двадцать лет».
Die Neue Zeitung была солидной газетой: большого формата, с элегантным оформлением, умной и острой. На ее страницах и в самом деле снова кипели страстные споры, от чего немецкие читатели отвыкли давно – с 1933 года. Например, уже в одном из первых номеров философ Карл Ясперс в своем «Ответе Сигрид Унсет» оспорил коллективную вину немецкого народа. Норвежская писательница, лауреат Нобелевской премии, выразила уверенность в невозможности перевоспитания немцев, поскольку их злодеяния были «следствием немецкого мышления», для которого всегда были характерны высокомерие, спесь и агрессивность. Она считала, что немцы не подлежат исправлению: чтобы оно состоялось, дети должны были бы порвать со своими родителями. На статью Унсет Ясперс ответил следующими словами: «Огульное осуждение целого народа или каждого человека, принадлежащего к этому народу, есть, на мой взгляд, требование, противоречащее человечности». Он считал возможным даже «самовоспитание» немцев. Для этого, впрочем, требовалось признание в убийстве многих миллионов людей, безжалостное выяснение собственной ответственности за терпимость к режиму и приспособленчество, а также открытое обсуждение прошлого: «Важно вновь обрести нашу немецкую жизнь в условиях правды. Мы должны научиться говорить друг с другом». Это означало ни много ни мало изменение характера – глубинное, в сторону диалогической речи: «Оперирование догмами, привычка орать друг на друга, гневное возмущение, апеллирование к чести, дающее право с оскобленным видом обрывать беседу, – все это должно остаться в прошлом».
Die Neue Zeitung была форумом независимых умов и на редкость плюралистическим печатным органом, чего никто не ожидал от оккупационных властей. Где еще печатались одновременно Теодор В. Адорно и Людвиг Эрхард? Росту популярности газеты больше всего, конечно, способствовал литературный отдел, которым руководил Эрих Кестнер и который занимал треть газеты. Ганс Хабе, который в каждом выпуске публиковал свои комментарии и другие материалы и строго, но соблюдая принцип коллегиальности, руководил редакцией, нежился в лучах славы и радовался растущим тиражам – два с половиной миллиона и еще три миллиона заказов, которые пока невозможно было выполнить из-за нехватки бумаги.
Однако без дружеской атмосферы в редакции и тесного сотрудничества немецких и американских коллег выпуск такой газеты, как Die Neue Zeitung, был бы невозможен. То же касалось и денацификации, которая, по мнению Хабе, должна была проводиться более жестко, но в то же время с бóльшим пониманием в отношении «незапятнанных». Американские сотрудники редакции – человек двадцать, – каждый день являвшиеся на службу в своих помятых, слишком широких мундирах (один лишь Хабе по-прежнему щеголял в своей приталенной, безупречно выглаженной форме, как инструктор по верховой езде), прекрасно ладили со своими немецкими коллегами; в редакции царила атмосфера непринужденности и открытости, которая не очень нравилась американским военным властям. Хабе считался у них политически ненадежным, идущим на поводу у этих немецких умников, которые вешают ему лапшу на уши.
С такой же предвзятостью к нему относились и сами немцы. Некоторым из них денацификация причиняла особые муки, когда ее осуществляли немцы с американскими паспортами – такие, как Хабе. О том, что он был венгерским евреем, знали немногие. Насколько эта информация облегчила или усложнила бы дело, можно рассуждать долго. Сам Хабе был уверен, что немцы предпочитают как раз иностранных «перевоспитателей» своим, немецким. Ведь для иностранцев это было частью ритуала.
Хотя бóльшая часть мер, направленных на денацификацию, сегодня кажется довольно безобидной, побежденные немцы воспринимали их как унижение. Особенно недовольна была интеллигенция Третьего рейха – учителя, профессора, писатели и журналисты, считавшие неуместным даже вполне оправданное недоверие, с которым часто сталкивались. Так, например, каждый взрослый в американской оккупационной зоне должен был заполнить анкету, состоявшую из 131 вопроса, – чисто формальная процедура, ставшая, однако, неиссякаемым источником ядовитого сарказма. Вопросы не всегда были сформулированы корректно; из некоторых явствовало, что американцы плохо ориентировались в разных национал-социалистских объединениях. Кроме того, совершенно чуждая немцам вера в целесообразность подобных примитивно-поверхностных мероприятий казалась им проявлением высокомерия и в то же время наивности. «Состояли ли вы в НСДАП? Занимали ли вы в НСДАП должности рейхсляйтера, гауляйтера, крайсляйтера, ортсгруппенляйтера? Вы порвали с церковью? Были ли вы членом Гитлерюгенда? Была ли ваша жена еврейкой или полукровкой? Состояла ли ваша жена в НСДАП?» Многие немцы были до глубины души возмущены этими «рентгеновскими» исследованиями. В 1951 году Эрнст фон Заломон написал роман «Анкета», ставший одним из главных бестселлеров послевоенного времени. Использовав злополучную анкету как каркас романа, он натянул на него огромное автобиографическое полотно на шесть сотен страниц и попытался доказать, что сложная жизнь немецкого интеллектуала, придерживавшегося национал-консервативных взглядов, отнюдь не исчерпывается сводом каких-то дурацких вопросов.
Конечно, каждый немец после окончания войны в глазах союзников автоматически стал объектом подозрения. Это было понятно даже тем, кто не сомневался в собственной непогрешимости. Такова логика войны. Логика же национал-социалистского народного единства не признавала права голоса для вернувшихся из вынужденной эмиграции. Кто бежал из страны, не имел права судить своих бывших соотечественников. Инквизиторская или воспитательская деятельность немецких реэмигрантов воспринималась как особый цинизм и наглость. Хотя тот же Хабе в кругу своих немецких сотрудников не испытывал никакого психологического дискомфорта, за пределами редакции он, однако, чувствовал враждебность, которая его очень угнетала.
Против «высокомерия» эмигрантов немцы выступили сплоченным фронтом. Это было отнюдь не скрытое недовольство и не просто злобное ворчание старых нацистов, у которых рыльце в пуху. Совсем необязательно было скрывать свою злобу или досаду: в послевоенной Западной Германии сложилась дискуссионная среда, позволявшая открыто критиковать эмигрантов, находившихся под защитой американцев. Широкую известность получила дискуссия вокруг Томаса Манна и с ним самим. Лауреат Нобелевской премии 1929 года Томас Манн с 1940 года в своей калифорнийской ссылке регулярно писал речи, которые BBC транслировала его землякам. В 55 речах продолжительностью в среднем восемь минут он просвещал слушателей о преступлениях нацистского режима, о «нравственном помешательстве» и с позиции стороннего наблюдателя описывал, как Германия сама изолировала себя от сообщества народов, исповедующих гуманизм.
Теперь, непосредственно после окончания войны, многие немцы надеялись обрести моральную поддержку в лице знаменитого автора. Вальтер фон Моло, бывший председатель секции поэзии Прусской академии художеств, позиционировавший себя как один из наиболее выдающихся представителей немецкой культуры, обратился к Томасу Манну, всемирно признанному писателю, в открытом письме, опубликованном в газете Hessische Post от 4 августа 1945 года и одновременно в Münchener Zeitung. Он просил Манна вернуться в Германию, которая является не страной преступников, как он, возможно, полагает, а в первую очередь страной жертв: «Пожалуйста, приезжайте поскорее и посмотрите на лица, отмеченные печатью горя, прочтите невыразимые страдания в глазах тех многих, которые не воспевали неблаговидные стороны нашей жизни и не могли покинуть родину, потому что речь идет о миллионах людей, которым нигде не было места, кроме как дома, в Германии, постепенно превратившейся в один огромный концентрационный лагерь, где очень скоро остались лишь охранники и узники всех мастей».
Томас Манн воспринял эту, в сущности, лестную просьбу резко отрицательно. Возвращаться в Германию, где «сочувствовавшие» режиму плаксиво уверяли всех, что они – жертвы и сидели в одном огромном концлагере, он не хотел, поэтому ответил Вальтеру фон Моло в статье «Почему я не хочу возвращаться в Германию», опубликованной в нью-йоркской газете Aufbau, и передал ее американскому Office of War Information, который разослал ее в разные немецкие газеты, в том числе Augsburger Anzeiger, откуда она разлетелась по Германии с быстротой молнии. Свой отказ Томас Манн связал с резким осуждением писателей и поэтов «внутренней эмиграции», полагавших, что своим бегством в аполитичную литературу они сняли с себя всякую вину. «В моих глазах книги, напечатанные в Германии с 1933 по 1945 год, не достойны даже того, чтобы брать их в руки. Они пахнут кровью и подлостью. Их все следует уничтожить».
Это был удар в солнечное сплетение. Коллективная анафема, объявленная всем оставшимся в Германии авторам, стала для них тяжелым испытанием. Томас Манн сунул их всех в один мешок – и честных, и лицемеров, и кликуш-провокаторов, и меланхоликов – и безжалостно бросил в мусорный бак. Статья Томаса Манна шокировала даже многих перевоспитателей, поскольку была довольно непедагогична. И несправедлива хотя бы уже потому, что Томас Манн и сам печатался в Германии до лишения гражданства в 1936 году. Значит, и его книги тех лет тоже подлежат уничтожению?
Оставшиеся в Германии литераторы нанесли ответный удар. Франк Тисс («Цусима. История одной морской войны») заявил в своей статье «Внутренняя эмиграция», опубликованной в Münchener Zeitung 18 августа 1945 года, что он не покинул Германию из чувства долга. Это, мол, удобнее всего – удрать из страны; он же продолжил служить литературе в условиях нацистского режима. Он с самого начала знал, что если переживет «эту страшную эпоху», то выйдет из нее «духовно и нравственно окрепшим и гораздо богаче знаниями и опытом, чем если бы смотрел на немецкую трагедию из ложи или партера эмиграции».
Участники «боевых действий» были беспощадны друг к другу. Объявлять эмигрантов досужими зрителями немецкой трагедии, бросившими своих соотечественников на произвол судьбы, было хамством по отношению ко всем, кто покидал родину не по своей воле и к тому же в тяжелейших условиях – как правило, лишившись всех средств к существованию. Для знаменитого писателя Томаса Манна эмиграция, конечно, и в самом деле была больше похожа на увеселительную прогулку, чем на изгнание, поэтому замечание Тисса, в котором звучали нотки зависти, попало в самую точку и подлило масла в огонь.
Но зато в Германии наконец снова стали возможны открытые дискуссии. Эта газетная полемика летом 1946 года была собрана единое целое и опубликована отдельной брошюрой. Для публики это стало изысканнейшим интеллектуальным наслаждением, потому что все участники баталии были достойными противниками с точки зрения писательского мастерства. Они страстно токовали перед некой высшей справедливостью, добиваясь ее благосклонности, и блестяще сплетали взаимные унижения, риторические изъявления «глубокого почтения» и уязвленное тщеславие в удивительное кружево, напоминающее павлиний хвост. В этом смысле послевоенное время было поистине увлекательным. Его тяготы стали благодатной почвой для тонких интеллектуальных споров, в которых внутренние эмигранты отличались особенным, до странности старомодным, снобизмом – вычурным, напыщенным и чрезвычайно претенциозным.
Начать полемику, как этого хотел Карл Ясперс, было важнейшим стремлением Neue Zeitung. Ганс Хабе с тревогой следил за тем, как многие немцы, в свое время критически настроенные по отношению к гитлеровскому режиму, которые, в сущности, должны были бы испытывать радость освобождения, держали четкую дистанцию с оккупационными властями и даже вдруг начали выражать солидарность с заядлыми нацистами. В своей статье «Ложная солидарность» он в ноябре 1945 года подвергает анализу этот феномен – что многие сохранившие честь немцы из чувства собственного достоинства, по-видимому, решили, что им нужно протянуть руку поверженным национал-социалистам. «Нет для немца ничего более соблазнительного, чем возможность сделать широкий жест, проявить невнятное средневеково-рыцарское великодушие». Однако, по мнению Хабе, они уходили от ответственности, предоставляя сводить счеты с нацистскими преступниками иностранным победителям.
Писатель Альфред Дёблин в образе «офицера культуры» во французской униформе, 1946 год. Однако ироничная писательница Ирмгард Кюн сочла этот наряд комичным. По ее словам, он выглядел словно игрушечный солдат, «как-то смешно постаревший»
Если даже несгибаемому Гансу Хабе было нелегко мириться со стеной враждебности, особенно в образованных кругах, то в 300 километрах северо-западнее разыгралась еще более тяжелая драма. Там, в Баден-Бадене, осенью 1945 года по поручению французов открыл бюро по денацификации Альфред Дёблин, автор знаменитого романа «Берлин, Александерплац», который, будучи евреем, вынужден был в свое время эмигрировать, а теперь вернулся назад, как Хабе и Хернштадт. Оно располагалось в конфискованном гранд-отеле «Штефани». Дёблин, уже в возрасте 68 лет, каждое утро являлся туда в своем элегантном французском мундире и во исполнение поручения Парижского министерства информации приступал к реорганизации и демократизации духовной жизни. Эта задача включала, по его представлениям, создание литературного журнала, который он назвал Das Goldene Tor («Золотые ворота»). На первой странице красовалось стилизованное изображение сан-францисского моста Золотые Ворота, что само по себе уже было довольно странным для финансируемого французской стороной печатного органа. Дёблин с воодушевлением принялся за работу: реанимировал старые контакты, писал письма, готовил репортажи для радио Südwestfunk и проверял приготовленные к печати рукописи немецких авторов. Это и стало камнем преткновения. Он выступал в роли цензора. Бывшие его коллеги воспринимали это как унижение и возмущались. Когда он во Фрайбурге выступил перед небольшой группой писателей с призывом к сотрудничеству и пригласил их в свою газету, он почти физически ощутил исходившую от них глухую ненависть, которая вскоре выплеснулась наружу.
«Я чувствовал, это будет непростая задача, ведь передо мной сидели разочарованные, некогда высокомерные немцы, и надо было отталкиваться от прежних, старых добрых общих знаменателей. С какой безмолвной враждебностью они меня тогда слушали, и как у меня застревало в горле каждое слово! Трудно, почти невозможно было воспламенить эти сердца. Не дождавшись ответа, я стал обращаться к каждому отдельно с просьбой высказаться по поводу моего предложения. Хотя почти не сомневался в том, что ответ будет отрицательным. И тут их прорвало: они не желали быть коллаборационистами, сотрудничать с какими-то там французами, они хотели идти своим прежним, единоличным, диким национальным путем. Многие говорили очень эмоционально, дрожа от возмущения и негодования». Дёблин был изумлен. Он не мог понять, почему оккупационная власть после войны, жертвой которой стали миллионы и миллионы людей, не может позволить себе цензуру хотя бы на некоторое время, на некий переходный период. Видимо, они думали, что он считает себя лучше них. А разве он не был и в самом деле лучше них?
В 1947 году Дёблин собрался с духом и отправился на несколько дней в свой любимый Берлин, чтобы выступить с докладом перед старыми друзьями и читателями в замке Шарлоттенбург. Он даже на это мероприятие явился в своем французском мундире. Из принципа. И упрямства. Он любил этот мундир. Когда Дёблин вошел в зал, публика встретила его восторженными аплодисментами. Вернулся автор самого знаменитого романа о Берлине! «Но потом вдруг неожиданно воцарилась тишина, – вспоминал об этом писатель Гюнтер Вайзенборн. – Мужчина, появившийся на пороге зала, и в самом деле был Дёблином, но это был французский майор в форме. Аплодисменты растерянно смолкли. Сердечность сменилась холодной вежливостью… и никто не произнес приветственных слов, которыми следовало встретить берлинского писателя. Мы ничего не имели против французских офицеров; мы все были лично знакомы со многими из них, но тут была совсем другая ситуация: неужели это действительно наш Дёблин?.. Конечно, многие немцы сотрудничали с американскими, русскими, английскими или французскими военными властями. Но большинство из них уже сняли свою военную форму или надевали ее лишь в особых случаях. Как бы то ни было, Дёблина приняли как чужого, и он вскоре уехал». Человек, называвший Берлин «родиной всех своих мыслей», окончательно лишился этой родины.
Вряд ли кто-нибудь из слушателей знал, что в такой же французской форме покончил с собой 25-летний сын Дёблина, которого им с женой во время своего бегства в Америку пришлось оставить во Франции. Оказавшись отрезанным от своей французской воинской части, Вольфганг Дёблин, необычайно одаренный математик, чтобы не попасть в плен к немцам, застрелился в сарае неподалеку от вогезской деревни Усра.
В 570 километрах от Баден-Бадена, в двух десятках километров от замка Шарлоттенбург, где Дёблин встречался со своими читателями и собратьями по перу, и все же в совершенно ином мире, несладко приходилось и Рудольфу Хернштадту, основателю Berliner Zeitung. Он тоже был инородным телом, чужаком на родине. Причиной тому были не русские, не читатели, а его собственные товарищи по партии. Его злил их формалистский язык – язык немецкого бюрократа, пресные партийные штампы и клише, из которых приходилось с трудом выкристаллизовывать действительность. А еще он страдал от того, что отношение к Советскому Союзу в его оккупационной зоне, мягко выражаясь, оставляло желать много лучшего. Хернштадт любил русских, он шпионил на них в нацистской Германии, после провала они взяли его под свою защиту, в России он встретил свою будущую жену Валентину и вместе с ней пережил ужасы сталинской тирании и доносительства. Он не мог простить своим немецким товарищам хамский тон, которым они трусливо, исподтишка ругали русских. Хернштадт был убежден, что только открытая дискуссия может привести к улучшению отношений между немцами и русскими и хоть чуть-чуть приблизить их к той «дружбе народов», о которой непрестанно трубила пропаганда. Поэтому в ноябре 1948 года он написал большой, на всю первую полосу, очерк – но не для своей Berliner Zeitung, а для Neues Deutschland, печатного органа СЕПГ, – который назывался «О „русских“ и о нас». Эта публикация стала сенсацией. В ней впервые в советской оккупационной зоне открыто говорилось о варварстве Красной армии в дни опьянения победой. Об изнасилованиях он, правда, не упоминал, но остроты в его очерке хватало и без этого: Красная армия «пришла в своих грубых сапогах, с налипшей на них грязью истории, горя решимостью, злостью, ожесточенная – да, ожесточенная, потому что война ожесточает людей; кто вправе возмущаться этим? Разве что те, кто, как и Советский Союз, десятилетиями делали все возможное и невозможное, чтобы предотвратить эту войну». Он писал о множестве перегибов и крайностей вообще, и в частности об этой уже ставшей метафорой сцене, когда у человека буквально из-под задницы выдирают велосипед.
В редакции Neues Deutschland не знали, куда деваться от читательских откликов: целый коридор был заставлен корзинами с письмами, вспоминала позже дочь Хернштадта Ирина Либман. Ее отец мог позволить себе открыто говорить правду, поскольку эта правда провозглашалась с позиций беззаветной преданности Советскому Союзу. Его слова пылали, как факел, если отвлечься от изобилующего пошлыми шаблонами языка очерка. В то же время это были все же небезопасные откровения, ведь Хернштадт в самом начале признается, что даже в СЕПГ, «самой прогрессивной части рабочего класса», отношение к Советскому Союзу «неверно, потому что в нем нет смелости, нет единства и свободы от влияния противника». Сам же Хернштадт был настолько на стороне Советов, что Ульбрихт даже подозревал его в политическом шпионаже в пользу русских, то есть в том, что он докладывает им обо всем происходящем в Политбюро СЕПГ. Он принадлежал к меньшинству убежденных коммунистов в ГДР, для которых был важен не столько их собственный аппарат власти, сколько историческая миссия бесклассового общества свободы и самореализации. Контраст между жертвенно-спасительной идеей коммунизма и мелочным формализмом партийных товарищей был для него тяжелым испытанием. Его дочь вспоминала, как он однажды во время прогулки вдруг остановился и сказал: «Когда тебе впервые за всю историю человечества всё, абсолютно всё нужно делать заново, а соответствующих знаний и опыта у тебя нет, не кажется ли тебе, что сначала ты всё, абсолютно всё будешь делать неправильно?»
Хернштадт выбрал бегство вперед, заключил союз непосредственно с рабочими. Он организовал широкое освещение строительства проспекта Сталина на страницах Berliner Zeitung. Он воспевал душевный подъем рабочих и энтузиазм населения, взявшего курс на восстановление страны. Он горел идеей строить не только дешево, функционально и целесообразно, но и красиво, широко используя старомодные мотивы дворцовой архитектуры, что, по его представлениям, больше отвечало потребностям рабочего класса. Ему была больше по вкусу эстетика русских, чем функционализм немецких товарищей; это именно Советы предотвратили неоднократные попытки СЕПГ снести всю прусскую архитектуру. Хернштадт активно критиковал партийный аппарат, его «несерьезное поведение, игнорирование интересов рабочих, глумление над их доброй волей». Он осуждал «узколобость новоявленных любителей покомандовать», публиковал обращения строителей с требованиями лучших условий и более справедливой оплаты труда. «Можем ли мы сказать, что у нас царит атмосфера решимости и радостного устремления вперед, рождающегося из уверенности, что каждая полезная инициатива найдет поддержку, а каждому, кто прав, гарантировано признание его правоты? Нет, такой атмосферы мы пока не наблюдаем. Ни в партии, ни в государстве».
Когда те самые строители проспекта Сталина, которых он прославлял в своей Berliner Zeitung, 16 июня 1953 года устроили беспорядки, перешедшие в знаменитое восстание 17 июня, судьба Хернштадта была предрешена. Сначала последовали внутрипартийные нападки, затем неформальные трибуналы в Политбюро и наконец на общем собрании сотрудников Neues Deutschland. Его дочь писала: «Ему в последний раз позволили переступить порог своей редакции, но лишь для того, чтобы еще раз подвергнуться унижению, теперь уже с близкого расстояния. И вот там сидят они все, его бывшие сотрудники. Фред Эльснер, душа заговора, произнес трехчасовую речь о враждебной деятельности, после чего каждому было предложено выразить свое отношение к происходящему… Мол, выкладывайте, кто что заметил в поведении вашего шефа, что вам с самого начала казалось проявлением буржуазности, враждебности или просто высокомерия, несправедливости и подлости! И они говорят. Они сами разрушают стену, которая, как им казалось, окружала Хернштадта. Потом кое-кому из них было стыдно, потому что, кого бы я ни спрашивала об этом собрании, никто на нем не присутствовал. И это „открытое обсуждение“ продлилось до трех часов утра». Так СЕПГ избавилось от одного из своих самых главных идеалистов.
Генри Наннен, главный редактор журнала Stern. Во время войны он занимался военной пропагандой на стороне Вермахта
В Мюнхене ситуация тоже обострялась. Начальству Ганса Хабе действовало на нервы его своевольное обращение с инструкциями, особенно свободное общение с немцами; они скрупулезно высчитывали, соблюдается ли предписанное ими соотношение два к одному – две трети американских и одна треть немецких авторов. На самом деле в Neue Zeitung это соотношение выглядело иначе: один к одному. Его спасало лишь то обстоятельство, что генерал, отвечавший за «кадровую политику», в списке легитимных авторов принял Джона Стейнбека и Карла Сэндберга за немцев из-за сходства их фамилий с немецкими, а Хабе ловко пользовался его оплошностью. Правда, потом это еще больше усугубило его вину.
Хабе любил споры и острую полемику, он предпочел бы скорее обойтись без ежедневной передовицы, чем отказаться от раздела писем. В этом разделе, в рубрике «Свободное слово», один из читателей сообщал о каком-то американском солдате, сбившем на машине ребенка и спокойно помчавшемся дальше. Последней каплей, переполнившей чашу терпения победителей, стала передовица, в которой друг и заместитель Хабе Валленберг обрушился с критикой на русских за ограничение свобод в советской зоне. Открытая критика любой из четырех оккупационных властей была в 1946 году табу; холодная война еще не началась. Когда Хабе отказался поместить на первой полосе полный текст длинной речи Уинстона Черчилля, конфликт стал неизбежен. Хабе обвинили в том, что он «инфицирован» немцами. Приговор гласил: «You have gone native». В конце 1946 года он освободил свой письменный стол и ушел в отставку, получив на прощание в качестве «утешительного приза» Бронзовую звезду и Дубовые листья.
За этим последовало эротическое интермеццо, вскоре оказавшееся в центре внимания общественности: вернувшись в США, Ганс Хабе продолжил борьбу на личном фронте. Он развелся с Элеонор Клоуз и женился на актрисе Али Гито, с которой был знаком уже несколько лет. Вскоре после свадьбы он познакомился с другой актрисой, Элоиз Хардт, и снова пал жертвой любви. На Элоиз Хардт он женился спустя два года, в 1948 году, в Мексике, сразу же после развода со своей четвертой супругой. Однако Али Гито не признала развода и вынашивала планы мести. В конце концов они увенчались успехом: вернувшийся в 1950 году в Германию и начавший активную литературную деятельность – он в то время писал одновременно несколько книг, в том числе «Our Love Affair with Germany», – Хабе получил такой удар судьбы, какой ему до того и не снился. 1 июня 1952 года в иллюстрированном журнале Stern, самом популярном журнале молодой ФРГ, вышла статья «Вышвырнуть негодяя из Германии!». Главный редактор журнала Генри Наннен, вооружившись сплетнями, любезно предложенными ему Али Гито, лично устроил беспощаднейшую расправу над Хабе.
Гито (Адельхайд Шнабель-Фюрбрингер) хотела засудить своего бывшего мужа за двоеженство, но перед этим решила нанести визит Генри Наннену с соответствующими документами. Наннен жадно ухватился за эту возможность наконец-то свести счеты со своим оборотистым конкурентом, который тем временем хорошо освоился в новой ситуации и буквально фонтанировал все новыми публикациями – одна другой ярче и острей – в газете Münchener Illustrierte, выпускавшейся издательством Süddeutscher Verlag. «Самый большой и яркий мыльный пузырь послевоенной политической жизни Германии с треском лопнул», – злорадно писал Наннен в своей статье. И дальше все в таком же духе: «Ганс Хабе – он же Янош Бекеши», «галицийский иммигрант» и «американский майор отдела пропаганды», «после многолетнего дутья щек вдруг неожиданно сдулся». К счастью для Германии. Ведь он занимался только тем, что «брызгал ядовитой, желчной слюной», постоянно «обливая грязью жизнь каждого немца, который в Третьем рейхе служил хотя бы швейцаром». Одним словом, Хабе – это «скрытая политическая опасность для Германии».
Брызжущая слюна, утаенное происхождение и намек на еврейство «галицийского иммигранта» и майора службы пропаганды плюс требование вышвырнуть его из страны в заголовке статьи – трудно поверить, что все это написал автор, ставший вскоре одним из самых авторитетных журналистов Германии. Даже на фоне самых ожесточенных журналистских баталий, которыми так богаты пятидесятые годы, это совершенно недопустимый уровень полемики.
С точки зрения своего прошлого Наннен и Хабе были зеркальными отражениями друг друга: Наннен, искусствовед по образованию, работал в журнале Die Kunst im Dritten Reich («Искусство в Третьем рейхе»), во время войны занимался военной пропагандой на стороне Вермахта, работал военным корреспондентом в спецгруппе «Зюдштерн» полка СС «Курт Эггерс». Эта спецгруппа вела психологическую войну против американцев в Италии, как раз там, где воевал в 1944 году Хабе.
Причины бесстыдства Наннена, с которым он написал свою статью, остаются загадкой. Ведь он не был правым радикалом и антисемитом, насквозь пропитанным злобой, – напротив, он был первопроходцем либеральной журналистики. В возрасте восемнадцати лет, еще школьником, он имел роман со своей еврейской сверстницей Цилли Виндмюллер, которую позже, как говорят, любил называть своей «большой любовью». Родители Цилли погибли в концентрационном лагере, ей же самой он, по его словам, помог с оформлением документов на выезд в Палестину. Позже Наннен несколько раз навещал ее в Израиле (и при этом влюбился в ее дочь).
Так чем же объяснить эту злобную статью? Конечно, в пруду немецкой журналистики было слишком мало места, чтобы в нем могли мирно сосуществовать сразу несколько хищников. То, что мораль была на стороне Хабе, «самого преуспевающего перевоспитателя немцев», как он сам себя называл, который к тому же отличался космополитической ловкостью выходца из Австро-Венгерской империи и от которого исходил едва уловимый аромат Голливуда, скорее всего, особенно раздражало мужланистого остфризца Наннена. Кроме того, следует учитывать также коллективное огрубение нравов; этот приступ журналистского бешенства вполне вписывается в контекст поразительной легкости, с которой многие в послевоенное время при случае прибегали к антисемитским клише – так, словно никакого Холокоста и не было.
Однако Хильдегард Кнеф, дружившую и с Хабе, и с Нанненом, вся эта история не на шутку разозлила. «Ты совершил поступок, недостойный тебя!» – заявила она главному редактору Stern. Потом она пригласила их обоих в свой номер в отеле «Атлантик» на одно и то же время (но так, чтобы они об этом не знали). Наннен пришел первым. Когда явился и Хабе, Кнеф покинула номер, заперла за собой дверь и заявила, что откроет ее не раньше, чем они объяснятся друг с другом. Ее план сработал. Два «хищника» заключили мир, который был обнародован в Münchener Abendzeitung как «маленький атлантический пакт». Позже Хабе даже несколько раз печатался в Stern, но его романы, которые пытался заполучить Наннен, вышли в нескольких номерах в Quick и в Neue Illustrierte.
Журнал Spiegel тоже «отметился» ядовито-злобными выпадами в адрес Хабе: когда в 1954 году была опубликована его автобиография с типичным для него высокопарным названием «Я отдаю себя на суд», Spiegel даже вынес сюжет c критикой этой книги на обложку. Автор рецензии на девяти страницах с наслаждением цитировал Хабе, приводя самые нескромные пассажи, пропитанные тщеславием, и глумливо пересказывал этот авантюрный «роман», действие которого происходит на самых известных полях сражений, в самых блестящих салонах и фешенебельных залах регистрации браков. Конечно же, и здесь не обошлось без щедро расточаемых антисемитских клише – в частности, рецензент поминает «мишурное приданое» Хабе, доставшееся ему в «наследство от папаши Бекеши». О стиле автора красноречиво говорит заголовок: «Мертворожденный характер».
В Вене тоже не утруждали себя деликатностью. Bild-Telegraph не смог отказать себе в удовольствии позубоскалить по поводу автобиографии Хабе, прибегнув к стилизованному местечковому немецкому: «Я думал-таки не за то, шобы прославиться, а за то, шобы покаяться». Эти «глумливые евреизмы» (как их назвал Хабе в своем письменном протесте, направленном издателю) были особенно неуместны уже хотя бы потому, что даже самые непримиримые враги Хабе вынуждены были признать его блестящее стилистическое мастерство, которое, кстати, часто и становилось камнем преткновения.
Хабе тяжело переносил оскорбления, но он крепко держался в седле своего писательского успеха. Почти все его хлесткие и экстравагантные романы – «Тарновска», «Илона», «Дочь Илоны», «Катрин, или Потерянная весна», «Пыль в сентябре», «Когда другие идут домой», «В Бонне все жилетки белы», «Семнадцать: дневники Карин Вендт и ее учителя» – стали бестселлерами. Последние три из названных вышли под псевдонимом. Всего же Хабе написал более двух дюжин романов, очень разных по качеству. Эти книги, в которых можно найти и кричащую типизацию, и тонкую иронию, и размах по американскому образцу, и знание людей – но при этом довольно откровенный расчет; лучшие из них были низведены критиками до уровня бульварщины и сегодня уже совершенно забыты. Но в момент их появления на книжном рынке они были притчей во языцех, тем более что этот «экстремист центра» сыграл еще и довольно существенную политическую роль. Однако упорная нетерпимость Хабе в отношении левого уклона республики, неоднократно выраженная им позже в журналах издательства Springer, и то, что он в своих ядовитых ремарках заклеймил Рудольфа Аугштайна и Генриха Бёлля как «адвокатов» группировки РАФ, стремящихся представить их террор как что-то невинное, привели к его изоляции. Которая была вполне комфортабельной, как он того заслуживал. Закат своей жизни он провел на тессинском берегу Лаго-Маджоре в стиле Вико Торриани, элегантным господином, в то же время оставаясь, однако, неисправимым ворчуном, отравлявшим окружающую атмосферу. Во всяком случае, его сосед Роберт Нойманн писал:
Вода воняет, как всегда,
Но воздух чище стал —
Похоже, Хабе, наш сосед,
Вчера концы отдал.
Намного печальнее закончился эксперимент в области перевоспитания немцев для реэмигранта Альфреда Дёблина. Итог его деятельности в качестве «майора пропаганды» после нескольких лет оккупационного режима объективно выглядел совсем недурно. Журнал «Золотые ворота» держался гораздо дольше, чем другие подобные издания; Дёблин успешно основал Академию наук и литературы в Майнце, наладил литературную жизнь во французской зоне и многое сделал для распространения французской культуры в Германии. Когда он в 1948 году в возрасте почти семидесяти лет ушел в отставку, французское правительство выплатило ему необыкновенно щедрое единовременное пособие: семь миллионов франков, что приблизительно составляло 21 тысячу марок. Это признание его заслуг, наверное, наполнило его гордостью и благодарностью; однако вряд ли это укрепило его надежду на то, что Германия когда-нибудь снова станет его родиной. Дёблин чувствовал себя моряком, потерпевшим кораблекрушение, «чужим гостем», окруженным стеной непонимания, каким предстал перед публикой во время своего доклада в замке Шарлоттенбург. Его собственные литературные успехи были более чем скромными. Радиокомментарии, представлявшие собой типичную для Дёблина смесь гротескного юмора и чрезмерного пафоса, не находили должного отклика у слушателей. Его великолепная автобиография «Путешествие по волнам судьбы», опубликованная в 1949 году, продавалась так плохо, что издатель утешал автора словами: «Возможно, в этом виновато время – в том, что ваши прежние читатели перестали понимать ваши книги». На самом же деле виноват был изменившийся угол зрения автора.