Начало гуслей
Геррик с Кайтаром ныне были в нетчинах. Геррик уехал куда-то аж за Пролётище – менять Ялмаковы паволоки на земляной дёготь. Молодой Кайтар погонял собак, летя за Светынь. Вёз в Твёржу добрые вести и подарки от Светела. Перед отбытием он сам щедро одарил побратима. Станешь, сказал, силу пробовать, вот тебе ремесленная, володей. Всякую теснину бери, какая полюбится… Прямо не помянул, но дедовские гусли Опёнка слыхал ещё в Твёрже. А про Обидные и Пернатые был премного наслышан.
После раздора со Щепкой Светел крепко задумался, брать ли на гусли дерево из моранского дома. Каждодневно слушая хвалы – будут ли ладить? «Лихо в Торожихе» вызванивать? Песни воинские греметь?..
Не говоря уж о песнях царских. Отцовских…
Светел даже походил в раздумье вокруг заветной плахи, устроенной в уголке и в знак владения повязанной его стареньким кушачком. Прикладывал ладони, ждал, слушал, не прогудит ли чего. Вещее древо, павшее в последней грозе, хранило молчание. Недостоин был Светел покуда с ним разговаривать. Вот лыжи он выгнул бы какие угодно. Гусли – не сумеет пока.
Хмурясь, Светел выбрал широкий сосновый горбыль. Нагнулся, потянул из-под спуда. Вздрогнул, перестав дышать от боли в спине. Отнял правую руку, взялся шуйцей. Вытащил, унёс на верстак. Задумался, ногой подтянул скамеечку. Взял доску на колени, присмотрелся к слоям. Повернул так и этак…
Вагуда сперва рисовалась ему близняшкой Пернатых, но в память вплыли Золотые. Если долбить снизу, то-то хорош будет вот этот сучок на месте голосничка…
«А вот тут будет открылок. Или, может, второе корытце устроить?»
Гусли о двух корытцах были против твёржинского обычая.
«И что с того?»
Дело выглядело тонким и кропотливым, но уже затягивало, манило. Чем невозможней, тем лакомей!
Постепенно Светел увидел разлёт струн, голосовой горб ковчежца. Взял топор – свой, ещё твёржинский, а́тин. Первые стружки, сжав зубы, стесал правой рукой. Взмок от боли, перенял топор левой.
Положил себе начерно вырубить окаёмок корытца – и хватит, чтобы вправду шов не расселся. В ударах не было ни привычной силы, ни ловкости. Накатило отчаяние. «Ладно… Если что, растопки для печи нащепаю…»
Отруб горбыля ещё выглядел уродцем, отбросышем, когда в ремесленную заглянул Щепка. Принёс направленные тесла и топоры.
Светел всей спиной ощутил взгляд приказчика. И собственную неуклюжесть.
– Что творить вздумал, добрый господин витязь? – полюбопытствовал дед.
Светел ответил не оборачиваясь:
– Гусли.
Ждал моранских изобличений, ошибся. Щепка молчал некоторое время, после вдруг сказал:
– Ты бы моим топориком, что ли. Он хоть острый.
Светел про себя взвился: «Это моё сручье тебе не остро? Это я науки а́тиной не постиг? Ещё скажи, тесать не горазд…»
Проклятая рана мешала умение оказать. Зато саднила – до смерти не отболит. Понуждала ненавидеть весь свет…
«Я царь!»
Светел удержал сердце, ответил с поклоном:
– Благодарствую на заботе. Лучше уж я своим… а то ещё попорчу не смыслючи.
Всё-таки последние слова сорвались зря. Дед Щепка смолчал, ушёл. Не холопу витязя совестить. Светел вконец померк, обиделся. На старого гнездаря, на мерзкую немочь, злым жгутом стянувшую тело… а пуще – на себя самого.
«И Пернатые не удержал. И ни витязем, ни гусляром дружинным больше не буду… Да что ж у меня всё криво да косо? Одни гусли в обиде родил, плохонькие, гнусавые. Вторые так же хочу?..»
Топор и горбыль стукнули по верстаку. Светел догнал старика, поклонился, назло рванув шов под рубахой:
– Прости, дединька, на слове негожем.
– И ты прости, добрый молодец, – ответил Щепка, но в глаза не посмотрел.
Светел вернулся в ремесленную, сладил упор для доски, взялся за долото и киянку. В лопатку разила наказующая Ялмакова секира. «Не совладаю, – накатило отчаяние. – Мораничей только повеселю…»
…Черёмуховая жердь перекладины. Сучок в старинном бревне. Совсем такой, как вот этот, намеченный под второй голосник. Подняться к нему дробящим зубы усилием, и рассеется боль, уплывёт дым, смущение мыслей. Придёт великое понимание…
Всунул нос Котёха, выпучил глаза и удрал. Витязь разговаривал с деревом, скрипел что-то сквозь зубы, и дерево ему отвечало…
Когда в ремесленную заглянула Ишутка, Светел завершал бо́льший ковчежец, тончил палубку, уже отзывавшуюся на щелчок. Руки, осенённые вдохновением, летали свободно и легко. Снимали прозрачные на загляденье стружки. Добивались звонкого отклика голосу и касанию. Могли, умели, желали выдолбить ещё и второй ковчежец. И лежачок наметить. И дырочки просверлить, все пятнадцать. А то даже шпенёчки ввернуть, попробовать хоть одну-две струны…
– Светелко! – ахнула с порога Ишутка. – Братик, да как же!..
Рубаха у него на спине была вся пропитана кровью. Он весело обернулся:
– Послушай-ка! Лопочет уже! Гудит!..
Перевернул недоделок, прижал к верстаку, чтобы тот служил нижней палубкой. Ладонью залепил голосничок, отнял. В коробе родился глухой, шершавый – но па́зык.
Ишутка не слушала, не хотела ничего знать.
– Светелко, от тебя для того Незваную прогоняли?
Схватила за руку, повлекла вон из ремесленной. Он хмурился: «Что девки, что бабы! Вечно у них великие важности – от дела вдохновенного отрывать…»
На широком запястье её пальцы были тростинками, но Светел шёл безропотно. Не хотел сестрёнку печалить, лишь вздыхал, ворчал про себя.
Раненых витязей хозяйки устроили в большой повалуше, потому что туда всё время кто-нибудь заходил. И присмотр, и лежачим не скучно. Светел, правда, на лавке не улежался. А вот Крагуяр до сих пор ещё голову от подушки не подымал. Ещё и молчал целыми днями. Не поправлялся, не помирал. Поди выдумай хуже!
Ишутка велела Светелу сесть, стащила с него рубашку, принялась оттирать кровь. Чернавки только поспевали мокрые ветошки носить.
– Что ж ты, братец упрямый, наших с матушкой свекровушкой трудов уважить не хочешь? Ныне крепись, наново шить стану.
Светел виновато крепился. Тело и дух, нахлёстанные невменяемой работой, остывали, возвращались к повседневному бытию. В лопатку сыпались горячие угли, было трудно дышать. Он даже не сразу услышал, как отворилась дверь и вошёл Павага.
У Ишутки дрогнули руки с иглой. Молодая купчиха словно сжалась, затаилась на лавке. Не то чтобы испугалась, но и хорошего от плотницкого ватажка не ждала. Взвизгнула чернавка. Другая, тихо пискнув, кинулась вон. Обеих словно щипнули. Одной полюбилось, другой нет.
– Поздорову ли, свет Кайтаровна, – хрипловато, с чуть заметным мурлыканьем приветствовал купчиху Павага. – Вот, к деду Щепке за топорами пришёл. А тебе, гляжу, всё заботы да хлопоты с витязями пригожими…
Это особое умение нужно. Одной помолвкой простую речь дурными намёками начинить!.. Светел начал поворачиваться, заметил на одеяле стиснутый кулак побратима, близко увидел Ишуткину прикушенную губу…
Тут и подхватила его страшная Сеггарова наука.
В иных случаях сразу бей! Виниться на зряшной обиде будешь потом! Когда все живы останутся!
Светел никуда не двинулся с лавки, но некая часть его существа уже пласталась в воздухе, бросаясь между Ишуткой и чем-то липким, тянувшимся сзади. Храбро и глупо, точно у Сечи: раскинув руки, распахнув грудь! Хорошо хоть не под секиру. Волоконце несытой мужской похоти расшиблось о его ярость, отскочило, ошпаренное. Павагу даже качнуло.
– Вона ты как, – протянул плотник с усмешкой.
А ведь молодец хоть куда. Тугие кудри светло-русой волной. Сам ражий, плечистый. Такому цены нет, когда стенка на стенку.
– Ага, – сказал Светел. «Вот и поздравствовались, ватажок…»
«Каково-то распрощаемся…» – тоже без слов ответил Павага. Поклонился божнице, хмыкнул, ушёл.
Когда витязи остались одни, Крагуяр спросил неожиданно зло:
– Почему я так не могу?
– Как?
– Ты его взглядом в дверь вымел. А я – кулаком грозить вхолостую… курам на смех…
– Всё ты можешь, – сказал Светел. – Вот в силу войдёшь…
– И что? Царский дар пробудится?
Светел, с детства приученный избегать таких разговоров, хмуро отмолвил:
– Рождение нам свыше даётся, зато после сами живём.
– Вольно тебе говорить.
– Сидел бы тут дядя Сеггар, Павага бы во двор войти не посмел. А старый Сенхан всю жизнь рыбу ловил.
У Крагуяра вспухли на провалившихся щеках желваки, он прикрыл глаза, отвернулся, опять намертво замолчал. Сидела в его душе боль, одним увечьем не объяснимая. И как помочь другу, Светел не знал.