Книга: Эфирное время (Духовная проза)
Назад: Ножичек
Дальше: Две доли

Вологодская старуха

Со старухой в поезде ехала. Да не как-нибудь – в плацкартном вагоне. В общий-то сейчас не больно народ загонишь.

Старуха эта вологодская, я вятская. Земля одинаковая, и жизни сходятся. Я чего вспомню, она поддерживает: эдак, эдак! Чего, говорит, дочери везу, так не поверишь, засмеёшь. «А что такое?» И смех и горе, говорит, в гости со своей ложкой еду. Раскрывает чемодан – полный ложек-писанок. Дочь её просила привезти: нынче, написала, ложки деревянные за редкость считают. Ещё заказывала старинную икону, но икону мать не повезла: уж это-то не ложка.

Тут и я в свою сумку полезла. Смеюсь: «Погли-ко, а я-то чего сыну везу – дымковскую вятскую игрушку».

Не дивно ли, игрушки, а не продовольствие везём? Вспомнили, как по три мешка картошки таранили, на муку меняли…

Вот сказала, что со старухой ехала. Только мы и в том сошлись, что не старухи мы, хоть и бабушки. Хоть пословица и есть: старый старится, молодой растёт, да на самом деле старый живёт, а молодой всё жить думает. Старые к месту определились, а молодые мечутся.

Первая внучка родилась, ну, говорю своему мужику: здравствуй, дедушка! Нет, отвечает, мать, не буду дедушкой зваться, пока сама внучка не назовёт. Не заждался, году не прошло, заговорила. Я его поддразниваю: бороду отпускай, сказки рассказывай. Так-то бы он много чего порассказывал, много наизусть знает, старая закалка, да внучку увезли. Тут телеграмма от сына: вторая внучка, потом у среднего внук, да так до семи и догнали. Не при нас живут, всё наездами. Или мы к ним. Хорошо принимают, не пообидишься, но поживешь, и домой тянет. Дом есть дом.

Сейчас дежурной в гостинице работаю, на командировочных насмотрелась. Номера у нас тёплые, телевизор стоит, поломытье каждый день, а редчайший случай, чтоб кто-то домой не торопился…

Гражда́не, толстого читайте!

Я еле-еле успел на пригородную электричку. Вскочил в хвостовой вагон, вошёл внутрь и услышал:

– Дорогие граждане, братья и сестры, обращаюсь к вам, полный инвалид, мои руки не работают, мои ноги не ходят, глазами вижу половину белого света…

Сейчас запоёт. Запел:

 
Маленький дом под горою,
Чуть потемневший фасад,
Густо заросший травою
Старый заброшенный сад…
 

Люди в проходе расступились, и я его увидел – в плохоньком пальто, он, дёргаясь, и хромая, и поводя протянутой рукой направо и налево, двинулся вперед. Когда ему подали, подала женщина, он отрывисто сказал: «Большое спасибо!» – и снова запел:

 
В маленьком домике этом
Мама-старушка живет,
Молится Господу Богу,
Сына из армии ждёт…
 

Стоять было тесно, и я решил пройти в другой вагон. Но надо было обгонять нищего. А подавать ему не хотелось. Во-первых, я деньги не кую, во-вторых, не очень-то верилось, что он не может заработать на прокорм, но! – он бил на то (и наверняка), что мы-то все, в общем, при руках и ногах, а их у него по одной, да и просил он не за так, а зарабатывая пением. Локтем с прохода не отпихнешь и не разойтись. Обгонять вроде неудобно. Стал ждать, пока он дойдёт до тамбура. Он пел, ему подавали. Некоторые закрывались газетами, некоторые отворачивались. Столько их ходит, просит, что не отличишь, кто настоящий нищий, а кто придуривается. Конечно, мелькнула мысль, что ногу он потерял по пьянке, что никакой не слепой, да Бог с ним, подумал я и сунул монету в оттопыренный тяжелеющий карман. «Большопаси!» – отрывисто сказал он и затрясся у дверей в тамбур. Я их раздёрнул ему и вышел сам. В тамбуре ему никто не подал. Да он и не просил, стал открывать дверь в соседний вагон. Я снова помог, и мне показалось, что он меньше трясётся, а больше так, по инерции. Он закрыл за собой дверь, немного побыл в переходе и прошёл дальше. В новом вагоне, протягивая вперёд уже пустую ладошку, он снова вкратце рассказал, что нет руки, ноги, что дело плохо, и вновь запел, как бедная старушка-мать, ожидая сына из армии, «ночью идет на дорогу, днём у окошка сидит».

Но сейчас дела шли у него хуже: приближались к платформе – и многие вставали с мест и, хмурясь, пропускали его. Один дядя, проходя, сказал: «Работать надо». На это одноногий ответил: «Большое спасибо». Те, кто выходил на остановке, видимо, считали себя свободными от обязанности подать милостыню, а только что вошедшие были не в курсе дела.

Из интереса я проводил его и в третий вагон. Там он после обращения к братьям и сестрам сказал:

– Как бы я хотел сесть и ехать, как вы, но приходится собирать: пенсии пока не платят, а на работу не принимают, в артели места нет.

И, потряхивая ладошкой и ступая боком, карманом вперёд, он стал двигаться по проходу. Вагон поматывало на стрелках, один раз нищий чуть не упал. Его поддержали, а одна девушка вскочила и сказала: «Садитесь, пожалуйста». Но он двигался дальше, а над девушкой улыбнулись. Подавали. Подавали, потом отворачивались, громче прежнего продолжая говорить с соседями. Ехавшие поодиночке, а не со знакомыми, почти не подавали. Компании молодых ребят не подавали, смотрели с интересом, но не острили. Трясение рук около молодёжи незаметно увеличивалось.

«Бог с ним, – ещё раз подумал я. – Пусть живёт».

Он уносил мою монету к голове состава, да и мне было бы удобнее и быстрее выйти на вокзале из первых вагонов, и я шёл за ним и снова замечал, что в переходе он ссыпает деньги в карман. И уже не вслушивался, как он жалуется, что на работу не принимают, в артели места нет.

Всё-таки наблюдать, кто как подаёт, как действует нищий, было интересно. Отрывистое «Большопаси!» он говорил и тогда, когда не подавали, это действовало: в самом деле, мог думать человек, другие подают, чем я хуже, пятак (гривенник) меня не разорит, а этих попрошаек не перевоспитаешь.

Третий вагон от головы был заполнен сплошным молодняком. Курсанты – гражданские лётчики шпарили в дурака. На изнанке карт была изображена красотка без ничего, красотка, что называется, в полном порядке, но бравым ребятам, видимо, она примелькалась, и они хлопали ею бесстрастно. Другие ржали, кто-то пытался листать учебник, многие курили.

«Тут-то ты попался, – подумал я про нищего. – Лучше тебе, друг-приятель, протрястись безмолвно».

Но нет! Профессиональная гордость не позволила нищему оставить неохваченным очередной коллектив, он взялся за работу. Без предисловия он запел:

 
В селении Ясной Поляне
Жил Лев Николаич Толстой.
Не ел он ни рыбы, ни мяса,
Ходил по деревне босой…
 

Вагон оживился.

– Сам-то жрёшь, наверно, – крикнул один картёжник.

– Дай послушать! – сказали ему.

– А ты чего возникаешь? Чего выступаешь? По мозгам захотелось?

– А тебе чего?

Скорость развития отношений у этих ребят была космическая, но ссору приглушил тот же нищий. Он перестал петь и мучительно, весь кривясь и дергаясь, сдерживая стон, стал сцеплять руки. И все поневоле смолкли.

«Талант! – сказал я себе. – Ну, собака…»

Никто в этом вагоне не советовал ему пойти на работу, а он двигался так же медленно, как и раньше, терял время и пел про Ясную Поляну. Песня была длинная, когда-то в студентах мы её пели на картошке. Я думал, выдохнется мужик, но он не пропустил ничего и последний куплет закончил точно перед выходом:

 
Гражда́не, Толстого читайте,
Он много писал кой-чего,
А мне хучь копейку подайте,
Я внук незаконный его.
 

Он спел не «читайте», а «чатайте», нарочно исковеркав язык, и не напрасно – засмеялись. Тот, что упрекнул вначале, послал через дружка металлический рубль, сказав при этом: «Гарсон!» Мужичок взял рубль и сказал спасибо.

Видя, как ловко нищий приспосабливается к аудитории, я не мог не подумать, что ничего не стоит на месте, что и нищих касается прогресс; в моё время просили примитивно: ради Христа, ради Бога, а тут и песни, и вызов к состраданию, и расчет на брезгливость и на боязнь оказаться в немощных, уж лучше откупиться. Да и в самом деле, кто нынче обеднеет от копейки.

«Какой же ты нищий, – думал я. – Нищета! Да кусок хлеба ты в лицо бросишь – деньги тебе давай».

А сколько я видел настоящих нищих! Особенно после войны. Особенно в многодетных семьях. Мать с детьми приходила, крестилась и была за всё благодарна: хоть за горбушечку, хоть за картошку варёную. А уж если ничего не было, так никто и не обессудит. Стеснительные нищие ходили между утром и обедом или между обедом и ужином, а бессовестные старались попасть в обед, потому что ложка в глотку не полезет, когда у порога стоит голодный.

Мы жили ввосьмером, но у нас вернулся из армии отец и была корова. И то весной, после снега, ходили в поле, собирали старую картошку и пекли из неё слатимые лепёшки. Стригли крапиву. Или лебеду. И заваривали. Но не сбирали же. Раз сестра полезла зачем-то наверх и нашла за бабушкиной иконой сухую корку. Мы плясали, как первобытные. Но нищими себя не считали.

А была у нас в классе девочка Аня. И мы не знали про неё, что она сбирает после школы и ходит с той же торбочкой, в которой лежат арифметика и русский язык. Она не заходила в избы, где жили одноклассники. У этой Ани отец пропал без вести, и поэтому им не оформили на него пенсию. Да мать и не ходила: они не подписались на заём – и было неудобно просить.

Она однажды ходила и ошиблась. Я сидел в передней, она вошла и от порога стала ради Христа просить милостыню. Не надо было мне выходить. Она бы увидела, что дома никого нет, постояла бы и ушла, но я не узнал по голосу и вышел. Она как раз крестилась.

Больше она не пришла в школу. Может быть, боялась, что я скажу, что она крестится и снимает пионерский галстук после школы? Её не было, и в воскресенье я пошёл в деревню, где она жила. Изба у них была совсем маленькая, на дворе никакой даже курицы. А внутри было так всё ободрано, темно и так бедно, что сейчас никто и не поверит. Аня спряталась от меня за печкой.

Тогда ходили слухи, что поймали женщину, которая продавала пирожки с мясом, и будто бы это мясо было её детей, а узнали по ноготку. И уже потом мне казалось, что эта женщина – мать Ани, а ноготок этот Анин. Так думалось, видимо, оттого, что тогда в тёмной избе эта худая больная женщина злобно посмотрела на меня и сказала: «И без учебы сдохнет», и ещё оттого, что Аню я больше не видел.

Так вот это были нищие, а ты? И я так рассердился, что набрался решимости и в переходе хлопнул его по плечу:

– Много набрал?

Испугался он страшно. Но, видимо, и на такой случай он был подготовлен и отработанно мучительно затрясся и закатил белки.

– Не бойся! – грубо сказал я. – Никто тебя не ограбит.

Он замычал и, показывая на плечо, изобразил ладошкой погон.

– Майор? Ефрейтор, – сказал я. – Валяй.

– С-сы-сы-сы, – заикался он. – Сын!

Ну, сейчас залепит, что у него сына вчера убили в подъезде и на гроб негде взять.

– Говори нормально!

Но он всё трясся и трясся.

– Иди!

Уже подъезжали к Курскому. Нищий вошёл в головной вагон. И хотя люди вставали и готовились к выходу, он всё-таки приступил к работе.

– Братья и сестры!

На него стали оглядываться. Заговорило поездное радио и заглушило мужика. «При выходе из вагонов не забывайте свои вещи», – вот что сказали по радио.

С утра шёл дождь, вагонные окна запотели. Это к тому, что электричка остановилась, и не было видно где. Но я часто тут ездил и знал, что стоит она перед мостом через Яузу, напротив Андроникова монастыря.

В наступившей тишине вновь зазвучал голос нищего:

– Ездил к сыну в армию, в Ростов. Возвращался обратно – в вагоне случился приступ. Очнулся – чемодана нет. Возвращаюсь домой, в Горький. Собираю на билет. Подайте сколько можете. В кармане у меня тетрадка – запишите свой адрес: приеду – вышлю. Подайте ради всесветного Господа Бога нашего.

И так говорил он жалобно и проникновенно, так по-стариковски, что люди дружно полезли в карманы. Молодёжь, впрочем, и тут обошлась. Адрес свой, конечно, никто не записал.

Мне стало стыдно. Я вспомнил, что мама моя всегда говорила: «Не вели, Господи, принять, вели, Господи, подать».

И вот – Курский. Люди, не забывая, конечно, вещи, выходили из вагона. Нищий стоял и провожал их, крестя дряхлой рукой. И никто слова плохого ему не сказал. Пятаки, готовые для метро, переходили к нему.

«Не должно же в самом деле исчезать сострадание, и пусть чужое горе будет единением. И человек этот со своим несчастьем нужен. Дороже всяких денег наличие совести. А жалость – это начало её» – так думал я и спросил нищего:

– Вам в самом деле в Горький?

– Сынок! – сказал он и заплакал.

– Вы набрали на билет?

Он плакал.

– Сколько стоит билет?

Он окончательно расквасился.

– Идёмте.

Я вывел его из электрички. Те люди, что ехали, уже ушли, а новые видели, что молодой мужчина помогает инвалиду.

Пока мы шли по проходу, он всё повторял, как он благодарен людям, что он инвалид труда, но пенсии нет, все бумаги были в чемодане. Припадок – чемодана нет. Надо в Горький. Запишите адрес, я вам вышлю. В артели нет места. Три раза его дом попадал в пожар, два раза в наводнение.

Народу у кассы было порядочно.

– Сядьте, – сказал я и встал в хвост.

Он пошёл к дивану, но свернул в сторону. Я догнал.

– Вы куда? Я же очередь занял.

– К администратору.

– Действительно! Идёмте!

С решимостью законного дела я пробился к администратору и заранее собрался нагрубить, если откажут. Но администратор – тетя в годах – выдала мне бумажку в кассу номер семь.

– Номер семь – христианское число, – сказал я нищему.

– Большое спасибо!

Билет стоил восемь рублей. Отошли в сторону, стали считать деньги. Каждый пятак, каждый трёшник, каждый гривенник нищий доставал мучительно долго. Набрали рубль.

– Слушай, – не выдержал я. – Никто нас не видит. Высыпай всё!

– Сынок! – зарыдал он. – Мою жизнь описать Льва Толстого не хватит.

Глаза его вновь стали заволакиваться. Я подумал – опять припадок, усадил его. Он продолжал доставать по монетке.

Набрали шесть с мелочью. Вернее, набрали одной мелочью шесть с копейками.

– Больше нету, – сказал нищий.

У меня было три рубля. Обычно жена дает рубль на обед, а сегодня нужно было купить дочери набор для урока труда: цветную бумагу, клей.

«Бог с ним!» – подумал я. Жена, конечно, расстроится, да и дочь обидится, но зато доброе дело, пусть за него им будет лучше.

– Ладно, – сказал я и решительно пошёл к седьмой кассе.

Когда я, досыта натерпевшись злости от очереди, накрасневшись от молоденькой кассирши, которая пересчитывала мелочь, получив билет, вернулся к нищему, его… не было. Не было нигде. Он сбежал.

Большое спасибо!

Самое плохое, что этот вымогатель мог подумать, что я у него взял деньги не на билет, а себе. Он же по себе судил. Ведь те времена, о которых я вспомнил, нечего идеализировать. И тогда бывали сытые нищие. У них, например, была такая забава. Играли в карты на какую-то деревню. То есть проигравший должен был обойти всю деревню и собранные куски отдать.

Ну догоню я его, ну возьму за шкирку, да те же сердобольные граждане сочтут меня хулиганом. И вообще, чего ради я связывался? Шёл за ним? Получилось, что подсматривал, как он в переходе переставал трястись. Это его кулисы, а за кулисы не надо ходить. Да и лёгкий ли хлеб? – походи-ка по электричкам.

Хотя, конечно, обидно: вместе с пятаками убывает и без того невеликая сострадательность. Да раз, да другой, да третий, чего же останется, когда надо будет помочь по-настоящему?

И опять я невольно вспомнил об Ане.

Когда я рассказывал знакомым об этом нищем, почти все говорили, что видели тех или иных вымогателей. Одна женщина даже в метро видела нищенку с девочкой. Девочка была с погремушкой и трясла её около пассажиров, обращая внимание.

А «своего» нищего, жизнь которого описать Льва Толстого не хватит, я встретил. И тогда, когда он получил жестокий урок. Всё в той же электричке, всё так же дёргаясь, он продвигался и громче прежнего пел: «Болять мои раны, болять мои раны, болять мои раны тяжело. А немец ударил и пулею ранил, и пулею ранил глубоко…» – свирепо скрежетал зубами и грозно говорил:

– Подайте пострадавшему за ваше безоблачное небо!

И вдруг раздался голос, услышанный всеми:

– Возьми сам.

Это сказал мужчина. Крупный, в годах. На пиджаке орденские планки. Он казался очень широкоплечим оттого, что у него не было обеих рук.

– Возьми сам, – повторил мужчина и подставил нищему карман пиджака.

И нищий ушёл.

Спустя сорок пять лет: Да, рассказ написан сорок пять лет назад. Какой я был наивный!

Назад: Ножичек
Дальше: Две доли