Раз в жизни я видел, как плачет старший брат, а это для меня, маленького мальчика, было страшно и незабываемо.
Пятьдесят второй год был настолько дождлив, что всё вымокло. На полях жили утки, а приречные луга так и остались заливными. Чтобы спастись от бескормицы, косили в дальнем лесу на полянах. И мы ходили. «В дождь коси, в ведро греби», – говорит пословица. В то лето она была выполнена наполовину – дождь лил дни и ночи.
И вот, когда уже не чаяли спасения, дождь перестал, и брата, а с ним меня, послали посмотреть, что сталось за это время со скошенной травой.
Мы пошли, это километров восемь, шли весело, брат обещал мне, когда придем в лес, дать на время перочинный ножик, он его сам заработал, двухлезвийный. Такой длинненький, гладенький. На щечках рисунки зверьков.
По пути был ручей, который мы никогда за препятствие не считали, а из-за дождей он разлился до того, что мы еле нашли узкое место, которое с разбегу перепрыгнули.
В лесу зеленая дорога лежала в воде, мы разулись и пошлёпали босиком. Ботинки не потащили с собой, подцепили на заметное дерево. Освободив руки, я попросил ножичек. Брат хватился – нет ножичка. Всего себя обыскал – нет. Мы хотели сразу идти обратно, но скрепились, заметили место и дошли до покоса.
Там было невеселое зрелище – все поляны были налиты водой, скошенная трава, которая сгнила, которая проросла, но помню, что это не сильно нас расстроило, мы всё думали о ножике. Пошли обратно и от того места, где хватились, стали внимательно смотреть на дорогу. Вода на дороге была прозрачной, отстоялась, и мы б, конечно, заметили блестящий предмет. Но не было его. Мы прозевали даже обувь, за которой потом вернулись, и снова вглядывались в свои, теперь уже двойные следы.
Вышли из леса, и тут я со страхом увидел, что брат плачет. Он шел впереди, я боялся на него смотреть.
Последняя надежда была на ручей, на то место, где мы перепрыгивали ручей. Да, именно там мы и нашли ножичек. Но уже ничего не вырезали им, шли быстро и молча. Дома рассказали о том, что сено пропало.
Вспомнил я эту историю, когда мне подарили перочинный нож с пятнадцатью приспособлениями. Вернуть бы детство, вот бы нам с братом радость!
Я шёл быстро, но не с такой скоростью, чтобы проскочить мимо, когда он крикнул:
– Думай хоть немного!
Он не ожидал, что я остановлюсь, но обрадовался. Протянул крепкую сухую руку. Бесцветные глаза его выражали просьбу. Я постоял и дёрнулся, чтобы идти дальше, но он удержал мою руку и виновато улыбнулся.
Я увидел седую щетину на подбородке, худую шею, старый китель с медными пуговицами и, не отнимая руки, сказал:
– Думаю. Как же иначе?
Он выпустил мою руку, свою вскинул к козырьку кепки и торжественно объявил:
– Триста пятый полк, Двенадцатая гвардейская! – сник, уронил руку и добавил: – Сколько полегло.
Я не знал, что ответить, и сказал негромко:
– Ничего. Так уж… Что делать.
Еще помолчал и шагнул было, но он выпрямился и надменно произнес:
– Я не пьян! Фронтовые сто грамм.
Я пожал плечами, мол, я и не говорю, что вы пьяны, – и пошёл.
Он догнал меня и торопливо, громко заговорил:
– Живите! Ладно, погибли. Гусеницы в крови! Вы молодые… Если что, мы хоть сейчас. Гвардейцы! Грудью! Живите! Понял? Передай своим.
Я кивнул и зашагал, а он кричал вслед:
– Передай по цепи! Слышишь?! Всем передай!..
Передаю.
Весной некоторые места в парке обрабатывают химикатами. Деревья и трава неестественно розовеют. Зрелище отличное, но ядовитое. Сдохла забежавшая собака.
И когда-то я записал о таком будто бы жившем художнике и имевшем своё видение. Видение подавалось иронически. Будто бы он встал утром и увидел розовую траву и деревья. Я записал его восторг, как он выбежал и стал обнимать деревья, отравился и умер. Смерть была б моралью. Мол, реальность есть реальность.
А сейчас и сам жду, что проснусь утром, подойду к окну и увижу розовые деревья.
Памяти Н. К. Красноперовой, моей таманской тёщи
Чебрец и ковыль по сторонам сухой, пока прохладной дороги. Под скалой, перед последним поворотом к морю широкий низкий домик. Море не видно от дома, его закрывает скала.
Седая старуха у калитки. У её ног грязный, похожий на подбитого беркута, индюк.
Я шел к морю, поздоровался, попросил воды. Старуха молча пошла к дому. За ней побежал индюк. Вернулась с плоской глиняной чашкой. Я шагнул навстречу.
– Э-э! – остановила старуха. – Ты приезжий человек, ты голыми ногами идешь не по дороге. А тырса?
Я напился, хотел выплеснуть остатки воды. Старуха отняла чашку, поставила на землю. Из чашки начал пить индюк.
Старуха ногой пододвинула мне небольшой ржавый топор.
– Отруби ему голову.
– Что вы! – испугался я.
– Пф! – отозвалась старуха. – Я, женщина, я не смогу. Ты мужчина, не бойся, он не ущипнет, он, как собака, ходит за мной.
– Нет, нет, – ответил я, – нет. Спасибо за воду. Я иду к морю.
– Зачем тебе море? Что море! Посмотри на небо – вот тебе море. Я живу здесь и не хочу видеть море. Зачем? Отруби ему голову. Никто не хочет рубить ему голову. Третий день я стою у дороги и прошу. Никто!
– Простите, я не смогу.
– Ты рыбачишь и вырываешь у рыбы крючок. Тоже кровь и тоже хочет жить, а её кушать? Ты хочешь сказать, что человек – бог на земле? И всех ест?
Индюк послушал наш разговор, стукнул клювом в пустую чашку, потёрся розовой на просвет бородой о длинную юбку старухи.
Скала, закрывающая домик от моря, перестала быть чётко очерченной: поднималось солнце.
Старуха устала и села. Примирительно сказала:
– Жарко. Я жила в горах, там ветер. Село Гайкадзор. – Повела рукой. – Это значит: армянский свет.
Я поправил старуху:
– Гайкадзор в переводе – ущелье Гайка.
Старуха шевельнулась.
– Ты пойди и посмотри – это свет.
– Гайк и Армен – это два богатыря, основатели армянского народа.
– Богатыри, да. Я армянка, мой муж армянин. Его изрубили саблями. Ты спроси, где. У моря. Почему? В Армении нет морей. Он сказал: я пойду – и ушёл. Я была гордая и не легла у порога. Ты спроси: где его могила? Её нет. Мне сказали, я приехала. Зачем мне море? Я подошла один раз, плюнула в него и ушла.
Старуха выпростала ноги из разбитых старых туфель.
– Мне плохое сказали: изрубили на куски. Я ждала десять лет. За десять лет можно прийти откуда хочешь. Он не пришёл, значит, не врали. Я знаю, он стоял на этой скале, вверху, видишь? И бросал их в воду, как паршивых скотов.
Она устала говорить. Кажется, ей безразлично, слушают ли её. Индюк разгрёб лапами пыль и улёгся.
– Садись.
Я сел.
– Рыбу не кормишь из рук, её не жалко? Надо жалеть. Человек – нехороший человек. Все животные хотят к нему, он бьёт. А когда ему плохо, лошадь не отойдёт и собака приходит на могилу. Зачем я не увижу больше белого Масиса? Масис, мы зовём Масис. Это вы зовёте: Арарат.
Солнце вставало позади скалы. Воздух, прогретый с солнечной стороны, поднимался вверх. Скала дымилась. Невидное нам со старухой море уже было освещено, и спокойное утро возвращало солнечный свет небу.
Начинали трещать цикады. К морю потянулись отдыхающие. Старуха смотрела на них. Это были: женщины в сарафанах или шортах, детишки в трусиках и панамках, мужчины с резиновыми ластами и масками в руках. Старуха презрительно смотрела.
– Ни один не убьёт. Всем страшно. Кушать – да. Смелые.
– Но почему тогда вы меня позвали?
– Ты встал раньше из них. – И заговорила: – Люди плохие. Было давно, Бог обиделся на людей…
– За что?
– Слушай. Лишил людей хлеба. Стали умирать. Тогда одна собака три дня, три ночи выла и просила у Бога хоть один колосок, чтоб посеять хлеба. И Бог пожалел собаку и бросил в землю зерно.
Я осмелился и погладил индюка. Он стерпел, но отодвинулся.
– Так зачем индюка убивать. Если люди плохие, за что их индюком кормить?
Старуха потерла поясницу.
– Кто сказал: плохие? Это давно собака выла. Когда теперь ночью воет, просто боится за нас.
– Вы сказали: зачем тебе море? А если долго думать о нем! – Я заговорил, поглядывая на старуху, будто оправдывался, зачем пришёл к морю. – Я всё детство мечтал стать моряком. Три лета сидел на пожарной вышке, следил за лесом, это далеко, на севере. Синие леса шли по горизонту. И когда я увидел море, оно показалось похожим на лес. Оно тоже сливалось с небом.
– Ты моряк?
– Нет.
– Тогда почему мечтал?
Цикады уже замолчали, отдыхающие прошли. Тихое потрескивание и шуршание слышалось на скале, отсыхали и скатывались с неё камешки.
Я молчал. Каждый человек столько переживает, что у редких остаются силы примерить переживания других на себя. Некому рассказать. Но если некому, то, может быть, неважно то, что прожито. Но разве живешь для того, чтоб потом рассказать?
Старуха схватилась рукой за спинку скамьи, поднялась, выпрямилась. И я увидел, какая она высокая. Тоже поднялся, собираясь уйти.
– Ты говоришь: за что обиделся? Как будто не за что! За жадность. Вот когда нет хлеба, тогда понимают, что нечего делить и незачем уходить из дому.
Старуха вдруг засмеялась:
– Индюка купили. Я говорю: убей, я сготовлю. Нет. А фронтовик.
Она объяснила:
– Человек у меня живёт. Зимой пишет, я не отвечаю: знает – приезжай, живи. Я говорю: сам убей, – жалеет. Здесь в эту войну воевал. Жалеет, а кушать будет.
На вершину скалы уже больно было смотреть. Вершина покраснела и вплавлялась в небо.
– Значит, ваш муж был на этой скале?
– Да. Он подумал: наступает смерть – и пошёл вверх. Мой муж. Богатырь, правильно ты сказал.
Она подобрала топор и чашку.
– Значит, не отрубишь ему голову?
– Нет.
– Молодец! – сказала старуха. – Сурен тоже не убил бы. Пф! Курицу жалел.
Она толкнула ногой индюка. Индюк открыл глаза, вскочил, встряхнулся и побежал за старухой.