И кто возразит, что в прошлое заглянуть труднее, чем в будущее? В будущем одно: Страшный суд, а в прошлом всё то, что его готовило. Жил я среди грешных людей, сам грешил, да ещё и себя оправдывал: все такие, даже хуже. Но уже одна эта мысль говорит, что грешнее всех был я. Адам, сваливающий вину на Еву, был грешнее Евы.
Вот сошлось два вечера – вечер этого дня и вечер этой моей жизни. Давай, брат, попробуем вспомнить прожитое, слышанное, пережитое. Вдруг кому и пригодится.
Вот хоть с этого начать:
В шестидесятые, семидесятые, восьмидесятые годы прошлого века было очень и очень престижно быть членом творческого союза. И очень даже выгодно. Особенно все мечтали стать членами Союза писателей. И даже не оттого, что был могучий Литфонд, писательская поликлиника, дома творчества, материальная помощь, прочее, нет, главное – было почётно: член Союза писателей. Звучит.
Кандидат в члены Союза проходил испытательный срок. Вот он принес книгу свою или две или собрал публикации по газетам, журналам и сборникам, принёс. Ждёт очереди, иногда полгода-год, обсуждения своих трудов, нет, не сразу в приёмной комиссии, а на секции прозы, поэзии, критики, драматургии. Там рубка идет страшная. Члены бюро секций – люди важные. Всё разберут, всё рассмотрят. Кто рекомендовал (нужны были три рекомендации от членов Союза со стажем не менее пяти, кажется, лет, но не меньше), кто будет читать? Уже и в секции работы соискателей читали с пристрастием. Потом шло обсуждение, потом секция голосовала, голосование было тайным, за то, чтоб принять или не принять. Принять? Значит, документы шли в приемную комиссию и опять ждали очереди. Тоже долго. Перескочить очередь было практически невозможно, за этим следили. Я сам всё это прошёл, эти два с лишним года ожидания.
И вот я уже сам – член приемной комиссии. Нас человек тридцать. Ходим мы на заседания усердно, ибо понимаем: решаются судьбы. Сразу сообщу, что очень редко они решались объективно. Чаще всего работает принцип: наш – не наш. Талантливый – не талантливый – дело десятое. Примерно половина членов комиссии – евреи, половина – мы. Ни они без наших голосов, ни мы без их не можем провести своего кандидата в Союз. Так что приходилось и им и нам уступать друг другу. На каждом заседании (раз в месяц) рассматривается дел пятнадцать – двадцать. Конечно, это много. Но куда денешься – очередь огромна.
Каждое дело докладывали те, кто читал представленные труды. Читали обычно двое. Голосовали, опять же, тайно. Были и спорные дела. Например, книжка понравилась, никто не возражает против приема. Но очень мала. Может, у автора пороха хватило только на одну. Решаем: подождать до следующей. Решение не обидное, хотя в те времена ждать следующей приходилось годами. Сошлюсь на себя: у меня первая книга вышла в тридцать три года, а следующая только через три года. Но тут ведь и закалка происходила, тоже важно.
А иногда бывало обескураживающее одних и радующее других решение: все хвалят принимаемого в Союз, а вскрывают урну – он не проходит. Нужно набрать более половины голосов. Более. А если половина проголосовала против, то вывод ясен. Бывали случаи, когда комиссия соглашалась принять решение открытым голосованием. Например, так приняли в Союз композитора Богословского. Многим претило то, что он, непрерывно мелькающий на экране, член и Союза композиторов, и Союза кинематографистов, ещё захотел называться и поэтом и за тексты своих песен войти в наш, естественно, самый главный Союз. Несколько раз зарезали. Проходило время. Кто-то там на кого-то давил, документы возвращались с приплюсованными очередными текстами. Что делать? Голосовать открыто. Голоснули. Мол, уж ладно, будь.
И ещё одно открытое голосование помню. Поэт Саша Красный. Этому Саше было сто три года. Я не оговорился, сто три. И вот собрался в Союз писателей. Секция поэзии за него просила, Ленина видел. Красный, конечно, псевдоним, он из плеяды Голодных, Беспощадных. Была представлена и оглашена некоторыми частями его поэма «Почему и на основании каком Дуню Челнокову не избрали в фабком?». Лучше было бы не оглашать. После молчания решили: а вдруг умрёт, если не примем. И на каком основании не принять – Ленина видел. Голосовали открыто и даже весело. Думаю, это продлило ему жизни и усердия в поэзии.
Одному открытому голосованию я был виновником. После очередного заседания комиссии её председатель подозвал меня и дал для прочтения три тонюсенькие книжечки из серии «Приложение к журналам „Советский воин“ и „Советский пограничник“». Как-то виновато просил доложить о них в следующий раз. Я прочёл. Это было нечто. Автор – женщина. Она живёт в сильно охраняемом доме высокопоставленных лиц, ей очень одиноко, она тоскует по общению с народом и находит его в разговорах с дежурной в подъезде. И дежурной, и нам, читателям, жалуется на жизнь: как ей трудно блюсти порядок в многокомнатной квартире. Муж её всё время в командировках.
До заседания я подошёл к председателю и сказал, что это ни в какие ворота.
– Но ты всё-таки рекомендуй, – попросил он.
– Но если бы у нас была секция очерка хотя бы, тогда бы ещё куда ни шло.
Председатель оживился:
– А ты предложи её создать.
Я так и стал докладывать. После первых моих слов, что представленные «Приложения» никуда не годятся, от меня стали отсаживаться члены комиссии. После вторых, что и речи быть не может о принятии автора по разделу прозы, я остался один по эту сторону стола.
Меня это удивило, но я закончил:
– Может быть, когда в Союзе будет секция очерка, давайте вновь вернёмся к рассмотрению. И пусть ещё кто прочтет. Отзыв прилагаю. По-моему… беспросветно.
Тут кто-то, сославшись на то, что у него слабый мочевой пузырь, что все об этом знают, выскочил из комнаты.
– Предлагаю открытое голосование! – воскликнул дружно поддержанный председатель.
Изумительно было то, что все были за. При одном воздержавшемся, то есть это я воздержался. После заседания, когда я пытался узнать причины столь дружного единодушия, от меня шарахались. И только потом один из наших, наедине со мной, разъяснил, что авторша эта не кто иная, как жена первого зама председателя Комитета госбезопасности.
В моей жизни, по его мнению, наступали невеселые времена. Но всё обошлось. По стечению обстоятельств этот первый зам вскоре застрелился в самолёте, возвращаясь из командировки. Но не от того же, что жена стала членом Союза писателей.
Хотя эти три случая не были типическими. Обычно как-то договаривались. Например, евреи протягивают в Союз способного Илюшу. У нас на подходе талантливый Александр. И им хочется нашего Александра зарезать. Но мы им говорим: зарежете Сашку, Илюшу утопим. И благополучно проходили и Саша, и Илюша. Иногда приходилось кем-то жертвовать. Мы – престарелыми, евреи – переводчиками. Секция переводчиков практически была еврейская, но предложение выделить их в отдельную ассоциацию при Союзе писателей было бурно отклонено.
Итак, довольные с пользой для литературы проведённым временем, мы интернационально выходили из помещения парткома. Именно в нем проходили заседания. Но сразу уйти домой было практически невозможно, ибо путь к раздевалке лежал через ресторан. А там уже страдали от великого ожидания те, чьи дела сегодня рассматривали. Надо ли говорить, что нас хватали и тянули за обильно накрытые столы и столики.
Упоминание о комнате парткома в Доме литераторов вызвало в памяти два его заседания, два персональных дела двух коммунистов: Солоухина и Окуджавы. В их членстве я совершенно не усматриваю никакого криминала, и Шолохов был в рядах, и я тут же присоседюсь. Представлять же, что членам КПСС было легче жить, – это заблуждение. Я не только был членом, но и всегда, по причине своей пассионарности, ходил в начальниках, то есть избирался в секретари, в бюро, в парткомы. Хотя и не рвался, и не высовывался, но вот это «не могу молчать» и поиск справедливости в открытой борьбе меня подводили. Приходил в новый коллектив, сидел тихонько на собраниях, читал нужную книгу или рукопись, слушал краем уха, а в какой-то момент не выдерживал и просил слова. И что? И вскоре избирался. А какие, кстати, были привилегии у нас? Ходить на субботники? Дежурить в народной дружине? Взносы платить? Ездить в самые трудные командировки? А уж что касается общественной писательской жизни, это было такое сжигание нервов, такая трата времени! Мало того, сколько врагов наживалось! Никто не хочет читать скандальную рукопись, на неё уже было пять отзывов, два хороших и два плохих, а пятый и за и против. Но есть подозрение, что хорошие писали дружки-приятели автора, а плохие – его завистники, так заявляет автор. Дают рукопись мне, клянутся, что всё это анонимно. И таких случаев было много. Я всегда писал свои отзывы без оглядки, писал то, что думаю, чаще всего приходилось, что называется, резать, и что думаете, авторы об этом не узнавали?
Но вернёмся к тому заседанию.
В названии рассказа использованы широко известные слова Владимира Солоухина после обсуждения его дела на парткоме. Его разбирали за публикацию рассказа «Похороны Степаниды Ивановны» в Америке, в издательстве, помню, Профера.
Владимир Алексеевич и не думал виниться.
– Рассказ Проферу я не передавал, но здесь предлагал его нескольким журналам.
О деле Солоухина больше может рассказать писатель Юрий Поляков, он им, по заданию парткома, занимался. Я же был свидетелем выхода Солоухина в залу ресторана, где он, усевшись за трапезу, сообщил соратникам:
– Оставили в рядах.
Но стоит поведать и о другом персональном деле, о деле по провозу в нашу страну порнографической продукции членом КПСС Булатом Окуджавой. Тут всё было непросто.
Известный бард, песни его поёт молодёжь, и не только. Ещё до обсуждения, пока Окуджава в коридоре ждал приглашения, секретарь парткома сокрушённо сообщил, что в райкоме уперлись и требуют для назидания прочих исключить коммуниста за такую тяжкую провинность, что на них доводы о знаменитости не действуют. «Ну и что, что знаменит, тем более».
– Крови жаждут, – закончил сообщение секретарь, осмотрел нас тоскливым взглядом и просил секретаршу просить обсуждаемого войти в помещение парткома.
Интересно, что это тогдашнее событие, а это было событие, и очень громкое, теперь представляется мелочью: подумаешь – три-четыре кассеты да журналы с похабщиной, их теперь на каждом углу кучи. Даже и восхититься можно поэтом, как далеко вперёд смотрел, боролся за либеральные ценности, чтобы каждый мог удовлетворить свои запросы. Хотя, когда зачитали список перехваченной кино-, фото- и журнальной продукции, он был внушителен. Оглашать не хотели, но пришлось. Представитель райкома, не очень-то ласково нас иногда озирающий сказал, что полагается. Потом дали слово Окуджаве. Особенно его возмущало то, что вещи шмонали и протокол писали те же таможенники, которые выпускали из Союза.
– До этого неделю назад автографы просили.
То есть какие неблагодарные оказались. Старейший член парткома, боевой лётчик Марк Галлай сокрушался и всё повторял:
– Мы вас так любим! Но зачем же это вам, а?
– Не себе вёз, просили.
– Кто? – сурово вопросил представитель.
– Так, молодёжь, знакомые.
Началось обсуждение. Выступления были однотипны. Да, нехорошо (следующий: очень нехорошо!), у нас не загнивающий капитализм, но проступившийся – наш товарищ, фронтовик, поэт-песенник, с ним такое впервые, больше не повторится, мы в этом уверены, мы не можем потерять своего соратника и всё такое соответственное.
Вообще, у меня к поэту была и своя претензия. В одном из романов он написал такую фразу: «Плоское лицо тупого вятича». Именно вятичем я и являлся, а со мною и все миллионы наследников этого древнерусского племени. Я возмущался, но среди своих, а тут мне его было жалко, хотелось поскорее закончить это мучительное для всех заседание. Вот сейчас пишу, и стало вдруг совсем неинтересно. Зачем? Тем более теперь, когда всё так давно было. Бог ему судья. Да и нам.
Окуджаве помогло как раз обсуждение Солоухина. Как известно, Солоухину закатили строгий выговор с занесением в учётную карточку. Но не исключили же. И этот довод убедил, кажется, представителя райкома, когда мы оговаривали степень взыскания. Уже без Окуджавы. Его просили выйти в коридор, и он там сидел, ожидая решения. Члены парткома были далеко не дети, понимали, что публикация смелого, честного рассказа о похоронах матери, когда сельский священник чуть ли не тайком отпевает великую труженицу, православную женщину, и провоз порнографии – две большие разницы, всё-таки ограничились тоже строгачом, тоже с занесением.
– Эх вы, – смеялся потом Солоухин, – что ж вы меня не исключили? Дали бы мне Нобеля.