Книга: Эфирное время (Духовная проза)
Назад: Часть 3. Крупинки
Дальше: О заработках

Тайна

Когда появлялась светомузыка, или цветомузыка, она меня просто ошеломляла. Музыка – звук для слуха, светомузыка – зрелище для глаз. Сейчас-то кого этим удивишь, а тогда, тогда впечатляло. Я видел рождение планеты. Она возникала так прекрасно, в таких ослепительно чистых красках, что ненужной казалась дальнейшая её жизнь. Или видел гибель планеты. Такое чудовищно могучее, в таких небывалых сочетаниях света, цвета и тени, что ещё б минуту – и я б закрыл глаза.

Невероятное, ненужное для повтора зрелище.

Раньше я думал, что определенной ноте соответствует определенный цвет. На просмотре решил, что тема музыки рождает сочетание подвижных узоров красок, то есть некий эквивалент музыки в цвете. Теперь думаю, что это ни то и ни то. Но что?

Я чувствовал себя перед окном (светомузыка была на экране) смотрящим во что-то, обо что можно обжечься. Я был первобытной тварью и межзвёздным скитальцем. Был под и над, за и против, и всё это одновременно.

Есть сущее, говорящее светом и цветом. Узор кружения, мчания галактик – заговор, кем-то читаемый. Но кем?

Ну конечно, были это фантазии, воображение. Но было и нечто, зовущее в запредельность. Куда ходить не надо и где тем более ничего изменить не сможешь.

На полатях

Много времени в детстве моем прошло на полатях. Там я спал и однажды – жуткий случай – заблудился.

Полати не были деревенскими, во всю горницу, куда крестьянки загоняют детей, когда в избе гости, они были слева от входной двери, длинные, из тёмно-скипидарных досок.

Мне понадобилось выйти. Я проснулся; темень тёмная. Пополз, пятясь, но упёрся в загородку. Пополз вбок – стена, в другой бок – решётка. Вперёд – стена. Разогнулся и ударился головой о потолок. Слёзы покапали на бедную подстилку из старых чистых половиков.

Тогда ещё не было понимания, что если ты жив, то это ещё не конец, и ко мне пришёл ужас конца.

Всё уходит, всё уходит, но где-то далеко, далеко В деревянном доне с окнами в снегу, в непроглядной ночи, в душном тепле узких, по форме гроба, полатях, ползает на коленках мальчик, который думает, что умер и который проживет ещё долго-долго…

Амулет

…у нас, когда я ещё не ходил в школу, жила девочка, бессловесная удмуртка. Она жила зиму или две, училась. Тогда мало было школ по деревням.

Она питалась очень бедно, почти одной картошкой. Мыла две-три картофелины и закатывала в протопленную печь. Картошки скоро испекались, но не как в костре, не обугливались, а розовели. Излом был нежно-серебристым, как горячий иней.

Я однажды дал ей кусок хлеба. Она испугалась и не съела хлеб, а отдала нищему.

Мама жалела девочку-удмуртку:

– Как же бедно-то живут.

– А хлеб не взяла, – сказал я.

– Не возьмёт: не нашей веры.

– А какой?

– Да я толком-то и не знаю. У нас на икону крестятся, а они в рощу ходят молиться, в келеметище.

– А какая у меня вера?

– Ты православный, мирской.

…Помню, как приходит с мороза мать удмуртки; как извиняется, что стучат замёрзшие лапти, как сидят они в темноте, в языческих отблесках огня из-под плиты. И не зная их языка, понимаю, что дочь рассказывает обо мне.

Утром она украдкой даёт мне, как очень важное, тёмного от срока деревянного идола, амулет их религии. Религии, непонятной мне, но отметившей меня своим знаком за кусок хлеба для голодной их дочери.

…Днём, когда я, набегавшись по морозу, греюсь на полатях, солнце золотит жёлтую клеёнку стола, удмуртка сидит за столом и учит «У лукоморья дуб зелёный…». Я быстрее её выучиваю стих и поправляю, а она смеётся и дает мне большую тёплую картофелину.

Жесть

Первый музыкальный инструмент, виденный мной, – пастушеская труба.

По широкой улице шагало стадо, подчиненное сигналам жестяной трубы. Весной пастух часто пускал в дело десятиметровый бич. Но летом он мог его и не брать: бич сделал своё дело, научил коров понимать музыку хозяина.

Пастух, так было заведено, ужинал поочередно в домах, где имелись коровы. Пришла наша очередь.

Он вошёл, ударил о порог обувью, стряхнул пыль пастбищ и поставил на лавку свою трубу. Тогда я её и рассмотрел вблизи, даже взял в руки, даже тихонько подул в жестяную вороночку.

Труба была склёпана из консервной жести, а по шву спаяна чем-то жёлтым. Была легка и, взятая за тонкую подкову ручки, удобно поднималась к губам, напоминая горн военных сигнальщиков.

Когда я робко подул в неё, трубного звука не получилось. Лишь усиленное резонансом дыхание вышло из раструба хрипом.

Потом я и сам гнул из жести свистки. Иногда клал внутрь горошину. Но это была не музыка, а свист, и даже не художественный.

Кастальские ключи

Сценарии о Ван Гоге, о Гогене, их картины столь подействовали, что в походе в с детьми я равнодушно смотрел на пейзаж места стоянки. Пейзаж, впрочем, отличный: тихая река с разводами заводей; камыш, ивы, увешанные спутанными волосами русалок; дуб, поднявший на вилах ветвей стог листвы; черноголовые порывистые чайки – всё это, выполненное зелёным и жёлтым, оживлённое красным пятном платья на кустах, точками цветов, одушевлённое лучшим из ароматов – запахом сена, озвученное всплесками рыб и, если прислушаться, шелестом листьев, – всё это, встреченное воплем восторга, было бледнее вангоговских картин, но это было моё, в таких местах я рос, и инерция очарования французами испугала меня.

Но прожил четыре дня и понял, что всё в порядке, что мои кастальские ключи текут по-прежнему из-под сосны.

Зелёное здесь от чёрного до белого. Овёс густо-синий, с жёлтыми разводами, на нём легко увидеть ветер, вернее, его внезапные повороты. Они обозначаются быстро блеснувшим серебром.

Назад: Часть 3. Крупинки
Дальше: О заработках