В девках я здоровая была, наравне с парнями мешки таскала. Тятя жалел, да ведь десять ртов в семье жалость заглушат.
И вот, никогда не забыть, грузили баржу картошкой. С обеда начали, к вечеру ноги подгибаются. Парни мне стараются мешки поменьше наваливать, а всё равно. Дождь шёл, промокла я, продрогла, всё прокляла.
К вечеру дождь перестал. Тащу мешок, а тятя (он тоже грузил) говорит: «Варя, посмотри-ка, какая красота». Я отвечаю: «Тять, как же я посмотрю, меня мешок к земле пригибает, только под ногами и вижу». «Сбрось, – говорит, – мешок, успеешь натаскаться, а такое не увидь – и не увидишь. Коня, – говорит, – какого в радугу запрягли».
Что такое, думаю. Сбросила тяжесть, разогнулась. И ровно в глазах воссияло. Думала – пожар.
Вятка красная. Радуга во всё небо. А под радугой, как под дугой, солнышко. Поглядела я – как будто умылась, дышать легче стало.
И вот, думаю, не обрати моё внимание отец на красоту, да раз, да другой, так слепой бы и прожила. А от него переняла и детям передала.
Помню, пошла с дочкой за земляникой. День хороший, солнце. В березняке я нашла на маленькую полянку и обомлела. Зову дочку, чуть не шёпотом, ровно кого спугнуть боюсь. Полянка вся в землянике, красным-красна, и на ней роса играет.
Дочка на голос прибежала, увидела, хлоп на колени – и рвать.
Подожди, говорю, не убегут ягоды, ты полюбуйся. Она встала рядом, смотрела-смотрела и говорит: «Жалко, мама, ягоды трогать, давай просто так уйдём». Я засмеялась: «Милая ты моя! Ты красоту запомни, а пользу зачем упускать».
И вот чем закончу. У этой дочки своя дочь. Гуляем втроем в парке, она дочери говорит: «Смотри, Машенька, какие цветы». На руки взяла: «Смотри, Машенька, какие облака».
Вчера утром позвонили давнишние знакомые по работе на телевидении и бодро сказали: «Ну что, старикашечка, сегодня Вите годовщина, надо помянуть». «Какому Вите?» – «Стыдно, старичок, Кредичу». «Помянем, – автоматически ответил я, – кого и помянуть, как не Витю Кредича».
Значит, Кредич умер, и уже год как умер. Жалко его по-человечески. И вот хожу и думаю, что он сам ускорил свою смерть. Не в том смысле, что наложил на себя руки, но в том, что он всегда с ней играл и смерть обратила внимание на эти заигрывания.
Он приехал в Москву в числе большой группы журналистов радио, кино и телевидения из Ташкента после землетрясения. Какое-то время «трясуны», так они себя называли, держались вместе. Потом разные работы, должности, места жительства развели их, разбавили в остальной массе. Так же много значил успех и неуспех. Кредич сидел на редакторских рублях, но неудачником его мог считать кто угодно, но не он сам. Он, несомненно, был одарен, кончил сценарный факультет ВГИКа и мог подрабатывать, и неплохо подрабатывать, сценариями телепередач. Но был ленив. Сам же заявлял, что брезглив, ерундой не занимается. К ерунде он относил двадцатиминутки, получасовки, сорокапятиминутки, так называли передачи по времени пребывания их в эфире. Я тогда хватался за любые темы – зарабатывал деньги на кооператив. Писал ночами, обычно в ванной, так как и на кухне нашей коммунальной квартиры всегда кто-то жил.
Кредич очень положительно относился к моим сценариям. Он их не читал и передачи по ним не смотрел, он помогал отмечать дни получения гонорара. Делал он это с удовольствием, а я, набираясь от Кредича знаний жизни в сфере культуры, угощал его с удовольствием. При взаимном удовольствии присутствовали обычно ещё два-три-четыре человека, и все они меня учили жить как мастера – своего подмастерья. Я не возражал, я всю жизнь шел сквозь возгласы: «Мы этого от тебя не ожидали», так что мне даже и не надо было работать под дурачка, меня дурачком и считали. Но ведь не глупый же человек однажды сказал: «Вы меня только за дурака примите, а уж обмануть вас я сумею».
Гонорар отмечался в течение трех лет нашего знакомства в четырех местах: у телетеатра на Семёновской, где размещалась наша литературно-драматическая редакция телевидения, на Шаболовке, где получали деньги, также на Новокузнецкой, где их тоже получали, и, наконец, в Останкино, когда мы туда переехали из телетеатра. Вначале мы, литдрама, размещались в бараках, оставленных строителями, непрерывно ходили на воскресники и субботники в здание телецентра, выгребали из него грязь, прозвав заодно его исполинский прямоугольник стеклянным зверинцем, потом мы переехали на одиннадцатый этаж, где литдрама размещается и поныне. Ох, неуютно вначале было. «Вернёмся к своим баракам», – шутили мы, вспоминая свободное посещение, размещение человек по двадцать, по тридцать в одной комнате. Тут дали каждому стол и стул. Да не какой-нибудь стол – полированный – и стул не так себе – крутящийся. И опять находились остряки и на эти столы и стулья. «Телевидение стало лакированным и вертлявым», – сообщал Кредич. Посещение было объявлено от и до. Но как там было работать, когда курить в комнатах не разрешали – красные фуражки военных пожарных заглядывали в комнаты чаще комиссий по проверке наличия личного состава. Сидели, травили анекдоты. Кредич первенствовал. «От передачи до камеры один шаг», – говорил он. Рассказывая, по его мнению, пожароопасный анекдот, он громко обращался к вентиляционной решётке: «Для Эдика Гувера». Напомню, что Эдгар Гувер был долгие годы начальником ЦРУ. Ещё Кредич обожал отвечать на телефонные звонки, когда кто-то не туда попадал. Самыми милосердными были слова: «Таких не держим» или: «У нас вообще телефона нет». Чаще, за это я особенно с ним ругался, были садистские штучки вроде: «Он не может подойти, он при смерти». Или: «У вас есть сердечные капли?», вариант: «У вас крепкое сердце, нервы, рассудок? Прошу, не кладите трубку на рычаги, выпейте кордиамину, можно корвалола, валерьяны, а она – поверьте – пригодится, и вновь возьмите трубку».
– Витя! – возмущенно кричал я.
Но меня, часто иногда даже физически, удерживали сослуживцы. И Витя доколачивал беднягу-абонента сообщением, что тот человек не может подойти к телефону (сбила машина, наехал мотоцикл, отравился: «Вы же знаете наши буфеты»). Если дело касалось женщин, сообщал, что уехала замуж в другой город или государство, даже несопредельное. Такие шуточки были у Кредича. Действовало на него только то, что я угрожал: «Ни капли не получишь!»
Выпив, Кредич мог пустить слезу, мгновенно высыхающую, когда дело касалось продолжения застолья. «Я дважды похоронен, – говорил он. – Ты ещё только переживёшь, а я уже пережил, когда стоял над своей могилой». И доставал снимок общей могилы, где угадывалась среди других и его фамилия. Это было, по его словам, в Молдавии, когда он крохотным мальчонкой помогал воевать с бандеровцами. «Окружили, не сдаются. Мне – связку гранат. Сунул в трубу. Много мяса наработал». В одной из операций Кредич якобы потерял сознание и отлёживался в карстовой пещере, а его заочно похоронили.
Дисциплина в «стеклянном зверинце» ослабла вынужденно: нам, редакторам и сценаристам, была необходима библиотека. Для уточнения фактического материала, для сверки цитат, за точность которых мы отвечали. А библиотеку свою ещё там не завели, нам выделили библиотечные дни. Так что к местам встреч добавились ещё прилегающие к Старосадскому переулку скверы, ибо в Старосадском стояла Историческая библиотека, «историчка», в которой мы занимались. Я очень любил эту библиотеку, особенно зал истории СССР, в который нас записали. Тихо, спокойно. Я бы сидел там от открытия до закрытия, да так часто и было (однажды я в шутку написал для стенгазеты библиотеки: «Истерично люблю „историчку“»), но если вместе со мной был Кредич и компания, заниматься мне давали лишь до обеда. Меня вызывали на перекур и говорили, что пора думать об «насчёт радости».
В очередях Кредич не стоял никогда. Ни в каких. К кассе, к прилавку шел, раздвигая препятствия, состоящие из живых людей. Когда очередь возмущалась, он оборачивался к ней и громко, но в то же время и горько говорил: «А я импотент, – держал паузу и тише добавлял: – И не хочу, чтоб кто-то оказался на моём месте».
– Видишь, – поучал он, раскладывал кильку, называемую в просторечии «хором Пятницкого», – приём безошибочен. Скажи я, что боролся с бандеровцами, обязательно найдется ещё какой-то борец. Сработай под безрукого, найдётся безногий. А тут не закричат же мне: «И я импотент, а вот стою же!»
Кредич хорошо пел. Это было его огромное достоинство. Он говорил, что когда-то оказался в одном застолье с Глиэром и что тот пришёл в восхищение от его голоса, сказав: «Какая замечательная варварская глотка!» Кредич пел, не только выпив, он мог и так спеть, если попросить. А просил я часто, как бывала возможность. Сидим, бывало, под цветущей сиренью в Останкинском парке среди бела дня, и Кредич негромко, он не нажимал на голос при пении, поет: «Думы мои, думы мои, квиты мои, диты! Выростав вас, доглядав вас, – де ж мени вас диты?.. В Украину идить, диты! В нашу Украину, попидтынню, сиротами, а я тут загину».
Надо ли переводить? Всё тут ясно. Строчку: «А я тут загину» – Витя пел почти шёпотом и обречённо. Актёр он был превосходный. Так пел и играл, что доводил до слёз, когда и я с ним думал, что я тоже тут загину.
Как актёра, его приглашали постоянно, но он не хотел из гордости, так как звали на эпизоды и звали прежние дружки по ВГИКу, уже снимавшие полнометражки. Но один раз, соблазнённый чином генерала, который следовало представить, Кредич согласился, и я сам видел, как в перерыве, сидя в буфете в генеральской форме, Витя (по подлинному званию рядовой необученный) говорил консультанту фильма – полковнику: «Полковник, чашку кофе». И полковник шёл за чашкой кофе и приносил. Что значит форма.
И в жизни он мог сыграть. После дождя на узкой улице на нас сзади наезжал автомобиль. Водителю было плевать на наши плащи, он бы даже задавил нас с радостью – заняли всю улицу, и он думал, что мы отскочим в сторону. Витя мгновенно сделал зверское лицо, оскалился в сторону водителя и резко нагнулся, будто за камнем, движение, которым пугают собак. Водитель сбросил скорость и объехал нас.
Еще Кредич обладал силой внушения, гипнозом. Едем в электричке. Все без билетов. Навеселе. Идёт контроль. Кредич, сам без билета, говорит контролерам, показывая на нас: «Эти со мной» – и продолжает разговаривать. Контролеры идут дальше.
А вот пример убедительнее. Вечер. Деньги кончились. Осталось еле на пиво. Расставаться не хочется. Денег взять негде. Мы на Ярославском. Очередь в ресторане нескончаемая. Кредич испытанным способом проникает внутрь. Дверь через минуту распахивается, но только для нас. Но в ресторане нет пива. «Уходим!» – решительно заворачивает Кредич. Ведёт через площадь на Казанский вокзал, проходит через ещё бо́льшие заслоны, проводит нас. Велит мне работать под иностранца, всё моё дело – только мычать или, обводя руками огромное пространство ресторана, восклицать: «Шьюсьефф!» От себя я при приближении официанта добавлял, указывая на потолок: «Лансере!» Скоро столик позеленел от бутылочного стекла. Как расплачиваться, мучились мы, но с нами был Кредич, а он наговорил администратору, что сопровождает секретного иностранца и что иностранцу приспичило выпить пива именно на Казанском вокзале, что сам Кредич рвется домой, тем более язва, но – служба! Нас проводили через служебный выход и рады были, что уходим.
Своей язвой Кредич терроризировал всю литдрамредакцию. Опаздывал – язва. Надо уйти пораньше – язва. «Кислотность у меня даже не нулевая, – говорил он, – давно на минусе. А всё сухомятка, вот они – подвиги юности». Но язва смирялась перед радостями жизни. «Сейчас она на меня глазёнки вытаращила, изумляется. – Такой репортаж вел Витя, держа в руке „аршин“, как на тогдашнем жаргоне звали стакан. – Молчи, зараза! Всё равно сильнее жены грызть не сможешь». Жена у Кредича была, кажется, третья, кажется, татарка или башкирка и, кажется, Кредича поколачивала. Так, по крайней мере, он жаловался моей жене по телефону.
– Я понимаю, – рассуждал он, – женщины никуда от природы не денутся, они от неё зависят больше мужчин, но зачем им нужно непрерывное сознание нашей вины перед ними, скажи?
Кредич догадывался, что жена советуется со мной, и советоваться не советовал, так как «он – мой ученик», – заявлял он. Жена так и думала, и Кредичу многое прощалось.
Вряд ли я чему-то учился у Кредича, но многое через него понимал. Вот он – недельный обозреватель передач литературно-драматической нашей редакции. А обозревателей двое. Второй, допустим, я. Кредич предлагает два варианта – рабочий, когда обозреватели договариваются, кто какие передачи смотрит, чтоб всё подряд не смотреть, не мучиться, а второй вариант – ответственный, когда на летучке ожидается начальство из комитета, вариант творческой дискуссии. «Ты об этом „Кабачке 13 стульев“ будешь говорить плохо, а я хорошо». «Почему, – возражал я, – я был на репетиции, на прогоне был, вроде весело получается». «Давай, – пожимал Кредич плечами, – как тебе лучше. Говори за, я буду против». «А как?» «А так», – отвечал Кредич. И я много раз наблюдал, что об одном и том же Кредич совершенно убежденно мог говорить и положительно, и отрицательно. Тот же «Кабачок». «Да, смешно, не возражаю, – говорил он, – но это же пустой смех, он ничего не даёт уму, не расширяет кругозор. Я не понимаю, как мы не думаем о направленности смеха». Или наоборот: «Да, смешно! И это прекрасно. Наши люди устают, и что может быть благородней, чем дать им разрядку, развлечь их. Это нужно!» Или, для эффекта, мог запузырить и такое убеждение: «Искусство вредно. Мы даём ложные образы, ложные образы искажают отношения!» «Почему ложные?» «Нет попадания в жизнь, – отвечал Кредич, – есть попадание в образ, в искусство, но это не попадание в жизнь». Демагог он был ещё тот. Кричал на летучке о малой оплате за сценарии (например, я писал сценарии для телевизионной серии «Жизнь замечательных людей», часовая передача, пишется долго, а оплата четыреста пятьдесят рублей, пойди заработай на кооператив, посиди-ка ночами в ванной), кричал Витя бескорыстно якобы. «Я же не о себе, – кричал он, – я о привлечении больших мастеров, а разве большие мастера пишут за копейки?»
– Большие мастера вообще бесплатно пишут, – сказал я ему после летучки. Мы пили кофе в полуподвальном огромном баре.
– Ты их видел? – спросил Кредич. – Не видел – и оставь. А прибавят тебе за сценарий, то разницу, я шучу, – сказал он под Райкина, – мне отдашь. Я не шучу.
Приглядываясь более внимательно, я видел, что Витя в своем утверждении, что обо всем можно говорить так и так, не одинок. Вот кричат друг на друга художественный руководитель объединения и его главный режиссер, оба, конечно, евреи, кричат так, что не хватает только дуэльных пистолетов, чтоб разрешить их яростный спор во имя искусства. Враги на всю жизнь – и только. А идешь через полчаса после их крика в коктейль-бар, там они сидят и курят, хлопают друг друга по плечу, и телевизионные девицы умирают от счастья близкого сидения с ними.
Память моя была молодой, и я без натуги, с улыбкой вспоминаю, как Кредич встаёт среди потока слов любого оратора и ждёт. Он не перебивает, но поневоле обращает на себя внимание.
– В чём дело? – спрашивает начальник.
– Это мы здесь в Москве такие умные, – говорит Кредич, – это здесь легко быть непризнанным гением, но вот стоит одинокий дом в снегу и торчит одинокая антенна телевизора. И этот телевизор для этих людей – всё! Их мир, их кругозор, их идейная направленность. Я думаю, нам стыдно уходить в теорию. Нужна конкретика, её преломление. Да, экран дает двухмерное изображение, но я за трёхмерность.
И Кредич садился, довольный.
– Продолжайте, – говорил задетый начальник, – договаривайте. А вы пока сядьте, – замечал он оратору.
– Я к тому, что надо идти к образности, – восклицал Кредич, – к образности, от безо́бразности, ибо это безобра́зность!
– Это игра слов! – кричали с места.
– Как хотите, так и считайте, – говорил Кредич. – Но есть же непокрытость проблемы по многим квотам. Есть же наша неготовность к нестандартным ситуациям. Это-то очевидно.
– Что вы предлагаете? – задавал начальник отлитый в бронзе вопрос.
– Народ для нас или мы для народа? – Кредич уже стоял перед всеми. – Никто из нас жизни не знает, а в жизни, я иносказательно, часто где стол был яств, там гроб стоит. Безбрежность должна быть с рамками. Если наши интересы так узки, то нельзя их навязывать широте восприятия…
И ещё многое в таком духе, балансируя на грани демагогии, взыскательности и игры, говорил Кредич. Его способности обругать или хвалить одно и то же начальство использовало, когда ездило принимать на периферийные студии спектакли для Центрального телевидения. Это Кредич делал с удовольствием.
Ему были смешны мои разговоры о страданиях в выражении темы. Он смеялся, когда я, погибая от стыда, сидел рядом с режиссёром за стеклянной звуконепроницаемой стеной, за которой бедные во всех смыслах актеры говорили мой текст. «У них такая профессия, – говорил Кредич, – было б им плохо, ушли бы в управдомы».
Искренне думаю, что я хорошо на него влиял. Он перестал, при мне по крайней мере, говорить по телефону про выдуманные несчастья неизвестным людям.
Когда я ушёл с телевидения, мы всё ещё встречались. И я увидел, что не из-за денег, не из-за выпивки он тянется ко мне, а из-за того, что я был благодарный слушатель. Думаю так.
– «Вмила маты брови даты, кари оченята. Та не вмила на сим свити щастя-доли даты, – пел Витя. Мы сидели на камне у пруда внутри ВДНХ. – А без доли биле личко – як квитка на поли: пече солнце, гойда витер, рве всякий по воли».
Поссорились мы всё-таки из-за Витиного чёрного юмора. Простившись с ним на вокзале (мы жили на разных направлениях), я вернулся домой. И лег спать пораньше. И уже задремал. Жена в ужасе схватила меня за руку, она говорила с кем-то по телефону, я слышал сквозь дрему, но не прислушивался.
– Встань, Кредич хочет повеситься.
– Да ну его, пусть лучше споёт, – отвечал я, поворотясь на другой бок.
– Это ужас! – воскликнула она и побежала обратно к телефону и потрясённо сказала в трубку: – Да-да, он так и сказал. – Потом я слышал звяканье аптечного пузырька и считание сердечных капель.
Оказывается, Кредич проделал одну из милых своих шуток. Он позвонил и сказал моей жене, что стоит на табуретке, голову всунул в петлю. Он описал, из чего и как сделал петлю и как прикрепил её к кольцу, на котором когда-то висела колыбель неизвестного ребёнка, потом люстра. А он люстру снял, зачем ему люстра, ведь поговорить по телефону и повеситься можно и в темноте. «Ты не расстраивайся, ложись спать, я написал в записке ваш телефон, но и просьбу, чтоб вас раньше восьми утра не будили. Мне-то уж что – час туда, час сюда ничего не значит, а вы хоть нормально поспите. С мужем не советуйся, а то скажешь ему правду, он ответит, пусть, мол, старик Кредич лучше споёт. Я спел своё».
Тут как раз жена меня растормошила, и я именно так и сказал: пусть лучше споёт. «Я же предвещал такой совет, – довольный, ответил Кредич. – Продолжаю репортаж с петлёй на шее».
Но, конечно, не умер он тогда. Играл. И потом шутил, каждый раз убеждая мою жену в истинности замысла. И видно, дошутился.