Книга: Теория бесконечных обезьян
Назад: 9. Фламенко на булавочной головке
Дальше: Время назад. Выписка

10. Лента Мебиуса

Из интервью Павла Черкасова, шеф-редактора направления «Художественная литература» издательства «Аргус Паноптес». Диктофонная запись от 29.03.2017
– Калиостро? Ха. Ха-ха. Ну что вы. Неужели правда думали, что все романы, вышедшие под этим псевдонимом, написаны одним человеком? Милая, не бывает таких… м-м-м… многогранных авторов. Это ведь какие нужно иметь знания! А навык писательский, чтобы так жонглировать стилями? Да и в конце концов, это просто неудобно для начинающего автора. Неудобно с точки зрения перспектив. Кто бы в здравом уме с молодежного триллера – да сразу на христианскую космооперу перескочил? А на исторические дебри? Многогранность можно себе позволить, только когда у тебя уже аудитория слоновьего размера или мощная маркетинговая поддержка. Мы, собственно, так и сделали: из мухи – слона… Точнее, из множества симпатичных мух большого красивого слона. Слониху! Ха…
– А можно чуть поподробнее? О Калиостро много спорят даже сейчас. Ведь эти книги, несмотря на жанровую многогранность, имеют какое-то неуловимое родство. Чувствуется эта мифическая общность… манеры? Плюс они на хорошем уровне с точки зрения языка… Форма каждого соответствует содержанию.
– А вот тут вы умница. Филолог? На лице написано: фи-ло-лог. Но нет никакой манеры. Нет. Есть профессионализм, и тут не мифической писательницы заслуга, а наша, редколлегии.
– Я вас немного не понимаю.
– Ан нет! Совсем, а не немного. Но я вам скажу на пальцах. Нет, ничего не потеряю: уже нечего, шут с ней, с конфиденциальностью, проект закрыт, он изжил себя. Мы с читателем честны, а особенно теперь… В общем, есть – была – группа молодых авторов-экспериментаторов, которые абсолютно добровольно держали имена в секрете. Они близкие друзья, большие скромники и не хотят шума. Да и раскручивать их всех по отдельности нам было бы сложно и затратно. Сами подумайте: литература раздувается аки гордый Абаж, писателей уже куда больше, чем читателей, караул какой-то. Вот так и решили поставить маркетинговый эксперимент. Писали книги ребята вместе, а самая красивая девчонка на обложку фотографировалась, соцсеть потом завела. И они придумали общий псевдоним. Прикол такой, ха. Как Козьма Прутков, слышали?
– Слышала, конечно. Павел, м-м-м… а вы не шутите надо мной? Вы правда считаете возможным такое рассказывать, пока не распроданы тиражи?
– Теперь уже правда. Хм, в конце концов, многие и так понимают. И нечего тут трусить, не над чем шутить, главное ведь не поменялось: нашу девочку – и тех, кто под ее маской прятался, – любят люди. И фантастику любят, и фэнтези, и триллеры. Любят за буквы. Не за лицо. В этом суть того, как называется ваш журнал. Суть книжного бизнеса. Понимаете? Почти всем плевать, кто написал; важно, что написано, а эти разговоры про «личный бренд»… Так, плач по успеху. Проходную книжку хороший личный бренд не спасет, а бомбу плохой не похоронит. Возможно, звучит жестоко; возможно, у кого-то опыт другой, но в моей редакции… увы, есть авторы, которые из штанов выпрыгивают, и мы с ними – а не получается каменный цветок. А есть люди, у которых и соцсетей-то нет, а тираж за месяц уже сметен. Даниила Данькина знаете? Да, японолюб, хм, очень стыдно, но не выговорю псевдоним. Вот он все время, которое не пишет, только медитирует и палкой в своем кендо-центре машет. Ничего, зараза, не хочет делать для продвижения, на презентации и то калачом не заманишь. Поругаться раньше очень любил с авторами негативных отзывов – пока не подрос и дзен этот свой постигать не начал. Ну любил написать отзыв на отзыв, что называется. А между тем продано-то уже больше шестидесяти тысяч экземпляров.
– Понимаю. Не знаю, согласна ли, но тут есть над чем подумать. А можно задать вам вопрос по поводу еще одного… бизнеса?
– Задавайте, хоть я в другом и не специалист, но чем могу…
– Я о бизнесе криминальном. Как вы объясните, что многие события, описанные в книгах этого… коллектива авторов, рано или поздно сбываются? Это совпадение?
(Молчание.)
– К-хм… Нет, эти вопросы мы обсуждаем только с представителями органов. Да, они идут по следу неких сумасшедших, которые зачем-то повторяют описанные моими авторами необычные события. И правоохранители определенно не считают это совпадением. Вот, даже то школьное дело из архивов извлекли…
– А вы не опасаетесь за жизни ваших авторов? Кто-то из пострадавших людей ведь может о чем-то догадаться.
(Пауза.)
– Да. Очень опасаюсь. Особенно теперь, когда одной из них правда нет.
– И не зря. Однажды реальность просто сотрет их. Сотрет всех. Если они и дальше будут так шуметь. Шуметь. Шуметь. Шум…
(В диктофоне – какие-то помехи. Сквозь них…)
– Пусть они умирают. Пусть. Призраки уже…
Призраки уже не поют.
(И снова – помехи.)
* * *
…Помехи в голове, помехи перед глазами. Я лежу и смотрю вверх, пытаясь понять, кто сдавил мое и так-то еле трепыхающееся сердце в потной лапе. Никого. Никого в черной пустоте. Белизна потолка – повисшее в ночной невесомости заснеженное поле, а посередине темнеет одинокое дерево люстры. Часы светятся желтым. 3:45. Спать бы еще, спать…
Не могу.
Каждое слово из сна въелось в память, процарапалось там раскаленными гвоздями. Я много смеюсь и хмыкаю, я всегда смеюсь и хмыкаю, когда лгу, но девушка-журналист об этом не подозревает. У моего интервьюера платиновые волосы, красная помада, короткая юбка и подживающая рана на запястье: похоже на укол шилом или еще чем-то. Девушка записывает беседу с большим удовольствием, ведь я делаю именно то, что и нужно, почему-то – нужно, кому-то – нужно.
Я отрицаю Варьку.
Я отрицаю ее существование; я стираю ее; я снисходительно умиляюсь тому, что кто-то вообще мог поверить в такую девочку. Девочку-миры, девочку-образы, девочку-хтонь с неряшливым белым каре. Девочку, написавшую столько непохожих книг. Девочку, что-то делавшую с пространством и временем, заставлявшую и то и другое ей уступать. Нет-нет. Не было такой. Была стайка талантливой молодежи без честолюбия и где-то отдельно от стайки – безумный злодей. Это логично. Нормально в нашей глобальной ненормальности. Это…
Электронный будильник моргает кислотной зеленью цифр. Они, эти цифры, вечно меняют цвета – как глаза, чьи-то глаза…
4:00. Час самоубийц.
Час самоубийц – и я действительно убиваю себя. Убиваю, отрицая Варю, хотя мои перегруженные мозги, скорее всего, рассчитывали совсем на другое: что, дав ненастоящее интервью несуществующей девице, я себя спасу. Переступлю что-то. Закрою наконец тот самый вопрос жизни и смерти, ведь некому больше его закрывать.
Что мне делать без Вари? Мне не к тридцати, как ей и Джуду; мне к пятидесяти. За спиной ни несчастливого брака, ни заброшенных детей, о которых я мог бы вспомнить. За спиной – только книги, книги, книги, авторы, авторы, авторы и годы, годы, годы. Сокровищница. Бесконечное море золота и самоцветов, на которых я спал, как дракон в пещере. А потом привязавшаяся к дракону принцесса – пленная ли, сбежавшая, неважно, – умерла, потому что ее убила какая-то сумасшедшая Алиса из Страны Чудес. И сверкающая груда сокровищ вдруг задрожала. Поднялась живой лавиной. И похоронила дракона. Но древняя животина достаточно живуча. Какое-то время она еще будет дышать под завалом.
Варь, этого не случится, слышишь? Никаких интервью, никогда и ни за что, никаких мистификаций. Ты не сотрешься. Ты была и останешься со мной. Помнишь? Лента Мебиуса. Перекрученное бумажное кольцо, которое, если его разрезать, не разорвется, а только превратится в два, накрепко соединенных. Мы – лента Мебиуса.
4:20. Я добираюсь до ноутбука. Я должен вспомнить что-то важное и пронзительное о тебе, обо мне, о нас. Но вспоминаю почему-то смешное. Бытовое. Заурядное.
4:25. Я снова пишу.
* * *
– Варвара Петровна, – однажды обратился к ней один из авторов нонфик-редакции. Слава Тихонов, лохматый как Эйнштейн, убежденный математик, математик во всем. – А каковы, в сущности, ваши взгляды на жизнь?
Шла очередная ярмарка в ЦДХ, высоком и просторном, но душном и бестолковом. Мы втроем тянули чай в закутке стенда, сидя по-вокзальному: на вещах и в окружении вещей. Людей сегодня набилось множество, как коллег, так и авторов, а места было мало. Всюду грудились куртки, коробки с книгами, пакеты с книгами и просто книги в связках. Еще одно гнездовище сплошь состояло из дамских сумок, ну а кто-то из выступавших сегодня фантастов прибыл прямо из байдарочного похода: приволок и царски бросил на наше попечение 100-литровый рюкзак с гордо прикрученным к нему спальным мешком. Среди сумочек этот рюкзак выглядел большим пингвином-папой в пестрой толкучке Лоло и Пепе.
Варя, державшая в руках дешевый пластиковый стаканчик, посмотрела на Славу с интересом. Вопрос ее явно удивил, меня тоже: какой-то очень размытый, как хочешь, так и понимай, учитывая широту понятия “жизнь”. Варя подумала, но наконец ответила:
– Я… пожалуй, я в целом сторонник материалистической концепции.
С Грозным она уже познакомилась. Общительные персонажи от нее тоже не отставали, как раз недавно пришла очередная колоритная парочка: купидон и купидонша, самые что ни на есть настоящие, с луками и стрелами, разве что не пупсы-карапузы, а вполне себе обычные ребята-подростки. Эти двое пожелали, чтоб Варя написала романтически-юморное фэнтези о том, как они по долгу службы свели двух мировых диктаторов и предотвратили масштабную войну. В общем, я не совсем поверил ушам: Варя и материализм? Слава тоже скептично фыркнул, но по другой причине.
– Да? А на шее-то у вас крестик!
– Вы не поняли! – Варя рассмеялась. – С Богом у нас прекрасные отношения: мы верим друг в друга. Но материализм все же бытует.
– То есть как? – все-таки вмешался и я тоже. – Вы термин точно не путаете?
Варя отпила чая и закусила его квадратиком ломкого сырного печенья. Задумчиво посмотрела на просыпавшиеся крошки, собрала их в аккуратный холмик и наконец объяснила:
– Мы все – материал друг для друга. Точнее, где-то глубоко внутри так друг друга воспринимаем. Богатые – материал для бедных: чтобы пытаться с ними сравняться и держать нос по ветру. Бедные – для богатых: становятся, например, их рабочей силой. Гуру – материал для новичков, чтобы тянуться к вершинам, ну а новички – вполне себе материал для гуру: чтобы чувствовать свою… ценность, что ли? А для кого-то и чтобы самоутверждаться. Суть в том, что каждый что-то дает другому, хочет он того или нет. И каждый что-то забирает. Так можно объяснять до бесконечности. А закончить тем, что наши косточки – материал для вечного круга жизни. Про него, кстати, есть в «Короле Льве».
Это был один из ее любимых мультфильмов, она поминала то Муфасу, то Рафики, то Тимона и Пумбу довольно часто. Слава, судя по вытянувшейся физиономии, сагу про львиные игры престолов не видел, да и в целом от речи выпал в осадок. Он насупился и смотрел на прихлебывающую чай Варю с некоторым, как мне казалось, даже страхом. Так его пугали только ошибки в задачах.
– По-вашему получается, что животные с их пищевыми цепочками куда честнее нас. – Он снял очки и начал протирать их болотно-зеленой салфеткой.
Варя неколебимо кивнула:
– Лев ест антилопу, но антилопа не ест в отместку льва. Вся цепочка фактически работает в одну сторону. А у нас – какой-то уроборос. Знаете, что такое уроборос? Заглатывающая саму себя змея. Ну или две змеи, взаимно пожирающие друг друга, хотя эта трактовка спорная.
Я рассмеялся, покосился на смущенного Славу и осторожно погладил Варю по руке.
– Очень метко. Но все-таки не нужно представлять людей такими сволочами. Среди них есть неплохие экземпляры.
Она приподняла брови. Может, я ее не так понял?
– Сволочами? – переспросила Варя, все-таки улыбаясь. – Я не вижу ничего ужасного в поедании львом антилопы или, например, в желании кого-то пролезть из грязи в князи. Это естественно. Мы с вами, – она особенно внимательно, неповторимым взглядом, от которого я давно уже плыл, на меня посмотрела, – тоже материал друг для друга.
Мир сузился. Притих. Я и не думал, что слово «материал» может окрашиваться при некоторых интонациях вот таким смыслом. Тем самым.
– Вы помогаете мне подняться… – мягко продолжала Варя, а зигзаги пара вились от ее стакана и, возможно, из моих ушей. – Во всех смыслах: и издаете, давая определенную социальную роль, и просто поддерживаете. Ну а я приношу вам деньги и, надеюсь, не только.
– Не только, – механически кивнул я.
Деньги она назвала первыми, и я поскорее уверил себя, что не задет. Что еще она могла назвать, если коллеги, да и я непрерывно промывали ей мозги словом «продажи». Продажи, продажи, продажи. Мы осыпали ее цифрами – как в отчетах, так и в сообщениях о денежных переводах. Горыныч, Харитон, даже замученная Динка – они порой будто забывали все остальные слова. Я не помню, когда в последний раз Варя, подписывая договор, слышала, например, словосочетание «талантливая книга», а не «точно будет бестселлер!». Или деньрожденное пожелание «Здоровья и сил!», а не «Больших тиражей!». Это касалось не только ее, это стало тенденцией, и, в принципе, авторы терпят, не обижаются. Только некоторые, вроде Риночки, порой напрашиваются на похвалы, требуют разговоров «про литературу, не про бизнес». Варя – нет. И вот так приходится платить за ее понимание. Мое «Не только» бессодержательно повисло в воздухе, а в глаза мне, чтобы что-то там прочесть, она больше не смотрела. Наливая себе еще чая из термоса, только добавила:
– И, пожалуй, вы тот материал, с которым мне приятно работать. Надеюсь, что вам так же приятно работать со мной.
– Более чем. – На меня точно напал демон односложности.
Я подставил стакан; она плеснула чая и мне тоже. Заодно подлила и Славе, который про свой стакан вообще забыл, и болтающиеся на дне остатки заварки остыли.
– А какое место я занимаю в вашей цепочке? – вклинился он.
Варя зыркнула на него дружелюбно, но бегло.
– В моей? Думаю, никакое. Мы с вами из разных. Но можете выстроить ее с вашим шефом редакции и… не знаю… рецензентами? Учениками? Вы ведь вроде бы преподаете.
– А-а, коварная! То есть с ним вы в одной цепочке, а со мной не хотите. – Слава якобы обиделся, но, конечно, притворялся, ржал в седые усы, тыкая в меня мясистым пальцем. – Ну-ну, все с вами обоими ясно, молодо-зелено…
Варя вдруг покраснела, а я подавился: это меня-то назвали молодым?
До нашего «вместе» оставалась пара месяцев. Близился новогодний корпоратив.
* * *
7:00. Я слушаю холодную пустоту и комкаю очередной лист ежедневника – быстро, раздраженно. Сегодня я самый ранний птиц в офисе и трачу внеплановое рабочее время на разбор текстов. Все так же много безжизненно-халтурного, а последнее письмо – вообще тихий ужас, статья «Разжигание межнациональной розни». Черным по белому написано: «По газовым бы камерам весь этот Запад, заполонивший наш рынок развратом». И это написал автор, который прекрасно знает, что, если попадет в одну из наших серий, вынужден будет взять иностранный псевдоним. Концепция такая.
Не ново. Я все это помню, помню 90-е – время, когда к нам начала просачиваться «тлетворная зараза»: западные книги, фильмы, мультфильмы, якобы злые и глупые. С ней сразу начали бороться. Главным полем битвы стали, конечно же, дети и молодежь. Черкасовы позорно дезертировали. Мои племянники смотрели разные мультики, в том числе диснеевские, например, и про супергероев. И растут хорошими, адекватными людьми. Света с братом, моим тезкой, вообще хотят работать в МЧС, а вдохновили их на это… всего-то бурундуки Чип и Дейл. Но кому и что докажет пример пары конкретных детей, когда речь о судьбах тысяч детей абстрактных?
Запад есть Запад, Восток есть Восток. «Мы» и «они» всегда будем отличаться, но в одном похожи: мы люди. И детей мы все стараемся учить светлому – чтобы умели дружить, помогать, заботиться, защищать. Да, учим немного по-разному. Но с любовью. Пусть наши смотрят и про Бэтмена тоже: Бэтмен, по крайней мере, напоминает о том, что, даже если ты очень богат, ты можешь – и должен! – оставаться человеком. Пусть читают об иностранцах так же, как о соотечественниках, учатся понимать и, главное, сосуществовать. Если не научить, многие ли потом, харкая кровью в пыли ядерной зимы, скажут спасибо? Мы и так еле выбрались из холодной войны. Как бы снова не увязнуть в чем похуже.
Я листаю, листаю, листаю письма, но больше их не открываю. Хватит, пусть младшие лопатят. Зато я натыкаюсь на не попавшее почему-то в Варину папку старое послание о том, что «Всего лишь игра» вышла. Подцепляю его. Убираю, а оно – точнее, радостные ответные смайлики – высвечиваются случайно на экране. Закрываю. А потом закрываю и глаза, прислоняясь к спинке кресла.
Дмитрий приезжал перед выходными: забрал обещанный экземпляр из Вариных авторских и все рассказал. О некой психически неуравновешенной гражданке Алисе Стрельцовой – она сейчас в соответствующем заведении. О том, что девушка призналась в убийстве, но ничего адекватно не сказала, кроме: «Хочу назад, хочу в игру, хочу к нему…» О том, что ее могут отправить на лечение и, скорее всего, будут правы: несет она лютейший бред. С другой стороны, экспертиза может сделать вывод, что психическое расстройство наступило уже после совершения преступления или что это расстройство не исключает вменяемости. Статистика раскрываемости, как ни парадоксально, любит по-настоящему «закрытых». Близкие Стрельцовой пока настолько шокированы, что даже вопрос с адвокатом висит в неопределенности. Да у них и денег нет. И все же, если они сейчас возьмут себя в руки, на невменяемость шанс есть. Тогда Стрельцова не сядет. А ведь она, кажется, даже не раскаивается… Подписывая признание, она об одном сожалела – что Варя чего-то для нее не сделала, чем-то ей не помогла, но чего, чем… бесповоротная фантасмагория.
Дмитрий говорил со мной долго; говорил, сцепив на краю стола бледные руки, и я чувствовал в его взгляде что-то напряженное, неследовательское, личное. Я не знал, что это, но тихо спросил:
– Смертная казнь сейчас запрещена даже в таких случаях, да?
– К сожалению, да.
«К сожалению», и пальцы хрустнули. Значит, я был прав.
– Павел, я же могу рассчитывать на отсутствие глупостей? – устало спросил он и добавил то, чем, похоже, утешал и себя: – Ее ведь все равно…
– Не вернешь, – отозвался я, и он, понизив голос, вдруг начал пересказывать пришедший ему в голову книжный сюжет. Тоже очень личный.
Динка и Дана каким-то макаром услышали, навострили уши, замерли настороженными сусликами у Дмитрия за спиной. Тот смущенно оглянулся.
– Приносите! – выпалили девицы почти вместе. – Издадим!
– Я не буду его писать, – уверил он. – Ну только если кто-то другой…
Я внимательно смотрел на него – на мента со вполне человеческим лицом, с офицерскими глазами. Думал о том, что должен сказать ему спасибо, – и сказал. Добавил:
– Я думал, она все-таки пишет о вас неправду, обеляет.
Шухарин понял, впервые улыбнулся.
– Где-то, может, и обеляла. Даже у нас в Шуйском и мудаки есть, и нормальные, и не угадаешь, кто, например, придет. Все люди разные: кто-то правоохранитель, а кто-то – вполне себе мусор.
Я вручил ему еще пару детективов и книгу Джуда. И мы вскоре попрощались.
…Звенит прилетевшее письмо – в папку «Три девицы». Валька, сегодня редакторский день у нее, работает из дома. Пишет о «Тщетности» Моргана Робертсона, довольно громком, но слегка, по ее словам, ходульном романе. Шлет фото автора и первую оригинальную обложку. Пересказывает незамысловато-трагичный сюжет, чем-то действительно напоминающий ту самую реальную историю, а чем-то – известный фильм с Ди Каприо. Приводит – есть у нее такая привычка – несколько зацепивших цитат. Валя из моей троицы самая въедливая, похожа немного на киношную Мымру, в хорошем смысле, конечно. И считает, что, если уж я не планирую читать очередную выпускаемую книгу, цитатами меня обложить надо. И я честно пробегаю их глазами.
«Если кто-то и создал мир, то не Господь, а если и Господь, то не добрый сострадатель. И хотя многое в мироздании непостижимо для нашего ума, бесспорно одно. Милосердие, доброта, справедливость – пустые звуки. Они исключены из плана Высших Сил» .
Исключены. Пожалуй. Мироздание куда больше ценит равновесие, и, если кто-то это равновесие нарушает, его… стирают, ведь так? Так, черно-белый мертвец с тяжелым взглядом, предсказавший или накликавший трагедию, которая не выцвела даже после мировых войн и ядерных бомбардировок? Так, бывший моряк, найденный мертвым в пустом номере и похороненный с мутным, ни о чем не говорящим экспертным заключением? Так. Знай, твоя история не единственная. Если постараюсь, я найду их много.
Варь, ты его видела на той стороне жизни? Ты его уже знаешь? Вы пьете виски и смеетесь над тем, что вы как Кэт и Штирлиц, разведчики смертного человечества, которых ликвидировали шпионы высших сил? Или глушите водку, не чокаясь и не понимая: а может, это вы, вы – источники чужих бед? Ты разрушила то островное государство и убила тот класс? Он утопил тот корабль, заставил уйти на дно под музыку погибающего оркестра?
«Сколь долго продержится он на честолюбии и любви к своему делу? Сколь долго после того, как встретит, обретет и потеряет любовь всей жизни? Почему одно-единственное любимое существо из миллионов может затмить для нас все блага мира? Почему потеря одного человека так просто, так быстро лишает нас воли и низвергает в ад?» Почему? Правда, почему?.. Почему драконы задыхаются без принцесс, даже под золотом?
Я отвечаю на письмо: «Валя, замечательно, ищи переводчика и думай над обложкой. С этим кошмаром выпускать нельзя». Я перечитываю последнюю цитату еще раз и поднимаюсь с места. Хватит. Достаточно. Следующее письмо – короткое «Меня не будет», – я набираю и рассылаю по всем редакционным контактам стоя.
На выходе я сталкиваюсь с Динкой – она буквально влетает в меня, шарахается со ступенек и взвизгивает, когда ловлю. Маленькая. Светленькая. Чуть отоспавшаяся, повеселевшая. Динке стало спокойнее после приезда Шухарина, я сразу заметил: на нее хорошо действуют правда и возмездие. За выходные, пока я клеил обои и избегал сестринского взгляда, Динка, наверное, что-то себе сказала, к чему-то пришла, что-то в себе починила. Хорошая девочка. Не будет больше пить со мной лавандовый чай.
– Павел Викторович…
– Диныч, пока.
Вопрос жизни и смерти решен. В моем «Меня не будет» и не должно быть «сегодня».
* * *
– А знаешь, какую единственную вещь я поняла с тех пор, как стала популярным автором? – спросила Варя.
– Она что же, правда всего одна?
Мы раскинулись. Полупьяные. После того самого корпоратива. На каком-то диване, в какой-то комнате отдыха, в россыпи золотого конфетти. На полу – стаканы с растаявшим льдом из-под виски и руины сырного царства на тарелке. В воздухе – запах духов и, кажется, резины и смазки. Чем на этом диване занимались до нас? Кто?
Варина голова лежала на моей груди. У нее уже тогда был нимб, но светлый – из белых рваных прядей. Прокуренный, налаченный, пестрящий блестками нимб.
Варя затянулась сигаретой и кивнула, глядя на меня одним глазом – второй был закрыт.
– Правда… Так вот. Самое кошмарное, что может с тобой случиться, – если ты в чем-то станешь первым.
Кто-то грохнул дальней дверью и матернулся, потом, похоже, упал и не поднялся. Я подумал о том, что надо бы ехать домой, пока весь клуб не превратился в большую братскую могилу пьяных тел. Ехать. С Варей. Но, не двигаясь, я спросил:
– Что же в этом плохого? Варь, ты что, боишься зазвездиться?
Она усмехнулась и открыла второй глаз.
– Слава Богу… я не первая, ни в чем. Я говорю в общем. Когда ты первый, рано или поздно начинаешь бояться. Что кто-то подойдет к тебе слишком близко, будет наступать на пятки и дышать в шею. Ведь быть первым всегда невозможно, если, конечно, ты не Бог… хотя даже у него растет Сын.
Как парадоксально. Я невольно усмехнулся. И все же я не был согласен.
– Не обязательно думать об этом. Всему свое время. Пальма первенства – гибкая штука… один слез, другой забрался.
Варя опять затянулась и нежно засмеялась.
– Но не всем хочется слезать, Паш…
Она впервые так меня назвала. Впервые – и ее нимб, пахнущий лаком, шевельнулся: она перевернулась, положила острый подбородок мне на ключицы.
– Даже если раньше ты и не думал, – продолжила она, – что вообще полезешь на эту, как ты выразился, пальму. Вот ты главред… но среди твоих младших наверняка есть кто-то способный и рьяный. Не один. Сыплют проектами, облизываются, считают, что ты беззубый бронтозавр, потерявший нюх. Уступишь им кресло?
«Беззубый бронтозавр…» – сильно. Я отвел глаза. Слишком далеко она загадывала.
– Знаешь, пока никто особо не претендует. Руление книжным бизнесом – это же… только звучит культурно и выглядит красиво, а на деле геенна огненная. Все пинают тебя, чего-то требуют, а потом еще недовольны. Все хотят делать «большое литературное дело», но киснут, стоит попросить о маленьком: сдать текст пораньше, сэкономить на бумаге, поучаствовать в выставке… Это кофемолка для твоих нервов, Варь. И девицы у меня молодые, но всё понимают. – Я передохнул после пространно-философского, слегка бессвязного монолога, а потом подмигнул: – Зато, кажется, на тонны грязи, обрушиваемые творческой стезей, претендентов куда больше. Судя по количеству рукописей. Хотя это и стезей-то не назовешь, скорее большой такой междусобойчик в психушке…
Она фыркнула и бросила сигарету в пепельницу. Сравнение ей явно понравилось, но, скрывая это, она принялась ворчливо заступаться:
– Неправда, у нас много хорошего, просто… суетно. И некоторым нравится не быть как солнце, а брызгаться грязью. На грязи проще вырасти, ну или сохранить молодость кожи, кому что. Отсюда и лезут всякие скандалы… – Варя сморщила нос. – А вот я не люблю, порой оторопь берет. Но ты все же не утрируй, Паш, не так их – скандалистов – много. Солнышек вроде Жени больше. Я завидую таким, как не знаю что. Они такие… интересные. А я только притворяться могу. – Она свесила руку к полу, выловила кусочек пармезана из сырных руин, закинула в рот и, уже жуя, поставила себе диагноз: – Мышь белая.
Мы помолчали. Я примерно понимал, о чем она, но не знал, согласен ли.
Я видел много авторов – и разноплановостью некоторых, не творческой, а житейской, восхищался. Современная писательская тусовка – отдельный коралловый риф в издательском аквариуме. Здесь есть авторы-наставники, авторы-критики, авторы-идолы, авторы-мемы, авторы-мамы, авторы-секс, авторы-пошли-со-мной-на-митинг. Авторы-феи, живущие в лесах. Авторы-ленивцы вроде все той же Вари. Авторы-тролли вроде Джуда (и как в Вариной картине мира он угодил в солнышки?). Иногда сложно понять, кто относится к своим некнижным делам и образам серьезно, а кто просто ищет дополнительные способы напомнить о себе, но это и неважно. Это снова – о шуме. Возможно, я, не верящий во всякие там бренды, в корне неправ. Возможно, сейчас написать книгу и правда недостаточно, просто потому, что книг слишком много. Но всему ведь есть предел. Некоторые авторы предпочитают что-то помощнее мягкой медийности. Обвиняют друг друга в плагиате. Меряются тиражами и уровнем актуальности. Высмеивают чужие, более успешные книги. Берут чернушные темы и раздувают до абсурда: прочел новости – и всегда знаешь, кто чем сегодня будет пахнуть ну или вонять. Каждый негативный отзыв тащат читателям, чтобы рассказать, какой идиот его написал. Привыкли к негативу внутри и вокруг, щедро делятся им и не видят в том ничего зазорного. И ведь в работе эти люди могут быть очень даже адекватными, полезными и продуктивными – главное, не совать в рот палец. Я к ним привык. А вот тихоне-Варьке, подписанной на многих коллег по перу просто из вежливости, было некомфортно. Она часто об этом говорила. Жаловалась и теперь:
– Так забавно… многие новички не понимают, лезут в тусовку, а там реальность – хрясь по сопатке! Никакого «Не продается вдохновенье» и «Прекрасен наш союз», а «глаголом жгут» только клеймо на боку того, кто удачливее. Все бегут в мешках наперегонки: мой бестселлер, моя премия, моя серия, мой литред, нет, мое, мое, мое!
Она произнесла последнее таким дурашливым визгливым голосом, что я расхохотался: артистка! А она, скроив печальное лицо, закончила:
– Это ведь заразно, Паш. И вот, раз, ты уже тужишься, пытаясь использовать то, чем жил и заряжался, как хайп или способ заколотить бабки. А когда не получается, еще думаешь: а не завязать ли? Ну, вообще с писаниной? А любовь, азарт, альтруизм? Куда делись, они же были! Ой… гадость, короче. Хорошо, что ты мало за кем следишь.
С этими словами она села и принялась оправлять свое помятое, сползшее с плеч платье. Сняла с шеи синюю гроздь мишуры. Внимательно осмотрела и выбросила в тарелку с сыром.
– А что же ты хочешь обсудить? – спросил я. – Вернее, какую донести мысль?
Она пригладила волосы.
– А простую. Лучшая позиция в любом деле – крепкий незамороченный середняк. Те, кто не впереди планеты и не на дне, а просто делают дело. Пишут книги, например, ну или выпускают. Без криков. И молодых таким, кстати, обычно нравится именно учить, делиться опытом, а не с пикой в руке отгонять от твоей этой па-альмы.
– Па-альма не моя. – Я тоже сел, обнял ее и уткнулся лицом в волосы. В лак. В блестки. В нимб. – Я как раз крепкий середняк, не надо меня никуда сажать.
Она засмеялась. И вскоре мы уехали ко мне домой.
В чем-то она была права, и касалось это не только здоровой и нездоровой конкуренции. Середняку хорошо. В литературе на середняк обычно не пишут разгромных отзывов. В политике – не рисуют обидных карикатур. В жизни середняк не подвергают публичным казням на гильотине… Идеально для человека, который хочет покоя. Но вот Варьку что-то упрямо толкало вперед. Дальше. В мир за миром, в душу за душой. А потом и в смерть.
Два.
Один.
* * *
9:40. Нет опечатывающих лент. Давно засохла мартовская грязь на полу. Каждая вещь на своем месте. Квартира спит в хрустальном гробу весенней тишины.
В права наследования я еще не вступил, но кто запретил бы мне сюда прийти? Оглядеть отходящие слоями обои, раздолбанные косяки, неровный исцарапанный паркет, напоминающий медовые соты. Немногочисленные фотографии. Компьютер, на системнике которого по-прежнему мигает иногда лампочка. Платья в шкафу. Посуду на кухне.
На столе графин с водой, у мойки – пустая чашка с тонким черным ободком кофе на дне. На подоконнике – трупы. Варь, твои цветы засохли. Три из четырех стоят жухлые, желтые, жалкие, один кактус держится. Представляешь? Ты умерла быстро, а они умирали от жажды еще две недели. Или сколько там? Сколько прошло? Нет, меньше… Интересно, каково это – каждый день ждать, что кто-то придет к тебе и спасет, и не дождаться?
Голое, без занавесок, окно в комнате. Рассохшаяся белая рама открывается легко. Ветер в лицо. Завтра уже апрель. Март улетает вместе со своим неопределенным серо-голубым небом, сквозняками и ОРВИ, а апрель прилетает с птицами и запахами первых робких шашлыков в лесопарке. Я тоже готов лететь. Жаль, Дмитрий, когда ему сообщат, проклянет меня всеми правдами и неправдами. Если разобраться – за дело. В мои годы уже не прыгают из окон. В мои годы углатываются таблетками и ложатся поспать, или идут в воду и не возвращаются, или цепляют веревку на крюк покрепче – делают все, чтобы поменьше осложнять другим жизнь. Записки пишут, старательно намекают на то, что «Сам, все сам, просто закопайте и оставьте, оставьте в покое, я очень устал». А я? Подростковые выверты. Ее город, и дом, и окно. Повторяющаяся смерть в «нехорошей квартире», замыкающая сама себя, как та самая лента Мебиуса: разрежешь ровно посередине – а она станет только длиннее.
На пальцах – белые следы облупившейся извести. За спиной:
– А я тебя ждал. С ранья, между прочим, караулил. Закрой окно.
Почему-то удивления нет. Вообще ничего, только тупое механическое повторение:
– С ранья?
– С четырех утра, угу.
– Привет, Жень.
Оборачиваюсь. Джуд, кажется, заявился из ванной – откуда еще, если это однушка и на кухне я его не видел? Он в очередной дурацкой рубашке, под джинсу. С подтяжками. В нелепо коротких брюках-дудочках. Торчат особенно высоко два вихра волос. Мартовский заяц как есть. И даже в руках у него чайник – электрический, белый поцарапанный самсунг.
– Пожалуйста, закрой окно. С этой стороны. Вот так.
Может, он все-таки гипнотизер. А может, просто пришел вовремя, до критической точки, когда старик с косой или кто-то более колоритный, шамкнув слюнявым ртом и мелко хихикнув, заявил бы ему: «У тебя здесь нет власти, мальчик». Смотрит он внимательно, делает наконец пару широких шагов. Носки разные. На правом, голубом, действительно зайцы. На левом, желтом – черепахи. За эти носки удобно цепляться взглядом.
– Ну и зачем? – тихо спрашивает Женя. Мне нечего ему ответить. Я считаю зайцев и черепах. – Ты бы хоть о других подумал.
Восемь зайцев.
– Я думал.
– Много?
Шесть черепах, еще полчерепахи теряется на пятке.
– Постоянно.
– Подумай еще. Никогда не лишнее.
Пора поднять голову. Что-то плывут перед глазами все эти звери…
– А что еще делать, Жень? Кроме как думать?
– Не помогает, да? – Еще шаг, на полтона мягче.
– Больше не помогает. – Безнадежно смаргиваю, перевожу тему. – Как ты сюда попал? Ключи вроде бы только у меня.
– Так у нее тоже были. Я и взял. Шухарин отдал, я сказал, что передам тебе. Хороший он парень. Не формалист сраный. И… знаешь, повезло тебе, что они не познакомились.
Значит, мы поняли с ним о Дмитрии примерно одно и то же. Воздух после этой точки дедуктивного пересечения не очень-то проходит в легкие, но надо, надо его проталкивать. И сказать нужно, правду, хотя бы себе:
– Да. В таких влюбляются накрепко. И я ее даже понял бы: все-таки я слишком…
Неожиданно у Жени сжимаются кулаки и сужаются глаза. Он даже пяткой шаркает по-бычьи, прежде чем сердито выплюнуть:
– Нет, Паш, нет. Вот это – лишнее. Ни хера ты еще не стар для нее, и вообще, что вы все как… как… нашлись мумии! – Он вздыхает, громко, как над болезным, а потом даже… рычит? Вообще не его звуковое сопровождение. – Будто после тридцати уже не живут. Если хочешь знать мое мнение, это до тридцати не живут. Только маются мифическим этим ебаным поиском себя, популяризированным Сэлинджером. Ой, кем бы стать, ой, куда бы приткнуться!
Он делает над собой явное усилие и расслабляется. Чем-то я его только что… как он там говорит… триггернул? Нет. Куда больше я триггернул себя, ведь мне есть что добавить:
– Я бы согласился, чтобы она влюбилась в кого угодно, Жень. Лишь бы она жила. А остальное неважно.
Молчим. Смотрим друг на друга – оба вопросительно и ожидающе. Джуд вдруг пересекает комнату, но несет его не ко мне. Он проходит к дивану и заваливается так, будто лежал тут всегда. В чайнике от падения булькает, и Джуд прижимает его к себе, нежно, как обожравшегося питомца. За мной Джуд наблюдает исподлобья, зато исчезло наконец колючее напряжение санитара, заготовившего шитую из крапивы рубашку. Я ничего не сделаю, уже нет, сейчас – нет. Он это знает. Томно наглаживает чайник, а на меня глядит снизу вверх – устало.
– Не тупи-и. Ладно? Я и так замотался. Ненавижу рожь, ненавижу пропасти…
У него хорошие формулировки. Циничные, тягучие, подростковые, но хорошие. Выйти в окно – это действительно затупить. Пожалуй.
– Жень, – кивнув в знак, что понял, окликаю я.
– Да?..
– А вот как ты так живешь?
– В плане? – Он по-обломовски облокачивается на подушку-валик.
– Ты похож знаешь на кого?
– На кого?
– На далай-ламу. С Тибета.
– Во-о-оу. – Он аж вскидывает брови. – Спасибочки.
– И не на какого попало. – Вспомнилось это внезапно, но от образа теперь не избавиться. – Знаешь, гуляет по сети картинка-прикол, а может, не прикол, где этот бритый духовный учитель в оранжевом своем одеянии входит в ворота монастыря. Снят он со спины, руки тоже за спиной, а в руках… пакет с едой из «Бургер Кинга». Так вот, это случайно не ты?
Джуд ржет так, что чуть с дивана не падает, даже чайник отставляет на пол.
– Не-е. Это не я. Но я мог бы! А все-таки что ты имеешь в виду?
Может, не надо было вот так откровенно, глупо, мемно. Но сейчас я понимаю: спросить стоило давно. Есть много ненужных вещей, которые я могу не знать о своих авторах и жить спокойно: во что они верят, с кем спят, что едят в тяжелые дни, что в легкие. Но… разве не стоит узнать это о людях, которые, на беду свою, подпустили меня близко? Вот так близко. Настолько, чтобы приехать в чужую квартиру к часу самоубийц – на случай, если я затуплю.
– Я имею в виду, что ты из этого вот инфантильного – все ведь трубят, что инфантильного, – поколения, а у тебя откуда-то стержень. Стержень, ясность сознания, но ты все это держишь при себе. Проповеди у тебя ненавязчивые. Тебе двадцать девять или сколько там? Ты ведешь себя на семнадцать, а думаешь на девяносто. На хорошие, не бездарно прожитые девяносто. Как это работает?
– Ну…
Джуд садится, свешивает ноги, начинает болтать ими. Быстро наклоняется, опять хватает чайник и прижимает к себе. Молчит. Может, я загнал его в тупик? Или он выбирает: деликатно меня послать за такое нарушение личных границ или грубо. Не посылает. Качает головой, улыбается глазами. Я не люблю эту его улыбку-невидимку. Не могу ее понять.
– Варя была похожая. Ты поэтому на нее и запал. Случаются в нашем «инфантильном», не побывшем пионерами поколении удивительные образцы, да? Почти люди, почти человеки.
Кусаются мои авторы. Потому что я сам, беззубый бронтозавр, все еще кусаюсь. Вот и этот куснул в отместку, имел полное право. И еще гуманно так, не до крови.
– Ты же понимаешь, я не об этом. И… я не хочу о Варе. Ладно?
Знаю, он не станет настаивать. Так и есть. Но усмехается он уже открыто, остро:
– Так уж хочешь обо мне?
Хочу о чем угодно, но не о ней. И Джуд, угадав, дергает плечом.
– Ладно. Мне тоже хреново. Из-за нее, а до недавнего времени было и еще из-за кое-каких вещей. Долго было. А когда долго хреново, ты либо ломаешься, либо начинаешь сиять, чтобы хоть кто-то куда-то выбрался. Как… солнечный волк, наверное. Я выбрал второе. Устроит?
Тут он резко, нервно встает. Идет ко мне навстречу, теперь медленно и как-то нетвердо. Останавливается рядом и вдруг…
– Женя?
Он выливает на меня холодную воду из носика чайника. Не много, не больше чем полчашки, столько же – на себя, так что опадают вихры заячьих ушей. Я чувствую: вода бежит по лицу, по шее – бежит и смывает, тащит с собой зовущую мартовскую пустоту. Не двигаюсь, только пристально смотрю в ответ. У Джуда в глазах нет тибетской нирваны, нет нирваны хотя бы какой-то – одна беспробудная безнадежность. Может, семнадцать. Может, и девяносто. Но ничего хорошего нет ни в одинокой юности, ни в одинокой старости. И я говорю то, что говорил несколько дней подряд Динке. Говорил, даже не пытаясь вырваться из бесконечного Дня сурка. Видимо, продолжу говорить до скончания веков. Пока помогает.
– Женя, пойдем попьем чаю.
Эти слова говорят и в мире его книг. На местном языке это в зависимости от интонаций означает «Я протягиваю тебе руку», «Я забочусь о тебе» или просто «Спасибо».
Женя уже не усмехается – улыбается. Губами, а не только глазами. И расползаются углы рта, и проявляются генетические дефекты коротких лицевых мышц, которые в книгах намного, намного чаще зовут ямочками на щеках. Я вижу их в третий или четвертый раз в жизни, не больше. Хотя мы с Джудом Джокером знакомы пятый год.
– Пойдем.
По пути он подходит к стационарнику и зачем-то вытаскивает, почти вырывает из системного блока торчащую там красную флешку.
…Это печальная мысль, но в целом есть не так много способов сделать что-либо – почти что угодно – правильно. Выбор отнюдь не бесконечен, иногда путей катастрофически мало. Например, чтобы войти куда-то, нужно или использовать ключ, или попросить впустить, или подобрать отмычку, или высадить дверь, – а дальше детали и вариации. Конечно, есть пятый путь – умереть, стать призраком и пройти сквозь дверь, но призраку уже может быть неважно то, что за ней находится. Поэтому – четыре. Честность, помощь, хитрость и сила. Смерть – не путь. Удивительно поздно я понимаю: смерть – не путь.
У каких-то вещей – например, у проведения отпуска, у поиска нового сотрудника, у лечения легкой простуды – способов десятки. У других, наоборот, еще меньше, чем четыре. Глядя на своих авторов, я вижу только два пути, которыми они пишут: либо жестко по планам, детально все продумывая, заранее возводя целые системы мироустройств и героев, либо плывя по течению: «Как идет», «Посмотрим». И те и другие приходят к хорошему результату. Читатели едва ли различают их подходы. Что вернее? Я не знаю.
Известный автор , у которого я недавно прочел рассуждение на ту же тему, зовет первых писателей архитекторами, а вторых – садовниками. Я добавил бы, что самые строгие чертежи не спасут от ошибок в конструкциях, которые придется исправлять в процессе, а в самых пышных садах нужно заранее оставлять место под дорожки и фонтаны, чтобы не топтать и не вырубать потом красивые кусты. И все же я не могу не замечать, что ближе и проще схожусь с «садовниками» – такими как Варя и Джуд. Может, потому что мне кажется, будто семена они берут из невидимого, но огромного вселенского шкафа, куда мало кто дотягивается, – и семена похожи на звезды. Может, потому что я не вижу ни планов, ни черновых записей, ни схем – ничего, чем сопровождают работу «архитекторы». Варя или Женя просто говорят, что работают над книгой, – а потом присылают ее. И мне не заглянуть им в головы. А еще для них каждая деталь их повествования – такая же сама собой разумеющаяся, как, например, устройство тела. И, наверное, мои комплименты сюжету, атмосфере, характерам – если я расщедриваюсь – звучат для них примерно, как если бы я сказал: «У вас нос, два глаза и пять пальцев на правой руке. Блестяще!» От таких комплиментов они неловко улыбаются и поскорее переводят тему, а иногда наоборот – цинично шутят про «да я был бухой», как Джуд.
Мартовский заяц. Ходячий парадокс. Всегда такой корректный и мягкий с теми, кто обращается за его помощью, и такой… колючий и странный со всеми остальными. Человек, о котором я знаю почти все и почти ничего.
У него особый какой-то, напоминающий калейдоскопную линзу взгляд на мир – или слишком много масок, чтобы в этом мире выживать. Может, поэтому, спасая меня от предсуицидального состояния, он просто вылил мне на голову воду из чайника. Может, поэтому на кухне он хозяйски, как дома, включил горелки – «погреться». Пока кипел белый самсунг, Джуд залез в буфет за печеньем. Взял вазу. Вывалил курабье.
– Ей все равно не понадобится. А она бы нас непременно угостила. Да, Варь?
Чтобы сделать некоторые вещи – пройти в запертое помещение, написать книгу, вылечить серьезную болезнь вроде рака, – есть почти фиксированное количество путей. Но способов, как же продолжить жить после смерти любимого человека, очень, очень много.
И у каждого этот способ свой.
* * *
– Знаешь, что я сделал, после того как ты мне позвонил и сказал, что Варька… ну… упала? Я купил большую бутыль вискаря. И поехал к Арзамасову. Снова. Вечно так. Но я начал кое-что осознавать и уже точно не мог иначе. И… это во многом благодаря тебе.
На плите дрожат синие цветы – газ похож на сорванные васильки. Подрагивают лепестки пламени, становится все теплее, но по-прежнему сквозит из приоткрытого на щеколду окна. Печенье свежее: видимо, не так давно купили, может, для меня – я его люблю. Но я смог к нему лишь притронуться, увериться: крошится, рассыпается нежным сладким песком. И тоже похоже на цветки – желтые, с красным глазком джема, вроде дачной рудбекии.
– К кому ты поехал?..
– Профессор с моей кафедры. Тот самый. Ну, Даниил Юрьевич! Который мой.
– Твой?.. – Чертово воспитание, чертов менталитет. Я до последнего «не понимаю», хотя, судя по всему, пора бы. Анюта на ранних этапах сотрудничества тоже намекала на что-то… двоякое. Но была слишком чопорна, чтобы говорить об этом прямо.
– Я что, не рассказывал? – Джуд хватает печенье, сердито ломает пополам. – Мой: и самый крутой курсач, и куча докладов, и диссеры. И вообще… он, сколько я его знаю, вправлял мне мозги. Не в письменной работе, так по жизни. Книгу, кстати, тоже одним из первых читал, благословил, так сказать, в плавание. Я… ну, я его очень люблю. Если совсем просто.
От него действительно звучит просто, наивно, по-детски – но я улыбнулся бы, если бы мне было хоть чуть-чуть лучше. Вот оно что. Правда ведь, и без Анюты можно было догадаться. Свет – тот, который не маяк, а оружие, – не рождается просто так, даже в тибетских монастырях и глубоких личных потемках. С таким боем бросаться на чужую тьму, осыпать ее искрами могут только те, кто любим и любит на каких-то особых максимумах.
– Да. Ты действительно ничего мне о нем не говорил. Или я не так тебя понял…
– Странно. Я ведь всех долбаю Арзамасовым. Арзамасов просто космос.
– Космос…
Синие цветки все так же ровно светятся в кухонной пустоте. Их четыре, четное число, и это так же правильно – как то, что даже у наглого Джуда, Джуда-ламы, Джуда-Мартовского-Зайца, Джуда-мальчика-без-семьи-и-царя-в-голове есть кто-то, кого он зовет «космос». И кого, скорее всего, никогда не польет из чайника.
– Такой странный космос, ага-а-а. После докторской я, знаешь, сманил его бухать, – оживляется Джуд. – Ну типа «раз впереди у нас больше ничего не предвидится…». Раньше он не соглашался. Все втирал про размывание границ, хотя они давно размылись. – Он усмехается. Встает. Опять лезет в шкаф, ищет коробку с чайными пакетами. – То есть «купи мне по дороге на экзамен кофе, и неважно, что сдаешь не у меня» – это нормально, а «пойдемте отметим мою защиту так, чтоб нас все видели вдвоем» – нет. Но вот после докторской… дрогнула оборона. Мы же теперь еще и коллеги. Есть повод.
– Еще и? – Лучше окончательно увериться, что я ничего не навоображал. – То есть вы вместе. В том самом смысле.
– В том самом. – Он на меня не смотрит, весь замер, даже руки больше не шарят по полке.
– И давно?
– Дольше, чем ты меня печатаешь.
– Это… – странно, но сейчас я, кажется, не вру ни ему, ни себе, – здорово. И смело.
Мне не казалось, что ему важно мое мнение, как и чье-либо еще. Но прямо на глазах его плечи, шея и затылок вдруг расслабляются, а губы, возможно, снова трогает тень улыбки. Он продолжает деловито шарить по полке: ищет то, что в Чайном мире приравнено к богохульству. Все-таки он парадоксально храбр. Нарушает законы что нашей Вселенной, что соседних. И пусть его никогда не настигнет расплата. Пусть. Чтобы не думать об этом, я задаю худой спине и белым вихрам еще один занятный с моей точки зрения вопрос:
– Жень, а эти твои… ну, периодические похождения? Это как, если все так серьезно?
Пусть даже бронтозавру простительно, но мне не хочется, чтобы это выглядело как осуждение. Это и не оно, просто непонимание. Передо мной чудо-юдо, зверь невиданный, дикий, но симпатичный. Мне почти любопытно. Впервые за много дней. И я цепляюсь за эту эмоцию, как за край подоконника, с которого чуть не…
Женя оборачивается, долго и задумчиво смотрит через плечо. Взгляд скептично-усталый: видно, я зря. Я уже думаю капитулировать, но тут он бросает:
– Примерно как сожрать картошку фри раз в сто лет, просто потому что выглядит неплохо, хотя нахер она тебе не сдалась, как и ты ей. Да и вообще. – Тут вид его становится слегка шкодливым: маска снова на лице, жди атаки. – Что ты зовешь похождениями? За кого держишь меня, дорогой издатель?
– Ну…
Воспитание все-таки мешает. Жене, впрочем, и «ну» достаточно: надувшись, палец он поднимает так важно, будто выступает перед своими студентами.
– Танцы, эй, слушай! Танцы же, не секс. Я говорил. Ты не представляешь, как меня иногда… иначе не скажу, распирает, как хочется куда-то это все выплеснуть, как я понимаю всяких высокогорных шаманов с их…
– А «стихи и проза, лед и пламень» в туалете? – подначиваю я. – Шаман…
Но Женя не смущается, лишь морщится.
– Только если Хао Асакура, и не из манги, а из аниме.
Непонятно, но правильнее погуглить потом, чем спрашивать сейчас. Зато вдруг вспоминается наша с Женей вечная шутка про внутреннего демона, вспоминаются и некоторые… нетипичные для него нотки в постах. Особенно в одном старом, про то, как важно в той или иной форме кричать о своей боли. Под той записью многие читатели написали «Спасибо за поддержку» или «Очень светло», а вот меня от каждого абзаца пробирал необъяснимый озноб, будто я что-то то ли подглядел, то ли подслушал. Возможно, и танцы – крик, и импульсивные выходки Жени – крик, и даже эта самая, черт ее подери, картошка…
– А до картошки редко доходит, и я никогда не лезу сам, – наконец отвечает он, всякая шкодливость с лица стирается, и следующие слова я едва слышу: – Думаешь, в другой стране такое бы было?
– А что тебе страна?.. – Я невольно вздыхаю. Картошка фри, танцы, шаманизм… Ох уж это поколение гурманов-эпикурейцев-философов. Почему нельзя без метафор?
Женя продолжает на меня смотреть, забыв о чае. Теперь я точно уверен: он не злится, не обижается, а подбирает слова – как для ребенка, которому надо объяснить, откуда берутся дети, при чем тут аист и почему иногда аистов два. Когда он заговаривает, голос звучит немного тускло, но мягко, без надлома. То, что я слышу, для него привычно. Прожито. И принято. И лежит просто удивительно далеко от моего мира.
– В другой стране он вряд ли сказал бы, что мне лучше иногда пробовать с другими, потому что «сам знаешь» плюс «возраст». Ну и еще полдюжины вечных попыток не угробить мою молодую жизнь. В другой стране были бы кольца, общая хата и ватага животных и кто-нибудь приемный, если б хоть один из нас любил мелких. Не в любой «другой стране», конечно, но все-таки. А в этой есть только прокачиваемое год от года мастерство конспирации, «он же мне как отец» и картошка фри… – Снова он усмехается. – Хотя моя последняя порция, с Пушкиным, была в прямом смысле последней. Во-первых, кое-кто смирился, что я не сойду с курса «угробить свою жизнь». А во-вторых, ходят по этим клубам всякие… бэ-э-э, в общем. Стар я стал для этого дерьма.
Женя вдруг, будто вспомнив о чем-то, потирает спину, а потом возмущенно фыркает. И, глядя на него, я понимаю, что очень хотел бы, чтобы для таких простых желаний, как спокойная жизнь вместе, никому не нужно было переезжать в другую страну. И тем более изображать из себя веселых тусовщиков-Арлекинов с глазами тоскующих Пьеро.
– Значит, это были попытки направить тебя на путь… ну, какой-то другой?
– Которые провалились! – Он снова бодро начинает шуршать на полках, потом – возиться с чайником. – И не понимаю я, зачем было пробовать.
Может, это и лишнее, но промолчать не выходит.
– А я понимаю, пионер. Тебе просто человек хороший попался.
Джуд тут же фыркает в своей обычной колкой манере.
– Это было риторическое замечание. Так что молчи, молчи…
И я молчу, замерев взглядом на голубых васильках. Я вдруг думаю о диком – о нашем с Варей будущем, теперь уже фантомном. О том, что ждало бы нас лет через семь, посмей я отнять столько ее времени и не упорхни она сама в объятья посвежее. Там было бы «Пусть Даня сводит тебя на выставку катан», и «Может, тебе с Женей сходить в клуб?», и «Помнишь своего друга детства, Тима? Он женился?». Сейчас, когда мы с ней оказываемся у зеркала, – оказываемся, только так, ведь мыслями я в иной реальности, – мы напоминаем Цезаря и светловолосую Клеопатру. Но еще немного – и мы станем наброском Пукирева, небрежной вариацией на тему «Неравного брака». Я жмурюсь, потираю веки – и будто со стороны вижу трещины морщин в углах своих глаз, тонкую паутину – на щеках. Нет. Не хочу так. Тупик. Есть ли реальность, где из окна падаю я, а Варя спокойно идет дальше?
Женя тем временем бубнит надуто, и в его речи я слышу забавные и горькие отголоски собственных мыслей:
– Мы ведь были… как в эйфории друг от друга. А потом, через год-два, заело вот это ваше «я слишком то, я слишком се» и началось периодическое «Своди Дашу с потока в музей», «Сходи в клуб», «Познакомься с подругами сестры». «У тебя жизнь впереди, не теряй ее, а ко мне всегда можно, если я понадоблюсь. Можно, но не нужно, понимаешь? Я тебе не нужен». Я раз психанул, напрямую спросил: «Ну а я… вам?» Он не смог соврать, он вообще не по вранью, такое воспитание, старомодное, офицерское. Через несколько секунд мы уже целовались. И так каждый раз. Год за годом. Смог бы ты так жить, Паш?
Вот о чем был крик. «Я не могу получить то, что мне важнее всего». И ведь ничего, в сущности, нового. В горле как-то сухо становится, больно, зато оно наконец разжимается. Скорее бы чай…
– И ладно бы трусость, а не совесть, – устало продолжает Женя, стуча посудой. – Ладно бы что-то отрицал, ладно бы сам женился на своей Ваське… так коллегу его мечты зовут, с которой они чаи вечно гоняют и хихикают. Там душа, косы, красота писаная, да еще в Чечне вместе были, я бы понял. Ладно бы надоел я ему, это я умею, но… когда гонят прочь, так не обнимают, так не заботятся. На звонки не отвечают после первого же гудка. Дурак. Профессор… а дурак. Но этого я ему сказать не мог и просто брал измором как мог. Думал, что-то докажу. Маленький был.
Слово «дурак» он произносит с такой нежностью, что я опять открываю глаза, чтобы на него посмотреть. Уголок Жениного рта изогнут – но улыбка не горькая, а торжествующая.
– А теперь мы наконец просто поговорили. Окончательно. У нас ведь очень похожее… все. Даже влюбляемся мы похоже. Ты, Паш, не шаришь в модных литературных извращениях, но завелся, знаешь, в фэнтези такой поджанр – «Соулмейты». Это про родственные души, которые клещами друг от друга не оторвешь. Так вот, мы – какая-то такая невиданная хрень. И ничего не поделаешь.
– А ты и рад? – Я невольно хмыкаю. – Что ничего не поделаешь?
Я – очень. Должен на этой планете хоть кто-то быть счастлив вопреки всему. Мне не понять, для меня это сложно, я бы не смог… так не мне с этим и жить. Зато я Женей дорожу.
– И знал бы ты как. Кажется, мы оба рады на самом деле. И будь что будет.
Судя по новой улыбке из-за плеча, речь о хеппи-энде. Правда, гаснет улыбка быстро. Это ведь на самом деле не разговор о любви, любовь – только пластырь поверх раны острым ножом Вариной смерти. Наверняка пластырь очень действенный, действеннее всех моих вместе взятых. Но отдирать его рано. И, вернувшись к началу, Женя продолжает:
– Где живет он, я знаю давно, это мой второй дом, по сути. Короче, я к нему поехал, Паш, потому что на свою съемную было невмоготу. А больше не к кому. Ты помнишь, я же с матерью и с отцом того… разосрался, к тому же…
Он подходит к столу. В чашках – ниточные хвосты пакетов. Должна быть та еще бурда, но запах… лаванда. Да, какой-то новый сорт дешевого бренда Lipton, но ароматный шлейф этот – настоящий. Как из Динкиного чайника. Я вдыхаю его. За спиной дрожат газовые цветки; два из них Джуд выключил. Все равно – четное число.
– К тому же?..
– У меня же ЧС. А у Арзамасова специальность – ЧС. Он психолог экстремальных ситуаций, работал – и до сих пор работает, просто ездит уже меньше – в Центре при МЧС. Если не знаешь, это народ, который помогает пострадавшим – да и силовикам, и спасателям – не спятить при терактах, стихийных бедствиях, в зонах военных конфликтов. Чечня. Беслан. Норд-Ост. Он вот это все видел. Еще когда кафедр-то таких не было – «экстремальной психологии». После Беслана… как это называют сейчас… выгорел, наверное. Ушел в преподавание, кафедры в нашем университете еще тоже не было, так что двинул совершенно в другую сферу, в мою, в лайтовую. Знаешь, как он рассуждает об эмоциональном интеллекте, например? Что он… ну как бы вернулся к истокам. Занимался тем, что купировал последствия терактов, войн, а теперь разбирает то, что может при определенных обстоятельствах к ним привести или не привести. Он классный.
Женя потирает руку. На запястье красуется пластырь. О чем-то мне это напоминает, о неприятном, но я не отвлекаюсь на мозговой штурм: тема интереснее. А понимание, что мне что-то интересно, – самый действенный из всех корвалолов.
– Разве в масштабах одной личности можно убить в зародыше войну? – не без подковырки уточняю я.
Женя фыркает. Кажется, я скучал по этому лошадиному звуку.
– Ты Гитлера-то вспомни! Ну мнения некоторых, что ему просто надо было дать спокойно стать художником. Он, получается, – Женя шумно отпивает чаю, сгрызает половинку печенья, – мой клиент. Я сказал бы ему искать истоки комплексов в детстве, срать на критиков с колокольни, самосовершенствоваться, оттачивать стиль и завести паблик вконтакте… Ну не смотри так. Знаю я, что про убитый в фюрере талант – просто шуточки. Но в каждой шутке…
В каждой. Тут он прав. Я вспоминаю отказные письма авторам, те самые, которых никогда не пишу. Подсознание мое, видимо, полностью на Жениной стороне: не хочет плодить разочаровавшихся в себе, озлобившихся Гитлеров.
– …Я попросил его… – Я упустил что-то, вспоминая увиденные в интернете картины Гитлера, действительно не бесталанные. Теперь пытаюсь ловить Женину мысль. – Я попросил: «Помогите мне», а он сказал: «Я больше ничем не могу». Мы тогда просто сидели с этим вискарем и разговаривали. Я, знаешь, прежде-то ему и вопросов про те годы почти не задавал, специальность его основную не изучал, а тут спросил: «А как же там? Что же вы делали?»
– А он?..
Теперь, с упоминанием горячих точек, я вдруг понимаю, что видел этого Арзамасова – у Джуда на авторских встречах – раз и в инстаграме – два. На презентациях бледный подтянутый мужчина, с такой же примерно сединой как у меня, но с чуть более длинными вьющимися волосами, всегда терялся в толпе восторженной молодежи, а вот в постах я рассмотреть его мог. И сейчас он вспомнился мне даже не по идиотским припискам «Хозяин дал Добби докторский носок» и «Палач, ученик палача, принял первый зачет». Взгляд этого профессора… протравленное дымом взрывов летнее небо. Даже когда улыбается, что-то там стылое, напряженное – непередаваемое цепляющее «не то». Так смотрят нездешние. Те, самые, о ком Бакланов написал в своем рассказе.
– А он ответил: «Разговаривали. Ты правда, что ли, думаешь, что вот так – когда что кость выдрало, что душу – одинаково; когда понимаешь, что без всего прожить можно, а без пары капель дождя, как в том физкультурном зале, нельзя; когда подвел, не защитил, а тебе, хороня детский гробик, говорят: “Спасибо, что другие уцелели”, – что-то еще поможет? Только разговор, Жень, когда нужен. Молчание – когда говорить не могут. И спокойствие. Всегда». И знаешь, я понял. Когда у человека, неважно почему, рушится мир, он же ищет твердую почву. Прямо или подсознательно, но ищет. И этот самый экстремальный психолог – а если не брать масштабы ЧС, просто тот, кто утешает, – ею и должен быть. Землей. Твердой землей. Не ангелом с райским голоском, не волшебным доктором с таблеткой и уж точно не молоточком лоботомиста. Твердой, мать его, землей. В которую можно шептать или выть, можно уткнуться, можно плакать или ни слова не говорить, а земля все-все выдержит. И он может. Всегда мог. Для всех. Для меня.
«Хотелось бы и мне так уметь…» Это ведь тоже было в посте.
– Арзамасов?
В такие секунды – секунды абсолютной любви – человеку, оказывается, сложно смотреть в глаза. Как-то неловко, будто застал за чем-то.
– Да. Я хочу так же. Потом. Пройти переквалификацию, у нас же тоже теперь есть кафедра. Педсостав частично из того самого Центра. А меня уже немного задрала моя стезя, творческая психология… как-то она опопсовела. И обмельчала.
Вот оно откуда и вот оно зачем. То, какой он. Все в нем.
– Женя, это очень здорово. Удачи.
Только не сломайся. Хотя бы ты не сломайся. А еще я боюсь, что те, кто спасают слишком много душ, тоже расшатывают реальность.
– Можно я покурю?.. – Он глядит куда-то в стол.
– Ты же давно уже не…
– Да иногда. Когда к ней вот езжу. У нее наверняка пачка в куртке осталась. Там всегда есть. И она…
– Да. – Мне сложно. Очень сложно, во мне же полубезверие, классический, не Варин, материализм. Но я повторяю за Джудом: – Она бы не жадничала.
Он ненадолго выходит в коридор, а я смотрю на красную флешку. Она все еще на столе, рядом с пепельницей – единственное яркое пятно. Я обвожу ее пальцами, думая: как помада. Совсем как помада журналистки из сна, и у Вари такая же была. Броская. Кричащая. Еще и недешевая, не стиралась от поцелуев. Хотя в тот корпоратив она еще предпочитала побюджетнее. В помаде у нас было все.
За Джудом уже из коридора стеной тянется дымовуха. Рваное движение – и он грохается обратно на стул. Опять грызет печенье, закуривая его и запивая. Внимательно на меня смотрит и неожиданно продолжает говорить так, будто и не прерывался:
– Короче, чистая проза. Когда я совсем нализался, говоря о Варьке, он дотащил меня до дивана и бросил там в обществе своих котов – шикарнейших голубых мейн-кунов Элтона и Фредди. И разговор наш – с ним, не с котами – я почти не помню. Кажется, просто вспоминал, какая же она была охуенная и талантливая, и ляпнул – уже под конец, – что я передергивал на пару ее фоток и всегда после вот тех разов, чтоб хоть в собственных глазах не быть совсем извращенцем, покупал ей что-нибудь в подарок. Врал: «Так просто», «Настроение хорошее», «День барсуков»… – он осекается. – Э-э-эй. Чего смотришь?
– Я тебя убью, Жень, – ласково улыбаюсь. – Вопреки всем бестселлерам. Урою. И закопаю на даче у сестры, под гортензиями. И Космос твой тебя не спасет.
– Ой. – Джуд хлопает себя по лбу. – Увлекся. Извини. Но ты пойми, все это было до того, как она обрела статус твоей законной…
– Женя! – Я пытаюсь щелкнуть его по сигарете. – Господи! Ну как так можно? Анюта права была насчет тебя, а твоему демону я бы вырвал…
– Отстань от демона! Только что сам сказал, что я мона-ах, монах! – Увернувшись, он затягивается еще раз. – И вообще, Паш. Права Варька, нельзя быть таким собственником…
– Ревнивцем, – вяло поправляю я. – Собственничество и ревность мы четко разграничили. И сейчас я ревную.
– Ага-ага. – Он взмахивает сигаретой и хмыкает. – И вообще ты… ну, можешь быть спокоен насчет нее. Паш, проблема всяких там измен ведь не в том, что «Дружбы между мужчиной и женщиной не бывает из-за их природы», это миф. Не в природе дело, в мозгах. Некоторые мужчины просто не умеют и не хотят учиться дружить с теми, кому можно еще и вставить. Ну и у женщин в этом плане бывают заморочки, такой рефлекс самки богомола. Дружба – это вообще целое искусство. И оно, кстати, внегендерное.
Хорошо увиливает от темы собственных пошлостей. Пожав плечами и никак не прокомментировав всю эту философскую тираду, я обещаю:
– Ну что ж, вот и повысишь квалификацию. Следующую книгу твою отдам делать Динке. Она у нас девочка приличная, голову не откус…
– Этому радужному пони с глазенками Бэмби? Нет! Я с Даночкой дружу!
Джуд аж давится дымом, а я вдруг слышу себя со стороны. «Я отдам». Значит, я вернусь. Наши глаза встречаются над дымящимися кружками, и по улыбке-невидимке в чужом взгляде я понимаю: все это был еще один небольшой спектакль с элементами реанимации. Как там?.. Шок-терапия. Вот и все. И даже вряд ли он что-то там такое вытворял с фотографиями.
– В общем, он вроде не делал ничего, а довольно быстро помог мне прийти в норму. Арзамасов. – Кажется, Джуд о своем профессоре может болтать бесконечно. Как минимум, пока не кончится печенье. – А утром назвал это «должком». Смешно, правда?
Ладно… Пощажу его и себя, не буду больше думать про день барсуков.
– Должком?.. А за что он тебе должен? Если, конечно, это не информация 18+, которую мне лучше почерпнуть из «Горбатой горы».
Подкол за подкол, Жень. И не надо тут строить зверские рожи.
– Вот и я не знал, чуть не подавился. – Зверская рожа потихоньку сменяется рассеянной усмешкой. – И я не буду тебе передавать, что он мне сказал, это личное. Но… он снова ездить от Центра начал, силы на это нашел, именно когда среди его «любимых долбоебов» (это я цитирую) завелся я. Прикинь!
– Вот оно что. Ну гордись. Пионер…
Мне и не нужно повторять, что именно нездешний сказал на своей наверняка чистой, по-военному пустой и залитой холодным мартовским светом кухне. Я примерно догадываюсь. С Женей интересно говорить – он рубит сплеча, но каждый удар по делу. Женю хорошо читать, что книги, что посты, – все наполняется спокойным смыслом. На него даже просто приятно смотреть – трезвый он или не совсем, пишет роман или читает лекцию, катается на стуле или чешет за ухом свою отвратительную собаку. Он действительно похож на того самого монаха: рыжая хламида – его удивительное умение быть для других по-доброму мудрым, а пакет из «Бургер Кинга» – его такое же удивительное, острое и, может, лишь слегка перенасыщенное быстрыми углеводами умение любить жизнь.
– Слушай, Паш.
Я отвожу взгляд от конфорок, где горят васильки.
– Знаешь, что еще я узнал в процессе обучения, когда мы затрагивали суицид? Делали разные доклады, очень много, а мне уже тогда было интересно копнуть именно… вглубь, что ли? Я хотел понять, действительно ли этот тезис – будто на самоубийство всегда идут те, кто теряет смысл жизни, – оправдан. И я копнул. И увидел интересное. И на твоем примере опять вижу.
– Что же?..
– Иногда смысла жить остается слишком мало. А иногда его становится слишком много. И от этого не проще. Он не спасает, а давит. Вечно давит.
– А потом, с потерей какой-то маленькой опоры, может и похоронить.
Дракон. Под золотом. Без принцессы.
– Вот! – Он докуривает, гасит сигарету, заталкивает в пепельницу. – Вот именно! С такими случаями трудно разбираться постфактум, записывают их обычно в разряд «слишком много работал», «слишком старался», «надорвался», «выгорел». А ведь это разное. Надорваться – это Дана может или Дмитрий. Выгореть, слишком стараясь, – Дина. А ты…
– А я уже.
– Ах да. Я же снял тебя с подоконника.
Барабанная дробь по столу – оказывается, я сам стучу пальцами.
– Не смей никому описывать это такими словами. Ты меня в случае чего даже не поднимешь.
Он ржет. Как и обычно. В глазах удовлетворенное: «Стыдно? Значит, живой».
– Я вообще никому ничего не опишу. Уж извини. А если серьезно… – Мягкое движение: через стол придвигает ко мне красную флешку и подается ближе. – Если серьезно, я хочу добавить тебе еще немного смысла. Варька вам не все книги кидала. Тут есть две старые, которые она переработала, очень круто. И… «Волков» она тоже дописала, дописала за часик до твоего приезда. Идеальная книга в этот ваш «Свет во тьме». Идеальная… прощальная книга. – Всего на секунду, но его голос падает, а ресницы смыкаются так судорожно, будто в глаза попала пыль. – Если ты не выпустишь, никто не выпустит. Дай ей попрощаться, а?
Это шок. Просто удивительно, сколько всего Варька, оказывается, успевала. Но если вспомнить… порой на вопрос «Над чем вы сейчас работаете?» она улыбалась слишком загадочно, а в ее соцсетях мелькали незнакомые мне цитаты и имена под красивыми картинками. Ах да. Сейчас ведь именно там, в инстаграме и вконтакте, а не под стеклом в песке люди прячут секретики.
– Откуда ты знаешь? – Невольно я тоже подаюсь ближе. Джуд открывает сухие глаза.
– Со мной она делилась всеми. Я же не редактор. У меня намного больше времени читать.
Не упрек. Констатация. Времена, когда редактор был «человеком, который получает зарплату за то, что читает», давно прошли. Штатные далеко не всегда вообще успевают прочесть очередную готовящуюся книгу: пока доводится до ума текст, им нужно думать и о дизайне, и о расчетах, и о рекламе, и о десятке параллельных проектов. Ну а то, что с книгой вынуждены порой делать редакторы специализированные, литературные, сродни не чтению, а высокоточным хирургическим операциям. Разве что оплачивается дешевле.
– И… что там?
– Увидишь. Волки очень мощные получились, премиальные. Ну и остальные классные, неординарные. Темное историческое фэнтези даже есть, про Наполеона. А в нем чел, похожий на меня. Он бродячий духовный учитель с придурью.
– Надо же… – Я усмехаюсь, просто чтобы он выдохнул. – Демон, монах или сатир?
– Пошел в жопу, ты сам сатир, понял?! Саму Ариадну ведь окрутил…
И уже оба мы вдруг смеемся. Так, будто не смеялись всю зиму.
Он поднимается, гасит последние голубые цветки, и в кухне теперь темная безгазовая тишина. Трупы растений на окне, труп сигареты в пепельнице, трупы пакетиков в чашках, которые Джуд тащит в раковину. Но больше – никаких трупов.
– Ну что. Помыть посуду и свалить. У меня лекции вечером, а у тебя конь небось не валялся. Давай. И перекроем все, что ли, чтоб не капало по счетам… Холодильник и так пустой уже, а гречка… гречка пусть в шкафу лежит, мало ли.
Пока он шумит водой и щелкает пробками, я иду назад. Туда, где голое окно, и пустой диван, и мой несовершённый суицид. Я опускаюсь на колени у Вариного комода, медленно открываю нижний ящик. Среди тонких старых водолазок, горчичных, красных и салатовых, – кукла барби, купленная в семнадцать лет. Улыбчивая блондинка в зеленом платье, коротко остриженная, очень узнаваемая… И там же, рядом, – вороненая сталь.
«Скиф» заряжен. Готов. Хорошо ложится в руку.
Варя не стала бы прыгать из окна, даже наполнись ее жизнь невыносимым множеством смыслов-сокровищ или лишись их вовсе. Варя бы сделала иначе: парк, пуля, минимум очевидцев. Записка и сданные с рук на руки наследникам дела. Тексты, которые не надо собирать по флешкам. Слова, которые не надо договаривать в никуда.
Но Варе никто не дал выбора ни умирать ли, ни как умирать.
А у меня выбор есть. И тот и другой. И мне решать, что сделает со мной мой смысл жизни.
В квартире гаснет свет.
У Рэя Брэдбери в «Вине из одуванчиков» была красивая цитата о том, что лето не уходит без следа. О грустных ненастных днях, в которые лучшее спасение – пробраться в подвал и полюбоваться золотистыми рядами дремлющих бутылок. Я и сам пробовал то цветочное вино, сестра как-то делала его, специально чтобы меня порадовать. Залила в икеевские бутыли, к которым племяшки нарисовали этикетки, – и достала из шкафа на мой день рождения. И мы все пили его – мерцающее, игристое, сладкое… Оно действительно напоминало о круглолицых желтых цветах, опьяненных июньским солнцем.
В эти выходные, пока мы клеили обои, сестра осторожно сказала мне: «Давай опять сделаем, а? Только собрать поможешь, нагибаться сложно за этими заразами!» И я ответил: «Давай, конечно», а потом чуть не нарушил свое обещание. Малодушно. Глупо. Не по-пионерски. Я должен поехать с ней на дачу в этом году. И помочь ей нарвать восемь молочных пакетов золотых цветочных головок. А Кристинка опять будет рисовать этикетки. В последний год она стала рисовать просто небывало хорошо.
Вино из одуванчиков. Это ведь все, что у нас есть и будет, даже если вернут сухой закон. Помните об этом, мои живые, мертвые, странные, обычные, гордые, скромные, задающиеся вопросами «А на хрена все это?» и «Какого хрена это все?». Каждый наш поступок и выбор – просто очередной желтый цветок, сорванный и кинутый в общую корзину.
Вино из одуванчиков – чем бы ни прикинулось, по каким бы бутылкам ни разлилось, – поможет остаться собой. Удержит. Подскажет дорогу. Брэдбери прав, и его слова всё важнее с каждым бешеным витком бесконечной ленты Мебиуса, по которой мы летим. У каждого должно быть в запасе вино из одуванчиков, хоть немного, хотя бы фляжка размером с ладонь ребенка. Хороший человек, любимое место, дорогие воспоминания, дело жизни. Или они – несколько любимых книг в особом уголке полки.
Я срываю цветок за цветком. Я закупориваю бутылку за бутылкой, для себя и для других. А на самом дне моей заполненной золотыми одуванчиками корзины – Варин пистолет.
Назад: 9. Фламенко на булавочной головке
Дальше: Время назад. Выписка