Книга: Теория бесконечных обезьян
Назад: 8. Burning Bright
Дальше: 10. Лента Мебиуса

9. Фламенко на булавочной головке

Варька спросила однажды: «Жень, а когда ты понял, что ты – это ты?» Женя завис. В тот период жизни – первых бестселлеров, прорывов в преподавании, жадных глотков бытового дзена в нормальной, уже не похожей на клоповник съемной квартире с новеньким унитазом – он прихворнул махровой иллюзией, будто чувствовал себя собой и был на своем месте всегда-всегда-всегда.
И когда жил в нахохленной россыпи спичечных коробков Твери, города на Вонючке (никто этой вони почему-то не замечал, а вот Женя запах Волги не выносил).
И когда мелкая Юлька с первого дня, нет, с первого крика из материнской утробы стала в семье «жемчужинкой», «котеночком» и «принцессой».
И когда в пятом классе мама, прочтя дурацкую Женину зарисовку, сказала: «На Тургенева похоже, только слабее, иди лучше во дворе поиграй».
И когда в десятом папа, заглянув в браузер через плечо, фыркнул: «В психологический поступать? В мозгоправы? Да ты б лучше в рэкетиры подался, они хоть открыто деньги отжимают» (у папы были и малый бизнес, и, что называется, негативный опыт в девяностые, так что все его шутки к 2004-му так и остались – про рэкетиров).
И когда впервые понравилась не девочка. И когда снова девочка.
И когда бабушкино наследство делили: «Жек, и что, что она все накопления тебе отписала? С какого бобра? Какая съемная хата на первое время? Давай машину на эти деньги вторую купим, а?»
И когда деньги отдали, но с ними – почти все вещи, кроме компьютера, смартфона и вентилятора: «Это мы Юльке, а ты теперь сам, раз такой большой».
И когда снова понравилась не девочка. Не просто «не девочка». Даже не физрук.
Женя и по другим замечал: когда после всего дерьма приходишь наконец хоть к какому-то успеху, особенно к немаленькому… дерьмо приобретает другую окраску и пахнуть тоже начинает иначе. Оно перестает восприниматься как дерьмо и становится «важным, закаляющим жизненным опытом». Удобная формулировка для автобиографии, вообще идеальная – для интервью и вполне себе комфортная – чтобы жить новую жизнь и видеть меньше плохих снов о старой. У Жени Джинсова – Джуда Джокера – тоже так сложилось. Он колебался, относить ли подобные смены восприятия к когнитивным искажениям или к защитным реакциям, и не стал заморачиваться. Что было – прошло. За хорошее, что осталось, – спасибо. И тут Варька со своим «А когда ты впервые понял, что ты – это ты?». Варька вообще была такая, все время доставала из людей мысли. Крючьями. Из Жени тоже достала, хотя в тот вечер они даже не пили.
И он ей рассказал. И заодно – себе.
…Первая встреча с ним ознаменовалась ударом по носу – и случилась на лекции, на старших курсах. Он выбивался из потока уютно-невзрачных приглаженных преподавательниц – высокий и сухой, в неизменно блеклых, но столь же неизменно брендовых осенних свитерах, джинсах и футболках. В первый день – ясный, рыже-сентябрьский – поверх футболки была еще кожанка, это зацепило. Для Жениного вуза, одного из лучших в Москве, но, по сути, такого же пресного, как другие, кожанка была экзотикой. И не длинные, не короткие вьющиеся волосы с легкой сединой. И шрам через лоб. А еще фамилия, не иностранная, не говорящая – но сильная. Звучала она прошлым. Пахла чеченской пылью, девяностыми, шалфеем и оружейным маслом. Женя уже потихоньку пытался писать, хотя издаваться не думал. Так что фамилии – и многие слова и словосочетания – для него не только звучали, но и пахли.
Новый профессор читал безобидный предмет – теорию эмоционального интеллекта, хотя, как оказалось позже, специализировался на ожидаемо другом. Но то другое в вузе еще не преподавалось, кафедру открыли только несколько лет спустя.
Всю пару Женя, прячась на галерке, залипал. Глаз не сводил, ловил каждое слово, тем более что тема оказалась годная. Об ЭИ говорили и раньше, понемногу, но под такую теоретическую базу еще не подводили. Профессор шарил. А еще говорил очень емко. А почти все приводимые им примеры были связаны с насилием, манипулированием толпой или войной. Срыв офицера там, суд Линча здесь, некорректность с потерпевшими тут. Женя видел, как многие поеживаются. И старательно записывал каждое слово.
В конце пары настало время коронного развлечения – проверки нового препода на вшивость. Когда народ начал расползаться, Женя поднял руку, прокашлялся и произнес:
– У меня вопрос. – Он включил нарочито придурковатый тон. – Мо-о-ожно?
Его глаза впервые встретились с темными глазами профессора – ненадолго. Тот удивился яркому пятну, зашарил взглядом по наглой морде, белобрысому шухеру и красной рубашке. В этом он был простым смертным: растерялся, когда его сбили с мысли. Ха.
– Вопрос? – наконец медленно переспросил профессор и потер лоб. Будто в реальность вернулся. – Можно, конечно. Как вас зовут?..
– Евгений Джинсов.
Народ слинял, но некоторые остались погреть уши. На потоке любили Женины пикировки с преподами: получались иногда такие перлы, что впору записывать и выкладывать на ютуб ну или в паблик «Типичный М…У». Это подзадоривало и было приятной заменой дружбе. Дружба там, куда все пришли учиться ковырянию в душах, клеилась неважно. Чем больше приобреталось знаний, тем хуже они применялись в близком общении.
Женя сделал глубокий вдох, как перед прыжком в воду, и величественно взошел на помост. Профессор оставался за кафедрой, задумчиво разглядывал листы со списками студентов. Перекличку, кстати, не провел – симптом адекватности. Что вообще за бред – на лекциях отмечать?
– Итак?..
Оказалось, что у него усталый вид, а у его шрама – рваные края. И что его взгляд тоже имеет звучание – рокот танков в душной ночи. И запах – шафран в крови. Но отступать было уже глупо.
– Правильно я понимаю, что учение об эмоциональном интеллекте в каком-то смысле о том, как дурить голову? Или, умнее говоря, о психологической манипуляции?
«…А ты, нехороший дядя, учишь нас плохому на своем предмете?» – добавил кто-то маленький и вредный, невидимый в душной аудитории, но достаточно громкий, чтобы профессор его услышал. На то ведь был и расчет. Внизу хмыкнули и едва не заржали. Хорошо, что не заржали: так интереснее.
Профессор молчал, склонив по-шиллеровски посаженную, крутолобую голову. Он разглядывал Женины руки, хозяйски упирающиеся в кафедру. Неужели не любит смотреть в глаза с близкого расстояния? Стесняется? Или еще хлеще, оказался в замешательстве от настолько простого, из ничего высосанного подкола?.. Позже, в одну из лучших ночей своей жизни, Женя узнал то, чего не знал больше двадцати лет: «У тебя красивые пальцы…» А тогда, у кафедры, в рыжей реальности сентября, восторжествовал, услышав предельно корректное: «Я вас не совсем понимаю…» – и пустился в объяснения:
– По Гарднеру – это основная терминологическая модель, если не ошибаюсь? – в понятие ЭИ входит способность человека распознавать эмоции, понимать намерения, мотивацию и желания других и свои собственные, а также управлять своими эмоциями и… эмоциями других для достижения каких-либо целей. Так?
– Так.
– А разве целенаправленное управление чужими эмоциями – это не психологическая манипуляция? Звучит красивее, но смысл-то не меняется…
Оставалось только торжествующе щелкнуть пальцами. Что он и сделал.
Размышляя, профессор взял со стола ручку – добротную, металлическую, с какой-то голубой эмблемой в рыжей кайме. Позже Женя узнал: не «какой-то», далеко не какой-то – а тогда даже не стал вчитываться в мелкую надпись. Просто наблюдал – нет, опять залипал на движения. Чужие пальцы были широкими, выразительными, со шрамами и парой сорванных ногтей. Они тоже звучали – чеканными щелчками затворов. А пахли всего лишь кофе и старой бумагой. Чтобы не прилипать взглядом к этим пальцам, Женя стал смотреть на ручку: как она пляшет в воздухе, как переливается на сентябрьском солнце эмблема…
А потом ручка стукнула его по носу – легонько, насмешливо, как ни в чем не бывало. И пока Женя моргал, давя недоуменное «Чего за нафиг?», профессор в последний раз прострелил его взглядом, склонился к листам с фамилиями и нацелил ручку на табличные графы. Вид у него стал самый деловой.
– Вот смотрите, – ровно заговорил он. – Есть ручка.
– Есть, – эхом ответил Женя. Ну и голос, когда вот так – мягко, доверительно…
– Ею я могу, например, выбить вам глаз. Могу?..
– Не надо! – Женя невольно отшатнулся и тут же сам над собой заржал.
– А могу… – стержень задумчиво побежал по списку студентов, – поставить плюс. Рядом с вашей фамилией. Чтобы вспомнить об этом плюсе на зачете или что там у нас? На экзамене? Тем более. Вам это пригодится, если вдруг вы будете тонуть. И пожалуй… так я сегодня и сделаю. Довольно хороший вопрос, спасибо.
А потом профессор просто взял и улыбнулся. У него оказалась человеческая улыбка, совсем не такая неординарная, как внешность, и не такая, как примеры. Обычная улыбка. Знать бы, как скоро ее обычность станет если не наркотиком, то антидепрессантом точно.
– Если смотреть широко и оперировать вашей терминологией, Женя, – продолжил профессор, и снова до печенок пробрал его взгляд, – то практически любая работа с чужими эмоциями – это манипуляция. Вы манипулируете, когда мотивируете однокурсников получше сделать общий проект; манипулируете, поднимая настроение расстроенной маме; манипулируете, пытаясь привлечь внимание понравившейся личности…
– Например, ваше. – И откуда это вырвалось?
– Ну раз вы сами называете это так… Вы, кстати, преуспели.
Во рту стало сухо, а вообще – как-то жарко. Женя подумал о минералке или чае и о том, как отреагируют на его эпичный соскок с помоста и побег через лекционные ряды. Наверное, неважно. Да он и не мог бежать: голос просто пригвоздил к месту.
– А вообще в слове «манипуляция», Жень, нет ничего такого. Оно «некрасивое» только применительно к нынешнему буму индивидуализма, когда у каждого установка «не трогай меня, я сам». По сути, манипуляция лишь действие. Будет ли оно позитивным или деструктивным, зависит от нас. Учение об эмоциональном интеллекте очень важно, так как иногда эмоциями просто необходимо управлять. В том числе чужими. Особенно если…
Профессор помедлил. Показалось – мучительно. Он отложил ручку, опять потер шрам, потом – все лицо. Под качнувшимися волосами мелькнуло ухо: хрящ оказался разорван и будто смят. Но Женино внимание не на этой детали задержалось, а на шее. Там не было ни одной родинки, кожа напоминала пустынный песок. Наверняка приятно теплый, как в несколько часов между раскаленным днем и ледяной ночью. Редкие, неуловимые часы.
– …Особенно если человека они могут покалечить. Или толкнуть на плохие поступки. Вам придется что-то с этим сделать. Это часть вашей профессии. В мире много страшных оружий, но эмоции – страшнейшее.
Казалось бы, «спасибо, капитан Очевидность, я для этого здесь и учусь». Но почему-то именно после того, как слова произнес этот голос, в жизни стало вставать на места даже то, что раньше шаталось. Именно тогда понимание и пришло.
«Я – это я. И мне это нравится. А однажды я стану еще лучше».
* * *
Он читает курсовую одной из своих студенток, а думает о Павле и том самом «…могут покалечить». Нужно что-то решать, решать срочно и действовать. И миндальный капучино горчит, и теплые тезисы четверокурсницы Умы, исследующей влияние янг-эдалта на ЭИ подростков, кажутся до сырости наивными, и нежный желтоватый свет абажуров в ближней к вузу «Французской пекарне» режет глаза. Все хорошо. В Багдаде спокойно. Почему же тогда все так бесит и триггерит? Откуда бесконечное желание написать г-ну Черкасову и… и что? «Паш, ты случайно не…» Нельзя. Неэтично. Глупо. Что, если он все же ошибается? Так или иначе, отлично, что на выхи Павел вроде собрался к сестре, с обоями помогать. Такое не пропустит ни ради чего. Сестра и хата священны.
Днем Дмитрий Шухарин отписался Жене о следственных успехах – наверное, первому, – а потом вдруг взял и зафолловил его аккаунт в инсте да еще поставил несколько лайков старым постам. Женю это умилило до усрачки, но переться в личку и комментировать происходящее он не стал. Вообще не хотелось лезть господину полицаю в голову: творился там, наверное, сущий ад, да еще все бесы при табельном. Это Варька – и как автор, и как человек – любила тонкое праздное копание в сложных душах; Женя же в целом предпочитал сложные души только спасать, а в ближнее окружение допускать те, что попроще. Ну за одним-единственным… одним-единственным…
– Джуд Джокер? Это вы! Ой, а можно книжку подписать?!
Ебать-копать. Опять-раз-пять. Он аж вздрагивает. А еще откуда-то озноб по спине.
Его узнают на улице не с такой частотой, с какой, наверное, узнают Баскова и Киркорова, но все-таки случается. И всегда вот это «Ой!». Несколько раз ловили в ашанах, в метро, в кинотеатрах и в книжных магазинах, разумеется. А вот тут – еще никогда.
Первой в поле зрения попадает не книжка – пилотный томик «Позовите Дворецкого», – а жратва. Круглая песочная корзиночка с клубникой и йогуртовым кремом, в заведении фирменная. Кровавые ягоды на снежной белизне. Взгляд цепляется за них, и в голове – премерзкая зыбкая ассоциация не пойми с чем, но она мешает улыбнуться. Женя сглатывает. Машинально отодвигает подальше от чужого десерта курсач и собственную чашку. Только после этого берет книгу, открывает на титульнике и поднимает глаза.
– Привет, конечно, как вас…
Снова красное и белое. Губы и волосы. Книга падает из рук, но ни стука, ни шелеста обиженных страниц не слышно. Что-то уже происходит – воздуха между ним и ей, автором и явно-не-читателем, становится все меньше. Пора хватать его по-рыбьи разинутым ртом. Вдох. Выдох.
– Во-о-оу… Ну привет, Натали. То-то показалось, голос узнал.
Это точно она – тонкая, подтянутая, со струящимися по плечам водопадами чистой платины и грозным личиком тайной дочки Клода Фролло. В ее высоком стакане для латте – двойной, тройной, а может, и четверной эспрессо, цветом – самая грешная земля. Натали не идут эти приподнятые брови, так же как не идет ложь:
– Мы что, знакомы?
Надеялась, что обильные возлияния стирают из памяти подобные встречи? Или делает как студент – проверяет на вшивость? Женя усмехается. Это больно: будто когтистая рука тянет углы рта в стороны – возможно, рука Фредди Крюгера, стоящего за спиной. Наклонившись, Женя подбирает свою книгу, и та мгновенно превращается в Варину «Всего лишь игру», а потом – в горстку пепла или праха, так или иначе, чего-то, от чего поскорее хочется отряхнуться. Зачем Натали здесь? Зачем это все? Ну что за булгаковщина?
– Ночь, Пушкин, клуб, вискарь и трахен. – Он медлит, взвешивая «за» и «против», но все же уточняет: – Хотя насчет последнего что-то мне подсказывает, что это скорее ты трахаешь всех нас каким-то хитрым образом. С этим твоим «Мироздание решает…», с твоей… – вспоминается кое-что, о чем в сегодняшнем разговоре обмолвился Шухарин, и на затылке буквально шевелятся волосы, – …фоточкой у Вариного окошка, это ведь твоя, да? На тигров охотишься, значит? Давно этим балуешься?
Ответная усмешка – кровавая рана, но, когда Натали отпивает кофе, на прозрачном стекле не остается алого помадного следа. И пирожное она откусывает так идеально, будто просто отпилила кусок: ни сыплющихся крошек, ни крема на носу. Глотает, как пиранья, – не жуя. И охотно меняет пластинку, превращая настороженное вальсовое кружение во фламенко на булавочной головке.
– М-м-м… ну ок, зачет, пить ты тоже умеешь. Давно ли балуюсь? Столько не живут.
В пекарне они уже одни. Даже бариста, кассир и уборщица куда-то запропали. В желтом режущем свете сиротливо темнеют пустые столешницы; на окнах перемигиваются гирлянды; в дальнем углу пестрит зазывным созвездием витрина с восемнадцатью видами пирожных и пирогов. Но на созвездие никто не идет. Может, придут еще?.. Точно придут, если у него, доктора Джинсова, просто глюки; если он переутомился или что похуже; если сейчас пырится в пустоту и вдохновенно болтает сам с собой на два разных голоса…
Иногда быть психически нездоровым безопаснее, чем в здравом уме.
– Какой умница. – Прохладная ладонь касается его щеки через стол и заставляет снова посмотреть прямо. – И какой неудобный. Но все-таки не как она.
– Чем?..
Жалкое слово. Жалкое, потому что прикосновение слишком 3D.
– Чем? – повторяет он громче. – Чем, кому была неудобна Варька? За что ее?..
Может, таки глюки? Стресс? «Переживание травмы» и все такое? Иначе почему в разговорах Варя, Варя и…
Нет. Нет, не глюки. Хватка собственного мозга на горле железная: на листе курсовой, прямо поверх библиографической ссылки, крупно проступает вдруг бесконечно сериальная, бесконечно знакомая и не оставляющая ни шанса надпись маркером, от руки: If you read this you are not dreaming . Иллюзионист Гарри стучит со дна гроба.
Натали убирает руку и смеется – звенят чашки, падают страницы, а по витрине пробегает трещина. Натали смеется долго и с удовольствием, запрокинув голову, тряся волосами и помахивая пирожным. Натали смеется… как девчонка. Вот только ни хера. Вдруг представляется: раз – и шкура великолепной Джадис сползет. Выпрыгнет Чужой, скользкий, сутулый и свирепый, откусит башку. Но Чужой остается сидеть внутри. Ну конечно. Ему, поди, тоже страшно с ней и в ней.
Еще один бесследный глоток эспрессо. Еще одна кровавая рана.
– Мир устроен так, – Натали ощутимо морщится, – что все ваши вопли и визги в адрес Вселенной долетают до нас с опозданием, преобразуются и только потом превращаются в нечто, что вы зовете ответом. Те, кто работает с вами, пашут как лошади, придумывают сюжеты, исправляют, согласовывают, горят, переживают…
– Как мило.
Напоминает издание книг. И их написание. Мысль колет, но окутанный сюрреальностью мозг не может пока понять почему. Впрочем, кажется, Натали сейчас доступно, может даже на районном жаргоне, это пояснит. И Натали поясняет. Жаргон не совсем районный, но и не высокий слог Гилеада :
– Твоя бумажная принцесса охуела. Нам не нужны ваши сочинители, за которыми потом исправлять и исправлять. У нас там своих хватает. – Она щурится. – Вы – персонажи. А персонажей убивают не только когда они завершают путь, но и когда они начинают мешать авторам. У тебя простенькая проза, хиханьки-хаханьки, тебе не понять, но…
Она тянется за чашкой, чтобы сделать третий бесцветный глоток кофе. Ее рука – паук, хозяйски движущийся по столу, а лицо уже не дочки Фролло, но самого его. И это невыносимо, невыносимее только желтая пустота кафе, и тоскливое созвездие несъеденных пирожных, и проведенная почти без сна ночь, и воспоминание: раньше проверять курсовые часто помогала Варька…
– Персонажи, говоришь? Мешают они вам? Тогда хреновые у вас авторы!
Женя не понимает, когда схватил металлическую ручку с рыже-голубой эмблемой. Не понимает, когда со всей дури вонзил белому пауку в спину: острый стерженек – в шелково-нежную кожу. Зато он прекрасно понимает, что уже кинематографично, в замедленной съемке, летит через пустой зал, что врезается спиной в стальной каркас витрины, что в ушах теперь звон стекла и само стекло, невесть сколько маленьких осколков. Вкус клубничных ягод, смешанных с собственной кровью, отвратителен.
– Персонажи. – Натали даже не встала. Она только чуть развернулась на плетеном стуле, закинула одну голую ногу на другую, покачивает красными сапожками… нет, башмачками, настоящими красными башмачками, теми самыми, в каблучках которых всегда что-то прячется. – Кстати, ты очень интересный персонаж. Страшно меня бесишь, но этим и хорош.
– Поль…щен. – Воздух идет в легкие мерзкими свистящими рывками.
– И все-таки ты симпатичнее, когда молчишь.
Он пытается встать, но в спине теперь чего-то не хватает, в ребрах тоже. От нового поднятия бровей Натали тихонько и угрожающе позвякивают остатки стекла в витрине: кажется, поют осанну, причем голосами труппы Ллойда Вебера. Женя облизывает губы и перестает дергаться. Правая половина лица – вся в останках раскрошившейся, размазавшейся клубничной корзиночки; левая – в крови. О количестве картошек под затылком, эклеров под задницей, разбросанных «шварцвальдов» на полу и пиздеца вокруг лучше не думать. Он прикрывает глаза. Послание от Гарри Гудини все еще перед ними.
You are not dreaming. И не надейся. Просто вызывай экзорциста, если он, конечно, не на ее стороне.
– Хочешь, расскажу тебе, как ты умрешь? – Снова прикасается к его лицу прохладная ладонь. Натали рядом. Когда успела? – Нет… хочешь, расскажу, как умрет какой-нибудь другой интересный герой твоей истории? Нет. Нет, не тот самый…
Стеклом поранило веко: открывается теперь только один глаз. Но его достаточно, чтобы увидеть бледное веселое лицо, чтобы подметить во второй руке все тот же стакан для латте, наполненный эспрессо… мерзкая извращенка. Даже забавно: насколько, судя по Шухарину, на земле много неплохих правоохранителей и насколько ушибленные на голову они… где там? На небе? В аду? Откуда вылезла эта бешеная киса?
– Не хочу.
Она не удивлена.
– Какое внезапно правильное решение. Да. Никогда не смотри на солнечных волков.
А ему почему-то неймется. В ее глазах он, наверное, злобный пудель, которого придавили грудой кирпичей, а он и оттуда потявкивает:
– Ты и не можешь ничего такого, не гони. Ты ж какой-то рядовой опер?..
Оп. Попал. Клод Фролло снова становится своей обиженной дочерью.
– У нас нет рядовых. – Натали даже губы на миг поджимает. – Каждый важен.
– Но никакой ты не автор. Максимум – литературный раб.
Пришла в себя. Кровавая рана улыбки становится чуть ближе.
– Умница… А я ведь знаю в кого. Не позовешь его на помощь? Такие мне тоже по вкусу. Даже жаль, что он тебе достался, хотя у нас профессиональной этикой запрещена нетерпимость, сразу штрафуют… у нас там одни моралфаги-толерасты. Так у вас говорят?
Женя зажмуривается. Она ведь права. За ним обещали сегодня зайти, с ним обещали выпить кофе, хотя вообще-то «Сладкое – это костыль для мозга, ешь фрукты». Ему вообще много чего обещают в последнее время хорошего, важного. Просто чтобы сделать его новую жизнь чуть лучше. И если сейчас еще и…
– Иди к черту.
Только бы он не пришел сейчас. С персонажами в этой сцене явно не церемонятся. Женя снова ворочается в стекле и пирожных, режет ладонь об осколки у каркаса витрины – но ноги не слушаются, вообще как неродные. И неожиданно, вспомнив все последние дни гребаной беготни и маеты, он ловит себя на мысли, что это даже хорошо. Внутренний ресурс уже почти всё, так откуда возьмется внешний?
– Ладно. – Точеные пальчики, паучьи лапки, тянутся к нему, снимают со щеки прилипшую половинку клубничной ягоды. – Тогда коротко и ясно. Я не хотела такого шума, не хотела хода дела, не хотела, чтобы ее имя звучало так часто, на такие разные голоса. – Миг, и клубника исчезает во рту. Натали морщится: то ли ей невкусно, то ли досадно. – Хотела как с Робертсоном. Но я должна была это предугадать: действие, противодействие, с Райского сада ничего не поменялось, кроме количества СМИ… Ты меня сделал. Зачем? Почему? Ее же не вернуть. А тебе до нас и не допрыгнуть.
Натали слегка пожимает плечиками – все прежнее презрение и мрачную веселость как рукой сняло. Чужой ушел, пришел задумчивый наблюдатель, делающий выводы, – и в этой перемене жути больше, чем в полете через несколько столов, случившемся по ленивому щелчку пальцев. Женя вглядывается в глаза Натали… или как ее на самом деле?.. Постоянно меняющие цвет, сейчас они – терракотовые колодцы.
– Потому что, представь себе, персонажам не нравится, когда их сливают. Выкидывают из окон, отправляют одних в бой против армии орков, награждают с бухты-барахты смертельными недугами или, – это не должно слететь с языка, но слетает, – распинают? Или это уже четвертая сте…
Удар в лицо снова встречает нежный стеклянный звон, а с ним и хруст. Желтый свет «Французской пекарни» начинает тревожно мерцать красными и черными вспышками. Или это мигает в голове? Там явно что-то взорвалось.
– Умница, – повторяет Натали в третий раз, теперь нежно, будто только что не челюсть вывихнула, а поцеловала. – Но давай-ка на этом остановимся. Не говори таких вещей. Никому и никогда. Ты даже не понимаешь, с какими большими мальчиками и девочками игра…
Ха-ха. Почему-то важно вспомнить, «Дисней» это или DreamWorks. Второе. Точно.
– Где она?.. – губы слушаются плохо, да и вопрос пустой. – Где… Варька?
Мир мигает все сильнее. Лицо напротив начинает расплываться.
– В лучшем из доступных ей мест, – неожиданно покладисто отзывается Натали. – Тебе и не снилось. И никогда не приснится. Тема закрыта. Не нарывайся больше, ладно? На самом деле это все, что мне велели тебе сказать.
Женя бы ответил, но не может: язык не шевелится, распухает, как труп в воде.
– О. – Натали задумчиво смотрит на свои кулаки и будто спохватывается. – Я должна была еще добавить, что тебя очень любят… но боюсь, ты уже не поверишь.
На этот раз губы размыкаются, хотя и с трудом.
– Почему же? «Бьет – значит, любит». В браке это так себе принцип, а вот в отношениях со Вселенной… в нем иногда есть смысл. – Главное не считать, на сколько сколотых зубов уже наткнулся язык. – Но все-таки иди на хуй, а? Вы, господа, никогда не будете творить с людьми херню безнаказанно. Мы всё запомним. И расскажем.
– Ну-ну.
Натали опять негромко смеется, а потом… вытянув руку, просто опрокидывает стакан эспрессо ему на голову. И кофе точно не местный. Горячий, как из самого ада.
– Вдохновения, как говорится. Проснись и пой, Джуд Джокер. Проснись и пой…
Черная вспышка. Все исчезает. Красная вспышка. Все наоборот: окровавленная Натали скорчилась в ошметках пирожных, а Женя нависает над ней и сжимает кулаки. Черная вспышка. Во рту солоно, спину ломит, и где-то, то ли на улице, то ли прямо в висках, подвывают сирены полиции и скорой помощи. Красная вспышка. Ровный голос повторяет: «…По сути, манипуляция лишь действие. А вот будет ли оно позитивным или деструктивным, зависит от нас». А потом щелкает где-то выключатель. Кровавая рана рта в последний раз шепчет в самое ухо: «Проснись и пой». Мгновение – и уже совсем другой голос, жалобный, почти детский, зато абсолютно земной окончательно выдергивает в реальность:
– ОЙ! Молодой человек, что вы делаете? У вас кровь!
«У вас кровь?» Скромная реакция на развороченную витрину, цена которой минимум тридцать кусков – и это без содержимого. Нужно извиниться, встать, отряхнуть жопу от крема. Нужно. Но пока нет сил даже открыть глаза, просто увидеть весь этот треш и…
– Женя. – Его хлопают шершавой ладонью по щеке, потом начинают отнимать что-то. Что? Неважно, он цепляется крепче. – Женя, отдай. Сейчас же. – И еще кому-то: – Нет, нет, ничего страшного. Сессия, нервы, перегрузки… Принесите, пожалуйста, спиртовые салфетки и пластырь. Студент?.. Нет, нет, не студент. Преподаватель.
Девушка – что за девушка? – сконфуженно хихикает, и рядом тоже раскатисто, мирно посмеиваются. Да чего они веселятся? Приходится открыть глаза и влезть:
– Ни хера не смеш… – Слова застревают в горле. – Стоп.
В помещении горит уютно-абажурный желтый свет, все столы заняты, витрина цела и ломится от сластей. А он, Евгений Джинсов, сидит на космически-синем диване с чашкой холодного миндального капучино и недоеденным захером, тяжело дышит, трясется как в припадке и заливает кровью чужую курсовую. Уже не один. Теплая тень закрывает от любопытных глаз и шепотков, от тычущих пальчиками детей и вопроса «Баб, дяде плохо?». От всего закрывает, и все, чего хочется, – ткнуться ей в плечо и, наверное, завыть.
– Ну? – И где учат обнимать одной интонацией?.. – И куда тебя сдавать?
Спрашивают вкрадчиво, встревоженно. Наконец отбирают ручку, которую Женя – похоже, со всей дури – всадил сам себе в левую руку, рядом с большим пальцем. Кровь не фонтаном, но титульный уже замарала; несколько капель угваздали содержание. Чужие руки – со шрамами и сорванными ногтями – торопливо спасают остальное, скинув страницы на диван. А там и официантка возвращается с аптечкой. Молоденькая совсем. Кажется, в их вузе учится, а тут просто подрабатывает. Хорошо, что первый курс ЭИ еще не проходит.
«Проснись и пой, Джуд Джокер».
Осмотревшись, он не видит ничего необычного. Люди как сидели, так и сидят; как лопали, так и лопают; перемена одна – вот эти темно-серые глаза, вот эти пальцы, обрабатывающие рану, вот это терпеливое молчание, которое пора нарушить и что-то объяснить хотя бы себе.
– Кажется, крышаком еду, но это нормально. Заработался. Ну и… про Варьку думал.
Ему кивают, руку отпускают, налепив пластырь, а потом начинают аккуратно вытирать салфеткой кровь со стола. Официантка подбегает снова, с тряпкой и антисептиком, и принимается помогать, потряхивая каштановыми кудряшками и нервно косясь на Женю.
– Жив, жив Курилка, – сообщает он, догадываясь, что она не поймет. Так и есть: моргает несколько раз, переваривая последнее слово, и наконец несмело предлагает:
– Может, вам кофейку еще? От заведения. Или скорую все-таки вызвать?
Хорошая все-таки девочка. Женя ограничивается первым, да и тут просит не новую порцию, а подогреть первый кофе в микроволновке. Крупный татуированный бариста из своих владений косится на него, как на богохульника.
Через десять минут в голове – все та же вязкая муть, но вокруг уже спокойнее. Все отвлеклись, а на столе рядом дымятся гретый миндальный капучино и латте – обычный, в обычном стакане. Сладкого нет: кажется, не только себе Женя отбил аппетит. Даже огрызок захера отправился не в коробку «на потом», как обычно, а в мусор.
– Извините, – получается глухо. Всегда проблема – извиниться перед ним; всегда кажется, что слов мало, надо бы еще что-то… Потому что худшее, что можно делать таким людям, – портить им вечера.
– Ты точно в порядке?
– Да точно, точно. И у меня даже есть… ну, хорошие новости.
Женя рассказывает про Шухарина и результаты расследования – медленно, полусонно и сбивчиво. Слышит удивленное, ожидаемое: «Даже не думал, что это сработает», и неожиданное: «А вообще ты просто молодец, что сделал это». Кисть болит, ноет просто невыносимо. Немного болит и спина: непонятно, затекла от долгого чтения или…
– Женя. – Под защитой дальнего угла, стола и дивана; под защитой всеобщей увлеченности десертами чужая рука ненадолго, ровно на три секунды, приобнимает, и боль в пояснице сворачивается умиротворенным кошачьим комком. – Ты очень неважно выглядишь. Случилось что-то еще? Я могу тебе помочь?
За соседним столом молодая мелированная мама взяла рыжему сыну клубничную корзиночку. Пацан приступил к делу обстоятельно: ухватил пирожное двумя руками, как огромный бургер; хрустнул песочной основой; довольно разрезал ледоколом «Нос» крем и ягоды; зажмурился… теперь вот кусает пирожное уже в третий раз, осыпая все вокруг крошками и возбужденно ерзая. Мама снимает его для инстаграмной сториз. В Женином горле – склизкая тошнота. Но с этим можно жить.
– Не-а. Уже ничего. Или пока ничего. Как посмотреть.
Уже, потому что светопреставление с полетами и витринами – морок, просто морок, как и неслучившаяся клубная интрижка, приправленная Пушкиным. Почему-то крутится в голове, как он в ту ночь танцевал. По ощущениям напоминало то ли поединок, то ли попытку призвать Великого Ворона, или кто там указывает путь ленапе, яна и чероки? Что-то внутри ведь кипело так, будто вот-вот разорвет грудь, будто вот-вот превратится и в крик, уже вполне настоящий… И тут, дыша туманами, выруливает Натали. Бр-р.
Пока, потому что она спросила: «…хочешь, расскажу, как умрет какой-нибудь другой интересный герой твоей истории? Нет. Нет, не тот самый…» Не тот самый – значит, интуиция не подвела и просто так все не решится. Нужно готовиться. Но не сейчас. Время точно еще есть. Обои и сестра, обои и сестра, благослови вас Бог.
Женя делает глоток кофе; его движение повторяют. Видеть в стакане для латте латте – оказывается, здорово. Когда он улыбается, ему слабо улыбаются в ответ, и транквилизатор наконец действует. Женя опять смотрит на уплетающего мерзостный десерт ребенка и уже без ощущения пытки подмигивает его маме. В ответ – неловкий, согревающий, живой смех. Все нормально. Мир снова нормален. А вот изображать нормальность самому уже необязательно. Отвернувшись от немадонны с немладенцем, Женя понижает голос:
– Может, поедем к вам? Можно и на все выходные… – И, помедлив, решившись, он добавляет. Пора: – Я больше не могу так. Не могу, понимаете? И не хочу.
«Не хочу как Варя, которую разница в возрасте тоже ничуть не испугала. И тем более не хочу как все эти сраные борцы с собой и своей сутью… Мы-то тут при чем? Нас не суть волнует, а только окружающая реальность».
– Не хочу, чтобы в итоге оказалось, что у нас очень, очень мало времени.
Под защитой угла, стола и созвездия десертов сжать чужую руку можно, никого не смутив. И ответное пожатие крепкое до судороги.
– Хочешь отдать мне все свое?..
– Хочу.
«И знаю: это будет равнозначный обмен».
Евгений Джинсов однажды, еще на первом курсе, твердо решил, что таблетки – не для него, слишком грозные букеты побочных эффектов. Он много думает, поэтому ему нельзя. Он много пишет, поэтому ему нельзя. Он решает много проблем, своих и чужих, для которых голова нужна чистая во всех смыслах, поэтому ему нельзя. И он достаточно разобрался с собой, понял, что он – это он, и понял, что это значит. Вот поэтому ему и не нужно.
Но некоторые транквилизаторы нужны всем. Те, которые люди.
* * *
…Они говорили часто, о разном – как будто ничего особенного, выбивающегося, лишнего. Жене так и казалось: когда он снова и снова выдумывал заковыристые вопросы; когда профессор подцепил простуду и он принес ему кофе прямо на лекцию; когда через несколько дней заехал домой и, помимо бумаг из деканата, завез коньяк с кумкватами, на которые спустил последние остатки стипендии… Когда впервые задержался в этой квартире из-за внезапного сильного ливня; когда они ужинали вместе – странным сочетанием пельменей и чая с этим самым коньяком. И говорили-то вроде о ерунде: о том, есть ли у профессора забавные прозвища на потоке; о котах; совсем немного – о более сложном, о семье и книгах. А будто ходили по оголенным проводам.
– Они меня не переваривают. – Это о родителях. – Не ненавидят, именно не переваривают, иногда кажется, что это даже хуже.
– Что вы имеете в виду?..
– Да просто любое мое действие, выбор – хрен знает, с какого возраста, лет с десяти, наверное, – люто их бесит. Вот прям неважно, что это: школьный дневник, штаны, тема для сочинения, институт, хобби… Ничего. Никогда. Не. Сейчас отстали, сеструху воспитывают, у нее самые цветочки, пятнадцать лет. Но по мне тоже пройтись успели. С друзьями, с профессией, с мечтой…
А ведь это был первый человек, ради шага к которому Женя на этот провод ступил. Зажмурился даже, ждал удара током через всё тело. Не случилось. Стало наоборот легко, тепло, пьяно оттого, что не заявили: «Это у вас подростковый бунт», а тихо спросили: «Что за мечта?»
«Ничего особенного», – говорил он себе на следующий день и бесконечное число раз потом. И не сразу признался, чего хотел бы на самом деле. Проблемой ведь был не пол, скорее статус. Свои-то вкусы он принял еще в школе. Ему не нравились просто мальчики и не нравились просто девочки. Ему нравились неординарные люди. А это куда сложнее.
Он узнавал все больше и не мог остановиться. Для других профессор тоже так и не влился в ряды, остался независимой величиной, чье поведение постоянно обсуждалось, а лекционные монологи цитировались. Всем очень понравился, например, тот, который «Каких элементов ЭИ не хватает современным политикам и почему». И в котором разбирались с точки зрения модели Гарднера персонажи «Властелина колец». Любимая трилогия профессора. Он даже для потока придумал забавное прозвище… «Студенческий народец».
Женя узнал это случайно, из разговора профессора с другой преподавательницей, и никогда не давал понять, что в курсе. Вслух слова не звучали. Забавно… Так он, что ли, ощущал себя? Странником среди хоббитов?
Иногда профессор уезжал: его дергали в горячие точки, регионального, правда, значения. Возвращался он серым и осунувшимся, несколько раз – пораненным, но пары вел с прежней бодростью. Женя не удивлялся. Он давно спер ту самую ручку, прочел надпись на эмблеме, использовал гугл – да и к разговорам стал прислушиваться. Оказалось, у него преподает легенда. Он и не сомневался. И как-то жил с этим. Разве что боялся: теперь еще и боялся совершенно приземленных вещей. Однажды, когда в одной дмитровской школе случился шутинг, профессор пропал на несколько дней. СМИ быстро заткнули до момента, пока ситуация не решится, возможности что-то узнать не было. Женя смотрел, как плачут на нервах девочки с потока, утешал их и думал о том, что по врачам и миротворцам тоже стреляют. Людям, которые уже взяли оружие, особенно если это подростки, не до конца понимающие, для чего вообще это начали, – сложно опустить его. Тогда обошлось. Профессор вернулся и услышал почти те самые слова. «Мы очень за вас боялись. Мы к вам привязались. Мы чуть не сошли с ума. Вы нам нужны». Женя озвучил их за всех и молился, чтобы подтекст не поняли.
Все начало стремительно хероветь к Новому году. «Я – это я» трещало по швам, потому что «я» теперь кое-кого не хватало. Стискивая зубы, Женя писал книгу про умного обаятельного вампира-дворецкого и бестолкового эльфа-аристократа. Иногда он жалел, что вовремя не выбрал другой жанр: к тому, о чем неумолимо стали напоминать образы, больше подходил университетский, чем плутовской роман. Счастье, что в той редакции книга так и не попалась на глаза никому, тем более Павлу! Женя ведь не сразу смог дать себе по рукам и вспомнить, что персонажи – это персонажи, у них свои жизни, и относятся они друг к другу как Дживс и Вустер, а не… Тьфу, блин. В общем, позже, когда голова включилась, пришлось жестко переписывать, выискивая в убогих последних главах славный эпикурейско-британский дух первых. Меньше соплей, больше иронии. И, конечно же, украденных чайников и молочников, непривлекательных невест-оборотней, тритонов и противных тетушек-волшебниц. И смеха на грани фола. А не вот это все томное, анимешное «Yes, my lord…» .
А тогда – под Новый год – Женя решил, что с этим, черт возьми, пора кончать. У него никогда так не было, он никогда так не тормозил. Хотя он почти и не влюблялся в кого-то настолько недоступного и непонятного. А если влюблялся, вовремя сваливал.
На экзамене по ЭИ, конечно, поставили автомат. Получать его он пришел под вечер. Накануне он основательно себя накрутил, осознав, что еще семестр вот так – профессор должен был вести новый предмет – не выдержит. Во что превратится его психика? Его жизнь? Его книга, которую профессор, кстати, попросил почитать и все еще ждет? Так нельзя. Нужно либо переводиться, либо…
Он чуть не дорефлексировался до неявки в ведомости, ввалился в кабинет за пять минут до официального окончания экзамена. Никого из сокурсников уже не было, профессор сидел один. Неужели ждал? Судя по облегченному приветствию и нескольким вопросам о самочувствии – правда ждал. Это было как удар под колено. Вселяло ложные надежды. Ну ждал и ждал. Конечно. На хер ему неявки?
Они немного поговорили – Женя блеял и идиотски шутил, кажется, про шпоры на бедрах девочек. На него поглядывали с тревогой, явно не узнавая, и он тоже не узнавал – а еще ненавидел – себя. Наконец у него взяли зачетку, чтобы поставить оценку, а пока попросили собрать со стола билеты.
Женя сгреб внушительный веер, а потом, разумеется, уронил на пол: руки тряслись, как с очень большого бодуна. Он полез под стол. Профессор продолжил писать в зачетке, но через полминуты все-таки вздохнул, опустился напротив и терпеливо стал помогать. Билеты разлетелись далеко. Казалось, их не сорок, а сотня.
– Женя, что с вами такое? – прозвучало очень тихо.
– В смысле?.. – слабая попытка выпутаться даже самого бы не убедила.
– Да вы не в себе сегодня.
Женя старался сосредоточиться только на бумажках. Поднять еще две… и все. Две – и можно отодвинуться; две – и можно сбежать; две – и можно жить дальше, превращаясь в недочеловека, ходящего за чужими сапогами влюбленным Артемоном. Есть плюс: точно не пнут. Есть минус: хочется вскрыться – от этого постоянного «рядом», от участливых вопросов и интереса к книге, от кофе вдвоем.
– Не в себе? – пробормотал он. – Ну… пожалуй. Но у меня это по жизни.
На него продолжали пристально смотреть. Он прирос к месту.
– Не замечал. – Спокойно, задумчиво.
Пальцы соприкоснулись над очередным белым прямоугольником. У профессора была теплая рука. Черт, да за что весь этот бред? Женя схватил билет первым и отстранился. Его бросило в озноб. Потом в жар. Он не знал, куда деться от этих глаз, и уткнулся взглядом в ключицы под серым свитером. Мысленно обрисовал себе их. Там наверняка тоже нет родинок. Как на шее.
– Серьезно, давно. – Говорил не он, другой. – Но это нормально.
«Нормально»? Забавно, вопрос в билете, который он взял первым, начинался со слов «Критерии нормы и патологии в…». Женя не особо повторял материал. Он представления не имел, есть ли в билете что-то о том, как жить, когда весь ты одна сплошная патология.
– Насколько давно, можно узнать? – раздалось рядом. Мир дрогнул. – И в чем это…
Темнота, стол, пыль. Эти глаза совсем близко и невозможность думать. Женя попытался уцепиться мыслями за какую-нибудь сцену из книги, или за планы на вечер, или за планы на всю жизнь, которая прямо сейчас сосредоточилась в другом человеке. Женя проиграл. И сдался.
– Да примерно с первой лекции. Вашей.
А потом он подался навстречу и поцеловал тонкие, строгие губы – неловко, будто не то что сроду не целовался, но даже в кино поцелуев не видел. Тут же – осознав, что сделал, – отшатнулся, хотел вскочить и рвануть из кабинета, но не рассчитал. Олени могут путаться рогами в деревьях. А он, поднимаясь, раскроил себе череп об угол стола. Крови было куда больше, чем сегодня от безобидной ручки. Целое море.
Тогда, поднявшись и поймав его за предплечье, профессор ничего не сказал – вообще ничего. Тогда Женя заведенно повторял «Простите» и лихорадочно ощупывал взглядом чужое лицо, пока чужие руки, притянув ближе, аккуратно изучали рану. Тогда – он решил, что от шока, болевого и обычного, – ему показалось, будто в касаниях пальцев есть что-то… что-то. Но он не разрешил себе об этом думать и только ждал, когда услышит что-нибудь понятное и предсказуемое. На «п». Ждал и, пользуясь возможностью стоять так близко, льнул к покрытым шрамами пальцам. В полном молчании.
Оно было нежным, но он тогда этого не понял.
Он смог произнести то, что грызло его весь семестр, только позже, когда они пошли на кафедру за аптечкой. Когда снова стоял совсем близко, снова во власти рук, пахнущих уже не кофе и бумагой, а медицинским спиртом. Когда заставлял себя не опускать глаза, потому что от него взгляда не отводили. Лицо, казалось, ничего не выражало, кроме усталой жалости. Ничего. И в какой-то момент, понимая, что больше момента не будет, он произнес – а может, почти и прокричал, не помнит:
– Я знаю, что так нельзя, – в глазах защипало, от спирта, наверное. – Знаю, что так не бывает. Что есть куча херни, с которой надо считаться, а на просторах нашей-то необъятной родины точно. Я… – Он схватил ртом воздух. Его слушали. – Я знаю, что вы нормальный. Ну, у вас все традиционно. Это я вечно западаю… на душу, наверное, так сейчас модно говорить? А что там за ней, какие причиндалы, это…
Он никогда ни до, ни после не чувствовал себя таким грязным и убогим. Он догадывался: дальше будет совет обратиться к специалисту и уверение, что подобное лечится. Все внутри сжалось даже не в пружину – в маленькую вселенную, готовую взорваться, прихватив с собой все неосмотрительно загоревшиеся звезды. Он уже попрощался с профессором, с вузом, с репутацией, с собой и с последней ниточкой к семье – Юлькой, которой точно не дадут общаться с таким братом. Он попрощался со всем. А его вдруг притянули к себе, крепко обняли и поцеловали в губы, так, будто никого не целовали уже лет десять. И ему понравилось. Зверски. Что-то подобное он и воображал. В первые секунды даже не осознал происходящего, стиснул зубы от испуга, но вскоре мир растаял, поплыл, а поцелуй стал нежнее; теперь в нем сквозило «Прости, я почти забыл, как это делается». Пальцы зарылись в окровавленные волосы, почти забрали всю боль, а с ней смолк и внутренний крик: «Убери от него руки и мысли, ничтожество. Убери и найди кого-то попроще».
– Вы перечислили мне столько всего, что знаете… – услышал Женя, когда смог дышать. – А на самом деле кое-чего не хватает. Вы нормальны. Более чем. Мы все нормальны, пока, «запав», как вы говорите, «на душу», не хватаем ее обладателя и не тащим в подвал.
Профессор не очень любил классику. Но в современных романах разбирался.
Жене тогда совершенно сорвало крышу, и чужую он тоже раскачал. В тот вечер был еще чокнутый секс на этой самой кафедре. В тот вечер снова были чужая квартира и коты – потрясающие голубые мейн-куны, две штуки. В тот вечер снова было осознание: «Я – это я», теперь окончательное. Ты окончательно становишься собой, только когда принимаешь факт: есть люди, без которых тебя не может быть.
«Я – это я» не оставляет Джуда Джокера уже пятый год. Стало еще немного полнее после обретения издательской семьи, мучительно покачнулось, когда сестренка из этой семьи, ставшая роднее родной, умерла, но устояло.
«Натали, Натали, отвали. Я – это я.
И больше в моей семье никто не умрет».
* * *
1:20. Понедельник. Лежать и прислушиваться к глухому дыханию рядом; ощущать под боком теплые меховые тела мейн-кунов хорошо.
Но пора вставать.
Нужно успеть на ближайшую электричку до Шуйского.
Назад: 8. Burning Bright
Дальше: 10. Лента Мебиуса