Книга: Разговор о стихах
Назад: Глава пятая. Ритм
Дальше: Глава седьмая. Стиль и сюжет

Глава шестая. Рифма

…язык гнется иногда под цепями стопосложения и ярмом рифмы; но зато, как часто, подобно воде, угнетаемой и с живейшей силою бьющей вверх из-под гнета, язык сей приемлет новый блеск и новую живость от принуждения.
П. Вяземский. «Известие о жизни и стихотворениях И. И. Дмитриева», 1823

Гражданин фининспектор возражает

Маяковский пытался растолковать, что такое рифма, человеку, далёкому от литературы, – сотруднику финансовых органов, взимающему налог с кустарей-одиночек. Поэт популярно объяснял:
Вам,
      конечно, известно
                            явление «рифмы».
Скажем,
           строчка
                   окончилась словом
                                             «отца»,
и тогда
          через строчку,
                       слога повторив, мы ставим
какое-нибудь
                 ламцадрица-ца́.

«Разговор с фининспектором о поэзии», 1926
Фининспектор, выслушав, мог бы спросить собеседника:
– А зачем это вам надо, такое «ламцадрица-ца»? Не кажется ли вам, что подыскивать слова, которые кончаются одинаковыми или похожими звуками, – это игра, словесные бирюльки, недостойные взрослого и серьёзного человека? Вы стремитесь высказать какую-то мысль, сообщить какую-то информацию, – при чём же тут «ламцадрица»? Чем обогатится ваше высказывание, если вы его украсите бубенчиком? Добро ещё, когда звуками играют дети, – они несмышлёные, им всё равно, чем играть. Посмотрите в окно, там во дворе моя дочка прыгает с другими первоклассницами. Вот они рассчитываются, кому водить, – прислушайтесь, что они за чепуху городят: «Эне-бене-раба, квинтер-финтер-жаба», а то ещё и так они повторяют, тыча друг в дружку пальцем: «Эн-ден-ду, поп на льду. Папа Нели на панели, эн-ден-ду». Что за ахинея? Почему поп и на каком льду? Кто такая Неля, зачем у этой бедной девочки папа где-то на панели? Звучит вроде бы складно, но ведь это бессмыслица, и вредная. А вы, взрослый дядя, туда же со своим «ламцадрица»… Наверняка вам приходится в стихах говорить не то, что вам необходимо сказать, а то, чего от вас требует слово, ожидающее рифмы. Разве оно не уводит вас куда-то вбок от вашей мысли?
Так мог бы сказать фининспектор, если бы Маяковский дал ему право голоса. Фининспектор выступает у него вовсе не как представитель именно бюджетной системы; он просто человек, чуждый поэзии, ему приходится всё растолковывать с самого начала.

Отступление о двух разговорах

Ведь и Пушкин за сто лет до того беседовал с Книгопродавцем, который говорил Поэту:
Стишки для вас одна забава,
Немножко стоит вам присесть,
Уж разгласить успела слава
Везде приятнейшую весть:
Поэма, говорят, готова,
Плод новый умственных затей.
Итак, решите; жду я слова:
Назначьте сами цену ей.
Стишки любимца муз и граций
Мы вмиг рублями заменим…

«Разговор книгопродавца с поэтом», 1824
Поэт по мере сил старался объяснить дельцу-издателю, как создаются стихи, что такое ритм, гармония, мечта, вдохновение. Делец на всё это реагировал трезво и, можно сказать, с разумно-прозаической деловитостью:
Прекрасно. Вот же вам совет;
Внемлите истине полезной:
Наш век – торгаш; в сей век железный
Без денег и свободы нет…

Пушкинский разговор кончается победой здравого смысла над романтической мечтой. Поэт сдаётся на доводы собеседника и – вот это главное! – переходит на трезвую прозу; он говорит:
– Вы совершенно правы. Вот вам моя рукопись. Условимся.
«Разговор с фининспектором о поэзии» продолжает беседу, начатую Пушкиным. Здесь тоже – внутри монолога, произносимого поэтом, который ничуть не собирается капитулировать, – вступают в противоборство поэзия и проза. Проза – это изложение финансовых доводов и соображений или характеристика поэзии языком бухгалтерского чиновника:
Гражданин фининспектор,
                                 честное слово,
поэту
       в копеечку влетают слова.

Поэзия же – это творчество, но это и прямая оценка роли поэта в современном мире, оценка, для которой Маяковский неизменно и, конечно, пародийно использует казённо-прозаическую речевую манеру, свойственную фининспектору:
Долг наш –
                реветь
                         медногорлой сиреной
В тумане мещанья,
                       у бурь в кипеньи.
Поэт
      всегда
               должник вселенной,
платящий
             на го́ре
                       проценты
                                    и пени.

Фининспектор едва ли понял всё это, несмотря на ссылки на доступные ему «проценты» и «пени». Едва ли он мог согласиться с поэтом, который с высокомерием гения ему говорил:
Слово поэта –
                     ваше воскресенье,
ваше бессмертие,
                         гражданин кацелярист.

Ведь то, что́ думает о поэте чиновник, высказано за него Маяковским:
                 …всего делов –
это пользоваться
                   чужими словесами…

Прежде мы пытались вообразить, что бы мог сам канцелярист сказать Маяковскому. Попробуем теперь представить себе, что ответил бы фининспектору Маяковский.
Тяжело вздохнув и набравшись терпения, поэт – Маяковский или другой – мог бы ответить фининспектору:
– Да, конечно, искусство похоже на игру. Но ведь и народ с самых древних времён играет звуками и словами, выражая свой опыт в прибаутках, поговорках, присказках, пословицах. Вы читали роман Льва Толстого «Воскресение»? Там фабричный человек Тарас рассказывает Нехлюдову свою историю. Жена Тараса, перед ним виноватая, начала было молить мужа о прощении, а он ей в ответ: «Много баить не подобаить – я давно простил». В народной шутке мудрый смысл: она так крепко сколочена, что кажется, будто слова самим языком пригнаны друг к другу. Тарас мог бы, конечно, сказать жене иначе: «Не стоит произносить долгие речи» или «Зачем говорить лишние слова?» А ведь его присказка куда выразительнее, да и запомнится навсегда, и ещё в ней есть особое обаяние повторяемости. Пушкин в повести «Капитанская дочка» к последней главе, озаглавленной «Суд», дал такой эпиграф: «Мирская молва – морская волна. Пословица». Какая удивительная по форме пословица, – это как бы стихотворение из двух строк, где все четыре слова крепко-накрепко связаны между собой звуковыми узами; послушайте только, какая нить тянется сквозь первые слоги: мир – мол – мор – вол. А как перекликаются попарно определения и существительные: мирская – морская, молва – волна. Ту же мысль можно, конечно, выразить иначе. Можно, пожалуй, сказать: слухи никаким законам разума не подчиняются, они возникают непонятно как и распространяются стихийно, остановить их нельзя… Но в народной пословице мысль глубже и обширнее, а выражение мысли предельно кратко, предельно выразительно и поэтому – незабываемо. Оказывается, что слова «мирская» и «морская», а также «молва» и «волна» связаны друг с другом не только звуками, но и, как это ни удивительно, смыслом. «Молва» прихотлива, стихийна, неудержима, неуправляема, как «волна». Чистая случайность? Конечно, – ведь эти слова ничуть не родственны, некоторые звуки тут неожиданно совпали, да ещё совпало место ударения в слове. И в другой паре так же: «мирская» от «мир», «морская» от «море» – что общего между этими словами, которые лишь по внешнему признаку, по звучанию оказались случайно схожими? Не правда ли, поставить их рядом, в одной пословице, значит баловаться звуками, играть ими? Заметьте, однако: игра эта становится серьёзнейшим делом, потому что внешнее сходство переходит во внутреннее сродство. Народ любит играть звуками. Одно из любимых его развлечений – загадки, которые складываются столетиями; из них большинство содержит слова, перекликающиеся по звучанию, рифмующие между собой, – в этих рифмах игра, но и немалый смысл. Вот послушайте несколько народных загадок:
По полу елозит, себя не занозит.
Бегал бегунок, да шмыг в уголок.
Маленький попок всю избу обволок и сел в уголок.
Без рук, без ног сам сел в уголок.
Маленький шарик по полу шарит.
Обежит теремок и опять в уголок.
Пляшет крошка, а всего одна ножка.
Сам с ноготок, а борода с локоток.

Угадали? Все эти загадки имеют один и тот же ответ: веник. Это он, веник, назван и «бегунок», и «попок», и «шарик», и «крошка»; каждое такое название – яркая метафора, но оправдано оно прежде всего занятной звуковой перекличкой, редкостной рифмой. «Шарик» не слишком точное определение веника, но вместе с глаголом «шарить» – как оно выразительно, как образно и содержательно! Вы скажете: баловство, игра… Конечно, игра. Но с такой игры начинается искусство. А что слова похожи друг на друга случайно, это даже и хорошо. Слова, которые похожи неслучайно, образуют очень плохие рифмы, вроде «папаша – мамаша», «однажды – дважды», «подошёл – обошёл – перешёл – ушёл – зашёл – прошёл…». Такие слова сближать ни к чему, они и так родственны друг другу внутри самого языка. А вот «прошёл – хорошо» – это вполне неожиданно, а потому и настоящая рифма. Помните у Маяковского:
Дождь покапал
                  и прошел.
Солнце
          в целом свете.
Это –
        очень хорошо
и большим
              и детям.

«Что такое хорошо и что такое плохо», 1925
Игра созвучиями – не просто игра. Она позволяет сближать между собой понятия, ничем не связанные, кроме звучания слов, и обнаруживать скрытые связи, которые реальны, хотя на первый взгляд и незаметны; или создавать эти связи там, где они, казалось бы, совершенно немыслимы.

«Шалунья рифма»

Пушкин в «Евгении Онегине» признавался, что его тянет к занятиям серьёзным, – он входит в зрелый возраст, играть звуками ему поздно:
Лета к суровой прозе клонят,
Лета шалунью рифму гонят,
И я – со вздохом признаюсь –
За ней ленивей волочусь.

VI, 43
Шутка? Но Пушкин обычно так и отзывался о рифме – он представлял её озорницей, ветреницей, склоняющей поэта, её беспутного любовника, к шалостям или безумствам. Шестая глава «Онегина» вышла в 1828 году, и тогда же Пушкин развил эту мысль в стихотворении, набросанном на полях «Полтавы» и обращённом к Рифме:
Рифма, звучная подруга
Вдохновенного досуга,
Вдохновенного труда,
Ты умолкла, онемела;
Ах, ужель ты улетела,
Изменила навсегда?

Здесь для Пушкина Рифма олицетворяла поэзию, она – сестра музы. Как в «Онегине», он скорбит о том, что вместе с юностью теряет страсть к стихотворчеству, любовь к своевольной рифме и склоняется «к суровой прозе». Следующие строфы – об этой утрате юности и поэтического вдохновения:
В прежни дни твой милый лепет
Усмирял сердечный трепет,
Усыплял мою печаль,
Ты ласкалась, ты манила
И от мира уводила
В очарованную даль.

Ты бывало мне внимала,
За мечтой моей бежала,
Как послушное дитя;
То, свободна и ревнива,
Своенравна и ленива,
С нею спорила шутя.

Важное признание! Когда-то, за полтора столетия до того, законодатель классицизма, «французских рифмачей суровый судия» Никола́ Буало в стихотворном трактате «Поэтическое искусство» (1674) со всей непререкаемостью объявлял, что в стихах имеет первенствующее значение только разум, только мысль. Что же до рифмы, то она, конечно, украшает стихотворение, но пусть не вздумает задирать голову – самостоятельного значения она не имеет и никогда иметь не станет; она служанка смысла, разума, и должна только повиноваться:
Будь то в трагедии, в эклоге иль в балладе,
Но рифма не должна со смыслом жить в разладе;
Меж ними ссоры нет и не идет борьба:
Он – властелин ее, она – его раба.
Коль вы научитесь искать ее упорно,
На голос разума она придет покорно,
Охотно подчинясь привычному ярму,
Неся богатство в дар владыке своему.
Но чуть ей волю дать – восстанет против долга,
И разуму ловить ее придется долго.
Так пусть же будет смысл всего дороже вам,
Пусть блеск и красоту лишь он дает стихам!

Перевод Эльги Линецкой
Современники Буало приняли его слова как незыблемую истину. Весь XVIII век им подчинялся. Позднее поэты взбунтовались, но об этом – ниже. Пока же позволим себе небольшое

Отступление о рифме вздорной и праздной

О том, как в русской поэзии трудна рифма естественная, подчинённая мысли, говорил друг Пушкина Пётр Вяземский в своём послании «К В. А. Жуковскому» (1819) – он молил старшего поэта помочь ему:
Как с рифмой совладеть, подай ты мне совет.
Не ты за ней бежишь, она тебе вослед;
Угрюмый наш язык как рифмами ни беден,
Но прихотям твоим упор его не вреден.
Не спотыкаешься ты на конце стиха,
И рифмою свой стих венчаешь без греха.
О чем ни говоришь, она с тобой в союзе
И верный завсегда попутчик смелой музе.

Хуже всего то, что рифма тянет стих и мысль в свою сторону; гонясь за рифмой, автор начинает говорить совсем не то, что собирался сказать:
Не столько труд тяжел в Нерчинске рудокопу,
Как мне, поймавши мысль, подвесть ее под стопу,
И рифму залучить к перу на острие.
Ум говорит одно, а вздорщица свое.

Стихотворец уже не может хвалить и хулить по своей воле; он подчиняется вздорным законам звучания. Хочет воздать почесть Державину, которым восхищён, а приходится восхвалять Хераскова, скучного поэта, – и только потому, что его имя рифмует со словом «ласков»:
Хочу ль сказать, к кому был Феб из русских ласков,
Державин рвется в стих, а втащится Херасков.

Вяземскому это свойство рифмы внушало отчаяние. Ведь для него рифма сама по себе не существовала – значение она имела только служебное, украшающее. С сочувствием приводил Вяземский в своём дневнике (ещё в 1813 году) слова французского писателя XVIII века Трюбле, заметившего не без остроумия: «Рифма относится к разуму, как нуль – к другим цифрам: он увеличивает их значение, сам же никакого не имеет. Надо, чтобы рифме предшествовал разум, как нулю предшествуют цифры. Встречаются такие стихотворения, которые от начала до конца лишь вереница нулей…»
Двенадцать лет спустя Вяземский в путевых заметках под заглавием «Станция» (1825) говорил о тех путниках, кто любит Варшаву, любит посещать варшавский «кофейный дом», именующийся «Вейская кава», о тех,
Кто из горнушек «Вейской кавы»
Пил нектар медленной отравы.

К этим своим строчкам Вяземский дал длинное примечание: «Кто-то отговаривал Вольтера от употребления кофе, потому что он яд. – Может быть, – отвечал он, – но, видно, медленный: я пью его более шестидесяти лет». Вяземский с досадой добавлял: «Переложив этот  ответ в медленную отраву, я сбит был рифмой: лучше было бы сказать: медленный яд. В повторении известных изречений должно сохранять простоту и точность сказанного». И Вяземский заключал это рассуждение: «Утешаюсь, что примечание моё назидательнее хорошего стиха».
Рифма уводит в сторону от смысла, искажает мысль, а прок от неё какой? Ведь она – ноль без палочки. В том же послании «К В. А. Жуковскому» Вяземский с комическим гневом обрушивался на изобретателя рифмы:
Проклятью предаю я, наравне с убийцей,
Того, кто первый стих дерзнул стеснить границей,
И вздумал рифмы цепь на разум наложить…

Но Вяземского тяготит, наряду с рифмой, искажающей мысль, также рифма бессодержательная, пустая; его
… пужливый ум дрожит над каждым словом,
И рифма праздная, обезобразив речь,
Хоть стих и звучен будь, – ему как острый меч.

Замечательное определение – «рифма праздная»! Рифма должна быть весомой, должна выполнять свою работу, а не позвякивать пустым колокольчиком. Поэтому Вяземский готов предпочесть стих, лишённый рифмы, «белый стих», стиху с «рифмой праздной»:
Скорее соглашусь, смиря свою отвагу,
Стихами белыми весь век чернить бумагу,
Чем слепо вклеивать в конец стихов слова,
И написав их три, из них мараю два.

Рифма не способна заменить отсутствующую мысль. Это только бездарному щелкопёру кажется, что «где рифма налицо, смысл может быть в неявке!»
Послание «К Жуковскому» имеет подзаголовок – «Подражание сатире II Депрео». В самом деле, Вяземский в этом стихотворении развивает эстетические идеи Буало-Депрео, которые, как мы помним, отчётливее всего формулированы в трактате «Поэтическое искусство»; взаимоотношения между Смыслом (или Разумом) и Рифмой просты:
Он – властелин ее, она – его раба.

Жуковский не ответил Вяземскому. Но в стихотворном «Письме к А. Л. Нарышкину» (1820), написанному вскоре после послания Вяземского, он шутливо высказал свои мысли о рифме. Обер-гофмаршала Нарышкина Жуковский просил о хорошо отапливаемой даче в Петергофе и между прочим писал:
Итак, прошу вас о квартире,
Такой, чтоб мог я в ней порой
Непростуженною рукой
Не по студеной бегать лире!

Рифма «квартира – лира» смелая – её можно было допустить только в шуточном послании. Письмо Нарышкину кончалось строками
Нельзя ль найти мне уголок
(Но не забыв про камелек)
В волшебном вашем Монплезире?
Признаться, вспомнишь лишь о нем,
Душа наполнится огнем,
И руки сами рвутся к лире.

Через некоторое время Жуковский снова написал Нарышкину, на этот раз озаглавив своё письмо «Объяснение»; он передумал, о чём и извещал обер-гофмаршала:
Когда без смысла к Монплезиру
Я рифмою поставил лиру,
Тогда сиял прекрасный день
На небе голубом и знойном,
И мысль мою пленила тень
На взморье светлом и спокойном.
Но всем известно уж давно,
Что смысл и рифма не одно –
И я тому примером снова.
Мне с неба пасмурно-сырого
Рассудок мокрый доказал,
Что Монплезир приют прекрасный,
Но только в день сухой и ясный…

Значит, соединение слов в рифме «Монплезира – лира» обманчиво: соединяются они только на бумаге, потому что в дождливую и холодную погоду в павильоне «Монплезир» жить и писать стихи нельзя. Жуковский шутливо, но и вполне здраво напоминает о старой формуле Буало, разработанной Вяземским в его недавнем послании к нему:
…всем известно уж давно,
Что смысл и рифма не одно.

«Парадокс рифмы»

Послание Вяземского «К В. А. Жуковскому» привлекло внимание Пушкина; прочитав его в «Сыне Отечества», Пушкин воздал ему должное. В своём кишинёвском дневнике (3 апреля 1821) он записал: «Читал сегодня послание князя Вяземского Жуковскому. Смелость, сила, ум и резкость…» (Правда, далее Пушкин с досадой отмечает: «…но что за звуки! Кому был Феб из русских ласков – неожиданная рифма Херасков не примиряет меня с такой какофонией».) В 1821 году Пушкин мог, видимо, согласиться с Вяземским, а также с Буало, чьи мысли развивает Вяземский в этом послании. Но прошло всего несколько лет, и Пушкин изменился. Не спорит ли он с Буало, не пересматривает ли своей восхищённой оценки послания Вяземского, когда в стихотворении «Рифма, звучная подруга…» (напомним: 1828 год) указывает на две формы рифмы? И ведь обе теперь для Пушкина, видимо, равноправны.
В первом случае рифма «За мечтой моей бежала, / Как послушное дитя»; значит, подчинялась мечте, мысли, была её рабой – рабой разума. Во втором же случае рифма «с нею спорила шутя» – спорила с мыслью, была «свободна и ревнива, / Своенравна и ленива»; значит, была сама по себе и, споря с мечтой, её подчиняла себе. В следующей строфе Пушкин признаётся, что не только управлял рифмой в угоду своим замыслам, но и ей, рифме, покорялся, шёл на поводу у звуков, ставя их порой выше мысли:
Но с тобой не расставался,
Сколько раз повиновался
Резвым прихотям твоим.
Как любовник добродушный,
Снисходительно послушный,
Был я мучим и любим.

Трудно, почти невозможно определить в поэзии Пушкина те места, где рифма шла впереди мысли и где её «резвая прихоть» определила ход стихотворения. Сам он о своём творчестве писал не раз и всегда утверждал, что звуки и слова беспрекословно повиновались его воле:
Какой-то демон обладал
Моими играми, досугом;
За мной повсюду он летал,
Мне звуки дивные шептал,
И тяжким, пламенным недугом
Была полна моя глава;
В ней грезы чудные рождались;
В размеры стройные стекались
Мои послушные слова
И звонкой рифмой замыкались.

«Разговор книгопродавца с поэтом», 1824
Или, в гораздо более позднем стихотворении:
И мысли в голове волнуются в отваге,
И рифмы легкие навстречу им бегут…

«Осень», 1833
Рифмы – навстречу мысли. Но возможен и противоположный случай: мысли – навстречу рифме. Ибо не только рифма «за мечтой моей бежала, как послушное дитя», но и поэт был для неё «любовник добродушный, снисходительно послушный…»
Пушкин был не одинок – его современник, писатель и теоретик литературы Н. Ф. Остолопов, перечисляя разные достоинства рифмы, высказал сходную мысль весьма категорично: «… [рифма] производит иногда нечаянные, разительные мысли, которые автору не могли даже представиться при расположении его сочинения. В сём можно удостовериться, рассматривая произведения лучших писателей». Другой современник Пушкина, его друг Вильгельм Кюхельбекер, писал в статье, озаглавленной «Поэзия и проза» (1835–1836) и предназначавшейся для пушкинского журнала «Современник» (её не пропустило Третье отделение): «… рифма очень часто внушала мне новые, неожиданные мысли, такие, которые бы мне не пришли и на ум, если бы я писал прозою».
Это – второе направление: поэт, «любовник добродушный, снисходительно послушный», идёт следом за звуком, за рифмой. С развитием поэзии оно усилилось: звук стал важнее, он стал всё более подчинять себе сюжет стихов. М. Цветаева это имела в виду, когда утверждала:
Поэт – издалека заводит речь;
Поэта – далеко заводит речь.

Тонкий и глубокий исследователь художественного слова А. В. Чичерин обобщает опыт новой поэзии, когда пишет о рифме: «…весьма значительна и её роль в движении поэтической мысли. Рифма распахивает неожиданные двери, обновляет, обогащает жизнь образа». Далее А. В. Чичерин поясняет свою точку зрения очень ярким сравнением: «Как в шахматах сопротивление противника, нарушающее прямолинейные планы игрока, порождает в конечном счёте всю оригинальность и всю силу игры, так “искание рифмы”, осложняя поэтический труд, в то же время сталкивает с пути слишком прямолинейного и ведёт к непредвиденным открытиям… При восприятии стиха рифма не только образует отчеканенную звуковую форму, не только вмещает энергию наиболее ударных слов, но и расширяет смысловые связи, не стесняет, а, напротив, делает более вольным движение идеи».
Замечательный парадокс: стеснение ведёт к вольности, затруднённость – к открытиям, формальное техническое препятствие – к обновлению смысла, к игре мысли, а в целом – к более сложному содержанию. Этот «парадокс рифмы» предсказал Пушкин; ведь именно он начертал для рифмы два пути, которые и стали путями её дальнейшего движения в русской поэзии. В первом случае рифма удовлетворяла ожидание, во втором нарушала его. Поговорим о первом.

Удовлетворённое ожидание

В «Онегине» Пушкин горестно, хотя и с юмором, восклицал, прощаясь с молодостью:
Мечты, мечты! где ваша сладость?
Где, вечная к ней рифма, младость?

VI, 64
«Вечная рифма» – так можно безошибочно определить рифму классицистов. Их стихи должны были чаровать ровной интонацией, гармонией, красотой звучания, покоем удовлетворённого ожидания. Важнейший закон, предписанный этим стихам, – «единство стиля»: ненарушаемая цельность художественного впечатления. Малый словарь, отсутствие свободного выбора слов, а значит, и ритма, невольная или вольная их привычность чуть ли не до стандарта – таковы черты этой поэзии. «Сладость» неминуемо влечёт за собой «младость», да ещё «радость». У молодого Пушкина:
Не говори:
Так вянет младость
Не говори:
Вот жизни радость!

«Роза», 1815
Наследники Тибулла и Парни!
Вы знаете бесценной жизни сладость;
Как утра луч, сияют ваши дни.
Певцы любви! младую пойте радость…

«Любовь одна – веселье жизни хладной…», 1816
Пейте за радость
Юной любви –
Скроется младость,
Дети мои…

«Заздравный кубок», 1816
Мечты, мечты,
Где ваша сладость?
Где ты, где ты,
Ночная радость?..

«Пробуждение», 1816
Ужель моя пройдет пустынно младость?
Иль мне чужда счастливая любовь?
Ужель умру, не ведая, что радость?..

«Князю А. М. Горчакову», 1817
Образуются группы – пары, тройки, четвёрки – непременных рифм, данных поэту заранее предшественниками и современниками, группы, словно предуказанные ему самим поэтическим языком. К этим группам относятся:
розы – грёзы – слёзы
нежный – безмятежный – белоснежный
денница – гробница
Последняя пара не зря приписана Пушкиным Ленскому, сочинявшему накануне дуэли весьма стандартные стихи, какие писали в то время многие, какие писал и Пушкин-лицеист:
Блеснет заутра луч денницы,
И заиграет яркий день;
А я, быть может, я гробницы
Сойду в таинственную сень…

«Евгений Онегин». VI, 22
Сам молодой Пушкин – несколькими годами ранее:
Напрасно блещет луч денницы,
Иль ходит месяц средь небес,
И вкруг бесчувственной гробницы
Ручей журчит и шепчет лес…

«Гроб юноши», 1821
Читатель привык к тому, что его ожидание не может быть обмануто. Услышав «денницу», он ждёт сотни раз уже слышанную «гробницу», ждёт – и получает. Услышав «отраду», он ждёт «лампаду», слово «любви» влечёт за собой «в крови» или «благослови», «приговор» скреплён со словом «взор», «очи», разумеется, с «ночи». Пленительное юношеское стихотворение Пушкина «Морфей» (1816) в отношении и образности, и словосочетаний (фразеологии), и, конечно, рифм вполне стандартно:
Морфей! до ýтра дай отраду
Моей мучительной любви.
Приди, задуй мою лампаду,
Мои мечты благослови.
Сокрой от памяти унылой
Разлуки вечной приговор;
Пускай увижу милый взор,
Пускай услышу голос милый.
Когда ж умчится ночи мгла,
И ты мои покинешь очи, –
О, если бы душа могла
Забыть любовь до новой ночи

Единственная неожиданность, призванная здесь оживить восприятие, это порядок рифм. Сперва они перекрёстные, потом опоясывающие, потом опять перекрёстные; в связи с таким построением в третьем четверостишии изменён порядок окончаний – вместо ж – м – ж – м, как в начале, здесь м – ж – м – ж. В остальном же, не считая этих оттенков, ожидание удовлетворено – мы каждую рифму можем предсказать, потому что рифмующие слова не принадлежат Пушкину, то есть рифмы не им изобретены, – он взял их готовыми из небольшого рифменного запаса своего времени.
Бывают такие периоды в истории искусства, когда личный почин воспринимается как нечто для художественного вкуса оскорбительное, как смешные потуги проявить себя, нарушая незыблемый закон красоты. Новое кажется неприятным уже из-за того, что нескромно обращает на себя внимание, – деталь не смеет вылезать вперёд и нарушать гармонию целого. Искусство классицизма – искусство целостных ансамблей, и это во всём – в зодчестве, в театре, в словесности. Когда Карло Росси возводил в Санкт-Петербурге свои изумительные дворцы, арки, театры, дома, он стремился к «благородной простоте и спокойному величию» (так об античном искусстве говорил немецкий учёный Винкельман). Появление всякой удивительной неожиданности было бы нарушением и благородства, и спокойствия, и величия. В этой системе всякая попытка новаторства, даже просто необычности была немыслима – она бы разрушила строгое единство безличного стиля, внесла бы запретный элемент изобретения.
А ведь уже поэты 20–30-х годов пытались вырваться за пределы такого метода. Один из них, близкий знакомый Пушкина С. П. Шевырёв, с горечью и гневом обрушивался на поэтический язык его времени, который, как полагал Шевырёв, погублен подражанием французской словесности, стремлением к гладкости и не выдерживает ни единой новой мысли:
                      …от слова ль праздный слог
Чуть отогнешь, небережно ли вынешь,
Теснее ль в речь мысль новую водвинешь, –
Уж болен он, не вынесет, кряхтит,
И мысль на нем как груз какой лежит!
Лишь песенки ему да брани милы;
Лишь только б ум был тихо усыплен
Под рифменный, отборный пустозвон…

«Послание к А. С. Пушкину», 1830
Шевырёв был и прав, и не прав. Сам он пытался обновить русский стих, прежде всего рифму, но безуспешно. Причина его провала понятна. Надо было обновлять не какую-то одну черту русской поэзии, а всю систему. Оставаясь же верным системе прежней, поэт обрекал на неудачу любой опыт новизны. Внутри старой, классической поэзии смешивать стили можно было только в комическом сочинении. В черновой тетради 1825 года Пушкин набросал такое двустишие:
Смеетесь вы, что девой бойкой
Пленен я, милой поломойкой.

Рифма «бойкой – поломойкой» единственна, она никогда не встречалась до того – может быть и потому, что слово «поломойка» было далеко за пределами поэтической речи. Пушкин, как видим, попробовал её в стихотворной шутке, да и то бросил, продолжать стихотворение не стал.
Всякое нарушенное ожидание само по себе вызывало комический эффект. Баратынский начинал стихотворение «Старик» (1829) такими строками:
Венчали розы, розы Леля,
Мой первый век, мой век младой…

Лель – бог любви у древних славян; строки эти серьёзны, даже печальны, – смысл их в том, что прежде, когда поэт был молод, он был любим. Чего же читатель ожидает далее? К имени Леля есть рифма «хмель», и мы ждём строки с последним словом – «хмеля» (предположим: «Под сенью сладостного хмеля…»). Ещё две узаконенные рифмы к имени Леля – «колыбель» и «свирель». Вспомним у Пушкина:
Играй, Адель,
Не знай печали.
Хариты, Лель
Тебя венчали
И колыбель
Твою качали.

И в шуме света
Люби, Адель,
Мою свирель.

«Адели», 1822
Вместо всего этого читаем у Баратынского:
Я был счастливый пустомеля –
И девам нравился порой.

«Пустомеля» – слово разговорное, далекое от поэтического обихода; с венками роз, возложенными на счастливого любовника богом Лелем, оно никогда ещё не сочеталось. Рождается неожиданность, содержащая в себе комизм.

«Бочка с динамитом»

Продолжая толковать фининспектору о рифме, Маяковский объяснял:
Говоря по-нашему,
                        рифма –
                                   бочка.
Бочка с динамитом.
                           Строчка –
                                       фитиль.
Строка додымит,
                      взрывается строчка, –
и город
           на воздух
                       строфой летит.

Наверное, непривычный к стихам фининспектор этой сложной метафоры не понял. Попробуем её расшифровать.
Рифма, стоящая в конце строки, чрезвычайно важна – важна прежде всего её неожиданность; строка движется более или менее спокойно, пока не дойдёт до рифмы, которая мгновенно меняет смысл и тон стиха. Особенно же важна рифма, замыкающая строфу, – от неё зависит восприятие не одной строки, не двух, а – строфы. Вследствие неожиданной рифмы «взрывается» и каждый стих в отдельности, и вся строфа в целом. Таков смысл метафоры с пороховой бочкой. Примером может послужить любая строфа Маяковского:
Плевать, что нет
у Гомеров и Овидиев
людей, как мы,
от копоти в оспе.
Я знаю –
солнце померкло б, увидев
наших душ золотые россыпи

«Облако в штанах», 1914–1915
«Овидиев – увидев», «в оспе – россыпи». И та и другая рифма – в этом можно быть уверенным заранее – никогда никем не использовались. Никто до Маяковского не производил множественного числа от имени «Овидий», никто не применял так называемых «неравносложных рифм» – рифм, в которых совпадают ударный гласный и несколько согласных звуков, но не совпадает число слогов: «в оспе – россыпи». Разумеется, после «Овидиев» в конце первой строки мы ждём созвучия, а всё же деепричастие «увидев» поражает нас редкой глубиной совпадения при неравносложности; ещё больше поражает слово «россыпи», которое и в самом деле ведёт к тому, что вся строфа – взрывается.
Принцип Маяковского противоположен тому, которого придерживались классицисты и вместе с ними молодой Пушкин. У Маяковского рифма должна быть небывалой, единственной, поражать неожиданностью. Причём у него, как у многих его современников, неожиданность вовсе не связана с комизмом.
В прошлом веке русская рифма оказалась глубоко и многосторонне разработанной, однако её прогресс достигался более всего в стихах шуточных и сатирических.
Современники и наследники Пушкина в XIX веке придумали немало способов неожиданного и комического рифмования. Это было соединением в рифме двух слов, которые до того не сходились и были, так сказать, незнакомы друг с другом.
Вот некоторые из таких способов.

 

1. Рифмование слов из разных стилей
П. А. Вяземский написал в 1832 году стихотворение «К старому гусару», обращённое к Денису Давыдову, знаменитому партизану 1812 года и блестящему поэту («Тебе, певцу, тебе, герою…» – писал Пушкин). Вот строчки из этого стихотворения:
Черт ли в тайнах идеала,
В романтизме и луне
Как усатый запевала
Запоет по старине.

Слова «идеал» и «запевала» принадлежат к различным пластам речи. «Идеал» – из сугубо книжного, романтического обихода, «запевала» – слово разговорное, устно-бытовое. Каждое из этих слов усилено предшествующим: «в тайнах идеала» – «усатый запевала»; таким образом контраст углублён. Чем богаче рифма, образуемая стилистически противоположными словами, то есть чем они подобнее друг другу по звукам, тем их противоположность выразительнее. Вяземский в этом стихотворении опирается на стихи самого Дениса Давыдова, который очень охотно сталкивал стилистические контрасты, как, например, в следующем четверостишии:
Вошла – как Психея, томна и стыдлива,
Как юная пери, стройна и красива…
И шепот восторга бежит по устам,
И крестятся ведьмы, и тошно чертям!

NN, 1833
Возвышенный оборот «бежит по устам» сталкивается с фамильярным «тошно чертям»; рифма, завершающая стихотворение, именно благодаря своей стилистической контрастности превращает стихотворный комплимент, мадригал, в эпиграмму, – впрочем, ничуть не обидную для Е. Д. Золотарёвой, которой эти строчки посвящены. Эпиграмма требует неожиданности, поэтому такие стилистические «взрывы» особенно часты в эпиграммах. Вот, к примеру, эпиграмма Пушкина на Н. Надеждина, написанная в 1829 году. Здесь имеется в виду, что Надеждин узнал себя в двух прежних пушкинских эпиграммах, где имя его названо не было, а узнав себя, грубо отозвался о Пушкине; на этот ответ Надеждина Пушкин, в свою очередь, ответил так:
Как сатирой безымянной
Лик Зоила я пятнал,
Признаюсь: на вызов бранный
Возражений я не ждал.
Справедливы ль эти слухи?
Отвечал он? Точно ль так?
В полученьи оплеухи
Расписался мой дурак?

Эпиграмма начинается торжественными словами и оборотами – «лик Зоила» (Зоил – древнегреческий критик, хулитель Гомеровых поэм), «вызов бранный», а кончается двумя стоящими в рифме грубыми словечками «оплеуха» и «дурак», возникающими неожиданно и как контраст к предшествующему тексту.

 

2. Рифмование с именами собственными
Имена и фамилии, если только они не условны, – вроде Дорины или Адели, – в рифму попадают весьма редко, поэтому обычно рифма, их содержащая, носит характер однократный. Денис Давыдов в прославленной «Современной песне» (1836) называет в рифме знаменитых революционеров, республиканцев, под которых подделываются русские крепостники-лжелибералы:
Томы Тьера и Рабо
Он на память знает
И, как ярый Мирабо,
Вольность прославляет.

А глядишь: наш Мирабо
Старого Таврило
За измятое жабо
Хлещет в ус да в рыло.

А глядишь: наш Лафайет,
Брут или Фабриций
Мужиков под пресс кладет
Вместе с свекловицей.

«Мирабо – жабо», «Лафайет – кладет» – такие рифмы редкостны и почти наверняка единичны; само по себе важно и это, но дело не только в однократности. Рифмой имя древнеримского героя, прославленного своей бескорыстностью консула Фабриция, сопряжено со словом «свекловица» (так называли сахарную свёклу, служившую для выработки сахара) – не удивительно ли, не фантастично ли такое сближение? Впрочем, строфа эта и вообще фантастична; картина, нарисованная в ней, такова: русский вольнолюбивый помещик одновременно кладёт под пресс (как сказали бы в наше время, «репрессирует») крестьян и свёклу. Фантастичность картины подчёркнута и невероятностью, противоестественностью рифмы: «Фабриций – свекловицей».
Или – в эпиграмме молодого Пушкина (1815), направленной против его литературных противников, членов «Беседы любителей русского слова»:
Угрюмых тройка есть певцов –
Шихматов, Шаховской, Шишков;
Уму есть тройка супостатов –
Шишков наш, Шаховской, Шихматов.
Но кто глупей из тройки злой?
Шишков, Шихматов, Шаховской!

Каждое из этих трех имён рифмует однократно, и как раз в рифме – комический эффект эпиграммы.

 

3. Рифмование с иностранными словами
Чем иностранное слово реже, тем эффект сильнее. Он ещё выразительней, когда это слово набрано иностранным, латинским шрифтом. В уже приводившейся «Современной песне» Дениса Давыдова упоминается любимец дам и светских гостиных, «маленький аббатик»:
Все кричат ему привет
С аханьем и писком,
А он важно им в ответ:
«Dominus vobiscum!»

Эти латинские слова – «Да будет с вами Господь!» – произносит аббат во время католической обедни, обращаясь к прихожанам. Рифма «писком – vobiscum» неожиданна и смешна.
Очень интересно использовал этот способ рифмования А. К. Толстой в «Истории государства Российского от Гостомысла до Тимашева» (1868). Славяне, по преданию, приглашают к себе княжить варягов, а те говорят между собой по-немецки:
«Ну, – думают, – команда!
Здесь ногу сломит черт,
Es ist ja eine Schande,
Wir müssen wieder fort».

(Да ведь это стыд и срам, надо отсюда убираться.)
Но братец старший Рюрик
«Постой, – сказал другим, –
Fortgehn war’ ungebührlich,
Vielleicht ist’s nicht so schlimm».

(Уходить неприлично, может быть, всё ещё не так страшно.)
Другой иностранный язык, французский, появляется в тех строфах, где говорится о переписке Екатерины Второй с французскими просветителями:
«Madame, при вас на диво
Порядок процветет, –
Писали ей учтиво
Вольтер и Дидерот, –

Лишь надобно народу,
Которому вы мать,
Скорее дать свободу,
Скорей свободу дать».

«Messieurs, – им возразила
Она, – vous me comblez», –
И тотчас прикрепила
Украинцев к земле.

Екатерина приседает в глубоком реверансе перед знаменитыми французами, говоря: «Господа, вы мне льстите»; поступает же она как крепостница.
Охотно использовал этот вид рифмы сатирик-искровец Дмитрий Минаев. Вот строки из его песни «Фискал» (1879; итальянский оборот означает «из любви к искусству»):
Фискалом con amore
Начав карьеру, стал
Работать как фискал
Из выгоды он вскоре…

В другом стихотворении Минаева рассказывается об упразднении Третьего отделения, чьи функции перешли к департаменту полиции:
Про порядки новые
Подтвердились слухи:
Августа шестого я
Был совсем не в духе,
И меня коробили
Ликованья в прессе:
Ей perpetuum mobile
Грезится в прогрессе…

«Раздумье ретрограда», 1880
Латинские слова означают «вечное движение»; неестественная, манерная рифма «коробили – perpetuum mobile» обнажает фальшь в ликовании русских либералов, не увидевших демагогического обмана в правительственном акте.

 

4. Составная рифма
Составной рифмой называется такая, при которой два слова, сливаясь в одно, рифмуют с третьим. Пожалуй, среди всех приёмов, какими пользовалась комическая поэзия, этот способ неожиданной рифмовки был наиболее распространён и наиболее выразителен. Любил составную рифму А. К. Толстой. В «Послании к М. Н. Лонгинову о дарвинисме» (1872) автор, споря с председателем «комитета о печати», отстаивает учение Дарвина и спрашивает:
Отчего б не понемногу
Введены во бытиё мы?
Иль не хочешь ли уж Богу
Ты предписывать приёмы?

Мастером составной рифмы, всегда очень яркой, запоминающейся и смешной, был Д. Минаев. В его балладе «Через двадцать пять лет» (1878–1879) повествуется о том, как в отдалённом будущем всё в Петербурге будет принадлежать издателю газеты «Новое время» Алексею Сергеевичу Суворину. Фантастический колорит баллады усилен небывалыми, удивительными и потому особенно впечатляющими рифмами:
На Неву из Усолья далекого
Прикатил коммерсант-сибиряк;
От казны был тяжел кошелек его,
Сам он был далеко не из скряг…

Он, этот купец, спрашивает слугу, кому принадлежит трактир.
И, вопросом смущенный сильнее, чем
Всякой грубостью, молвил слуга:
«Куплен он Алексеем Сергеичем
Был у Палкина втридорога».
«Куплен кем? Человеку нездешнему
Ты толковее должен сказать:
Алексея Сергеича где ж ему
По единому имени знать…»

«Далёкого – кошелёк его», «сильнее чем – Сергеичем», «нездешнему – где ж ему», и ещё в той же балладе: «слушая – баклуши я», «Европа ли – Петрополе», «Демидова – вид его» создают особую атмосферу стихотворного повествования, насыщенного каламбурами. В составных рифмах всегда особенно остро ощущается каламбур – игра слов, одинаковых по звучанию и различных по смыслу. Вот пушкинские рифмы-каламбуры – один известный всем пример в шутливо-народной «Сказке о попе и о работнике его Балде» (1830):
…В год за три щелка тебе по лбу,
Есть же мне давай вареную полбу.

Другой – в стихотворении «Утопленник», которое снабжено подзаголовком «Простонародная сказка» (1828):
Вы, щенки! за мной ступайте!
Будет вам по калачу,
Да смотрите ж, не болтайте,
А не то поколочу.

«По лбу – полбу», «по калачу – поколочу» – составные рифмы-каламбуры. Словесная игра здесь подчёркнута, усилена по сравнению с рифмами обыкновенными.

Рифмы-тёзки

Современный поэт Яков Козловский – переводчик Расула Гамзатова, подлинный виртуоз стиха («Кажется, если бы даже он захотел, он не мог бы написать ни одной непевучей, шершавой, косноязычной строки», – сказал о нем К. И. Чуковский) и неутомимый экспериментатор. В сборнике «Арена» (1972) выделен раздел под заглавием «Мастерская» – здесь поэт демонстрирует читателю упражнения, помогающие оттачивать перо: он играет словами однозвучными и разнозначными, словами-тёзками. «Тёзка» – так и названо одно из четверостиший Я. Козловского:
– Я слово малое – предлог,
Но падежа сжимаю повод.
А вы кто, тезка?
                     – Я предлог,
Что значит: вымышленный повод.

«Тёзки», а научный термин для таких слов – «омонимы». Лингвисты давно обратили внимание на эти слова, которые звучат одинаково, но обозначают разные понятия. Так, в русском языке слово «три» получает разные значения в зависимости от контекста:
Три толстяка.
Три эту кляксу резинкой!

Или слово «мой»:
Мой дорогой!
Мой руки перед едой.

Рифмование омонимов тоже всегда относилось к приёмам комического повествования в стихах. У Д. Минаева в сатирической поэме «Демон» (1874) бес видит на земле всё то же, что и прежде:
Все те же громкие слова
И бред несбыточных утопий
(К ним не чутка уже молва),
И копировка старых копий,
Которых участь не нова;
Все тот же блеск штыков и копий…

Омонимы «копий» (от «копия») и «копий» (от «копьё») как бы подтверждают мысль о том, что на земле ничего не изменилось – даже в рифме возвращается одно и то же слово.
В другом стихотворении Д. Минаева, написанном по случаю приезда в Петербург немецкого заводчика Альфреда Круппа (1880), читаем:
Ем ли суп из манных круп,
Или конский вижу круп –
Мне на ум приходит Крупп,
А за ним – большая масса,
Груда «пушечного мяса»…

Д. Минаева не зря именовали «королём рифмы»; есть у него целый цикл «Рифмы и каламбуры» – с характерным подзаголовком «Из тетради сумасшедшего поэта» (1880). Вот две его миниатюры:
Не ходи, как все разини,
Без подарка ты к Розине,
Но, ей делая визиты,
Каждый раз букет вези ты.

* * *
Черты прекрасные, молю я,
Изобрази мне, их малюя,
И я написанный пастелью
Портрет повешу над постелью.

Почти через четыре десятилетия к этой минаевской традиции примкнул Маяковский в плакатных текстах, сочинённых для издательства «Сегодняшний лубок» (1914). Многие из этих плакатов содержат запоминающиеся каламбурные рифмы:
Сдал австриец русским Львов,
Где им зайцам против львов!

* * *
Выезжал казак за Прут,
Видит – немцы прут да прут.
Только в битве при Сокале
Немцы в Серет ускакали.

* * *
Живо заняли мы Галич,
Чтобы пузом на врага лечь.

* * *
С криком «Deutschland über alles!»
Немцы с поля убирались.

Последний пример особенно интересен – это случай удивительного совпадения звучаний в двух разных языках: «über alles» – «убирались»; русский глагол-«тёзка» выставляет на смех немецкий шовинистический лозунг: «Германия превыше всего!». Маяковский – большой мастер стиховых каламбуров; в частности, их он имел в виду, когда в поэме «Во весь голос» (1930) утверждал, что в его книгах
Оружия
          любимейшего род,
готовая
          рвануться в гике,
застыла
          кавалерия острот,
поднявши рифм
          отточенные пики.

Опыт Д. Минаева и Вл. Маяковского продолжает уже названный Яков Козловский. У него рифмы-омонимы строят не только шуточные, но и почти серьёзные стихи, как, например, пейзаж, озаглавленный «Шторм»:
Мне виделся моря вечерний овал
В седом облаченье и в алом,
Рокочущий вал разбивался о вал,
Сменялся рокочущим валом.

Над гребнями моря, и сосен, и скал,
По тучам, высоким как хоры,
Не демон, летая, утехи искал,
А ласточек резвые хоры.

И всё же чаще и у него омонимы – озорные каламбуры, иногда очень остроумные, как, например, в четверостишии, озаглавленном

 

Тугодумы
Бредешь долиной, огибаешь мыс ли,
Ты видишь, что у ближних в черепах
В движение порой приходят мысли
С медлительностью плоских черепах.

Или в эпиграмме:

 

Ревнивый индюк
Петух индюшке строил куры,
И вопли индюка неслись:
– Какой позор! Куда глядите, куры?
А куры ревновали, но… неслись.

«Литературная Россия», 1966, № 45
В заключение этой главки напомним известные строки, ставшие детским фольклором – конечно, они бессмысленны, но в их абсурдности есть особое обаяние считалки, весёлой словесной игры:
Сев в такси, спросила такса:
– За проезд какая такса?
А водитель: – Денег с такс
Не берем совсем. Вот так-с.

Во всех этих стихах рифма обращает на себя внимание, бросается в глаза, выпирает, красуется; она нескромна, навязчива, выделяется из стиха, из естественной, плавной речи; она подана крупным планом. Это, как мы видели, противоречит принципам классицизма – искусства благородных, гармонических ансамблей: целое заслоняется броской частностью. В прошлом веке такое усиление частностей встречалось в сочинениях комических. Но подобно тому, как «от великого до смешного», так и

От смешного до высокого – один шаг

В начале XX века произошло неожиданное и странное изменение: то, что прежде считалось комическим, стало возвышенным. В стихах Маяковского можно обнаружить все черты комической рифмы, они даже усилились, к ним ещё прибавились другие, сходные, но уже ничего смешного в такой рифме не было. Прежде комизм рождался из неожиданности. Теперь неожиданность ничего смехотворного в себе не таила, – напротив, в ней обнаружился смысл иной, трагический. Уже молодой Маяковский придавал этой внезапности большое значение. В сатирическом журнале «Новый Сатирикон» (1916, № 45) он напечатал вызывающую миниатюру:

 

Издевательства
Павлиньим хвостом распущу фантазию в пестром цикле,
душу во власть отдам рифм неожиданных рою.
Хочется вновь услыхать, как с газетных столбцов
                                                                   зацыкали
те,
кто у дуба, кормящего их,
корни рылами роют.

Это стихотворение сопровождалось подзаголовком: «Цикл из пяти» (вот что значат, кстати, слова – «…распущу фантазию в пёстром цикле»). Все пять вещей направлены против обывателя, бешенство которого Маяковский вызывал охотно, даже радостно – он в не слишком-то хитроумной перифразе именовал почтенных мещан свиньями («те, кто у дуба… корни рылами роют»). «Рой неожиданных рифм» имеется во всех пяти стихотворениях, начиная с первого приведённого нами. Здесь «цикле – зацыкали» – удивительная по звуковому богатству и глубине рифма, где совпадают три согласных (ц – к – л), которые редко оказываются вместе, а кроме того, внезапности способствует и неравносложность: она ведёт к тому, что первый член рифмующей пары, слово «цикле», несколько растягивается в произношении («цик/ле»), тогда как второй несколько сокращается («зацык[а] ли»). Вторая пара рифм тоже поражает звуковой полнотой и к тому же омонимичностью. «Рою» (дательный падеж существительного «рой») и «рою» (от глагола «рыть») – омонимы. У Маяковского отклонение от омонима – «роют»; но общее впечатление неожиданности и даже занятной омонимичности сохраняется.
Поглядим, каков же «рой неожиданных рифм» в стихотворении этого цикла «Никчёмное самоутешение» (1916); здесь идёт речь о засилии хамства и варварства, воплощённого Маяковским в фигуре извозчика. Первая строфа:
Мало извозчиков?
Тешьтесь ложью.
Видана ль шутка площе чья?
Улицу врасплох огляните –
из рож ее
чья не извозчичья?

Понятно, что главные слова в этих строках – те, что стоят в рифме. А рифмы – составные, причём в первом случае идёт сначала однословный член, а во втором сначала двусловный:
ложью – рож её
площе чья – извозчичья

В первом случае усиливается слитность двусловного члена рифмы («рож её» поневоле произносится как «рожие»); во втором случае посреди слова возникает пауза, рассекающая его надвое («извозчичья» поневоле произносится как «извощи-чья»). Слова, стоящие в рифме, приобретают рельефность; они, так или иначе видоизменяясь, несут могучее ударение, выпячиваются, отделяются от окружения. И неожиданность сопоставлений слов в рифмующей паре, и звуковая деформация слов ведут к выделению из фразы слова как такового. Возникает то, что уже современники молодого Маяковского назвали «поэзия выделенного слова». Вот ещё одна строфа, четвёртая:
Все равно мне,
что они коней не поят,
что утром не начищивают дуг они –
с улиц,
с бесконечных козел
тупое
лицо их,
открытое лишь мордобою и ругани.

Главная рифма и здесь составная: «дуг они – ругани» (другая менее броска, хотя она и необычна: «поят – тупое»).
Слово «ругани», раздираясь пополам паузой («руг/ ани»), сильно подчёркивается – оно взрывает всю строфу (вспомним: «И город на воздух строфой летит»).
В следующем стихотворении цикла, «Надоело», поэт говорит о ресторанных соседях, розовых, жирных обжорах, и у него вырывается отчаянный крик:
Нет людей.
Понимаете
крик тысячедневных мук?
Душа не хочет немая идти,
а сказать кому?

Неожиданность рифмы тут обеспечена звуковой глубиной и небывалостью соединения: «понимаете – немая идти»; во втором члене рифмы, слитом из двух слов, лишний гласный; он ослабевает при слиянии, а всё же усиливает неожиданность эффектом неравносложности: «нема(я) идти».
Можно ли сказать, что неожиданность тут комична? «Цикл из пяти» печатался в «Новом Сатириконе», но стихи эти далеко не шуточные: в последнем примере – вопль одинокого отчаяния. Поэма «Флейта-позвоночник» (1915) содержит немало подобных разрывов слова, приобретающих смысл трагический. «Пролог» поэмы кончается строками:
Из тела в тело веселье лейте.
Пусть не забудется ночь никем.
Я сегодня буду играть на флейте,
на собственном позвоночнике.

Как деформируется слово «позвоночнике» под влиянием предшествующего сочетания: «ночь никем»! Позвоночник словно перебит пополам, подобно тому, как переломано слово: «позвоноч/нике». А вслед за этим начинается глава I поэмы:
Версты улиц взмахами шагов мну.
Куда уйду я, этот ад тая!
Какому небесному Гофману
выдумалась ты, проклятая?!

И здесь вторые члены рифмы рвутся, деформируясь под влиянием предшествующих составных: «шагов мну – Гоф/ману», «ад тая – проклят/тая». И далее – столь же выразительно и громогласно:
Мне,
чудотворцу всего, что празднично,
самому на праздник выйти не с кем.
Возьму сейчас и грохнусь навзничь
и голову вымозжу каменным Невским!
Вот я богохулил,
орал, что бога нет,
а бог такую из пекловых глубин,
что перед ней гора заволнуется и дрогнет,
вывел и велел:
люби!

Слова-рифмы всеми звуковыми средствами выдвинуты вперёд, подчёркнуты, усилены. «Празднично – навзничь» – это очень интересная пара; рифмует здесь «празднич(но) – навзничь», а слог «но» повисает и, можно сказать, перебрасывается в начало следующего стиха:
(…но) самому на праздник…

А «не с кем – Невским» чуть ли не омонимы, сопоставление которых полно глубокого смысла. «Не с кем» – формула одиночества, «Невский» – многолюдный центральный проспект столицы; значит, члены рифмы образуют смысловой контраст и в то же время оказываются в звуковом отношении подобными. Смысловая противоположность при звуковом тождестве – вот чем является эта столь важная для Маяковского рифма.
Рифмы в следующей строфе не менее важны: «бога нет – дрогнет», «глубин – люби». В первой паре разрывается пополам глагол, и его звучание становится образом его смысла: «дрог/нет»; кажется, что «дрогнуло», «содрогнулось» само слово. А ведь речь идёт не о внутреннем переживании, а о геологическом катаклизме, о землетрясении: «…гора заволнуется и дрог/нет». Во второй паре слово «люби!» выделено не только рифмующими звуками, но и синтаксисом; предложение перестроено так, что важнейшие слова даются крупным планом. Вместо: «…а бог вывел из пекловых глубин такую, что перед ней заволнуется и дрогнет гора, и велел…» у Маяковского: «…а бог такую из пекловых глубин, / что перед ней гора заволнуется и дрогнет, / вывел и велел…»
Вследствие перестановок каждое звено фразы оказалось подчёркнутым, особенно же энергичное ударение падает на заключительный приказ: «люби!»
Все рифмы Маяковского небывалые, все они – впервые. Маяковский достигает этого либо слитием никогда прежде не соединявшихся слов («не с кем – Невским», «ад тая – проклятая», «по тысяче тысяч разнесу дорог – судорог», «ведет река торги – каторги», «нету дна там – канатом», «туже и туже сам – ужасом», «нашей ей – на шее»), либо сочинением новых слов, прежде в языке существовавших только как некая возможность – их иногда называют «потенциальные слова» («к двери спаленной – запахнет шерстью паленной», «гупенько – преступника», «голубо – любовь», «выжуют – рыжую», «признакам – вызнакомь», «выник – именинник»), либо звуковым сближением слов неравносложных или не рифмующих между собой по классическим представлениям («уюте – довоюете», «личико – вычекань», «точно – чахоточного», «неладно – ладана», «трупа – рупор», «число – слов»). При этом Маяковский принимает все меры, чтобы стоящие в рифме слова не только феноменальной по новизне рифмой, но и другими средствами оказались выделены. Вот яркий пример из «Флейты-позвоночника»:
Ох, эта
ночь!
Отчаянье стягивал туже и туже сам.
От плача моего и хохота
морда комнаты выкосилась ужасом.

«Ох, эта…» стоит отдельно, потому что рифмует с «хохота» и образует целый полный стих; слово «ночь» тоже стоит отдельно, потому что с него начинается другой стих. «Морда комнаты выкосилась ужасом»: здесь тоже выделено каждое слово – при помощи невероятной, фантастической метафоры, новообразования «выкосилась» и творительного падежа слова «ужасом», которое удлинено паузой, потому что рифмует со слитым вместе «туже сам», – оно звучит как «ужа/сом».
Такова система Маяковского – поэт создал её, как ему самому казалось, на развалинах классического стихосложения. Возможен принципиально другой путь обновления «репертуара рифм» – путь Бориса Пастернака.

Не разрушая старого

Пастернак тоже стремился к неожиданностям в рифме; он тоже противник «вечных рифм» типа «сладость – радость». Но он не создавал небывалых слов, не искал необычных составных рифм, не пользовался неравносложностью и прочими средствами, к которым прибегал Маяковский. Он сохранил старинную классическую систему, но вводил новые слова из таких областей бытия, которые до сих пор в поэзию не входили, слова, которых не знал поэтический язык предшествующей эпохи. Впрочем, если сами по себе слова порою и были знакомы читателю, то они, можно сказать, не были знакомы между собой – у Пастернака они вступают в новые рифменные соединения, и эти соединения ошеломляют читателя:
В нашу прозу с ее безобразьем
С октября забредает зима.
Небеса опускаются наземь,
Точно занавеса бахрома.

Еще спутан и свеж первопуток,
Еще чуток и жуток, как весть.
В неземной новизне этих суток,
Революция, вся ты, как есть.

Жанна д’Арк из сибирских колодниц,
Каторжанка в вождях, ты из тех,
Что бросались в житейский колодец,
Не успев соразмерить разбег.

Ты из сумерек, социалистка,
Секла свет, как из груды огнив.
Ты рыдала, лицом василиска
Озарив нас и оледенив.

Отвлеченная грохотом стрельбищ,
Оживающих там, вдалеке,
Ты огни в отчужденьи колеблешь,
Точно улицу вертишь в руке.

И в блуждании хлопьев кутежных
Тот не гордый, уклончивый жест:
Как собой недовольный художник,
Отстраняешься ты от торжеств.

Как поэт, отпылав и отдумав,
Ты рассеянья ищешь в ходьбе.
Ты бежишь не одних толстосумов:
Все ничтожное мерзко тебе.

«Девятьсот пятый год». Вступление к поэме, 1925
Почти все рифмующие пары здесь новые (если не считать «вдалеке – руке» или «ходьбе – тебе»). Некоторые отличаются полной новизной («колодниц – колодец», «социалистка – василиска», «огнив – оледенив», «стрельбищ – колеблешь», «кутёжных – художник»), другие могли где-то встретиться («зима – бахрома», «первопуток – суток»). Присмотримся, однако, к новым.
Одни из них – рифмы неточные, возможность которых появилась только в нашем веке: «колодниц – колодец», «стрельбищ – колеблешь», «жест – торжеств», «кутёжных – художник». Другие вполне точны и даже, по звуковым свойствам, вполне возможны в классическом стихе: «огнив – оледенив», «отдумав – толстосумов»… Дело, однако, не в звуковых (фонетических) особенностях рифм как таковых, а в том, что у Пастернака постоянно происходят «сопряжения далековатых слов», «далековатых стилей» (когда-то Ломоносов требовал от поэзии «сопряжения далековатых идей»). Пара «огнив – оледенив» составлена из старинного слова «огниво» и редчайшего – в форме деепричастия совершенного вида – глагола «леденить»; оба эти слова вполне реальные, однако в высшей степени редкие каждое в отдельности и уж наверняка не встречавшиеся в рифменной паре. «Социалистка – василиска» – ещё более удивительное соединение: первое – современный политический термин, второе – сказочное чудовище, легендарный змей; где и когда им доводилось соединиться до Пастернака? Можно быть уверенным: нигде и никогда.
Дальше в тексте поэмы «Девятьсот пятый год» (беру только начало) рифмуют: «героев – настроив», «чугу́нки – с короткой приструнки», «платформ – реформ», «пенсне – во сне», «первое марта – из века Стюартов», «калейдоскоп – подкоп», «раньше – лаборантши», «суматоха – чертополохом», «доклады – тайною клада», «Порт-Артура – агентуру», «неослабен – Скрябин», «препон – Гапон», «клюкве – хоругви»…
Часто в стихах Пастернака встречаются слова из какой-нибудь специальной терминологии; такие слова всегда выразительны, но их весомость многократно возрастает, когда они стоят в рифме. Например, термины из естествознания:
В траве, меж диких бальзаминов,
Ромашек и лесных купав,
Лежим мы, руки запрокинув
И к небу головы задрав.
……………………….
Мы делим отдых краснолесья,
Под копошенье мураша
Сосновою снотворной смесью
Лимона с ладаном дыша.

«Сосны», 1941
«Бальзамин» – тропическое растение, которое разводят как декоративное; «краснолесье» – термин, обозначающий сосновый лес. Здесь же рядом народное и даже областное слово «купава» – так иногда называют один из видов лютиков. Обычное его наименование «купальница», реже, но всё же встречается «купавка»; форма, использованная Пастернаком, – редчайшая. Таково же и слово «мураш» – оно областное, значит «мелкий муравей» и встречается крайне редко в фамильярном разговоре, да и то в уменьшительной форме, «мурашка». Понятно, что все рифмы приведённых двух строф – необычны.
Или – слова и термины из области музыки:
Окно не на две створки alia breve,
Но шире, – на три: в ритме трех вторых.
Окно, и двор, и белые деревья,
И снег, и ветки, – свечи пятерик.

«Окно, пюпитр…», 1931
Как бьют тогда в его сонате.
Качая маятник громад,
Часы разъездов и занятий,
И снов без смерти, и фермат!

«Опять Шопен не ищет выгод…», 1931
Или – термины из литературоведения, теории стиха:
Наследственность и смерть – застольцы наших
                                                               трапез.
И тихою зарей – верхи дерев горят –
В сухарнице, как мышь, копается анапест,
И Золушка, спеша, меняет свой наряд.

«Пиры», 1913
Теории прозаического повествования:
Зовите это как хотите,
Но всё кругом одевший лес
Бежал, как повести развитье,
И сознавал свой интерес.

Он брал не фауной фазаньей,
Не сказочной осанкой скал, –
Он сам пленял, как описанье,
Он что-то знал и сообщал.

«Волны», 1931
Таких примеров можно привести множество. Не будем увеличивать их число. Скажем в обобщающей форме: оба поэта, Маяковский и Пастернак, стремились к рифме неожиданной, однократной. Они достигали этой цели, двигаясь разными путями: Маяковский – приспосабливая к своим намерениям и задачам язык, видоизменяя его, сдвигая границы между словами, ломая классическое стихосложение; Пастернак – соединяя в рифме слова, которые до того никогда не встречались и встретиться не могли, сопрягая внутри классического стиха слова из множества специальных языков, терминологических систем, местных диалектов, профессиональных жаргонов.
Давно поговаривали об отмирании рифмы. Когда-то Пушкин предполагал, что будущее – за белым, то есть безрифменным стихом; в 1834 году он писал: «Думаю, что со временем мы обратимся к белому стиху. Рифм слишком мало. Одна вызывает другую. Пламень неминуемо тащит за собою камень. Из-за чувства выглядывает искусство. Кому не надоели любовь и кровь, трудный и чудный, верный и лицемерный, и проч.». Прошло с той поры почти полтора столетия, а пушкинское пророчество не сбылось: белый стих не вытеснил рифменный. Произошло иное: решительно обновились рифмы. Конечно, «из-за чувства выглядывает искусство»; но Пушкин не мог и предположить, что возникнет система, внутри которой можно будет искусство рифмовать совершенно неожиданно:
Бросьте!
Забудьте,
плюньте
и на рифмы,
и на арии,
и на розовый куст,
и на прочие мелехлюндии
из арсеналов искусств.

В. Маяковский. «Приказ № 2 армии искусства», 1921
Здесь рифмуют не просто «куст – искусств», но и глубже: «розовый куст – арсеналов искусств», то есть совпадают не только звуки к – у – с – т, но звуки а – в – ы – к–  у – с – т. Нет, русский стих рифму не отбросил, а с величайшей изобретательностью реформировал, даже революционизировал ее, и – сохранил. Поэт Давид Самойлов имеет все основания делать вывод о том, что предсказание Пушкина не сбылось: «Русский стих пока тесно связан с рифмой как смысловым рядом. Рифма – некий объективный показатель глубинных процессов, происходящих в стихе. Все эпохи процветания русского стиха, все революционные преобразования в нём – Державин, Пушкин, Некрасов, Блок, Маяковский – связаны с преобразованием рифмы, с её движением, её развитием. Рифма пока ещё не перестала быть пульсом стиха».

Не сотвори себе кумира

Мы рассказали о двух поэтах, искавших во что бы то ни стало новых рифм. Их опыт, однако, вовсе не означает, что в нашем веке хороши только рифмы оригинальные, прежде неслыханные. Сколько создано прекрасных и, без сомнения, современных стихов, содержащих простейшие, привычные рифмы! Вот как начинается одно из волнующих своей мудрой простотой стихотворений Н. Заболоцкого:
Простые, тихие, седые,
Он с палкой, с зонтиком она, –
Они на листья золотые
Глядят, гуляя дотемна.

Их речь уже немногословна,
Без слов понятен каждый взгляд,
Но души их светло и ровно
Об очень многом говорят.

В неясной мгле существованья
Был неприметен их удел,
И животворный свет страданья
Над ними медленно горел.

Изнемогая, как калеки,
Под гнетом слабостей своих,
В одно единое навеки
Слились живые души их…

«Старость», 1956
Рифмы скромные и неприметные, как скромна и неприметна жизнь «простых, тихих» стариков. Наверно, броская рифма в таком стихотворении оскорбила бы нас. А ведь Заболоцкий умел, когда ему хотелось, щегольнуть изысканной рифмой:
Колеблется лебедь
На пламени вод.
Однако к земле ведь
И он уплывет.

«Клялась ты…», 1957
Некогда А. К. Толстой даже отстаивал право на рифму слабую, небрежную. Он ссылался на пример великого испанского живописца Мурильо: «…если бы, – писал Толстой, – она [линия] была у него чёткая и правильная, он производил бы не тот эффект и не был бы Мурильо; его очарование пострадало бы и впечатление было бы более холодным». Толстой иллюстрирует свою мысль строчками из «Фауста» Гёте, когда Гретхен молится перед иконой и произносит:
Ach neige,
Du Schmerzenreiche,
Dein Antlitz gnädig meiner Not!

(В переводе Б. Пастернака:
К молящей
Свой лик скорбящий
Склони в неизреченной доброте…)

И Толстой поясняет:
«Может ли быть что-нибудь более жалкое и убогое, чем рифмы в этой великолепной молитве? А она единственная по непосредственности, наивности и правдивости. Но попробуйте изменить фактуру, сделать её более правильной, более изящной – и всё пропадёт. Думаете, Гёте не мог лучше написать стихи? Он не захотел, и тут-то проявилось его изумительное поэтическое чутьё».
И Алексей Толстой делает вывод:
«Некоторые вещи должны быть чеканными, иные же имеют право [не быть] или даже не должны быть чеканными, иначе они покажутся холодными».
Не искали рифменных неожиданностей Ахматова, Светлов, Маршак. Остановимся на стихах одного из этих авторов, Самуила Маршака:
Морская ширь полна движенья.
Она лежит у наших ног
И, не прощая униженья,
С разбега бьется о порог.

Прибрежный щебень беспокоя,
Прибой влачит его по дну.
И падает волна прибоя
На отходящую волну.

Гремит, бурлит простор пустынный,
А с вышины, со стороны
Глядит на взморье серп невинный
Едва родившейся луны.

Как всегда у Маршака – консервативная форма, древний стих – четырёхстопный ямб, привычные рифмы: «движенья – униженья», «ног – порог»… Отметим, однако, точность рисунка, выразительность повторов, словесных –
Прибрежный щебень беспокоя,
Прибой влачит его по дну.
И падает волна прибоя
На отходящую волну, –

и звуковых («с разбега бьётся о порог… падает волна прибоя… бурлят простор пустынный…»), повторов, соот ветствующих ритму набегающих волн, движущегося и в то же время спокойного взморья. В рифму, усиливающую повторы, неизменно попадает самое важное, самое нужное слово, с абсолютной естественностью и необходимостью остановившееся в конце строки. Маршак много размышлял о рифме, много писал о ней – в стихах и прозе. Главным для него была именно естественность рифмы, её соответствие реальной жизни:
Когда вы долго слушаете споры
О старых рифмах и созвучьях новых,
О вольных и классических размерах, –

Приятно вдруг услышать за окном
Живую речь без рифмы и размера,
Простую речь: «А скоро будет дождь!»

Слова, что бегло произнес прохожий,
Не меж собой рифмуются, а с правдой –
С дождем, который скоро прошумит.

1952
«Рифмуются с правдой» – это не игра слов, не шутка, а протест против искусственной литературщины, против жонглирования словами и звуками, отрывающимися от жизненного смысла. В набросках статьи «О молодых поэтах» (1962) Маршак писал: «Желание блеснуть новой и сложной рифмой часто ведёт к механическому стихоплётству – вроде известных стихов Д. Минаева “Даже к финским скалам бурым обращаюсь с каламбуром” или “Муж, побелев, как штукатурка, воскликнул: – Это штука турка!” …Вообще можно сказать молодому поэту: не сотвори себе кумира из рифмы, из стихотворных размеров, из так называемой инструментовки стиха. Всё это живёт в стихе вместе, и гипертрофия каждого из этих слагаемых ведёт к механизации стиха». В той же статье, разбирая рифмы Евг. Евтушенко, Маршак делает вывод, что они, рифмы, «оправдывают себя лишь в тех случаях, когда они мобилизованы поэтической мыслью, а не слоняются без дела» (VI, 593–594). В другой, более ранней статье, «О хороших и плохих рифмах» (1950), Маршак показывал, что нет плохих или хороших рифм вообще, независимо от стихотворения или от художественной системы поэта. Например, бесхитростная глагольная рифма в басне Крылова «Ларчик» не слабая, а единственно возможная. Механик в концовке басни
Потел, потел, но наконец устал,
         От Ларчика отстал,
И как открыть его, никак не догадался:
         А Ларчик просто открывался.

«Простая рифма, – поясняет Маршак, – как бы подчёркивает, как просто открывался этот ларчик» (VII, 102). Завершим же эту главу ещё одним изречением С. Я. Маршака:
«Боксер дерётся не рукой, а всем туловищем, всем своим весом и силой, певец поёт не горлом, а всей грудью.
Так пишет и настоящий писатель: всем существом, во весь голос, а не одними рифмами, сравнениями или эпитетами» (VII, 104).
Назад: Глава пятая. Ритм
Дальше: Глава седьмая. Стиль и сюжет