Глава двадцать пятая
Через несколько месяцев после презентации книги Питера я, сидя с другими учителями в нашей общей гостиной, наблюдала, как Джимми Картер становится президентом. За несколько дней до голосования количество его сторонников в опросах начало пугающе сокращаться. Казалось, в последнюю минуту президент Форд начал набирать обороты. Мысль о том, что после скандалов во времена Никсона мы можем избрать его тщательно подготовленного преемника, выглядела запредельным сюром. Впрочем, разум возобладал, и американцы проголосовали за порядочного человека из городка Плейнс, штат Джорджия.
Когда Дэвид Бринкли на канале Эн-би-си объявил, что 39-м президентом Соединенных Штатов становится Джимми Картер, кто-то открыл бутылку шампанского «Нью-Йорк». Перед тем как разойтись по комнатам, мы чокнулись за новую эру в политике. В тот вечер я сказала себе: Я не хочу пробыть здесь четыре года и отсюда наблюдать за тем, что происходит. Я хочу сбежать отсюда, и это серьезно.
Однако при этом я понимала, что у меня пока еще нет сил все переосмыслить и начать заново. Даже приезжая в Нью-Йорк — я продолжала наведываться туда по выходным два раза в месяц, — я по-прежнему не представляла, как могла бы жить в этом жестоком мегаполисе, где процветали уверенные в себе, супернапористые и пробивные.
Книга Питера получила блестящие отзывы и привлекла к себе внимание. Он принял участие в книжном турне по тридцати городам, а через несколько месяцев в момент откровенности проболтался мне, что после каждой презентации книги спал с новой женщиной. На гонорар, полученный за экранизацию, он купил себе прекрасную квартиру с двумя спальнями в старом доме в Бруклин-Хайтс — не слишком живописный вид на город, зато высокие потолки и великолепные, по-викториански просторные помещения. Одну из спален Питер переоборудовал под кабинет. Там был небольшой балкон, с которого открывался вид с востока на большую гавань, в которую в свое время приплыли наши предки.
— Я называю это мелвилловским видом, — сказал Питер репортеру «Нью-Йорк таймс», давая ему интервью в своем шикарном новом жилище.
Он обставил его в стильной скандинавской манере благодаря Саманте Гудингс. Она переехала к Питеру и взяла на себя многое в его жизни, включая рекламу их золотой литературной пары — фотогеничной, политически прогрессивной, интеллектуальной и сексуальной. По крайней мере, такими их изобразили в журналах «Нью-Йорк» и «Интервьюз», а также в «Нью-Йорк таймс» на развороте раздела «Стиль». В той же статье было объявлено, что издатели Питера, «Литтл, Браун», подписали с ним договор на публикацию его первого романа, который он анонсировал так: «Не больше и не меньше как художественный обзор нашей эпохи, размышление о том, что значит быть американцем в этом послевоенном мире». Тот факт, что он получил аванс в размере семидесяти пяти тысяч долларов, также стал большой новостью. «Литтл, Браун» надеялись, что смогут опубликовать книгу в конце 1978 года.
— Твой брат, если можно так выразиться, сделал весьма серьезную ошибку, — сказал мне однажды вечером в постели Тоби.
— В чем же это?
— Не нужно было объявлять всему миру, что он пишет большой роман.
— Норман Мейлер это постоянно делает.
— Верно, но разница в том, что он Норман Мейлер. Мы все ожидаем этого от Нормана: он постоянно провозглашает себя гением — возможно, лучшим писателем со времен Гомера. Питер и близко не тянет на Мейлера. Он пока всего лишь дебютант. И книга, хотя и хорошо принята, не дотянула до того уровня, на который надеялись его издатели. А это значит, что великий американский роман, о котором Питер рассказывает всем налево и направо, их реально беспокоит. В этой ситуации твоему брату нужно быть осмотрительнее. А еще ему стоит перестать без конца мотаться по вечеринкам, запереться дома, добраться до стола и начать работать.
— Вообще-то, это Саманта, твоя старая подружка, так усердно затаскивает Питера в бомонд.
— Перестань называть ее моей старой подружкой. Это было минутное увлечение, не более того.
— Тоби, ну я же понимаю, что я не единственная, с кем у тебя есть такая же договоренность. Не переживай, я могу с этим справиться. Но не надо вести себя так, как будто переспать с Самантой Гудингс — это раз плюнуть. Я же видела, как ты смотрел на нее на вечеринке у Питера. Она и сейчас тебе небезразлична. И кто станет тебя винить за это? Просто я не выношу Нью-Йорк именно за то, что он полон вот таких девиц, как Саманта.
— Ты талантливая, красивая… ничем не хуже ее. Ты могла бы здесь многого добиться, но прикрываешься своим Дублином, как щитом, чтобы не двигаться дальше, за пределы пережитых тобой страданий. Да, это ужасно. Но прошло два года. Я не призываю тебя сбросить старую кожу, как рептилии. Но если позволишь, все-таки скажу… ты ограничиваешь себя, продолжая и дальше изображать школьную учительницу из Вермонта и твердить себе: я недостаточно хороша, чтобы выдержать конкуренцию в Нью-Йорке. На самом деле ты достаточно хороша, чтобы добиться здесь блестящего успеха. Но возникает главный вопрос: можешь ли ты взглянуть в лицо жизни?
Вечером, после того как Тоби бросил мне этот вызов, я спросила Дункана, согласен ли он, что я себя ограничиваю. У самого Дункана был роман с Андреа, юристом в сфере развлечений, которая постоянно курсировала между Нью-Йорком и Лос-Анджелесом и поэтому шутливо называла себя бродягой с двух берегов. Она была умной и энергичной, хотя на мой вкус немного чересчур восторженной. А еще Андреа постоянно намекала Дункану, что ему нужна квартира побольше, здесь обстановка казалась ей «слишком студенческой». Но Андреа искренне поддерживала Дункана и помогала ему в работе. Дункан только что вернулся из Алжира, где брал интервью у Тимоти Лири, бывшего преподавателя из Гарварда, а ныне настоящего гуру ЛСД, выбравшего изгнание в Северную Африку. Каждый раз, когда я располагалась на ночевку за плитой, а Андреа тоже была дома, я слышала, как они шумно и энергично занимаются сексом. Было очевидно, что постель — то, что их обоих сближает.
Однажды вечером, когда я сидела у Дункана после дневного свидания с Тоби, какой-то парень налетел на меня, обнял и заявил:
— Привет! Я призрак из твоего прошлого!
Волосы парня, некогда зеленые, теперь стали черными как смоль. Он по-прежнему был курчавым, с прической в стиле афро. Однако еще больше похудел. А светлая кожа — он всегда был бледным — теперь стала белой как мел. Но Хоуи Д’Амато остался самим собой — таким же ярким и экспансивным. Кажется, он был искренне рад видеть меня.
— Я и не знала, что вы с Дунканом поддерживаете связь, — сказала я, пока наш хозяин открывал бутылку красного вина и разливал его в три бокала.
— После универа в Нью-Йорке я год или около того прожил в Сан-Франциско — quelle surprise, — но в конце концов мне там до смерти надоело. И я, понятное дело, сбежал назад, на восток. Влез в издательское дело Нью-Йорка, сумел пробиться. Сейчас работаю в рекламном отделе «Сент-Мартинс Пресс». И вдруг вот этот красавчик заключает с нами контракт на написание большой книги о закате и падении идеализма 1960-х годов. Когда редактор привел его в мой кабинет, я запрыгал и стал орать как ненормальный: «Это же один из тех немногих ребят в Боудине, который не называл меня Зеленым пидарасом!» А потом он рассказал мне, что ты изредка гостишь у него тут. Я, кстати, тебе написал, когда узнал, что случилось. И не надо оправдываться и объяснять, почему не ответила. Я все понимаю.
Я сжала руку Хоуи:
— Спасибо.
— Но сегодня я решил, что просто обязан зайти и узнать, как твои дела. Ты выглядишь просто потрясающе, девочка моя.
Я ответила, что Хоуи за это время не растерял своего таланта к преувеличениям.
— Но мне нравится твой стиль начала семидесятых. Как-нибудь можем поговорить с тобой о реально важных вещах — например, устроить дискуссию о влиянии ямса на карму.
— Я смотрю, ты почти не изменился.
— О нет, я чудовищно изменился благодаря тому, что очутился наконец в Нью-Йорке, отгородился от остального мира и не высовываю нос дальше Манхэттена и Файер-Айленда.
Хоуи настоял на том, чтобы в мой следующий приезд пригласить меня поужинать в кафе «Волшебная флейта» на 64-й Вест-стрит. После этого мы сходили на Рудольфа Нуриева, выступавшего на Бродвее, потратив астрономическую сумму за места в партере. За ужином Хоуи заговорил о Сыне Сэма — серийном убийце, который держал в страхе весь Нью-Йорк, убивая влюбленные пары, когда те садились в машины. Буквально за несколько дней до моего приезда в город на выходных убийца выстрелил в голову студентке Колумбийского университета и скрылся с места преступления. У меня эта история всколыхнула в душе все прошлые травмы. Когда за обедом Хоуи стал об этом рассказывать, я страшно занервничала. Заметив мое состояние, он взял меня за руку.
— Ну что я за идиот, вот язык без костей, — огорченно сказал он.
— Нормально, все нормально. Просто…
— Не нужно объяснять. Вот совсем ни к чему.
Я потянулась за сигаретами:
— Интересно, получится у меня хоть когда-нибудь преодолеть все, что со мной было?
— Может, и нет, — сказал Хоуи. — Возможно, шрамы останутся у тебя навсегда.
— А ты? Тебе до сих пор больно вспоминать, что случилось в колледже?
— Конечно. Иногда, в спокойные моменты, я думаю, почему я сделался еще более откровенным и эпатажным — не скрывая, тычу всем и каждому в глаза, что я-де не такой как все, что я чертов гомик? И мне кажется, все дело в том, что случилось со мной в старших классах и в Боудине и оставило такой глубокий след. Знаешь, что для меня самое трудное? Попытаться завязать хоть сколько-нибудь длительные отношения — меня ни с кем не хватает больше чем на раз-другой. Сегодня вечером ты вернешься к Дункану, а я отправлюсь в Майншефт, найду там кого-то и буду трахаться с ним в туалетной кабинке. Потом, часам к трем ночи, вернусь в свою «сказочную» квартиру, просплю несколько часов, глотнув декседрина, а утром пойду на свою «сказочную» работу. Буду «сказочно» болтать со всеми, потом пойду на «сказочный» ланч с каким-нибудь издателем журнала и буду уговаривать его дать нам интервью, потом начну думать, не пойти ли на «сказочную» презентацию книги, и часам к семи решу поехать. И все, кто меня видит, будут думать: «Ах, этот Хоуи Д’Амато, разве он не сказочный? Как он уверен в себе, как непринужденно он чувствует себя в своей голубой шкуре!» Это почти правда, но есть один нюанс: я абсолютно «сказочный»… и очень одинокий.
После того ужина Хоуи снова стал моим близким другом. Он мог пропасть, а потом вдруг позвонить мне в Вермонт в полночь и проболтать со мной часов до двух. Мы настолько сблизились, что я почувствовала, что могу более открыто говорить с ним о смятении, которое бушевало в моей душе. К своему удивлению, я обнаружила, что «легкомысленному» Хоуи свойственны такт, а также способность хранить то, что он называл «иезуитское молчание». Намек на римско-католическую церковь был нарочитым. Хоуи не просто рос и воспитывался в католической семье, он и сам был практикующим католиком: каждое воскресенье ходил к мессе и верил, что в исповедальне можно очиститься от грехов. Он даже упомянул как-то о священнике, которого нашел в церкви Св. Малахии на 49-й Вест-стрит, который не обрушивался на Хоуи с гневными речами и обвинениями, когда он признавался в своих плотских грехах и гомосексуализме.
— Хотя сам отец Майкл суперреспектабелен, у меня ощущение, что моя сексуальная жизнь кажется ему вполне привлекательной. Он даже однажды предостерег меня, чтобы я не ходил с этим на исповедь к другим священникам, так как они могут не проявить сочувствия и снисходительности, как он. Но эта церковь для бродвейских куколок и богемных типов вроде меня. Уж там-то все священники много чего выслушивают о сексуальной жизни своих прихожан. Отец Майкл, я чувствую, опосредованно живет через меня.
Почему я в какой-то момент рассказала Хоуи о своей интрижке с Тоби? Возможно, почувствовала, что это еще сильнее скрепит нашу дружбу. В свою очередь, он признался мне, что в прошлом году был задержан полицией за попытку снять кого-то в туалете Пенсильванского вокзала перед посадкой на «Метролайнер» до Вашингтона, где он должен был встретиться с автором и застолбить права на серию интервью с ним.
— Вот такой я везунчик, попытался снять полицейского под прикрытием.
— Так это же, наверное, все было подстроено полицией?
— Само собой, и адвокат АСЗГС, взявшийся за мое дело, добился снятия всех обвинений именно на том основании, что это мерзкая подстава. О моем «преступлении» узнало начальство — сначала опоздал на поезд, а позже копы сообщили ему, что я был арестован за «непристойный поступок» в общественном туалете, хотя на самом деле я даже не успел ничего сделать. Даже удовольствия не получил. Полицейский показал мне свой значок в тот момент, когда я расстегивал его ширинку. К счастью, своему непосредственному начальнику я нравлюсь, так что он уладил дело с нашим генеральным директором. Но предупредил: второго столкновения с полицией он не потерпит.
Как и другие нью-йоркские друзья, Хоуи уговаривал меня уехать из Вермонта, уверяя, что в северных лесах я попусту толку воду в ступе.
Но я оставалась там, откладывая решительный шаг до 1980 года, когда мне исполнится двадцать пять. Бег трусцой перерос у меня в серьезную страсть, и в 1978 году я пробежала Бостонский марафон за четыре часа тридцать семь минут. А в следующем году, в беге на двадцать шесть миль в Нью-Йорке, я улучшила этот результат на две минуты. Когда я, шатаясь, пересекала финиш, меня там ждали Дункан и Хоуи. Первая книга Дункана «Сквозь таинственное стекло: как американская контркультура изменила американское сознание» вышла в конце 1978 года и получила очень хорошие отзывы, но плохо продавалась. Однако его восприятие шестидесятых — как необузданные эксперименты тех лет с социальной и сексуальной свободой пробили конформистские доспехи послевоенной эпохи — было четко аргументировано и описано остроумно и талантливо. Некоторым критикам не нравилась уверенность автора в том, что грядет новая консервативная революция, которая уничтожит весь прогресс, достигнутый с момента прихода Джона Кеннеди. В очень интересной статье для «Нью-Йорк таймс» Дункан утверждал также, что история с захватом заложников в ноябре 1979 года — когда в Иране были задержаны пятьдесят два человека, сотрудники посольства США и гражданские лица, а повстанцы, сторонники аятоллы Хомейни, держали их под прицелом — приведет к падению президента Картера и станет призывом к действию для сторонников нового консервативного движения, набирающего обороты по всей стране. Либеральные друзья снова раскритиковали Дункана за то, что он возвещает скорый подъем этих новых правых мыслителей. Дункан по своим политическим убеждениям был скорее центристом, но он становился все более проницательным и очень чутко улавливал то, что сейчас модно называть zeitgeist — духом нашего времени. В статье для журнала «Эсквайр» он взял интервью у Нормана Подгореца, Ирвинга Кристола и Милтона Фридмана — апологетов того, что впоследствии получило название неоконсерватизма. Дункан обратил внимание на то, что опасно игнорировать их руководящую роль в этом процессе. А еще он — за восемнадцать месяцев до выборов в ноябре 1980 года — убедил редактора журнала отправить его на месяц в поездку с третьесортным актером, ставшим губернатором Калифорнии, который тогда только-только решил баллотироваться в Белый дом.
— Только не говори мне, что у Рональда Рейгана есть шансы против Картера, — заявил Хоуи Дункану, когда после моего марафона они угощали меня китайской едой и пивом.
— В частной жизни этот парень сдержан и замкнут до такой степени, что, по моим ощущениям, даже самые близкие к Рейгану люди его не знают. Но поставьте его перед толпой обычных американцев, и он сумеет их расположить, нарисовав идиллические картинки в стиле Нормана Роквелла, и убедить всех в том, что пора покончить с национальным упадком, связанным с именем Картера.
— Но это же карикатурный взгляд на Америку, которой на самом деле давно не существует, — возразила я.
— Все консерваторы говорят о прошлом так, как будто это было лучшее время для человечества, — сказал Дункан. — Посмотришь, что произойдет, если в конце года британцы выберут Маргарет Тэтчер и ее партию. Она официально заявляет, что целиком и полностью одобряет викторианские ценности.
— Какие именно ценности она одобряет? Обычай вешать детей за карманные кражи и процветание работных домов или привычку выливать на улицу мочу пополам с дерьмом? — живо заинтересовался Хоуи.
— Ох, как же цветисто ты выражаешься, — хмыкнула я.
— Спасибо за комплимент, — улыбнулся Хоуи. — Но вы, мистер Дункан, меня всерьез разволновали тем, что в восемьдесят первом году в Белом доме мы можем поиметь актера из фильмов категории В. Не хватает еще, чтобы он назначил Боба Хоупа госсекретарем.
— Или Роя Роджерса… это будет даже лучше, — подхватила я.
— Точно! А на переговоры с русскими новоявленный глава Белого дома будет брать с собой верную собаку Пулю, — закончил Хоуи.
— О Рейгане важно понимать одно, — заметил Дункан. — Он настоящий современный консерватор. Но он не автократ, скорее демагог.
— Так или иначе, кого-то из них двоих да выберем, — усмехнулась я.
Дункан хоть и не слишком, но все же расстроился, когда Андреа ушла от него к коллеге-юристу. Как-то раз он признавался мне, что, по его мнению, девушка «уж слишком нацелена на верхние слои социальной стратосферы», однако, учитывая историю своих отношений с матерью и другими женщинами, он боялся быть брошенным и болезненно переносил подобные ситуации. Эта особенность Дункана меня печалила, но в то же время казалась защитной реакцией: он с трудом переносил разрыв… но после него почти сразу влюблялся снова. Дункан и сам это понимал.
Однажды он сказал мне:
— Я — романтический дурак. Мне всегда нужно быть рядом с кем-то, даже если этот человек мне абсолютно не подходит. Завидую тебе: ты встречаешься со своим таинственным любовником, но при этом можешь существовать отдельно от него.
— А я завидую тебе и твоим поискам любви, Дункан. Но очень надеюсь, что когда-нибудь ты наконец оставишь попытки взять в жены собственную мать.
Он засмеялся:
— Хоуи на днях сказал мне буквально то же самое.
А Хоуи тем временем получил немного денег. Его тетушка Мэри завещала ему все свое имущество, которое, как выяснилось, после уплаты всех налогов и пошлин и покрытия расходов на адвокатов и похороны составило около сорока тысяч долларов чистыми. Он спросил, не поможет ли ему моя мама купить квартиру побольше. Уйдя от отца, мама стала другим человеком, показав себя ловкой, энергичной, невероятно успешной и сверхработоспособной деловой женщиной, она заявляла, что к 1979 году ей будет «рукой подать до собственного агентства».
Свои планы мама реализовала вполне успешно: в первый же год выручка от продаж составила почти миллион долларов, а в следующем году она более чем удвоилась. Поскольку мама получала двадцатидвухпроцентную комиссию от всех доведенных до конца сделок, она смогла к концу второго года приобрести прекрасную квартиру с двумя спальнями и видом на Гудзон на пересечении Восемьдесят четвертой улицы и Риверсайд Сайд-драйв. Обставила она ее в несколько эксцентричном стиле, в котором было что-то от исторических интерьеров сериала «Театр шедевров» и английского загородного дома.
Мама много раз повторяла мне, что небольшая вторая спальня в ее доме предназначена мне. Ей казалось оскорбительным мое настойчивое желание останавливаться у Дункана. Как-то раз, когда мы ужинали с мамой и ее новым кавалером Джерри, довольно эпатажным театральным продюсером, мама начала было привычно причитать на тему «моя единственная дочь отвергает меня». Джерри — пожилой человек с редеющими крашеными черными волосами, в блестящем черном костюме-тройке (он питал к ним страсть) и клетчатом галстуке с виндзорским узлом — заметил:
— Полно, Бренда, ты же понимаешь, что этой юной леди требуется своя территория. Которой, кстати, у тебя самой никогда не было, судя по твоим рассказам о твоей матушке. Фактически старушка оставила тебя наконец в покое только единожды, когда ей хватило здравого смысла умереть. Конечно, тебе хочется показать Элис, какая ты классная и успешная дамочка, но не закапывай ее в то же дерьмо, в котором тебя саму чуть не схоронила твоя собственная мать.
Ай да Джерри! Я простила ему даже то, что он назвал мою мать дамочкой (хотя феминистка во мне и сочла это выражением устаревшим, уж очень в духе 1950-х). С другой стороны, Джерри было порядком за шестьдесят, а это означало, что родился он, когда бушевала Первая мировая война, а тридцать лет спустя пехотинцем участвовал в штурме Омаха-Бич в день «Д». Он был убежденным демократом, который, даже когда позиции Картера начали рушиться, продолжал уверять всех, что остается на стороне нашего благородного и высоконравственного президента и всех либеральных идей, которые тот поддерживал. За это я волей-неволей прощала Джерри манеры, как у персонажа Дэймона Раньона, и тарахтящую скороговорку бродвейского проныры невысокого полета. Его способность обуздывать мамины перехлесты мне также чрезвычайно импонировала.
Папа, надо сказать, терпеть Джерри не мог.
— Ну и видок у этого типа — что-то среднее между придурком-раввином и скользким адвокатишкой, из тех, кому звонят, когда сосед наверху оставил кран открытым и с потолка на кровать льется Ниагара.
— Со мной он очень мил, — возразила я.
— Это чем же он мил? Тем, что достал тебе билеты в партер на «Кордебалет» и несколько раз сводил поужинать в «Сарди»?
— Потому что он знает, как укротить маму.
— Эту сумасшедшую никому не приручить.
— Кажется, Джерри нашел способ.
Папа посмотрел на меня так, будто я плюнула ему в лицо. Отвернулся, жестом велел официанту принести ему еще виски с содовой.
— Ну, валяй, распиши мне теперь, какой она стала богачкой.
— Не уверена, что мама считает себя богачкой.
— Согласен, это клиенты у нее богатые.
— Мой друг Хоуи только что с маминой помощью купил квартиру в Челси, а его богатым не назовешь.
— Это тот пидор, что ли?
— Не называй его так, папа.
— Я сказал что-то, чего ты не знала? Нет, ты вспомни, когда мы с тобой последний раз ужинали в городе, а он за тобой заехал — куда-то вы потом вместе собирались, — и он как начал за столом болтать со мной запанибрата, мне так и показалось, что этот гребаный Крошка Тим меня закадрить пытается.
— Господи, папа, ну зачем ты говоришь такие вещи?
— Потому что это, блин, правда.
— Твоя правда, твое незнание, твои сальные шуточки.
— Мне кажется, вы забываетесь, барышня.
— Я не твоя барышня. Я ничья барышня, и я серьезно протестую, потому что…
— Что? Тебя так уж бесит, что после нескольких глотков отец немного распустил язык? Ты желаешь якшаться с гомосексуалами — вот, пожалуйста, я употребил правильное слово… Да кто бы возражал!
— Ты до сих пор переживаешь, да? Чувствуешь себя обездоленным?
— Вот зачем я оплатил твое отличное образование… чтобы ты бросалась длинными заковыристыми словечками типа «обездоленный»
— Ты платил за мое образование, чтобы я научилась отличать достоинство от хамства… гм… вот еще два важных слова, над которыми стоит поразмыслить. А теперь, если не возражаешь, я пойду… Мне действительно надоели твои…
Но, когда я вскочила, папа удержал меня за руку:
— Прошу, не уходи… пожалуйста, не оставляй меня…
— Так не вынуждай меня убегать.
— Прости. Мне жаль. Я о многом сожалею…
Отец опустил голову. И заплакал. Разумеется, я села на место, придвинула стул поближе к нему. Папа продолжал сжимать мою руку.
— Я говнюк, — просипел он. — Полный мудак, я все испортил, все погубил. И с мамой твоей все время лажал. Вот теперь она и отыгрывается.
Я подвинула к отцу его виски с содовой. Успокаиваясь, папа сделал большой глоток.
— Вообще-то, я мало что об этом знаю, — сказала я, — но ведь трудно же, наверное, хранить верность, если вы постоянно собачитесь друг с другом…
Папа озадаченно посмотрел на меня:
— Это с каких же пор у тебя появился такой прогрессивный взгляд на это все?
— Я знаю одно — когда речь заходит о любви, то всегда все непросто и ничего нельзя понять.
Тут папа залпом допил остатки своего виски и сообщил, что его только что уволили с работы.
— Точнее, никто меня не увольнял, ничего такого. Президент компании, Мортимер Гордон, этот тупой жирный ублюдок, на прошлой неделе вызвал меня в свой кабинет и объявил, что моя работа в Чили закончена. Шахта заработала, приватизация завершена, и им теперь, видишь ли, нужен «молодой парнишка на побегушках, легкий на подъем». Мне он предложил стать первым вице-президентом компании по внутренним операциям — притворство, красивая обертка, — чтобы под этим предлогом перевести меня на кабинетную работу. Я спросил, на что можно рассчитывать, если я решу покинуть компанию сейчас: акции, облигации, выплаты — золотой парашют и прочее дерьмо в этом духе… Он пообещал мне годовую зарплату, шестьдесят тысяч долларов, и больше ни цента. Двадцать лет я отдал этой компании, и за всю ту прибыль, за всю пользу, которую я им принес, они готовы расщедриться на этакую сумму: три куска за каждый год. Я, понятно, вышел из себя, наорал на этого рыхлого жирдяя, сказал, что требую большего. Он сразу же: о’кей, сто тысяч и год медстраховки — и меня тут же вытурили под зад коленом.
— Как ты себя чувствуешь?
— Как брошенка. Вчера позвонил твоей маме, рассказал ей, что случилось. Она дала понять, что не будет претендовать на свою законную долю в доме, да и вообще ни на что. Фактически она вообще не хочет иметь со мной ничего общего. И это еще больше помогло мне почувствовать свою никчемность.
Надо отдать папе должное, не прошло и месяца, как он нашел новую руководящую должность — возглавил торговое подразделение компании, специализирующейся на сырьевых товарах. Его назначили первым вице-президентом. Мне он сказал, что будет зарабатывать те же деньги, что и раньше, «но с большими возможностями в смысле участия в прибылях». Он переехал в город, в съемную квартиру с одной спальней в Тюдор-Сити, старом, постройки 1920-х годов, жилом комплексе на восточном конце Сорок второй улицы. Наш семейный дом отец продал. Избавился от всей обстановки. И предложил своим троим детям взять из того места, которое мы когда-то называли своим домом, все, что только захотим. Питер и Адам забрали кое-какие нужные вещи — гитары, лыжи, набор гантелей (Адам), книги (Питер). Но я попросила только его фотографию в форме морского пехотинца и еще одну — моего деда по материнской линии, который был солдатом во Фландрии во время Первой мировой войны. Еще я унесла с собой фотографию мамы, когда она, вчерашняя выпускница колледжа, работала на канале Эн-би-си. Рядом с допотопной телекамерой и с блокнотом в руке мама выглядела воплощенным идеалом начала пятидесятых — миловидная, сдержанная, но полная скрытой сексуальности. Больше ничего мне не было нужно — кроме, пожалуй, еще нескольких тетрадей, школьных сочинений, да тех немногих дисков из моей коллекции, которые я не успела увезти с собой в Вермонт. За дом папа получил чуть больше ста тысяч. «Гудвилл Индастриз», благотворительная организация, вынесла из него все. В субботу мы с Адамом на его машине подъехали в опустевший дом. Папа собрал свою одежду, упаковал памятные вещицы: почетное удостоверение об увольнении из армии, диплом о высшем образовании, наши детские фотографии — и загрузил все это в машину Адама. Адам согласился перевезти папу, и не кто иной, как Адам, с мокрыми от слез глазами смотрел, как грубоватые носильщики из «Гудвилл Индастриз» вынесли остатки нашей мебели, оставив нас в пустых стенах. Теперь ничто не напоминало нам наш дом.
— Как легко можно все разрушить, а? Не успел оглянуться — и нет ничего, — с горечью сказал Адам, когда фургоны исчезли вдалеке.
— Если бы ты бывал на войне, то бы удивился, насколько это верно… ясно как белый день, — усмехнулся папа.
— Но там тебе было бы еще хреновее, — хмыкнула я.
— Хочешь сказать, что мне хреново? — спросил папа.
— А то, — сказала я.
Я съездила с папой и Адамом в город, помогла распаковаться и устроиться на новом месте. Квартира не вызвала у меня особого восторга. Но папа есть папа — видно, убедил себя, что сделка выгодная, и решил не обращать внимания на некоторые «мелочи»: квартира была на третьем этаже, а окна выходили в узкий переулок, а значит, солнечного света практически не было, к тому же обстановка в ней не обновлялась, похоже, со времен второго президентства Эйзенхауэра. Кроме допотопной кухни и заплесневелой ванной, здесь имелась коллекция древней унылой мебели, и мы с Адамом переглянулись, удивленные тем, какого черта папа не взял с собой хотя бы диван, кровать и стол.
Впрочем, папа нам ответил, не дожидаясь вопроса:
— Да-да, я понимаю, можно было бы притащить на эту свалку весь наш старый скарб. Но это означало бы всегда жить с этими напоминаниями о том, как оно все было.
— А как оно все было, пап? — спросила я.
Он скривил кислую гримасу: ты правда думаешь, что я стану отвечать?
Устроившись, папа приступил к новой работе и в первую же неделю совершил настоящий переворот на бирже, сыграв на падении цинковых акций. Вскоре он обзавелся и новой девушкой, Ширли, тридцатисемилетней разведенной секретаршей из его торговой компании. Детей она не хотела, и очень хорошо. И что меня больше всего тронуло в Ширли, так это ее забота о моем отце и то, как чутко она улавливала его настроение и умела подавлять приступы раздражительности.
Я не раз говорила папе, что считаю Ширли «удачным приобретением». Он с этим соглашался, но все-таки так и не смог до конца примириться с тем, что от него ушла мама. К этому горькому чувству примешивалась и ревность — мучительной была сама мысль о том, что его жена спит с другими мужиками, да еще и зарабатывает большие деньги. Но по чему папа так тосковал? По взаимным нападкам? Вечным разговорам на повышенных тонах? Ощущению глубокой неудовлетворенности?
Папа никогда не выяснял, зачем я по два раза в месяц, через выходные, таскаюсь в Нью-Йорк. Он понимал, конечно, что у меня кто-то есть, но не желал знать никаких подробностей — мне кажется, он гнал от себя подспудно неприятную мысль, что я могу заниматься с кем-нибудь сексом. Таким образом, мои отношения с Тоби оставались в секрете — папа сам хотел, чтобы так было. И меня это тоже устраивало.
Тоби… Были моменты, когда в его объятиях, в разгар любовных ласк, мне казалось, что я отдаюсь ему целиком, всем сердцем. Тогда я реально чувствовала глубокую связь с ним, мы были будто созданы друг для друга. Тоби и сам намекал на подобные чувства, особенно после того, как Эмме приелись его гамлетовские монологи на тему их совместного будущего. Как-то в понедельник утром, придя на работу, Тоби обнаружил письмо, где Эмма сообщала, что между ними все кончено, так как на днях в Хэмптоне она познакомилась с мужчиной, крупным финансовым менеджером, и полюбила с первого взгляда (как она писала, это был «un coup de foudre»).
Это было в конце лета 1980 года, примерно в то же время, когда начали сбываться невозможные, как нам казалось, прогнозы: все шло к тому, что следующим президентом Соединенных Штатов станет Рональд Рейган. После блеклого и анемичного съезда Демократической партии, после экономических прогнозов, показывающих, что экономический кризис продолжается, а наши граждане все еще оставались заложниками в Тегеране, президент Картер был обречен.
В глубине души мне было наплевать на то, что он проиграл этому выскочке и карьеристу. Не потому ли, что во мне тогда росла уверенность, что наши отношения с Тоби могут перерасти в нечто стабильное? Тем более что я решилась наконец покончить с Вермонтом и сразу после Дня труда устроилась редактором в солидное литературное издательство.
Начало этим серьезным жизненным переменам положил Хоуи, когда пригласил меня в очередной приезд в город на ланч с Джеком Корнеллом, ведущим редактором издательства «Фаулер, Ньюмен и Каплан» и одним из приятелей Хоуи по Файер-Айленду. Джек, мужчина лет сорока, был подчеркнуто элегантен. Выпускник Принстона, он долгое время был примерным семьянином, пока два года назад не заявил публично, что он гей. Впрочем, в ту нашу первую встречу Джек на эту тему не распространялся. Всю справочную информацию предоставил именно Хоуи, и он же после этого представил меня Джеку. Джек показался мне невероятно умным и образованным — после колледжа он учился год в Американском институте в Западном Берлине и бегло говорил по-немецки. Он рассказывал фантастические истории о жизни на этом «островке свободы среди всей этой просоветской тирании». Мы говорили о политике, говорили о книгах, говорили о моем пребывании в Ирландии (избегая темы террористической атаки). Джек расспрашивал о моей семье, поскольку прочитал книгу Питера и она вызвала его интерес. Меня заинтриговало мировоззрение этого человека. Даже несмотря на то, что он провозгласил себя геем и явно был этим горд, Джек оставался убежденным республиканцем во всем, что касалось экономики и коммунистической угрозы. Время, проведенное в Берлине, сделало его яростным антисоветчиком. Он рассказывал, что несколько раз побывал за Стеной, расписывал мрачную и безотрадную жизнь на востоке. «Мы здесь, в Штатах, свободно передвигаемся по миру и можем открыто высказываться против нашего правительства… и воспринимаем это как должное, а в Восточной Германии человек за это рискует попасть в тюрьму, у него могут даже отобрать детей. Так что да, я буду голосовать за Рейгана, потому что сейчас мы находимся в финансовом хаосе и потому что советский лидер Брежнев — сторонник жесткой линии и имперских амбиций. Чтобы противостоять ему, нам нужны собственные сторонники жесткой линии».
Я имела неосторожность возразить на это Джеку, упомянув о своих опасениях, что при Рейгане произойдет откат и будут утрачены даже те немногочисленные социальные гарантии, которые существовали в нашей стране, а также указав на его слепой патриотизм, «лишенный нюансов».
В следующие десять минут между нами состоялся резкий, но весьма уважительный разговор о том, насколько по-разному мы представляем себе роль правительства. Джек был серьезным сторонником экономики предложения, мне же этот неоконсерваторский лозунг «Меньше о государстве, больше о себе» казался троянским конем, влекущим нас в новый Позолоченный век.
В конце Джек вручил мне свою визитку, упомянув, что знает от Хоуи, что я подумываю о редакторской работе.
— Если приедете на следующей неделе, — сказал он, — мы могли бы встретиться и вместе пообедать.
Когда начались школьные каникулы, я неделю слонялась по городу, дожидаясь начала летнего семестра. В понедельник, позвонив секретарше Джека, я с удивлением узнала, что приглашена на обед в среду. Узнав, что мы с ним идем в «Четыре сезона», я отправилась в магазин и купила простое, но достаточно элегантное черное платье и нарядные туфли на относительно высоком каблуке. И правильно сделала, что позаботилась об этом, потому что Джек, как я начала понимать, был настоящей иконой стиля. Прекрасные дизайнерские костюмы, занятия в тренажерном зале по полтора часа в день (и это в эпоху, когда люди разве что бегали трусцой, а чаще вообще ни о чем таком не думали), всегда безупречный, безукоризненный. Мой наряд был замечен и одобрен.
— Нам было бы труднее разговаривать, оденься вы так, словно только что пришли с марша мира, — заявил Джек. — Да, я бы хотел, чтобы моя ассистентка хорошо одевалась. Это не значит, что вам придется одеваться у Холстона. Скорее подойдет парижский шик с налетом интеллектуальности. То, что на вас сегодня, идеально подходит и для такого обеда, как этот, и для вечеринок, на которые мы будем ходить. Надеюсь, вам нравятся вечеринки. Потому что они будут важной частью нашей работы.
Я заверила Джека, что ничего не имею против вечеринок, хотя мой собеседник, вероятно, понял, что говорю я это только для того, чтобы доставить ему удовольствие. К моему облегчению, разговор перешел на книги — мы долго говорили о моих вкусах в художественной литературе, и когда я упомянула таких писателей, как Грэм Грин, В. С. Найпол, Томас Пинчон, Ричард Йейтс, Дональд Бартельм, Джек энергично закивал, сказав, что у него тоже очень эклектичные вкусы. Мы поговорили о документальной литературе и о том, что я считаю книги вроде «Нужной вещи» Тома Вулфа образцом новой журналистики, но было бы неправильно верить в то, что успех одной этой книги может принести существенную выгоду издательскому делу.
— Отчасти это схоже с Голливудом, — сказала я. — «Звездные войны» неожиданно стали таким хитом, что теперь студии наперебой снимают научно-фантастические фильмы — с полдюжины, не меньше, — и почти все окажутся провальными. Я пока еще сторонний наблюдатель, поэтому простите, пожалуйста, мою самонадеянность, но, на мой взгляд, в том, что касается книг, нельзя думать о модных тенденциях. Успешная книга всегда нетипична.
— Если только ее автор не пишет бестселлеры — он-то и создает моду.
— Но писатель не может относиться к своему делу, как к пиджаку, который он то и дело перелицовывает. Вот тут и приходит на помощь издатель — не чтобы указывать писателю, что тому делать, а чтобы попытаться извлечь максимальную пользу для обоих.
— А сами вы не хотите писать? — спросил он.
— Нисколько. Я хочу быть акушеркой, а не матерью.
— Хорошая аналогия.
К концу обеда — по мартини каждый, бутылка шабли, много сигарет и водки для моего кавалера (я побоялась, что не дойду до дому, если продолжу пить с ним наравне) — мне предложили должность младшего редактора.
Тоби, узнав о моей новой работе, заметно встревожился:
— Мало того что ты становишься членом нашего маленького кружка, так и еще и будешь здесь постоянно.
— Кажется, тебя это не радует.
— Наоборот! Я всегда говорил, что тебе место на Манхэттене.
— Но что теперь, когда я — цитирую — буду здесь постоянно? Ты нервничаешь из-за того, что я захочу большего?
— Просто будет… по-другому, вот и все.
И, сменив тему, Тоби спросил, не хочу ли я посмотреть новый фильм Франсуа Трюффо «Любовь в бегах», который только что вышел на экраны города.
Странно, не правда ли, когда вот в такой несколько небрежной манере тебе дают понять, что внутренняя логика отношений изменилась. После фильма, за кружкой пива в «Чамлис», я попыталась заговорить об этом. Я спросила напрямик, предпочел бы Тоби, чтобы я по-прежнему оставалась в Вермонте, то есть на безопасном расстоянии, все время, не считая двух уикэндов в месяц. Тоби стал шумно возмущаться, утверждая, что я поднимаю много шума из ничего, что ему просто нужно переварить эту важную новость, «которая, как я сказал ранее, ничего не меняет».
Я понимала, что не смогу сказать вслух то, о чем подумала: «Значит, мы все равно будем встречаться дважды в месяц с 17 до 19 часов, хотя теперь я буду от тебя в одной остановке метро?» Но произнеси я это вслух, меня тут же обвинили бы в желании все изменить, а такое желание, признаться, у меня и в самом деле было. По крайней мере, сейчас, через много лет после Дублина, у меня наконец появились мысли о чем-то, выходящем за рамки нашего ограниченного соглашения. Уловил ли Тоби запах перемен? Возможно, он, не желая брать на себя обязательства, испугался, что я буду пытаться поднять планку и настаивать на серьезных отношениях? Уж не начал ли он обдумывать стратегию побега? А если я буду настаивать на этом вопросе, он сбежит?
Я знала ответ на этот вопрос. И потому поцеловала его в щеку и сказала, что буду счастлива оставить все как есть. На это Тоби ответил:
— Теперь будешь думать, что я дерьмо.
Вот что я подумала на самом деле: Ты хочешь все и ничего, не можешь определиться с тем, что для тебя хорошо, а что гибельно. Ты отлично знаешь, что я не из тех, кто станет на тебя давить или затевать какие-то игры, требуя к себе повышенного внимания. И еще ты знаешь, что я тебя понимаю.
Однако я просто улыбнулась и покачала головой:
— Давай просто оставим все как есть.
На следующий вечер мама устраивала ужин для меня и обоих моих братьев. У всех нас были новости. Первой обсудили мою и подняли бокалы за успех, а мама заявила, что подыщет мне квартиру, «если, конечно, ты не подумаешь, как обычно, что я на тебя давлю». Я ответила, что, учитывая ее статус королевы риелторов Нью-Йорка, я буду рада ее помощи. Затем мы узнали, что Питер получил предложение от суперкрутого продюсера из Голливуда написать сценарий по его чилийской книге, гонорар очень приличный, но он нервничает, так как уже в третий раз переписывает сценарий, потому что режиссеру, Брайану Де Пальма, то и дело приходят все новые идеи насчет развития сюжета.
— Да еще мои издатели, естественно, торопят меня с романом. Я отвечаю им, что написал половину. Хотя это не так.
— А на самом деле сколько ты написал? — спросила я.
— Немного, страниц пятьдесят сырого текста.
— Питер!
— Знаю я, знаю. Но сценарий отнимает слишком много времени. А тут еще Саманта забронировала для нас отдых в Саутгемптоне на июль и август, что означает непрерывное общение.
— Попробую угадать, сколько это стоит, — сказала я, — тысяч пять-шесть в месяц?
— Это была бы дешевая аренда, — вмешалась мама.
— Семь тысяч? — не отставала я.
— Семь с половиной, — смущенно, почти пристыженно признался Питер.
— Ничего себе, — протянул Адам, — это больше, чем я получал в школе за полгода.
— Получал? — удивилась я. — Почему в прошедшем времени?
— Потому что я, как и ты, только что уволился.
— Ого! — восхитился Питер. — Сейчас угадаю: ты вступил во французский Иностранный легион!
— Я женюсь на Дженет.
Повисло потрясенное молчание. Я видела, как мама боролась с собой, чтобы презрительно не закатить глаза. Никто из нас не одобрял выбора Адама. Но Питер, следует отдать ему должное, исправил положение — положил руку брату на плечо и произнес:
— Я уверен, что выскажусь от имени всех нас, выразив надежду, что вы с Дженет будете по-настоящему счастливы вместе.
— Только не говори, что она беременна, — резко сказала мама.
Адам вздрогнул, как от пощечины.
— А что, это проблема? — с вызовом спросил он.
— Только для тебя и твоей будущей жизни, — усмехнулась мама.
— Я ищу работу в сфере финансов.
— Потому что мисс Стариковская сиделка хочет заполучить машину своей мечты, с кузовом-универсал?
— Не стоит, мама, — начал Питер.
— Я человек прямой, а не «с раздвоенным языком», как говорят в вестернах.
— Так я и знала, что в эмоциональном плане ты настоящий апач, — улыбнулась я и подумала: когда мама так решительно настроена, она не знает жалости.
— Не очерняй наших братьев и сестер из числа коренных американцев, — улыбнулся Питер.
— Это называется метафорой, мистер писатель, — парировала я.
— Это называется стереотипом.
— Ой, я тебя умоляю, это был остроумный нью-йоркский анекдот. Хватит тебе строить из себя ханжу.
— Ребята… — начал Адам.
— Жаль, вашего отца здесь нет, — перебила его мама. — Он бы назвал апачей краснокожими, и тогда началась бы настоящая революция.
— Хватит, — яростно прошипел Адам, — ребенок должен родиться через полгода. Через четыре недели я снова отыщу в столе свой диплом магистра делового администрирования и отправлюсь на Уолл-стрит. А причина, по которой я туда направляюсь, состоит в том, что, как подсказывает мне чутье, Рейган победит… и вот-вот все изменится.
— То есть заговорят деньги? — спросила я.
— Деньги всегда говорят, — сказала мама. — Особенно в нашей безумной стране, где деньги — это главное мерило.
— Не хочу я ничего измерять, — отмахнулся Адам. — Просто хочу быть богатым.
Питер поднял бокал:
— За высокие амбиции.
Адам схватил свою пивную кружку и чуть не врезался ею в брата:
— К черту твой самодовольный сарказм. Выпьем-ка за дивный новый мир.