Ухожу с работы и возвращаюсь обратно
Другая больница, в другой стране.
Я на восьмом этаже, сижу у окна с видом на город, где я выросла, словно выцветший под жаркими лучами июльского солнца. Вот квартал офисных зданий, шпили неоготического университета, длинные ряды жилых домов – обшитых дранкой и досками, разбегающихся во все стороны по заросшим деревьями холмам. С высоты, из звуконепроницаемого, прохладного больничного кокона, я не слышу уличного шума, и город кажется пустым и неподвижным. Я подставляю лицо солнечным лучам и, подобно кошке, закрываю глаза. Редкая роскошь – спокойно сидеть посреди работающего госпиталя. Где-то срабатывает сигнал вызова, но у меня даже не учащается дыхание.
Я откидываюсь на спинку кресла и наслаждаюсь прикосновением его виниловой обивки к моим ногам. Это чувство мне напоминает поездки в детстве на автомобиле: долгие сонные часы, которые оживляли разве что ссоры с братом да банка клубничной газировки. Добравшись до места, мы отрывали ноги от широкого заднего сиденья, и у нас на коже оставались дырчатые отпечатки дерматиновой обивки. Я открываю глаза и удивляюсь тому, что отец сидит напротив меня, а потом вспоминаю: мы оба стали старше. Я опять в Америке, и мой отец болен.
Между нами столик на колесиках, на котором отец расставил пять маленьких баночек имбирного эля без сахара. Пускай он и стар, но до сих пор, как мальчишка, наслаждается подобными деликатесами, которые были так редки, а то и недоступны, в послевоенном Монреале его детства. В отделении химиотерапии есть буфет для посетителей с неисчерпаемыми запасами газированных напитков, йогуртов и соленых крекеров. Первую часть дня отец с удовольствием поглощает бесплатную еду и напитки, время от времени вполглаза почитывая спортивные страницы газет. Под столом его ноги прикрыты полотенцем. Рак мочевого пузыря, обнаруженный пару недель назад, уже вызвал кое-какие неприятные побочные эффекты, и медсестры деликатно забрали в стирку брюки, в которых он прибыл в отделение.
Персонал порхает взад-вперед по коридору, негромко шлепая по полу сабо – еще один привычный звук. Занавески в наш бокс отдергиваются и появляются две медсестры с мешком для внутривенного вливания, предназначенным моему отцу. Они нацеливаются зеленым лучом ручного сканера на этикетку на мешке, потом на бейджи друг у друга на груди, потом на штрих-код у отца на браслете. Сканер каждый раз моргает и пикает, а обе девушки согласно кивают ему в ответ. На мой взгляд, это настоящее чудо техники, особенно если сравнивать с моей собственной практикой, которая кажется бесконечно устаревшей. Если мне приходится вводить пациенту лекарство из особого списка, то мы с коллегой записываем свои фамилии в бланк, а фамилию пациента на его именном браслете зачитываем вслух, чтобы подтвердить личность. Собственно, в этом госпитале происходит то же самое, просто технологии более продвинутые. Будучи одним из глав местного университета, отец пользуется услугами частной медицины, и все здесь, от водопада в фойе до суши в столовой и бесплатного угощения в буфете говорит о больших деньгах.
Несмотря на этот налет роскоши, я обращаю внимание в первую очередь на тот уход, который получает отец. Его диагноз стал для всех настоящим шоком, но план лечения был составлен с головокружительной скоростью, и он тут же начал получать все необходимые препараты. Я пока еще не выспалась после перелета через Атлантику, а отец утомлен от химиотерапии, но сестры, кружащиеся возле него, поправляя капельницу и подавая свежие напитки, держатся с неизменной благожелательностью. Для меня, привыкшей заботиться о других, огромное наслаждение быть объектом заботы. Я признательна им почти до неловкости – за каждое доброе слово и каждую баночку имбирного эля. Я устраиваюсь поудобнее в кресле, стараясь запомнить фамилии всех медсестер, чтобы потом отправить им из дому открытки с благодарностью. Эти мужчины и женщины постараются вылечить моего отца, и из моего кресла их работа кажется практически волшебством.
Но как только я позволяю себе погрузиться в этот покой и доброту, какой-то голосок начинает звучать у меня внутри. Я думаю, что, по сути, делала то же самое, что эти медсестры, пускай и в другой сфере здравоохранения, в другой стране. Внезапно меня поражает озарение, вроде бы очевидное, но в то же время удивительное: что если некоторые мои пациенты относятся ко мне так же, как я – к медсестрам, заботящимся об отце? С тех пор как я, когда-то давно, по доброй воле ступила на нелегкую тропу акушерства, столкновение с неприглядными сторонами телесной деятельности стало для меня таким привычным, что я давно не испытывала к ним никакого отвращения. Я проделала долгий путь с тех первых студенческих дежурств в хирургическом костюме не по размеру; сейчас мне и в голову не пришло бы отворачиваться или морщить нос. Я забочусь о женщинах. Чистых и грязных, красивых и отталкивающих, богатых и бедных, счастливых и одиноких.
Голосок у меня внутри становится громче. «Ты любишь их, – говорит он. – Любишь тайны, которыми они с тобой делятся, и бесконечно разные истории, которые они тебе доверяют. Любишь шуточки, которые они отпускают даже в самые трудные моменты, любишь смех, который вылетает в ответ на них из твоего саднящего, осипшего горла так же легко, как из источника вытекает вода. Любишь их, даже когда они ругаются и жалуются; понимаешь их боль, от которой разрывается все внутри. И самое главное: некоторые из них тоже любят тебя». Я выглядываю в окно: вид за ним тот же, выжженный солнцем, но что-то неуловимо изменилось. Несмотря на то что в последнее время работа высасывала из меня последние капли эмоций и сил, я понимаю, – словно это происходит с кем-то другим, словно до меня доходит эхо той паники, от которой я, вся дрожа, бежала в последнюю ночь в приемном, – что на самом деле уже мечтаю вернуться обратно.
Я выпрямляюсь в кресле, чувствуя, что как будто стала крепче и выше ростом. Отец тоже устраивается по-удобнее и откладывает в сторону аккуратно сложенную газету. Он двигается осторожно, чтобы не потревожить капельницу, через которую в его кровь сейчас вливается по капле яд. «Ну что, поговори со мной, – обращается он ко мне, тайком поглядывая на свою руку. – Похоже, это займет какое-то время».
Хотя отец неоднократно навещал меня на моей «новой родине» за океаном, в его наезды нам не удавалось толком пообщаться: причины могли быть как приятными – например, мои дети, так и не очень – усталость от смены часовых поясов или плохое самочувствие. Я уже не помнила, когда мы в последний раз вели с ним спокойные, неспешные разговоры. Они приносили мне подлинную радость. Отец был тем человеком, который в каникулы будил меня по утрам, принося черничные маффины и яблочные слойки, потому что их я любила больше всего; он рассказывал мне перед сном длинные истории про девочку – одновременно шпионку, ниндзя, рок-звезду и гениального ученого, – чьи приключения непременно заканчивались полной победой и всемирной славой. Сейчас он нуждался во мне и хотел, чтобы я что-то ему рассказала. Я же думала только о работе и о любви – любви к женщинам, порученным моим заботам, и любви к отцу, – поэтому постаралась вспомнить самое интересное, что могла ему рассказать.
В следующие несколько часов, пока солнце садилось и по нашему зашторенному боксу протягивались длинные тени, я рассказывала отцу о женщинах, попадавших к нам в приемное: о первородящих, в полном ужасе от усиливающихся схваток, о даме, спокойно подошедшей к посту дежурной, хотя ее брюки уже обтягивали показавшуюся головку ребенка. Рассказывала о родах: легких и радостных или долгих и мучительных, после которых у меня несколько дней все болело, а на бедрах оставались синяки. («Упритесь ногами сюда, – часто говорила я пациенткам, – так у вас будет, от чего отталкиваться».) Я рассказала ему об Элеанор и ее трудном пути к материнству, об идеальной красавице Яс, которой я заботливо промывала швы. В подробностях описала Пей Суан с листом бумаги, повествовавшем обо всех ее страданиях в стране, посулившей ей лучшую жизнь.
Отец слушал меня в полном молчании. Медсестра зашла, чтобы забрать пустой мешок для внутривенных вливаний и вытащить иглу, потом выскользнула из палаты так же незаметно, как появилась. Небо за окном стало синей, жара спала; казалось, город потягивается и вздыхает с облегчением. Уголком глаза я замечала оживившееся движение на улицах и покачивание древесных крон.
– Эти истории просто феноменальны! – воскликнул отец.
А потом решительно добавил:
– Ты должна написать книгу.
– Серьезно?
Его энтузиазм меня удивил. Раньше отец демонстрировал вежливый интерес к моей работе, но всерьез она его не трогала – а может, я сама не давала ему шанса, не делилась подробностями, ограничиваясь разве что забавными случаями или шуточками, считая, что мой профессиональный мирок не заслуживает особого внимания в остальное время помимо двенадцатичасовых дежурств.
– Серьезно! – ответил отец. – Люди должны узнать об этих женщинах, и о том, чем занимаются акушерки. Это же… это же потрясающе.
Я не рассказала отцу о том, что работа сделала со мной: о колотящемся сердце и ночных кошмарах. Впервые за долгое время я отказалась думать о тяготах и страхах. Я почувствовала себя гораздо лучше, благодаря этому голосу у меня в голове и времени, проведенному с человеком, чья любовь распространялась гораздо дальше свежих маффинов и сказок на ночь, благодаря искреннему восторгу, с которым он воспринял мои слова. Я хотела запомнить это чувство, уцепиться за него, и пронести его с собой весь путь до моего госпиталя, в моей стране, которую я сама выбрала, чтобы в ней жить и работать.
Позднее на той же неделе, когда химиотерапия закончилась, и мы с отцом попрощались, уткнувшись друг другу в шею и шепча нежные слова, я сидела у окна самолета и смотрела, как мигающие огоньки родного города растворяются в ночи. Табличка «пристегните ремни» погасла, я разложила перед собой столик, достала из сумки блокнот и ручку и начала писать.