Книга: Неровный край ночи
Назад: Часть 2 Пусть все твои слова будут проникнуты любовью
Дальше: Часть 4 У смерти один глаз

Часть 3
Способы заработать на жизнь

Февраль – май 1943
15
Земля твердая и мертвая под слоями уплотненного льда. Вдоль дороги, по обочине, и на плоской груди далеких полей, то, что прикрыто снегом, серое от пыли, от густого мрачного угольного дыма и дровяного дыма бомбежек и пожаров, принесенных из городов стойкими сезонными ветрами. А снегом покрыто все. Февраль – самый холодный месяц. Почему должно быть так? Зимнее солнцестояние, которое на несколько дней предшествует Рождеству и отмечает самые темные часы – это страшное время, когда ночь, кажется, проглатывает весь мир, когда даже в зените солнце слабое и низкое, и движется по небосводу медленно, груженое облаками. Почему именно сейчас, когда дни стали достаточно длинными, чтобы эту перемену можно было заметить, – почему холод должен быть таким горьким, таким постоянным? Церковь Святого Колумбана поблекла на фоне ландшафта, зима выбелила и сделала бледным нежно-желтый цвет ее старых оштукатуренных стен. Мороз украсил кружевом колокольню.
Тропинка, протоптанная через снег, пересекает церковный двор, как белый шрам на неподвижной тусклой серости кладбища. Антон идет тропинкой и стучит в маленькую боковую дверь, которой пользуется отец Эмиль.
– Друг мой, – приветствует его священник, открыв дверь. – Входите, мой друг.
Сейчас вторник, и церковь пуста. Отец Эмиль ведет Антона через маленькую комнатку, которая служит священнику жилищем, на каменную веранду, откуда они, перекрестившись, выходят под величественные широкие арки нефа и алтаря. Сколько бы раз Антон ни видел интерьер церкви Святого Колумбана, он не перестает восхищаться. Деревянные скамьи, сияющие от восьми сотен лет полировки, разделенные идеально ровным проходом, а над ними – паутинка шестигранного свода из темного кирпича. Алтарь, обрамленный и сверкающий тем небольшим количеством золота, которым владеет Унтербойинген. От стороны Евангелия и стороны Послания уходят аркой вверх над алтарем Пресвятая дева Мария и святые, возносящиеся к Небесам. Они написаны в развевающихся одеждах и со сверкающими нимбами.
Вместе оба мужчины кланяются алтарю и почтительно приближаются. Орган ожидает в мирной тишине, прячущийся за резным экраном с крестообразным узором, в тенях статуи Марии и кафедры отца Эмиля. Этот тихий уголок, скрытый от паствы, Антон уже знает, как свои пять пальцев. Он занимает привычное место на скамеечке и играет несколько пробных аккордов. Церковь дрожит от звука и множит его эхом.
– А в чем именно проблема? – он пробует другой аккорд, и еще один. Он не может распознать ни неверной ноты, ни колеблющейся вибрации.
– Я точно не знаю, – говорит Эмиль. Он прислоняется к темной вертикальной балке крестообразного узора экрана. Обыденно, но без тени неуважения, – как ему это удается? – Я лишь немного забавлялся игрой вчера, перебирая клавиши – я ведь не профессиональный музыкант, как вы, Антон, – и что-то прозвучало не в тон.
Он перебирает всю гамму снизу вверх, потом сверху вниз. Его пальцы сами знают путь, ему даже не надо их направлять, это как почесаться или завязать шнурки.
– Какая нота зазвучала фальшиво? Которая клавиша?
– Я, эээ… – Эмиль шаркает ногой, сцепив руки за спиной. – Боюсь, что я не знаю.
Терпеливый, как всегда, Антон улыбается:
– Белая или черная? Или это была педаль?
Их он тоже проверяет, надавливая на каждую длинную деревянную планку по очереди носком промокшего ботинка. Басовые ноты заставляют трещать кости церкви Святого Колумбана, но звучат, как надо.
Он играет стих, потом еще один: («Мария шла тернистым лесом»). Что несла Мария под сердцем? Кирие элейсон! Маленькое дитя, свободное от боли. Вот, что несла Мать в своем сердце. Иисус и Мария.
– Как по мне, все звучит хорошо и так, как должно, – говорит Антон.
Руки и ноги замирают, и аккорды бормочут эхом высоко под сводами, в самой высоте потолка, как птицы в сонном курятнике.
– Значит, моя ошибка, – Entschuldigen Sie.
– Не волнуйтесь об этом.
Ему не хочется вставать со скамьи. Ему каждый раз неохота оставлять музыку.
– С вашей стороны любезно было протопать весь этот путь по такому холоду, чтобы развлечь меня с моими жалобами по поводу сломанного органа.
– Мы лишь должны быть рады, что он не поврежден. Где сейчас раздобыть запчасти для починки, совершенно не ясно.
– Может быть, у какой-то другой церкви, в другом городе, могли бы найтись лишние детали. Но я бы сам даже не смог понять, о чем просить. Мне пришлось бы посылать вас в другую деревню с посланием от меня.
Эмиль отворачивается, направляясь назад к скамейкам, но движение слишком резкое. Это не ускользает от внимания Антона и заставляет его напрячься. Он садится, пальцы одной руки ложатся на клавиши, от нижней Соль до верхней октавы. Молчание, которое Эмиль оставляет за собой, наполнено невысказанным значением, которое словно потрескивает в воздухе.
Когда Антон, наконец, заставляет себя подняться, он находит священника сидящим на скамье в первом ряду, как обычно, и смотрящим на процессию нарисованных святых. С особенным вниманием он разглядывает Марию, стоящую ниже остальных, с руками, поднятыми в благословляющем жесте, указывающем на лестницу из облаков.
– Вам не нужно сразу возвращаться, я полагаю, – произносит Эмиль.
– Пока не нужно, нет. Я сказал Элизабет, что меня не будет, по меньшей мере, час.
– Тогда посидите немного со мной, друг мой.
Он так и делает, хотя и не без некоторого трепета. Отец Эмиль сегодня сам на себя не похож. Что-то настороженное чувствуется в старом священнике; его обычный жизнерадостный свет приглушен, скрывается под спудом таинственности.
– Как вы с Элизабет поживаете?
– Неплохо.
Это не ложь; со времени ссоры по поводу спрятанной меди других ссор не было. Но он не может избавиться от ощущения, что обманывает отца Эмиля. Во всем Антон и Элизабет все время были сердечными, готовыми к взаимопомощи, уважительными друг к другу. Любой назвал бы их отношения достойными восхищения – если бы они были соседями, а не супругами. Она не возвращалась к вопросу о музыкальных инструментах, но она о них знала, и нужда висели над Антоном все эти недели с конца октября. Ночами в ее сонном дыхании он слышал невысказанные упреки.
– Я желал бы больше платить вам за воскресные службы, – говорит Эмиль. – Вы так прекрасно играете, и я вижу, что паства наслаждается вашей музыкой. Вы принесли немало света нам в эти темные времена.
– Я рад этому. Я понимаю, что приход немногое может себе позволить в смысле оплаты. Не сейчас, когда каждый из нас еле добывает себе на хлеб.
Пауза.
– А насколько нуждаетесь вы, Антон? Дети – им хватает на пропитание?
– Мы справляемся.
Сейчас, в самое мертвенное и холодное время года, Мария и Пол, бывает, плачут из-за того, что их животы болят от голода. Но даже когда еды маловато, чтобы наполнить животы, как следует, Элизабет строго следит за тем, чтобы еда была трижды в день. Кажется, что было бы предательством и неблагодарностью упоминать небольшие нехватки продовольствия, когда столько людей в стране – а точнее, в мире – переживают куда более тяжелые лишения.
– Здесь в Унтербойингене нам везет больше, чем мы заслуживаем. Даже зимой куры несут по паре яиц, а сарай полон кореньев. И это благословение, что мы можем вести обмен между собой, не так ли? Это позволяет нашему пайку растянуться на более долгое время.
– Обмен – это благо, – соглашается Эмиль. – Но вам, единственному мужчине в семье, обеспечивать четыре другие души – три из которых беспомощные дети… могу представить, как вам непросто. Поэтому я и говорю: «Если бы только я мог платить Антону больше».
Он кладет руку на плечо Эмиля.
– Серьезно, вам не о чем волноваться. Я продолжаю преподавать фортепьяно дочкам фрау Бекер.
– Только девочкам Бекер? А что случилось с Абтами и Шнайдерами?
Он убирает руку, со вздохом.
– Боюсь, они были вынуждены отложить уроки до весны.
– А. Даже эти семьи оказались в трудном положении.
– Не все ли мы сейчас?
Эти слова как будто открывают путь мыслям, которые священник колебался озвучивать. Эмиль поворачивается к нему, молча, но его взгляд сильный и прямой, полный значения. Продолжительное время они просто смотрят друг на друга, священник плотно сжимает губы, словно борется с желанием снова заговорить, Антон сидит, как на иголках.
Через некоторое время Эмиль говорит:
– До весны еще далеко.
– Не так уж далеко. Недель шесть, пожалуй.
– Я думаю о том, сколько всего может произойти с человеком – с целым миром – за шесть недель. И от этих мыслей меня бросает в дрожь.
Теперь и Антон дрожит. Дело лишь в странном настроении Эмиля, из-за которого он нервничает, или есть еще что-то? Его душа испытывает судороги, она как будто объята огнем, как в присутствии Святого Духа. Этот час, этот момент, важен. Он ждет, пока священник заговорит. В тишине, в плотной зимней неподвижности воздуха, он ощущает две руки, опустившиеся на его голову, и священный огонь, омывающий его.
Горе тем, кто замышляет беззаконие и, лёжа на ложах своих, плетёт злые козни! При утреннем свете они совершают их, ибо это в их силах.
Эмиль говорит:
– Есть другие способы для мужчины немного подзаработать. Чтобы слегка растянуть паек.
Если пожелают они иметь поля, то захватывают их, а если дома, то отнимают их. Они обманывают людей в их собственных домах, обирают человека и отнимают его наследство.
Антон кивает. Продолжайте, говорите.
– Я говорю это вам лишь потому, что считаю вас другом. Я прав в этом выводе, я надеюсь.
– Вы правы.
– Этот способ немного подзаработать… он требует лишь ходить от одного городка к другому.
Эмиль поворачивается обратно к Деве Марии. Обыденным тоном он говорит:
– Ну или, если идти далековато, можно поехать на поезде или автобусе. Если дело уведет вас далеко.
– Дело?
– Ходить, просто ходить. И переносить кое-что для меня.
Пауза. Долгая и настороженная.
– Переносить что, отец?
– Только слова.
– Сообщения.
У него вдруг перехватывает дыхание. Голос Антон переходит в шепот и едва касается рта. Но его душу обжигает огнем, а сердце наполняется льдом, сотрясая все тело… Он говорит увереннее:
– Чьи сообщения? Какой стороне вы служите?
Эмиль улыбается.
– Антон, мой дорогой друг. Этот вопрос делает вам честь, но как вы можете сомневаться, что я служу Богу? Я всегда служу Господу.
Это может значить лишь одно – при помощи Святого Духа, просветленный, Антон видит теперь с кристальной ясностью, словно в столпе света с Небес – отец Эмиль не служит Национал-социалистам. Он не гауляйтер, не толстый Франке в своем мебельном магазине – не послушная собачонка Гитлера.
– Вы в сопротивлении? – слова вырываются у него, наскакивая друг на друга, чуть не со смехом, а глаза горят от слез. – Здесь действует сопротивление?
Теперь очередь Эмиля положить руку на плечо Антона и привести его в чувство, посильнее сжав плечо.
– Конечно, действует. Поистине, вы мой друг. Конечно, мы сопротивляемся. Любовь Христа не может быть так легко стерта из этого мира, только не рукой человека. Понадобится сила куда мощнее НСДАП, чтобы потушить наш свет.
– Кажется, что силы мощнее нет. Я уже почти начал в это верить.
Его слезы теперь текут свободным потоком, но он их не стыдится. Святой Дух не допускает стыда в Его исцеляющем и священном присутствии.
– Вы почти начали верить, но не вполне.
Антон медленно качает головой. В настоящий момент у него нет слов, он охвачен священным трепетом и облегчением.
– Есть сила более великая, Антон, – я обещаю. В этом мире есть сила, которую не победить никакому злу.
День ото дня она поднимается. Подобно приливу, она зыбится. Каждая вспышка насилия, каждая смерть, каждый новый акт бесчеловечности выжимает из нас еще одну каплю решимости, даже тогда, когда нам кажется, что наш дух иссушен и мертв. Мы плывем вместе, мы перемешиваемся; жгучая соль, вымытая нашими слезами, и всхлипывание наших голосов, напряженно стиснутые челюсти, поток нашего отчаяния. Мы – река, размывающая их берега. Мы не позволим удерживать нас. Есть более великая сила. Имя ей – Widerstand, сопротивление. Имя ей «Белая роза» и Серый орден, имя ей Неповиновение. На улицах Мюнхена и Берлина, мальчишки, несломленные, бьют кулаками по лицам Гитлерюгенда, мы зовем их Пиратами Эдельвейса. Имя этой силы Непокоренные, Непоколебимые, имя ей отец Эмиль и Антон.
– Вы сделаете это? Будете носить мои слова? Плата очень хорошая, можете мне поверить.
Он кивает. Что еще он может сделать, кроме как согласиться?
– Я буду делать это не ради денег – не только поэтому.
Снова Эмиль улыбается.
– Нет, конечно, не поэтому. Из всех людей вы тот, кто слушает глас Божий.
Воистину, благодаря духу Господнему мы полны силы, и справедливости, и мощи. Слышите нас, главы палаты Власти и принцы палаты Подавления, надругавшиеся над справедливостью и извратившие идею равенства. Вы строите нашу нацию на крови и пятнаете мир беззаконием.
Несомненно, дух его воспламенен – в ушах звенит глас Божий. Он говорит:
– Когда я приступаю?
16
Первое задание ведет его в Вернау через пару недель после разговора. Город находится всего в нескольких километрах – достаточно близко, чтобы идти пешком – но ощущение такое, словно он в другой стране, в другом мире. Городок сильно напоминает Унтербойинген, с его старыми побеленными домами и духом средневековья, – но с первого взгляда Антон может определить, что население Вернау по крайней мере вдвое больше, чем в его родной деревне. Чувствовать себя чужаком заставляют Антона не дома или люди: причина в тревожном ощущение, что за тобой наблюдают. В долгом пути из Унтербойингена он и представить не мог, что будет чувствовать, как ему спину сверлит чей-то взгляд. И теперь, с этой зудящей точкой между лопаток, он не может понять, реальна ли опасность, или это игра его лихорадочного воображения.
Отец Эмиль дал ему ряд наставлений для этой работы, чтобы Антон научился беспечной походке, дружелюбному кивку головой и улыбке, которая позволит ему оставаться незамеченным в Вернау. Они также тренировались, чтобы рукопожатие прошло гладко, и маленькая сложенная бумажка незаметно скользнула из одной руки в другую. Эмиль провозгласил, что Антон готов, но сейчас, когда он прибыл в Вернау, его разрывает от сомнений, он вздрагивает при каждом звуке – будь то удар топора в лавке плотника или лай терьера из открытого окна наверху.
«Спокойно, – напоминает он себе. – Веди себя как можно более естественно. Нет ничего особенного в том, чтобы навестить кого-то в Вернау». Он всего лишь пришел забрать копию музыкального произведения у священника в Вернау – у них здесь тоже есть орган.
Такой предлог отец Эмиль придумал для этого визита. Нотные страницы и еще одно небольшое, незначительное порученьеце…
Колокольня католической церкви Вернау возвышается над крышами домов. Антон направляется прямо к ней, проталкиваясь сквозь группу школьников, которые наслаждаются уроком на открытом воздухе. Он уворачивается от стаи гусей, которых Oma гонит от парадного входа старого коттеджа на его разнородные, как в заплатках, задворки; приветственно кивает женщине средних лет, проезжающей мимо на велосипеде, хотя она крутит педали в явной спешке и смотрит лишь в направлении своей не терпящей отлагательств цели, а никак не на Антона. Никто в Вернау, фактически, не удостаивает герра Штарцмана повторным взглядом. И все же он не может избавиться от тошнотворного ощущения, что на него все смотрят.
Он проходит мимо продавца фруктов, у которого на прилавке лежит несколько яблок и груш, мимо женщины, распускающей старый свитер, сидя на стуле возле входной двери, мимо сгорбленного старика, несущего связку мертвых голубей, перекинутую через плечо. Двое мужчин примерно его возраста обсуждают на ходу с серьезным видом газету в один лист, – а прямо за ними мальчик, не старше пятнадцати лет, в униформе Гитлерюгенда притягивает взгляд Антона красной вспышкой лоялистской повязки вокруг предплечья, яркой, как пятно крови. Три маленькие девочки в переулке развешивают на веревках мокрые чулки. Они достаточно взрослые, чтобы ходить в школу; жаль, что домашние заботы заставляют их оставаться дома. Сделала ли война их сиротами, размышляет он, или оставила их несчастную мать вдовой?
Он рассматривает каждого человека, мимо которого проходит, но не задерживает взгляд подолгу. Он должен найти контактное лицо, но не должен привлекать к себе внимание. Никаких признаков человека, которого описал отец Эмиль, а он уже почти дошел до церкви, да и почти прошагал весь Вернау. Он уже начал задаваться вопросом, какой бы предлог ему придумать для того, чтобы задержаться в городе еще на час, когда заметил нужного человека: мужчина среднего роста, но грузного телосложения, выворачивающий из-за угла и направляющийся в сторону общественного сада. На нем шляпа-котелок того же стального серого цвета, как и костюм – в точности, как описывал Эмиль. С уколом раздражения Антон осознает, что его контакт шел по длинной улице почти весь путь вместе с ним всего на десяток шагов впереди. Ему следует наметать глаз и быстрее реагировать, если он хочет преуспеть в своей новой роли.
Антон доходит до церкви – не такой красивой внутри, как церковь Святого Колумбана, хотя украшенной снаружи, – и забирает нотные листы у священника. «Отец Эмиль передает свои самые теплые приветствия, – говорит он старому Opa в черном одеянии священника, – и благодарности». Страницы с музыкой отправляются в его рюкзак, как только он снова оказывается в церковном дворе. Ему они не нужны в любом случае, он выучил все гимны, когда еще был ребенком. Он распрямляется, закидывая рюкзак на плечо, и с беспокойством оглядывается по сторонам. Контакт все еще в саду, сидит, сгорбившись, на деревянной скамейке, руки крепко сложены на груди.
Антону приходится сдерживаться, чтобы не помчаться в сад бегом. Даже отрывистая походка может показаться подозрительной; он делает крюк от церкви к маленькой арке парковых ворот и задерживается, чтобы прочитать надпись на новой бронзовой табличке, прикрепленной при входе:

 

Этот общественный сад был создан и поддерживается в порядке
для удовольствия горожан.
Союз немецких девушек, хартия Вернау

 

Он подавляет содрогание. Сад невелик, но выглядит ухоженным. Он засажен декоративной зеленью – единственным цветом, который возможен ранней весной. Антон видит лишь расплывчатые пятна медно-красного и дымчато-зеленого, пока идет среди клумб. Его мысли устремляются к девушкам, которые создали это место.
В дни его молодости были мириады клубов для детей: туристические клубы и музыкальные группы, общества скаутов и ассоциации благоустройства, все социальные организации, какие только можно представить. Все были они посвященны одной цели: полноценному занятию времени детей и образованию. Теперь Партия распустила многообразные клубы, заменив их лишь двумя: Союзом немецких девушек для приобщения к доктрине молодых женщин и Гитлерюгенд, чья основная цель, судя по всему, заключалась в производстве пушечного мяса для линии фронта. Вступать должны были все мальчики от четырнадцати до восемнадцати лет.
Ленивая прогулка по саду, в конце концов, приводит его к скамейке, на которой ждет мужчина в сером костюме. Отсюда Антон видит, что он низко надвинул свою шляпу-котелок на глаза. Его дыхание глубокое и медленно; он производит впечатление человека, который уснул, хотя как кто-то может спать в таком влажном холодном воздухе, для Антона загадка. Он садится на другой край скамейки, копается в рюкзаке и достает свой скромный ланч, который завернула для него Элизабет. Он разворачивает бумагу, в которой оказывается несколько кусков сырокопченой колбасы, вареные яйца и небольшой каравай пресного хлеба.
– Можно подумать, снова пойдет снег, при таком-то холоде, – тихо говорит Антон, очищая яйцо, – но мне кажется, больше похоже на то, что собирается дождь.
Мужчина в сером не отвечает. Антон бросает скорлупу на землю и давит ее ногой. Он ждет, но ответ все еще не следует.
Заговорить ли ему снова? Встать и уйти? Вероятно, он ошибся, нашел не того мужчину, в костюме не того серого оттенка. Он разбивает второе яйцо о скамейку и собирается очистить его тоже, когда мужчина поднимает голову – лишь настолько, чтобы смерить Антона взглядом из-под полей.
– В воздухе, определенно, пахнет дождем, – бормочет он.
Антон испытывает такое облегчение, что чуть ли не смеется. Но это сделало бы его слишком заметным. Вместо этого он откусывает от яйца, а другой рукой вытягивает из кармана пальто сложенную бумажку. Он дает клочку упасть на скамейку между ними. Мужчина в сером не делает движения, чтобы поднять его.
– Вы новенький, – говорит он, все еще погруженный в фальшивую дрему.
– Да.
– Пока справляетесь неплохо. Не слишком выделялись тут, в Вернау, несмотря на то, что вы такой чертовский высокий и худой.
Антон находит это неловким, вести беседу с набитым ртом – тем более, беседу с незнакомцем. К тому же, тот настойчиво жмется под своей шляпой – такая поза не располагает к дружеским взаимоотношениям. Он поворачивается к мужчине.
– Спасибо. Если предполагалось, что это комплимент.
Мужчина в сером раздраженно одергивает его:
– Не поворачивайтесь ко мне. Вы привлечете внимание.
Антон выпрямляется и принимается за сырокопченую колбасу.
– Так-то лучше. Это опасная работа, Новенький. Для ошибки нет места.
– Ошибки?
Плечи контакта подрагивают, он бесшумно смеется.
– Многие в нашей работе не продержались, поверьте мне. Вы, я полагаю, слышали о фон Герсдорфе?
– Не сказал бы.
– Не ваша вина; это случилось всего пару дней назад. Он решил, что готов умереть, сам, если в такой сделке ему удастся побороть высшее зло.
Колбаса слишком твердая, чтобы ее проглотить, она встает поперек горла Антона, как камень.
– Что вы имеете в виду?
– Дело было в старом военном музее на Унтер-ден-Линден, – рассказывает серый человек. – Наш дорогой лидер и несколько его ближайших друзей посещали место, чтобы пропитаться военной славой и мощью, всякое такое. Этот Герсдорф набил карманы взрывчаткой и поставил таймер, а потом стал ходить, как щенок, следом за тем самым, чье имя мы все знаем.
Лучше не произносить вслух «Гитлер» там, где любой прохожий может услышать. Никогда не знаешь, кто уже навострил ухо, выслеживая предателей.
– Но представьте себе? У того самого не хватило терпения смотреть на военную славу и мощь. Он пришел и ушел с выставки до того, как карманные бомбы Герсдорфа детонировали. Вообразите ужас парня, стоящего посреди музея с тикающими карманами пальто, в то время, как тот самый умчался прочь невредимым.
– Боже милосердный, – бормочет Антон. – Герр Герсдорф погиб?
– Не в этот раз. Он добежал до уборной, где его никто не увидел бы, и сумел обезвредить бомбы за те секунды, что оставались до взрыва. Это могло бы рассмешить до слез, если бы не было так серьезно. Так что вы понимаете, mein Herr, – для ошибки нет места. В этом деле, в нашем деле, счет идет на секунды. На сердцебиения.
Антон отвечает шепотом:
– Я понимаю. Я буду осторожнее в следующий раз.
Серый человек ерзает на скамейке и потягивается. Когда Антон смотрит вниз, сложенная записка уже исчезла. Он даже не заметил, как мужчина взял ее.
– Мне многому нужно научиться, – говорит ему Антон.
– Научитесь. Ведь от этого зависит все – от того, чтобы каждый из нас был так умен и осторожен, как только может. Только с большой предусмотрительностью мы сумеем выполнить нашу миссию. Мы все хотим скорейшего разрешения этой неразберихи, но haste makes waste, как говорят Американцы.
– Что это за миссия? Вот этого я в точности и не понимаю.
На этот раз смех мужчины уже не такой бесшумный.
– Mein Herr, не заставляйте меня снимать шляпу и одаривать вас гневным взглядом. Я считаю эту шляпу блестящей маскировкой.
Антон оставляет свой вопрос.
– Ясно, что конечная цель – ну, та же, какую хотел достичь герр Герсдорф. Но мы – вы и я, и человек, с которым я работаю в моей деревне – какую роль мы играем? Клочок бумаги, который я уронил из кармана… – его голос становится еще тише, еле слышимый теперь даже для него самого. – Мы шлем информацию Томми?
– Некоторые из нас шпионы, да. Некоторые из нас передают любую информацию, которую мы можем получить, Томми и американцам – кому угодно, при условии, что они могут помочь нам разобраться с тем, что произошло с Германией. Другие раздают листовки, когда это безопасно. Литература может вдохновить наших друзей и соседей подняться и сражаться с нами вместе. Есть те, кто тайно переправляет в безопасное место людей – евреев и румын, гомосексуалистов, монахинь, журналистов – всех, на кого положила глаз Партия. Видите ли, у нас есть целые цепочки подвалов и чердаков и пространств между стенами. Ночами мы проводим беженцев от одного укрытия к другому, пока они не переправятся через границу и не будут иметь возможности попросить помощи у более дружелюбных наций.
– А вы? – спрашивает Антон. – Что делаете вы? Что делаем мы?
Что-то в рассказе этого человека заставило Антона думать, что эта работа – работа Антона – мало общего имеет с тем предприятием. Их цели совершенно разные.
– Мы, друг мой, трудимся в поте лица на самом опасном и самом важном задании из всех. Рассказывать подробнее я не могу, как вы понимаете.
– Конечно.
Знать слишком опасно.
– Благодаря нам не останется ни одного волка, чтобы терроризировать нас. Я хотел бы сказать «скоро не останется ни одного волка», но это было бы ложью. Может быть, мы и не сумеем действовать быстро – а может, сумеем, если подвернется случай. Но мы будем действовать, и когда мы начнем, лидер шайки волков не сможет больше выть.
Убийство. Вот их цель.
– Вы перестали есть, mein Herr, – говорит серый человек, хотя он не поднимал шляпы, чтобы взглянуть.
Бог велел: «Не убий». Но Бог не остановил серый автобус, когда тот подъезжал. Возможно, думает Антон, иногда Господь делает исключение. Он не позволит себе волноваться об этом более одного краткого мига. Как сказал серый человек, счет идет на секунды в этом деле – на биения сердца. Сердце Антона продолжает биться, и тепло уверенности в правильном решении окутывает его, как плащ. Он берет круг содового хлеба и откусывает половину за раз. Он не смотрит на свой контакт, но все равно улыбается ему.
17
Конец апреля. Когда солнце находит дыру в своем облачном саване, свет ослепительно сияет, отражаясь в снеге, в лужах, в дорожных канавах. Этого довольно, чтобы заставить тебя поглядывать из окна на мир, ослабленный, но целеустремленный, борющийся за свое обновление. Все зеленое и растущее выигрывает эту битву. Повсюду оно пробивается сквозь корку застарелого льда, ростки саженцев и клинья крокусов уже готовы распуститься. Зима не может держать мир в своей хватке вечно. Стоя у окна в гостиной и глядя на лужайку перед фермерским домиком Гертцев, Антон слышит, как талая вода бежит и капает в водостоках. Погода, холодная и влажная, когда небо угрожающего стального цвета, оставляет дороги почти такими же пустыми, какими они были на протяжении зимы. Кто отважится выйти наружу и блуждать между деревнями, если только его не заставит важное дело.
Сильный запах готовящейся капусты наполняет маленький домик. Дети собрались вокруг стола, они макают яйца в миски с вареной красной капустой или луковой шелухой. Позднее они перевяжут яйца ленточками и повесят на ивовые ветки, которые специально принесла Элизабет.
– Смотри, Vati. – Мария поднимает яйцо над головой, чтобы Антон мог его рассмотреть. Сине-зеленая краска стекает по локтю в рукав.
– Очень красивое яйцо.
Он целует Марию в щеку и взъерошивает волосы мальчишкам. Обращаясь к Элизабет, которая помешивает новую порцию капустного красителя на плите, он говорит:
– Мне надо идти. Я постараюсь быть дома к ужину, но с такими грязными дорогами, сама понимаешь…
Не поднимая на него взгляда, она говорит:
– Кому нужны уроки пианино в пятницу перед Пасхой?
– Это немного необычно, но ведь нам нужны деньги.
Он целует ее в щеку, но она не поворачивается к нему. Он чувствует ее выжидательное напряжение, раздражение в ее прямой жесткой позе. Уроки фортепиано приносят слишком мало денег, чтобы беспокоиться из-за них. Он это знает, и Элизабет тоже. Как тогда он объяснит деньги, которые принесет домой этим вечером? Гонорар, который будет прямо-таки высыпаться из карманов.
– Мне кажется, я нашел покупателя.
Она перестает помешивать капусту. И нахмурившись, смотрит на Антона:
– Покупателя? Что ты имеешь в виду?
– Медь. Помнишь?
Ее лоб разглаживается, и лицо проясняется:
– Антон! Ты уверен?
– Точно еще ничего не известно. Мне нужно еще все обсудить…переговорить. После урока фортепиано.
Он глубоко вздыхает:
– Прямо гора с плеч. Ты продал все инструменты?
– Я ничего еще не продал. Не забывай, не стоит ждать от меня больше, чем я могу сделать. Но, думаю, один-два продать сумею.
– Ну, это только начало.
Она улыбается ему, быстро, почти застенчиво. Потом возвращается к капусте. Антон старается игнорировать тяжесть вины, зарождающуюся где-то внутри.
– В какой город ты идешь сегодня? – спрашивает Альберт, закатывая красно-оранжевое яйцо в полотенце.
– Кирххайм.
Он говорит правду – хотя бы тут – прежде, чем догадывается, что ему следовало бы солгать. Секретная работа для него все еще в новинку; он не научился быть гонцом, сопротивленцем. Ему следует быть осторожнее – скрытнее. Само собой, гауляйтер видит всех, кто приходит и уходит. Никто в Унтербойингене и в лужу не наступит без того, чтобы Мебельщик этого не заметил.
Пол спрашивает:
– В Кирххайме есть шоколад?
Какая Пасха без шоколада? Снаружи, у подножия лестницы дети соорудили собственный Hasengärtle, кроличий сад, круглый клочок травы, огороженный прутиками и подбитый мягким зеленым мхом. Ночью кролик смахнет крашеные яйца с ивовых веток и перетащит их в садик, который устроили дети, создав красивую картинку для того, чтобы поприветствовать весну. Если кролику повезет, и он найдет традиционные сладости, – сейчас, когда над нами весит проклятие войны, это редкость, – тогда он тоже оставит угощение в своем Hasengärtle, спрятанное среди яиц и цветов. Как захватывающе будет найти его в утреннем свете. Антон еще не спрашивал у Элизабет, как они обходились на Пасху в предыдущие годы, особенно после начала войны. У него есть ощущение, что пасхальный кролик не приносил этим детям шоколада уже не один год.
Он говорит им:
– Не знаю, есть ли к Кирххайме шоколад. Думаю, только пасхальный кролик может это знать.
Ал наклоняет голову на бок, он уж слишком взрослый для таких фантазий:
– Нам не нужен шоколад. Слишком много других вещей, на которые нужно тратить деньги.
Но Антон по голосу слышит, что ему очень хочется.
– Мама хорошо тебя воспитала. Ты молодец, очень разумный мальчик.
Для себя он фиксирует: «Найти шоколад в Кирххайме любой ценой – самую большую и сладкую шоколадку во всей Германии. Дать ее Алу и сказать, чтобы он съел ее всю сам».
– Пасхальный шоколад не покупают, Альберт, – отзывается Мария. Она говорит снисходительно, со всей возвышенной мудростью девочки на седьмом году жизни. – Кролик приносит его, если ты хорошо себя вел.
Альберт закатывает глаза и откидывается на спинку стула:
– Тогда и гадать нечего, почему кролик тебе ничего не приносит.
– Мне лучше поторопиться, – говорит Антон, – если я надеюсь успеть в Кирхгейм, чтобы переговорить с кроликом.
Глаза Пола расширяются:
– Ты знаешь его?
– Встречал пару раз.
Он не пытается снова поцеловать Элизабет. Она всегда напрягается, когда он это делает; ему думается, что даже кирпичная стена была бы больше тронута проявлением привязанности.
Водрузив свою старомодную шляпу на голову, укутавшись поплотнее в пальто, Антон спускается по ступенькам, и весенний ветер сразу отвешивает ему пощечину. Сквозняк мотает клочок грязной ленты, которую дети привязали к ограде своего Hasengartle. Спустя несколько минут он уже мчится по главной дороге, Унтербойинген остался позади, а долг зовет его вперед.
Он не отнес еще и десятка посланий для Widerstand, сопротивления. Отец Эмиль заверил его, что со временем и опытом неловкое ощущение покинет его – ощущение, что сотни пар глаз сверлят его спину, преследуют его по улицам, изучают каждое его движение и выражение лица. Антон молится, чтобы священник был прав. Господь, даруй мне уверенность, ибо мой желудок каждый раз сворачивается в узел и наполняется кислотой к тому моменту, как я достигаю своей цели.
У Антона, по крайней мере, есть хотя бы одна причина благодарить Бога. Ему никогда не требовалось воспользоваться туннелем – этим затхлым старым подземельем, оставшимся со времен королей. После той ночи перед самым Рождеством, когда он прятался с семьей в полной гнили оссуарии под церковью, он испытывал дрожь каждый раз, как проходил мимо стальной двери. Часто во сне его преследовали кошмары – о том, как он пробирается на ощупь в черноте, более темной, чем ночь, со сложенной бумажкой, зажатой в зубах, в то время как над ним бесчисленные тонны земли провисают, готовые упасть, плотные и пропахшие холодом смерти.
Можно предположить, что такие кошмары, – а они настигали его и днем, и ночью, – заставят его изводиться от тревоги, час за часом. Так поначалу и было. Но день за днем он начал понемногу принимать эту новую реальность. Теперь страхи преследуют его, только когда он работает – когда садиться в автобус, везущий его в Кирххайм и или на поезд до Айхельберга. Страх, что его преследуют, не покидает его, пока он идет по дороге. В автобусе он садится сзади, чтобы не чувствовать взглядов незнакомцев на своей спине и шее и не воображать, что в каком-то из взглядов читается догадка. Но в другое время, наполненное кропотливыми заботами отцовства, он никогда не чувствовал себя свободнее и живее с самого 1933 года. Он не остался в стороне; он стал бороться за свои убеждения. Невидимым кулаком он нанес ответный удар Партии. И хотя он всего лишь один человек и не может ударить так, чтобы все разлетелось, как от британских бомб, в глубине души он верит, что рейх почувствует его натиск.
Он немногое знает о сообщениях, которые носит. Они, само собой, зашифрованы. Эмиль и сам остается в удобном неведении. Так лучше, – они лишь звенья цепи. Если одна из связей будет задержана и сообщение разомкнется, другая легко может занять ее место – миссия продолжится. Успех предприятия важнее информированности. Что до вопроса доверия источникам информации и надежности их распоряжений, то оба, и Антон, и отец Эмиль, всецело отдают себя в руки Господа. Это лучшее, что они могут сделать, учитывая обстоятельства.
Когда зима уступила место весне и земля опять расцвела новой жизнью, отец Эмиль нашел среди своих многочисленных друзей и доверенных лиц еще один источник заработка для Антона, помимо разноски посланий. По берегам Неккар и в Вернау, и в Унтерэнзинген – да, и даже в Кирххайме – семьи наняли Антона учить их детей музыке. Симпатизировали ли родители сопротивлению и предложили ли свои дома в качестве удобного прикрытия для гонца или же они действительно хотели привить своим детям немного культуры, Антон не имел ни малейшего представления. Возможно, свою роль сыграли оба мотива. Каждая семья платила ему гроши, – на самом деле никто сейчас не может позволить себе уроки музыки, не в этой стране, – но ему нужны не их деньги. Ему нужен предлог для того, чтобы бывать в их городках, стоять на углу определенной улицы и говорить мужчине в серой фетровой шляпе: «Чудесный денек, но кажется дождь собирается?» – как раз в тот момент, когда звонит церковный колокол. Дружелюбный смешок, каким обычно отвечают разговорчивому незнакомцу на улице, и вежливое рукопожатие – не более того – но этого достаточно, чтобы передать клочок бумаги из одной ладони в другу.
В Кирххайме сегодня записка переходит из рук в руки быстрее, чем обычно, и контакт удаляется прогулочным шагом. Его ученики сейчас не дома – пошли с родителями в церковь, готовиться к пасхальной службе, – так что у него есть свободное время, и он может поохотиться за шоколадом. Он находит его в пекарне, но ему еще нужно убедить владелицу расстаться со сладостью. Она не хочет признаваться, что шоколад у нее есть. Он дорого платит за покупку, но компенсация от Widerstand пока была щедрой. Его семья может позволить себе это небольшое баловство. Пасха бывает раз в год.
Обратная поездка на автобусе из Кирххайма всегда долгая и утомительная. Он рад оказаться на перекрестке Аусштрассе и улицы Ульмер. Отсюда до дома пешком около часа, но день выдался приятный, порывистый весенний ветерок отогнал облака на запад, и лужи сияют серебром в бороздах на дороге. Он насвистывает, руки в карманах, шоколад надежно спрятан во внутреннем кармане пальто. На нем элегантная шляпа, пусть даже и старомодная. Когда он последний раз насвистывал?
День идет так ровно, что он начал бы опасаться, будь он суеверен. Шоколад кажется настоящим благословением свыше; он уже представляет себе лица детей, когда они найдут его в кроличьем саду – это будет такое чудо, что даже Альберт в него поверит. Утренний ледок растаял; края канав поросли свежей молодой травкой. Это сезон обновления, зарождающейся надежды, и внутри него тоже расцветает радость. Смутно, с пробуждающейся внутри радостью, он думает о том, что ему следует маскировать это вопиющее пробуждение надежды, если он не может обуздать его. Это слишком нетипично, в такое время и в таком месте, когда столько людей в отчаянии.
Но те, у кого камень на сердце, не знают того, что знает он – что здесь есть сопротивление, что Германия сохранила в мельчайших и тончайших капиллярах внутри своей плоти животворную кровь, несущую добро в основе своего состава. Справедливость еще бежит по венам, и всегда будет. Аминь.
Насвистывая и мурлыча себе под нос, он сворачивает на дорогу, которая идет к самому сердцу города, вдоль свежевспаханного и покрывшегося первым проблесками ранних всходов поля. Поле принадлежит Коппам, трем братьям Картофелеводам. Они тщательно выполнили весеннюю вспашку, и земля теперь насыщенного черного цвета там, где они ее перевернули. Воздух напоен запахом чистой почвы, терпким и свежим. Если лето будет ранним, у братьев будет хороший урожай картофеля. Еда на стол для всех их соседей.
За полем он видит две маленькие фигурки возле темной линии изгороди. Они молоды и легки и на приличном расстоянии, но даже издалека Антон узнает по манере движения и характерным признакам своих сыновей. Он останавливается на дороге, ему радостно просто стоять и наблюдать, как они играют. Весь мир вокруг купается в розовой дымке радости. Какое чудо, что он уже так хорошо узнал детей. И какое удовольствие видеть, как они придумывают истории и играют в игры, как делают все дети в местах получше, чем эта нация, разрываемая войной. Мальчики стоят лицом друг к другу. Каждый из них делает по шагу назад. Что они делают? Перекидывают что-то друг другу. Туда и обратно. Что они кидают, камень? Нет, для такого размера слишком легкое. Предмет летает слишком плавно, зависая на пике проделываемого им полукружья, прежде чем упасть им в руки. Стало быть, это мячик. Неожиданно захваченный жаждой игры, как если бы он сам был ребенком, Антон собирается окликнуть их, перебежать поле и присоединиться к развлечению. Он срывается с места, двигаясь широкими поспешными шагами через борозды.
Но подойдя ближе, Антон понимает, что они перебрасываются не мячиком. Серо-зеленый и продолговатый, предмет зависает в воздухе перед его взглядом, словно вмерзший в лед или загипнотизированный, отметины идут вдоль его боков, как узор на шкуре какой-нибудь ядовитой гадюки. Он весь холодеет. Где мальчики нашли гранату? Он резко останавливается, таращась, парализованный шоком и беспомощный. Закричать ли ему? Или тогда один из мальчиков не поймает, и проклятая штуковина ударится о землю, и, кто знает, может, с достаточной силой для взрыва?
В тот самый момент, пока Антон замер в нерешительности посреди картофельного поля, Альберт замечает отчима. Слава Богу, гранату он тоже успевает поймать. Он что-то торопливо говорит Полу. Они роняют штуковину на землю – когда она падает, весь мир сжимается вокруг Антона, раздавливая его под весом страха и беспомощности – но она откатывается в колею, не причинив никакого вреда. Мальчики разворачиваются и бегут. Они поняли, что что-то сделали не так.
– Черт подери!
Он в жизни не ругался, но теперь проклятие само вырывается, он рычит эти два увесистых слова на все поле. Их звучание только подгоняет мальчишек; они мчат через пашню, как пара преследуемых зайцев. Антон кидается в погоню, делает все возможное, чтобы поймать их – удержать их в поле зрения – но даже обостренные страх и ярость не могут заставить его стареющее тело двигаться быстрее. Если ему когда-нибудь понадобилось бы напоминание, что он уже человек, приближающийся к среднему возрасту, то сейчас он его получил.
Тем не менее, он преследует мальчиков по картофельному полю, его долговязые ноги прямо-таки горят от вкладываемых усилий. Ал и Пол протискиваются через узкий просвет в изгороди и направляются в близлежащий подлесок. Антон следует за ними, рвет пальто и царапает руки. Чтобы попросить их замедлиться, остановиться и поговорить, у него уже не хватает дыхания, он может только бежать, отчаянно стремясь держать напуганных ребят в обозрении.
Лес смыкается над головой, темно-зеленый навес, наполненный шуршанием. Антон больше не видит мальчиков и не слышит их бег. Деревья растут слишком густо, в них слишком много мест, где маленькие юркие тела и молодые ноги могли бы укрыться. Он останавливается на небольшой опушке, переводя дыхание, и всматривается в чащу вокруг. Мальчики, должно быть, присели где-то на землю, иначе он слышал бы их шаги, прорывающиеся через кусты. Он, может, и стареет, но он еще не оглох. Затем он замечает небольшую тропинку, уходящую вправо, молодая поросль орешника поломана, ростки какого-то лестного цветка растоптаны торопливой ногой. Он берет след.
Тропа ведет от одной опушки к другой – и на этой он находит логово мальчишек, королевство детства, настолько великолепное, что невозможно не улыбнуться. Лесной ковер расчищен от всякого мусора, его центре расположилось выложенное обугленными камнями круглое костровище, – дело рук Ала, его скрупулезная подготовка, внимание к безопасности. Огромный ствол давно упавшего дерева обтесан и вычищен внутри, чтобы был полым, а сверху накрыт хвойными ветками; дверной проем – дыра с торчащими щепками – завешен темно-зеленым куском шерстяной ткани, как та, которую Элизабет использует в качестве штор. Рваные клочки разноцветной ткани и вырезанной из журналов рекламы, потускневшие от непогоды и пятнистые от росы, развешаны по длине бечевки, которая натянута в разных направлениях по всей опушке, как паутина. Антон задумывается с некоторым злорадством, замечала ли Элизабет, что с ее веревок для просушки белья исчезло столько прищепок.
– Я знаю, что вы здесь – в вашей крепости, – окликает он. – Выходите, мальчики. Я не злюсь. Уже не злюсь.
Внутри пня слышно конспиративное шарканье. Он ждет, терпеливый, но твердый. Через пару мгновений они появляются, глядя себе под ноги, пока выкарабкиваются из пня. Они останавливаются перед ним, понурив головы и возя носками ног по грязи, боясь встретиться с ним взглядом.
Все еще тяжело дыша, Антон садится на бревно возле костровой ямы. Его колено при этом издает хруст. Внутри каменного кольца земля покрыта золой и кусочками древесного угля.
– Идите сюда и сядьте возле меня. Нам надо поговорить.
– Ты злишься? – интересуется Пол, чуть подаваясь назад.
Нотка осторожности в его голосе говорит о том, что он готов тут же продолжить гонку, если Антон ответит «Да».
Но Ал одергивает брата:
– Он же уже сказал, что нет. Ты вообще никогда не слушаешь?
Тем не менее, глаза Ала чуть сощурены от стыда и беспокойства.
– Садитесь, мальчики. Я не укушу, обещаю.
Они садятся, уперев локти в поцарапанные коленки и все еще избегая смотреть на него.
– Вы знаете, что это была за вещь – та, которую вы перекидывали туда-сюда друг другу?
– Граната, – тут же отвечает Ал.
Он ошеломленно смотрит на мальчика. Если бы он не знал, то, пожалуй, Антон мог бы понять эту глупость и простить. Как этот мальчик – такой вдумчивый, такой осторожный – мог счесть разумным играть с гранатой?
– И ты не понимаешь, насколько она опасна? От тебя, Альберт, я ожидал большего благоразумия. Где вообще вы нашли эту штуку?
– Один мальчик из нашего класса нашел ее в поле своего деда, неподалеку от Штутгарта. Он принес ее оттуда и сказал нам, где ее спрятал.
– Мы только хотели поближе посмотреть, – говорит Пол.
– Твой друг привез ее из Штутгарта? Удивительно, что его не убило – и всю его семью тоже.
– Он показал ее отцу, и тот сказал, что она уже не работает. Обезврежена.
Антон не склонен доверять мнению какого-то старожила из Унтербойингена. Эти фермеры и простые рабочие – что они могут знать об оружии? Что до Антона, то он достаточно гранат повидал на своем веку, и больше ружей и бомб, чем он может вспомнить.
– Мне надо подумать, как наиболее безопасно избавиться от нее.
– Ты не можешь избавиться от нее! – восклицает Альберт, стиснув кулаки в знак протеста против такой несправедливости. – Мы всего лишь играли. Она не могла нам навредить.
– Нам никогда нельзя развлечься, – канючит Пол, уже готовый разреветься.
– Это вы называете развлечением, играть с опасным оружием? Весело вам будет, если вам оторвет руку или ногу?
– Нет, – уныло, в один голос отвечают мальчики.
Ал добавляет:
– Но это захватывающе – играть в солдат. Мы не хотели причинить вред. Мы просто хотели повеселиться.
В солдатской жизни нет ничего захватывающего. Он хотел бы рассказать им о худшей части этой жизни, об изнурительных, скучных часах, бесчисленных и пустых – о том, как опустошенность растрачивает весь твой запал и разрушает чувство справедливости, человечность. Еще хуже, чем часы скуки, только время, когда ты вынужден смотреть на страдания людей возле тебя – когда вынужден сам их провоцировать, если тебе не повезет. Но Антон достаточно мудр, чтобы не рассказывать об этом. Сыновья его не станут слушать; мальчишки никогда не слушают зловещие лекции старших, тех, кто лучше знает. Если он хочет доказать этим мальчикам, что есть другой, лучший способ жить, что-то, к чему стоит стремиться сильнее, чем к солдатской жизни, ему нужно действовать иначе.
– Признаю, – начинает он, – жизнь здесь, в деревне, может стать довольно скучной.
Теперь они поднимают на него глаза, все еще настороженные, но заинтригованные.
– По-вашему, какая лучшая часть солдатской жизни? Чему, как думаете их учат в вермахте?
– Бегать! – отзывается Пол. – И еще лазить взад-вперед по траншеям.
Ал добавляет:
– И проявлять храбрость, и делать то, что никто больше не может.
Он произносит задумчиво:
– Пожалуй, такое часто происходит. Я-то знаю, особенно после прыжка из самолета.
Теперь он полностью завоевал внимание мальчиков, они ловят каждое его слово.
– Но знаете что, для мальчиков, таких, как вы, есть способы повеселиться и без гранат. И для всякого парня есть возможность извлечь из жизни больше, чем в вермахте.
– Как? – уточняет Пол, поглядывая не него искоса, со скептицизмом.
– Вы могли бы заняться рыбалкой, теперь, когда ручьи и пруды оттаяли.
– У нас нет удочек.
– Я покажу вам, как их сделать. Это просто, и вы сможете накопать в Misthaufen червей для наживки. В кучах навоза всегда водятся жирные сочные черви, против которых ни одна рыба не устоит. Или, если рыбалка вам не по душе, можно отправиться на охоту.
– Но у нас нет ружья, – замечает Ал. – Никому нельзя его иметь, если он не солдат или лоялист. Ты же знаешь.
Мальчик прав. Антон хорошо помнит Веймарскую республику и ее реестр владельцев огнестрельного оружия. Они начали регистрировать их, когда он еще был совсем молодым человеком, только что принятым в орден францисканцев. Тогда это казалось хорошей идеей; Антон был привержен миру и покою ордена и даже хвалил регистрацию. Но скоро все пошло наперекосяк; как все, к чему прикасается НСДАП. Если бы все граждане чтили закон – или если бы каждый гражданин нарушил его – мы, возможно, не оказались бы там, где мы сейчас, не стали бы народом, дрожащим под прицелом оружия, конфискованного Партией. Но в 31-м они использовали регистрацию, чтобы поставить под удар и разоружить евреев, а в 33-м конституцию аннулировали, а НСДАП, тем временем, совершал рейды по всем домам и организациям, взламывая сейфы и потроша матрасы, разнося двери кладовых. Они изъяли все огнестрельное оружие, какое смогли найти и отозвали лицензии у всех мужчин и женщин, которых признали «политически неблагонадежными». А к тому времени, что могла сделать разрозненная кучка мятежников – те немногие, кто был против Веймарских регистраций? Ничего, кроме как стоять в сторонке и смотреть, как забирают их снаряжение, как их право на сопротивление уничтожается на корню. Что может сделать один человек, против целой армии, бряцающей оружием? Что может сделать полдесятка или даже сотня? Теперь, с 1938 года, владеть частным оружием могут лишь признанные члены Национал-социалистического движения. Что могли бы сделать тысяча человек, или десять тысяч, если бы у них была сила сопоставимая с силой противника?
Мальчикам он говорит:
– Вам не нужны ружья, чтобы охотиться. Что по-вашему делали люди, когда ружья еще не были изобретены? Можно легко сделать рогатку; у меня где-то есть книжка, там описано, как ее смастерить. Нам надо будет раздобыть кожу, достаточно мягкую, чтобы подошла для этой работы. Может быть, у Мебельщика найдется несколько обрезков, с которыми он готов будет расстаться, какие-нибудь остатки от покрытия кресел.
– Оленя из рогатки не убьешь, – говорит Пол. – Даже если бы получилось, он слишком тяжелый, мы бы его не сдвинули.
– Оленя! Кто вообще захочет есть оленину? Нет, мальчики, я говорю о кролике.
Они переглядываются, взвешивая это предложение.
– Охотиться может оказаться весело, – признает Ал. – Но быть солдатом это куда более по-мужски.
Антон прикрывает рот рукой, чтобы скрыть недовольную гримасу. Как объяснить им – как заставить их увидеть, в мире, который восхваляет бесчувственного убийцу как образец высочайшего проявления мужественности? Мы восславляем мужчину, который бряцает оружием и идет дорогой насилия. Но есть и другие люди, другие жизни, другие способы быть мужчиной. Как на счет учителей и священников? Как на счет врачей и художников, которые исцеляют и создают, в то время как другие разрушают? Как на счет наших отцов? «И как я скажу им, – размышляет он, – что солдаты, которыми они так восхищаются, потеют под касками и просыпаются с криками среди ночи? Как я скажу им, что Партия небольшой выбор оставляет своим солдатам, если оставляет вообще?» Вермахт силой творит такое, что разрушает их души так же верно, как пуля разрушает плоть. Силой фюрер производит призраков, которые будут служить ему вечно.
Он не может всего этого сказать мальчикам настолько юным и невинным. Пускай они остаются такими настолько долго, насколько позволит судьба, пусть будут беспечны и увлечены играми, пусть их головы будут забиты мечтами, а не кошмарами.
Он говорит:
– Поступать по-мужски – это делать добро. Помнишь, Ал, – ты не хочешь причинить никому боль или видеть, как наносят вред твоим товарищам. Ты сам мне так сказал в день нашего знакомства.
Ал кивает. Он помнит.
– Что ж, я должен взять вас обоих на охоту, – подытоживает Антон, хотя сам он мало охотился в своей жизни, да и то только в детстве.
Когда ему этим заниматься, если он так занят работой в сети Widerstand? Но он просто обязан найти время – найти или организовать. Он должен показать этим мальчикам, вверенным его заботе, что в милосердии и любви можно найти больше, чем в сражениях и убийствах. Мы больше получаем, подражая Христу, чем его преследователям.
– Я бы хотел пойти на охоту, – говорит Ал.
Пол вскакивает:
– И я тоже! Давайте прямо сегодня.
– Не сегодня.
Антон тяжело поднимается, сдерживая стон. Его ноги и бедра болят от пробежки, а в легкие еще горят.
– Сперва нужно сделать рогатки. Вы, мальчики, должны мне пообещать, что никогда больше не будете играть ни с каким оружием. А если и найдете, то не будете к нему прикасаться, а тут же сообщите мне.
– Хорошо, – говорит Ал, но по голосу слышно, что он все еще немного дуется. – Мы обещаем.
Какая-то еще более мрачная мысль вдруг посещает его, и он испуганно хватает Антона за рукав:
– Ты же не скажешь маме, правда?
– Поскольку вы только что дали мне торжественную клятву больше так не делать, на этот раз, пожалуй, можем оставить ее в блаженном неведении.
Для бедной Элизабет так будет милосерднее; ей бы стало плохо от одной мысли о том, что ее мальчики дурачатся с гранатой.
– Но если это повторится, то на такое же везение не рассчитывайте.
Когда он уже поворачивается, чтобы уйти, то замечает:
– Мне нравится ваша крепость. Вы отлично все устроили. Не задерживайтесь слишком долго: вечером будет холодно, и мама будет волноваться.
К тому времени, как он находит дорогу из леса, солнце уже почти садится. Он протискивается через дыру в зеленой изгороди, и вот перед ним лежит граната, молчаливая и такая маленькая в этой борозде. Он садится на корточки и замирает, кровь бежит по венам, наполняя его напряженной тревожной энергией, кажется, что чертова штуковина взорвется без повода, как какое-нибудь материализовавшееся проклятье. Когда он немного расслабляется, то обходит ее вокруг, осторожно, медленно, всматриваясь, как напуганная собака. Теперь он видит, что мальчики были правы: это лишь пустая оболочка. Кто-то обезвредил ее; стальная затычка с одной стороны отсутствует, с другой нет штыря. Внутри лишь пустота.
Он медленно выдыхает. Антон поднимает ее, ощущая холод металлической оболочки в своей еще более холодной руке. Эта граната никому не навредит, но все равно это ненавистная вещь, орудие разрушения. Он вертит ее в руках, катает между ладонями. Его поражает ее размер. Как может что-то настолько маленькое вмещать в себя такую смертоносную силу? Как может такой простой предмет уничтожить тело, жизнь, целый мир? Он заглядывает через дырку в конусообразном конце гранаты в ее пустую сердцевину. Свет пробивается с другой стороны. Затем он отводит назад руку и с силой швыряет эту вещь, так сильно и так далеко, как только может. Она шлепается с небольшим всплеском в иррегационный канал, бегущий по периметру поля Коппов. Вода, поднявшаяся с весенней оттепелью, подхватывает гранату и скрывает в своем стремительном потоке. Через мгновение она уже исчезла, похоронена в мягком и плодородном иле.
18
Весна быстро переходит в лето. Антон радовался бы смене сезонов, удлинившимся дням и нарастающему теплу, если бы не постоянное ощущение – сродни назойливому шепоту, неустанно бубнящему где-то в голове за бегущими мыслями – что он до сих ничего не добился с того момента, как связал себя с сопротивлением. Отец Эмиль говорил ему: «Будь терпелив. Мы не можем поменять мир за ночь». Но он все-таки ждал, что к этому моменту уже будут какие-то новости из Берлина или от Прусской заставы, где фюрер часто скрывается. Наши города, наши горожане почти каждый день подвергаются бомбардировкам. Но когда атаки становятся слишком напряженными, чтобы наш великий лидер мог их выдерживать, он уползает в свое Волчье логово и пережидает бурю.
Одним голубым майским днем, когда воздух сладок от ароматов цветов, он встречается со своим контактом в Вернау. Антон видит мужчину, читающего газету НСДАП на скамейке возле автобусной остановки – серый костюм, синий галстук, короткие гетры прикрывают ботинки. Это тот человек, которого ему поручено было разыскать.
Он проходит мимо скамейки, бормоча контрольную фразу на ходу: «Чувствуете, дождь приближается?» Не поднимая глаз от газеты, мужчина дает ожидаемый ответ: «Никто не может вечно удерживать дождь». Антон делает круг, праздно слоняясь поблизости, не спеша, задерживаясь возле витрин магазинов и поднимая шляпу, чтобы поприветствовать проходящих мимо женщин. Он улыбается своей очаровательной улыбкой. Он ведет себя так, словно у него есть все время на свете, словно ничто его не заботит, кроме солнца, окрашивающего кончики его ушей в розовый.
Когда он возвращается к скамейке у автобусной остановки, мужчина в сером костюме все еще там. Он дочитал газету, – это всего одна страница, покрытая печатным текстом с обеих сторон, как и все газеты сейчас, – и теперь просто сидит и глазеет на улицу, как будто высматривает свой автобус. Он сложил газету идеальным квадратом. Она лежит на скамейке, забытая.
Антон внимательнее разглядывает контакт. Мужчина, конечно, не встречается с Антоном взглядом, это ожидаемо. Но он позволяет Антону изучить свое лицо, пока сам рассматривает улицу. Антон уже видел его прежде. Он не в первый раз обменивается записками с этим человеком. Он, в действительности, как раз тот, с кем Антон встретился на своем первом задании, тот, кто рассказал историю про Рудольфа фон Герсдорфа, в панике обезвреживавшего бомбу в туалете музея. Он рад снова видеть герра Пола. Всегда приятно узнать, что тот, кем ты восхищаешься, еще жив.
Садясь, Антон роняет сложенную записку на скамейку. Через мгновение Пол распрямляет ноги, и снова закидывает одну на другую. Он ерзает, вздыхает, рассеянно поднимает сложенную газету, а вместе с ней и записку. Послание Антона проваливается в квадрат газеты и проскальзывает между сложенных страниц. Записка исчезла.
– Прекрасный день, – говорит Антон. – Есть ли новости из Берлина?
На губах Пола проскальзывает улыбка.
– Не те новости, которых ждем мы с вами.
– Но уже скоро. Я чувствую это всем моим существом.
– Вы неугомонный. Оптимист.
– Мной движет вера в Бога. Я верю в то дело, которое поручил мне Бог, и верю в Его власть исправлять все неправильное.
– Христианин, – отзывается герр Пол, его это, кажется, забавляет.
– А вы нет?
– Если я отвечу отрицательно, вы перестанете со мной разговаривать?
Антон смотрит в другую сторону вдоль улицы, не встречаясь взглядом с герром Полом.
– Ни за что на свете. Я слишком верю в мою миссию.
– Больше, чем вы верите в Бога?
Издевки в голосе нет. Скорее, насмешка, мальчишество и поддразнивание, но Антон чувствует, что должен отвечать со всей прямотой.
– Должен признаться, иногда у меня появляются сомнения в Господе.
– Как иначе, когда в мире столько зла.
– Однажды в поезде я слышал, как один человек сказал, что не верит в Бога, потому что никогда его не видел.
Герр Пол издает смешок, сухой и тихий:
– Умный человек.
– Но лишь потому, что мы не видим Господа, не значит, что его нет.
– Не видим Его, не чувствуем Его прикосновения. У Него нет влияния в этом мире, иначе мы с вами не сидели бы сейчас здесь и не делали то, что делаем. Если Бог и существовал, то Он мертв; Гитлер убил Его.
Что мог Антон на это ответить? Он и сам редко ощущал присутствие Господа с тех пор, как началась война. Он верит, потому что жаждет веры – потому что без нее он будет корчиться в отчаянии. Бог не умер, просто его нет на месте. Когда бы Он ни решил вернуться, Антон будет ждать, чтобы приветствовать Его. Он протянет к нему руки и скажет: «Смотри, что я делал, пока Тебя не было. Смотри, как я старался поддержать Твою славу. Я лишь человек, но Господи, я старался».
После паузы Пол говорит:
– Мое имя Детлеф. Мое христианское имя, я имею в виду.
Антон поворачивается к нему с улыбкой:
– Ваше христианское имя – значит, вы христианин, хотите вы того или нет.
Пол только пожимает плечами и не поворачивается взглянуть в ответ. Антон понимает, почему тому не по себе, – они не должны знать имена друг друга, мужчины и женщины, которые выполняют эту великую и смертоносную работу – разве что когда два сопротивленца работают бок о бок на регулярной основе, как, например, Антон и отец Эмиль.
– Я знаю, – говорит Пол оправдывающимся тоном и разглядывает улицу с обыденным видом, но острым взглядом. – Мы не должны говорить. Так безопаснее, ясное дело. Но порой я нахожу мою работу настолько одинокой. А вы нет? Иногда я думаю: «Если мы не помним о человечности друг друга и не признаем ценность каждого индивида, тогда мы не намного лучше…»
Он оставляет фразу незаконченной, но и так ясно, о чем он.
Антон тоже так думал периодически. Он разделял мрачные мысли Детлефа Пола. Он также понимает, что это своего рода извинение со стороны Пола, искренняя попытка исправить то, что расшаталось между ними после того, как речь зашла о Боге.
– Я Антон Штарцман. Рад познакомиться – как следует, я имею в виду; встречались-то мы и раньше.
– Не говорите мне, есть ли у вас семья, – быстро предупреждает Пол.
Он вертит в руках сложенную газету. Снова открывает ее и пробегает взглядом полосы. Клочок бумаги с сообщением от Антона исчез. Если Пол спрятал его в руке или кармане, Антон не заметил ни малейшего движения. Пол – опытный член сопротивления.
– Есть ли у вас семья, я знать не хочу. На случай, если они когда-нибудь меня схватят, вы понимаете. Не хочу говорить им, как они могут до вас добраться, если они заставят меня рассказать то, что я знаю.
– Я понимаю, – соглашается Антон. – Они не могут заставить вас сказать то, что вы не знаете.
Он откидывается на спинку скамейки и снова отворачивается, теперь действительно высматривая автобус. Внешне он спокоен. Но внутри все в нем сжимается от страха. Никогда не говорить, как они могут навредить мне. Как они могут подчинить меня их воле.
Пол вдруг снова заговаривает, неожиданно и с тенью насмешки:
– Они называют нас Красным оркестром – тех, о ком они знают, за кем приглядывают. Вы знали это?
– Нет, не знал.
– Это их секретный код. Ну, или, по крайней мере, они думают, что секретный, но мы в курсе – мы в курсе почти всего.
Голос Пола становится еще тише, чем прежнее осторожное бормотание. В этом затихающем разговоре Антон слышит то, что не было произнесено: «При том, сколько нам известно, можно подумать, что мы уже давно могли бы начать действовать. Можно подумать, что мы могли бы разобраться с нашим делом еще прошлой весной. Фон Герсдорф и его чертова бомба».
Антон спрашивает:
– Почему оркестр?
– Они каждому из нас дают кодовое имя, – тем, о ком они знают. Мы все – музыкальные инструменты для них. Герр Скрипка, герр Кларнет, фройляйн Гобой – вроде того. Знаете, почему? Потому что они думают, что если поймают нас, то мы у них запоем.
– Они не знают нас и наполовину так хорошо, как им представляется.
Это смелое утверждение, но Антон сам видел, как эсэсовцы могут сломать человека и подчинить своей воли.
Он продолжает:
– Чем, по-вашему, все это закончится?
Он не осмеливается спросить когда.
– Королевство не может быть завоевано, пока король жив. То, что он построил, слишком укоренилось в Германии.
Партия выстроена слишком предусмотрительно, а люди слишком послушны, слишком напуганы, чтобы сопротивляться. Они все слишком сильно желают закрыть глаза на происходящее, не верить, что творится зло. Они даже хотели бы принять то, что делает Гитлер, считать то, что он говорит, нормальным – словно Партия, действительно, имеет на это право и всегда имела. Они готовы поверить теперь, что в человечестве всегда жила склонность ненавидеть соседа, убивать слабых и изгоев, с тех самых пор, как Бог даровал нам бытие.
Но те из нас, кто сопротивляется, – мы помним, каким был мир. Были времена прежде – на протяжении истории нашей нации, до подъема Гитлера – когда мы вели себя как люди, а не как волки. Мы помним, мы знаем. Чистка прессы, отмена конституции, набеги, и марши, и пожар в Рейхстаге – это не мы. Антон сидит молча, слушая, как похрустывает газета герра Пола. Антон смотрит вперед, на дрогу, в ожидании автобуса, но мысленно он шагает назад во времени, пытаясь найти, как и прежде, тот момент, в который Германия повернула не туда, повернула в противоположную сторону от гуманности. Это было в 1918, когда начался голод. Это было, когда не стало наших рабочих мест, когда мужчина не мог больше кормить свою семью, когда и корка хлеба была чудом. Его старания отыскать первоисточник зла неуместны. Он это знает, но все равно не может перестать спрашивать: Когда? И почему? Но эти «когда» и «почему» неважны. Если бы не сейчас, то в какое-то другое время. Если бы не стараниями Гитлера, то по воле какого-нибудь другого человека. Сатана жив и здравствует; он живет в сердцах всех людей. Он ждет, навострив уши, шепота пронырливого политикана или приказа, который прокричит генерал. Он всегда готов вытянуть свою воняющую серой руку и подтолкнуть нас к непростительному поступку.
Идя домой от остановки на подъезде к Унтербойингену Антон размышляет о том, что сказал Детлеф Пол. Красный оркестр, и все те секреты, которые нацисты, по их мнению, могут сохранить. Знают ли они обо мне уже или я все еще невидим для них? Какое имя они мне дали, как зазвучит мой голос, когда они схватят меня и заставят запеть?
Колокола на церкви Святого Колумбана отзванивают час, и звук разносится на большое расстояние, знакомый и успокаивающий, ведущий домой, как маяк. Вопреки всем тревогам, Антон улыбается, заслышав его. На миг этот нежный перезвон заглушает голос страха, который беспрестанно бормочет у него в голове. Колокола поднимают неистовый хор его воображения, кроваво-красный оркестр играет.
Он запускает руку в карман пальто. С пасхальным шоколадом прошло отлично, сейчас он раздобыл еще сладостей для детей – мятные леденцы на этот раз, – и он не может противостоять желанию проверить, на месте ли его маленькое сокровище. Засунутое среди мятных конфет, он находит сложенное письмо от сестры Аниты. Он получил записку две недели назад, приятный сюрприз, но он уже забыл о письме, запихнутом в карман. Он достает его и разворачивает, чтобы перечитать по пути слова Аниты.
Он написал ей с опозданием, через несколько месяцев после свадьбы. «Ты ни за что не поверишь, – сообщал он ей. – Я теперь муж и отец. Извини, что так долго молчал об этом. Я гораздо сильнее занят с маленькими, чем предполагал».
Ответ Аниты написан с юмором, – она всегда была веселой девчонкой, – но между ее забавными строками читается трезвость мысли:

 

Мой дорогой младший братишка,
это мне нужно извиняться. Тебе понадобилось три месяца, чтобы сообщить мне, что ты сбежал и женился (я еще могла ожидать от тебя такого в семнадцать лет, но теперь, когда ты уже почти старик..!), а мне потребовались три месяца, чтобы написать ответ. В сумме, шесть месяцев, за которые стыд и позор нам обоим. Хорошо, что мы уже не состоим в орденах, а то пришлось бы нам налагать наказания друг на друга, а я слышала, что монашки ужасно суровы к своим младшим братьям. Мне пришлось бы поддержать эту традицию.
С тех пор, как мы последний раз виделись, я подыскала себе работу секретаршей, здесь, в Штутгарте. Можешь себе представить монахиню, печатающую под диктовку и набирающую на машинке памятки? Даже думать об этом смешно. Я сама с трудом верю, но, тем не менее, каждое утро я встаю, надеваю одежду горожанки и отправляюсь на работу. Но выбор у меня невелик: работай или умирай с голоду. Замуж я не собираюсь (кто меня возьмет, мне уже сорок два!), поскольку остаюсь верной Христу.
Да, ты верно прочитал. Мы все еще в разлуке, но я готова принять Его обратно, как только Он будет готов воссоединиться. Я буду верна Ему вечно.
Не думай, что я виню тебя за твое решение жениться, Антон. Я уверена, что твои жена и дети прелестны. Я верю, что сердце направит тебя в нужную сторону. Надеюсь, что и ты доверяешь своему сердцу – и Богу. Однажды, когда эта скучная война закончится, и мы восстановим ордены, ты не вернешься в братство, раз уж ты теперь Vati. Но я убеждена, что ты там, где Богом задумано тебе быть.
Интересно, Христос, и правда, развелся со мной, или Его постигла более ужасная участь? Я отвергнутая женщина или вдова, как твоя Элизабет?

 

Твоя любящая сестра,
Анита

 

Антон улыбается письму, как и тогда, когда прочел его в первый раз, и десяток раз после. Но боль Аниты, сквозящая в финальных строчках, ранит его. Даже самые преданные начинают верить, что Бог мертв. Он не может их винить. Что за Господь допустит такое беззаконие, будет так терзать то, что Он создал? Только слабый Бог или несуществующий – возможно, герр Пол прав. Возможно, это Антон странен, необычен, с этим его неутомимым бескомпромиссным оптимизмом, подстрекаемый убежденностью, что режим может быть свергнут. Даже когда логика и здравый смысл твердят: «Заканчивай с этим, Антон, это невозможно. Зажмурься и прими», – он продолжает упорствовать.
Он убирает письмо Аниты обратно в карман. Он писал ей еще после получения этого послания, – на самом деле, они обменялись еще несколькими письмами от каждого. Но по какой-то причине именно это письмо трогает его каждый раз, снова и снова, его он хранит как напоминание о том, что никогда нельзя принимать мысль, что Бог умер.
Он минует переулок и направляется к маленькой хижине, прячущейся в нескольких ярдах от дороги за покосившейся оградой и густыми зарослями сельских цветов. Цветы отчаянно переросли, это целые неухоженные джунгли из разных оттенков и сладких запахов. Маленьким домиком некоторое время не пользовались: он принадлежал или принадлежит одному богатому городскому жителю. Кто может знать, жив ли еще его хозяин? Но он слышит голос, доносящийся из домика, высокий и тонкий и тихий. Он замирает, прислушиваясь, следуя какому-то инстинкту, который он сам не может объяснить. Затем он понимает, что это голос Марии. Мария напевает – сама себе, насколько ему кажется, – внутри маленького домика.
Антон сверятся с карманными часами. Едва прошло время ланча; девочка сейчас должна быть в школе. Смутный, но давящий страх пронзает его. Это выбивается из обычно распорядка, это что-то неправильное; охваченный полузародившимся ощущением опасности и со внезапной энергией, Антон спешит через ворота и по дорожке, разметая переросшие цветы на пути. Лепестки падают в некошеную траву.
Дверь хижины болтается на петлях, небрежно оставленная приоткрытой. Он окликает:
– Эй, кто здесь?
Мария перестает петь.
– Мария, это ты?
Никто взрослый не отвечает на его оклик, так что он открывает дверь и заходит внутрь.
– Я здесь, – голос Марии звучит раздосадовано, она явно недовольно тем, что ее обнаружили.
Он оглядывается по сторонам, ища гостиную, но дом выглядит пустым. На мебели лежит толстый и бледный слой пыли.
– Где ты, девочка?
– Я здесь, Vati.
Он находит ее за диваном, девочка сидит по-турецки, в одной руке большие черные ножницы, в другой – журнал. Пол покрыт обрезками бумаги, словно снежной крошкой.
– Бога ради, что это ты делаешь?
– Режу, – отвечает она.
И как бы в доказательство своей правоты она щелкает ножницами по странице журнала, неуклюже обрезая по контуру женского тела. Женщина, со свежим лицом и улыбающаяся, покидает искусственный антураж рекламы мыла и дрожит в руке Марии.
– Ах ты, несносный ребенок! – Антон вырывает журнал и ножницы из ее рук; она поднимает на него тяжелый оскорбленный взгляд, глаза уже начинают наполняться слезами.
– Я просто делаю бумажных кукол!
Теперь только Антон замечает, что девочка уже успела натворить. Из-под дивана торчат еще журналы – и пара книг. Некоторые лежат открытыми, их иллюстрированные страницы изуродованы неряшливыми разрезами. Антон снимает очки и протирает глаза. Он лишь надеется, что книги не были ценными.
– Мария, неужели ты не знаешь, что пробираться в чужой дом нехорошо?
Она вскакивает на ноги и упирает маленькие кулачки в бока с воинственным видом.
– В Библии этого не написано! Бог такого не говорил.
– Это не значит, что ты не поступаешь неправильно.
Ей всего семь. Как могла такая маленькая девочка развить в себе такое своеволие? Элизабет не кривила душой, говоря, что Мария самая непослушная девочка, какую когда-либо создавал Господь.
– Почему ты не в школе?
– Мне не нравится школа. Я уже давно там не бываю.
Она опускает руки, очки соскальзывают на кончик носа. Он таращится на девочку, пораженный.
– Как давно?
Мария пожимает плечами.
– С тех пор, как стало солнечно и тепло. Я решила, что веселее будет играть на улице, поэтому я выхожу на улицу и играю.
– Но братья отводят тебя в школу?
С ними ему тоже надо будет поговорить, и со всей строгостью. Нечего им зевать, заигрываясь в солдат по пути и переставая присматривать за Марией. Такое пренебрежение к долгу и в лучшие времена опасно, а сейчас, когда в любой момент может появиться самолет, нагруженный бомбами…
– Они, конечно, отводят меня, и Ал держит меня за руку всю дорогу.
Вздох облегчения.
– Тогда почему же ты не там?
Она смотрит на него с сияющим видом, довольная собой.
– Я говорю учительнице, что мне нужно в туалет. Она меня отпускает, потому что если не сделает этого, я описаюсь.
– И после этого ты не возвращаешься в класс?
Он сдерживается, чтобы не рассмеяться. Она, может, и скверная маленькая девчонка, но, по крайней мере, умная.
Холодно, с видом взрослой, Мария кивает.
Странно, что ее учительница до сих пор не поговорила с Антоном и Элизабет. Бедная женщина, наверное, разрывается, пытаясь справиться со своими учениками – а Мария запросто может доставить неприятностей за пятерых обычных детей.
– Несколько раз, – продолжает Мария гордо, – моя учительница говорила: «Я пойду с тобой и прослежу, чтобы ты нашла дорогу обратно». Но я просто не выходила и каждый раз говорила: «Я еще не все». Пока она не возвращалась в класс.
– Мадонна милосердная. Бедная женщина.
– Она не бедная женщина! Она ужасная и ни чуточки мне не нравится.
Антон подозревает, что это чувство может быть взаимным.
– Наверняка сейчас уже учительница раскусила твои уловки.
– Теперь ее сложнее обдурить. Последний раз она сказала, что не намерена отпускать меня с моего места и ей все равно, даже если я обмочусь перед всем классом; мне пришлось бы все равно досидеть до конца урока.
– Что же ты тогда сделала, чтобы выбраться? – Антон не уверен, что хочет знать.
– Однажды я притворилась, что меня тошнит и выбежала на улицу, чтобы меня вырвало в кусты. Но меня не вырвало. Я просто продолжала бежать, и она не смогла меня поймать.
Он сопротивляется порыву перекреститься и попросить Господа о милосердии.
– А этим утром, – продолжает Мария, – как только урок начался, я сказала ей, что Mutti плохо себя чувствует, и я должна идти домой, чтобы помочь ей с домашними делами. Она ответила: «Ну и иди, скверная девочка! Для меня будет благословением избавиться от тебя на этот день». Не думаю, что нравлюсь ей, но мне все равно. Она самая худшая учительница, какую можно вообразить, Vati.
– Это очень нехорошо, что ты обманываешь свою учительницу. И ты все время обманывала маму и меня тоже, и своих братьев. – Новая мысль проскальзывает в его голове. Он опускается на корточки и смотрит ей в глаза. – Но ты все время возвращаешься домой с братьями, и всегда вовремя. Как тебе это удается?
– Я слушаю колокола на церкви. А когда колокол звонит нужный час, я подхожу к школе, чтобы встретиться с мальчиками.
Девочка слишком умна и пользуется этим. Может, ему следовало бы брать ее с собой на свои встречи; держать ее на короткой привязи и под строгим присмотром. Но это, конечно, было бы слишком опасно. Если в Унтербойингене есть гауляйтер, почем бы такому же не быть в Кирххайме или Вернау? Если его увидит с дочерью человек, которым движут, скорее, амбиции, нежели милосердие, Партия сразу же поймет, как подцепить Антона Штарцмана на крючок. Им не составит труда заставить этот инструмент петь сладкую мелодию предательства.
– Ты сейчас же возвращаешься домой со мной.
– Я еще не закончила резать.
– О, еще как закончила. И когда мы будем дома, ты напишешь записку для того, кто владеет этим домом, и в ней извинишься за то, что загубила его книги и журналы. И оставишь ее там, где ее найдут.
Если предположить, что хозяин хижины когда-либо вернется в Унтербойинген, это будет значить, что Антон должен ему денег за все, чему Мария нанесла ущерб. Ангелы, сжальтесь надо мной, пусть то, что она порезала, не окажется ценными букинистическими книгами или семейным альбомом.
– Можно мне взять с собой бумажных кукол?
Она вытаскивает из-под дивана поразительно большую стопку разноцветных фигурок по два дюйма – мужчин и женщин, вырезанных с бесчисленных страниц. Девочка, должно быть, занималась этим безобразием каждый день, неделями.
– Ни в коем случае! Брось их в печь.
Слезы снова показываются у нее в глазах.
– Но они же тогда сгорят!
– Таковы последствия обмана. Радуйся, что я не перекидываю тебя через коленку, чтобы обеспечить тебе наказание похуже.
Антон несет Марию домой. В качестве протеста против его жестокости, она стала кривляться и притворяться, что не может идти. Но зато она прекратила реветь, как только поняла, что слезами его не проймешь. Размышляя о деньгах, которые он может быть должен владельцу хижины, он чувствует, как живот скручивается от растерянности, – но несмотря на всю горечь, он не может перестать чувствовать тающее сияние любви, когда он прижимает к себе девочку, и она доверчиво вплывает в его объятия.
Тем вечером, когда посуда после ужина вымыта и дети готовятся ко сну, Антон выводит Элизабет на улицу, в летний вечер, чтобы обсудить Марию.
– Я нашел ее за диваном стригущей журналы, словно овец. Я чуть язык не проглотил, когда увидел ее рукоделие – недели вырезаний. Ты бы видела.
Он закусывает губу, чтобы скрыть улыбку, но она все равно проскальзывает.
Элизабет, однако, это ничуть не веселит.
– Фрау Гертц всегда говорит: «Мария – сущее наказание». Но я не могу держать ее обеими руками, даже одной не могу. Однажды она навлечет на себя настоящие неприятности, и что я тогда буду делать?
Вид Элизабет бледной и огорченной трогает Антона. Он похлопывает ее по плечу, неуклюже, как всегда, размышляет, стоит ли обнять ее.
– Девочка всему научится. Нам следует быть с ней строже, вот и все – и показать ей, что добродетели приносят свои награды.
– Нет такой добродетели, награда за которую будет достаточной, чтобы склонить Марию к достойному поведению. – Элизабет вздыхает и прижимает пальцы одной бледной руки ко лбу. Беспрестанная боль материнства. – Я лишь благодарна, тебе и Богу, что ты здесь и помогаешь мне, Антон.
Он удивленно моргает. Так близко к тому, чтобы произнести слова нежности, Элизабет еще не подходила.
Она продолжает:
– Я не справлялась и с одной Марией, когда была одна. А теперь мальчики еще взрослеют, скоро будут подростками, а с ребятами в этом возрасте так непросто. Даже при том, что Альберт и Пол такие славные, скоро и с ними будет слишком трудно, чтобы я могла справиться в одиночку. Без тебя эта семья распалась бы.
– Ну, я…
Потеряв дар речи, смущенный приливом тепла в груди, он тянет себя за галстук, развязывает его и оставляет просто висеть на шее. Он достает трубку из кармана, зажигает и делает одну затяжку. Позволяет янтарю потухнуть, и трубка расстается с последним завитком дыма.
– Я лишь делаю то, что обещал, – говорит он, наконец.
– И теперь, когда у нас есть дополнительные деньги от твоих уроков, – это просто благословение. Этот доход настолько облегчил мою ношу. Должна признаться, когда ты впервые сказал «Я буду учить детей играть на пианино», у меня были сомнения. Я думала: «Ему ни за что не найти достаточно учеников, чтобы иметь стабильный доход, не во время войны». Но я ошибалась. Я могу признать, что ошибалась.
Он тяжело сглатывает. Он только что прочел Марии целую лекцию о грехе обмана. Часть его денег, конечно, поступает от уроков, но львиная доля идет от того, кто управляет Красным оркестром, – какую бы таинственную роль ни исполнял отец Эмиль, выступающий связующим звеном между ним и Антоном.
«Я должен сказать ей, – думает он. – Должен сказать по секрету. Мы теперь семья; мы должны полагаться друг на друга, доверять друг другу. Как я могу ожидать когда-либо доверия и любви от жены, если я скрываю от нее такое?»
В следующий миг он отказывается от этой идеи. Элизабет предпочла бы не знать правды, – в этом он уверен. Она лишь хочет опустить голову и пробраться через эту войну. Сохранить в целости и сохранности семью до того времени, когда, с Божьей помощью, безумие закончится.
К тому же для Элизабет и детей будет безопаснее пребывать в неведении.
– У меня и без затей Марии был мучительный день, – говорит Элизабет. – Мебельщик опять взялся за свое.
– Взялся за свое? О чем ты?
Она тяжело вздыхает и отворачивается.
– Этот человек – свинья. Он мешает с дерьмом всех женщин в городе, – она краснеет от произнесенных грубых слов. – Прости, Антон. Я знаю, тебе не нравятся такие слова. Мне тоже, но этот Мебельщик просто довел меня, ничего не могу поделать.
– Он что-то тебе сделал? Сказал что-нибудь?
Он пойдет и повидается с Франке, если дело в этом. Они решат это как мужчина с мужчиной. Никто не смеет сказать грубого слова семье Антона и просто забыть об этом. Странно, как Бог вкладывает в мужчину определенные инстинкты, стоит тому стать мужем и отцом. Немудрено, что в мире идут войны. Только гляньте, сколько мужчин женаты и присматривают за детьми.
Элизабет уставилась на свои ноги, в саду в сумерках еще видно позднее цветение деревьев. Она поднимает взгляд на крышу коттеджа, потом смотрит в поле. Она смотрит куда угодно, но только не на мужа.
– Знаешь, Мебельщик никогда не был верен жене. Никогда. Не удивлюсь, если и свою первую брачную ночь он провел с какой-нибудь другой женщиной – настолько он любитель приударить. Он был почти с каждой женщиной в деревне – со всеми, кто еще достаточно молод, чтобы он положил на них глаз.
– Ты это серьезно?
Он хочет сказать: «Почему женщины это позволяют?» Франке не отличается красотой и обаянием, так что вряд ли может привлечь внимание большинства женщин города и склонить их к измене. Но как только он задумывается об этом, то сразу все понимает. Он говорит:
– Это потому что он… – ему даже сложно заставить себя произнести это слово вслух, – гауляйтер?
Глаза, ловящие каждый признак неверности, уши, прислушивающиеся к тишайшему шепоту сопротивления.
– Да, – отвечает Элизабет, – поэтому. Женщинам приходится ладить с ним и отвечать на его ухаживания, потому что они боятся его. Что Бруно Франке скажет о них или их мужьях, если они не станут этого делать? Если они не будут идти у него на поводу, он напишет одно из тех писем своему контакту в Берлине. Он омерзительный человек – омерзительный.
Антон видел в деревне женщин с затравленным взглядом, устремленным в никуда. Он предполагал, что это только война так на них влияла – только война, как будто это такая малость. Но теперь он понимает, что здесь действовали и еще более темные силы. Навостренное ухо дьявола повернулось к их спокойному маленькому городку. В городах мужчин заставляют нажимать на курок, а детей гонят стадом к смерти. Женщин заставляют нарушить брачный обет и пятнать себя позором. Ни раскаяния, ни беспокойства о последствиях. И никто не думает о том, что это говорит о нас как нации и людях – то, что мы закрываем глаза на страдания ближних. Но, конечно, гордость и репутация Германии ничего не значат для партии или для псов, которые лижут их ботинки. Их заботит только, что они на этом могут выиграть. Властьимущие захватывают еще больше власти. Он перекроят мир по своей мерке.
– Если Франке когда-нибудь приблизится к тебе, – говорит Антон, – скажи мне.
Элизабет вдруг вспыхивает. Впервые за этот вечер она смотрит прямо на него. Ее глаза – две горящие яростью точки, сверкающие в сумерках.
– Я никогда не нарушу свою клятву. Я произнесла священные слова перед Богом; это кое-что для меня значит.
Это кое-что значит для всех женщин, к которым герр Франке проявляет интерес, Антон в этом уверен, – но все не так просто, как кажется со стороны, когда ты просто наблюдатель. Только когда они стучатся в твою дверь – когда к тебе приезжает серый автобус – только тогда ты узнаешь точно, как поведешь себя. Когда перед тобой поставят выбор, который и не выбор вовсе, – в момент истины, когда жизни любимых людей висят на волоске, будет ли тебе легче нарушить клятву, данную перед Богом, или обречь своих детей на газовую камеру?
– Скажи мне, если он попытается что-то сделать. Я разберусь с ним, чтобы тебе не пришлось этого делать.
И помоги мне Боже, если он уже заметил все мои отлучки и возвращения.
Обеспокоенный, после бессонной ночи, Антон на следующий же день отправляется к отцу Эмилю. Знает ли он уже о гауляйтере – о том, что Мебельщик делает с женщинами, замужними женщинами, матерями деревни?
Да. Эмиль знает.
– Амбиции делают и лучших из людей опасными, – говорит священник, – а герр Франке, я боюсь, лучшим из людей никогда не был.
– Он, похоже, порядком расстроил Элизабет, мне так показалось, когда я говорил с ней прошлым вечером.
– Меня это не удивляет. Вы же знаете, Антон, это маленький городок, – говорит он извиняющимся тоном. – Мы все знаем друг о друге.
Антон улавливает, к чему клонит священник, но он хочет услышать это, чтобы поверить.
– Расскажите мне.
Эмиль колеблется и вздыхает. Ему не хочется произносить это вслух.
– Герр Франке уже делала Элизабет то же грязное предложение, какое делал большинству женщин в Унтербойингене.
Сознание Антона ослепляет белая вспышка, пустота. Он замирает на церковной скамье, без движения, ошеломленный.
Эмиль продолжает:
– Я не нарушаю тайну исповеди, рассказывая вам это. Я бы так никогда не поступил. Элизабет не сообщала мне эту новость сама, мне сказали несколько ее друзей. Они беспокоились из-за этого и просили у меня совета – думали, как быть, что сделать, чтобы помочь ей. Я рад, что вы сами пришли ко мне в связи с этим, друг мой. Я подумывал зайти к вам с Элизабет и предложить свой совет. Я знаю, ваша женитьба не совсем обычна, и тепла в ней не слишком много. Но ради детей, которых вы оба любите, ваш союз должен держаться.
– Бедная Элизабет. Столкнуться с таким…
Эмиль посмеивается.
– Бедная Элизабет? Она послала Франке куда подальше! В этом все ее друзья сходятся. Они гордятся ей, поражаются ей – сделать то, на что отваживались немногие из других женщин.
Она бы точно послала Мебельщика куда подальше и ускорила бы пинком по толстому заду. Вера Элизабет – крепость, монолит. Горе тому, кто усомнится в верности данной ею перед алтарем клятве.
– Но теперь Франке затаит на нее обиду, – говорит Антон.
– Да.
По озабоченному выражению лица Эмиля ясно, что он понимает, о чем Антон умолчал. Как много знает герр Франке? Может быть, он прямо сейчас строчит письмо нацистской собаке, изобличая Антона в том, что он инструмент Красного оркестра – из одного лишь чувства мести по отношению к той единственной женщине, которая дала ему от ворот поворот?
Он тихо говорит:
– Отец Эмиль, что же нам теперь делать?
Эмиль поднимает руки, сдаваясь:
– Продолжать, друг мой. Что еще мы можем сделать?
Ничего. Больше тут ничего не поделать.
Назад: Часть 2 Пусть все твои слова будут проникнуты любовью
Дальше: Часть 4 У смерти один глаз