Георг Мориц Ловиц родился в немецком городе Фюрте. Сначала он работал в ювелирной мастерской, но стремился к занятиям наукой, изучал математику и физику, увлекся составлением карт, стал картографом в Нюрнберге, потом наблюдал солнечное затмение и решил заняться астрономией. Он написал много научных исследований, в частности «Краткое описание двух астрономических карт Солнца» и еще одно, с трогательным — и очень характерным для XVIII века — названием «О пользе высшей математики в общей жизни».
В 1767 году, в эпоху правления Екатерины II, Ловиц был приглашен в Санкт-Петербургскую академию наук. Здесь он занимался прежде всего астрономией. В те годы весь ученый мир волновала возможность наблюдать редкое, но очень важное для астрономов явление — прохождение Венеры по диску Солнца. Ловиц совершил несколько путешествий по южным землям, входившим в состав Российской империи, а для того, чтобы увидеть, как крошечная Венера проходит вдоль Солнца, добрался аж до города Гурьева — сегодня это Атырау в Казахстане. Прохождение Венеры он также описал в научной книге.
Прошло еще несколько лет, и Ловиц вместе с другим астрономом, Петром Иноходцевым, отправился в очередное путешествие — на сей раз в низовья Волги, где они должны были нанести на карту точные координаты различных населенных пунктов и собрать сведения, необходимые для строительства канала между Волгой и Доном.
Увы, это был 1774 год — как раз то время, когда здешние земли оказались охвачены восстанием Пугачева. Пушкин в своей «Истории Пугачева» так рассказывает о смерти Ловица: «Пугачев бежал по берегу Волги. Тут он встретил астронома Ловица и спросил, что он за человек. Услыша, что Ловиц наблюдал течение светил небесных, он велел его повесить поближе к звездам. Адъюнкт Иноходцев, бывший тут же, успел убежать».
Пушкину, обладавшему невероятным чутьем историка, конечно, видна была вся многослойная трагическая ирония ситуации: Ловиц — носитель просвещенного начала, ученый, убит просто так, из-за своего немецкого платья и акцента, которые в глазах повстанцев сразу делали его врагом, принадлежащим к ненавистному миру власть имущих. Через год будет казнен и сам Пугачев. К этому можно добавить также, что ученые собирали данные для строительства Волго-Донского канала, который пытался провести еще молодой Петр I — и не смог, хотя и угробил на постройке немало жизней. Канал проведут только в ХХ веке — его строили с 1948 по 1952 год, в основном силами пленных немцев и других заключенных.
Перед нами как будто бы яркий пример того, что значила в России жизнь человека. Наблюдаешь за звездами? Вот мы тебя поближе к ним и повесим… Все как всегда — что при Петре, что при Екатерине, что при Сталине. Неужели никогда ничего не менялось?
Первого марта 1881 года в России было совершено ужасающее, невероятное преступление. Члены партии «Народная воля», которые за два года до этого заочно приговорили к смерти Александра II и совершили уже несколько покушений на его жизнь, наконец добились своего. Царя, ехавшего по набережной Екатерининского канала, поджидали несколько бомбистов. Все было продумано идеально — в отсутствии организаторских умений народовольцев вряд ли можно упрекнуть. Софья Перовская расставила на дороге нескольких человек, и первым должен был бросать бомбу тот, кто стоял в середине, — таким образом, если бы от нее царь не пострадал (как и произошло), то, независимо от того, в какую сторону он поехал бы дальше, его ждали другие «метальщики». Первый снаряд, брошенный Николаем Рысаковым, разрушил карету, ранил нескольких человек из охраны и прохожих, но царь остался невредим. Несмотря на уговоры, он не уехал сразу во дворец, а прошел несколько шагов по набережной — тут к нему приблизился франтовато одетый молодой человек, державший в руках небольшой пакет. Это был еще один террорист, Игнатий Гриневицкий. Несколько секунд они смотрели друг на друга — царь, наверное, все понял. А затем Гриневицкий швырнул бомбу между ними — раздался взрыв.
Через несколько часов Александр II — уже пожилой человек, освободивший крестьян от крепостной зависимости, создавший в России земское и городское самоуправление, а также независимый суд присяжных, практически упразднивший цензуру и отменивший рекрутскую повинность, — истек кровью в Зимнем дворце. Гриневицкий пришел в себя в больнице. Сидевшие рядом с его кроватью жандармы спросили: «Как ваше имя?» — «Не знаю», — ответил он и умер.
Вскоре почти все руководители «Народной воли» были арестованы. Шестерым из них вынесли смертный приговор. Третьего апреля 1881 года пятеро из них были казнены. Беременной Гесе Гельфман заменили смертную казнь пожизненной каторгой, но она умерла в тюрьме.
В те самые недели, когда вся страна в ужасе пыталась осознать произошедшее, Лев Толстой писал и переписывал письмо новому государю Александру III. Отношение великого писателя к насилию хорошо известно, и, конечно же, убийство царя было для него потрясением и воспринималось как трагедия.
Мы не знаем точно, как выглядел окончательный текст, который Толстой безуспешно пытался передать царю. Сохранившийся черновик начинается так:
Ваше императорское величество.
Я, ничтожный, не призванный и слабый, плохой человек, пишу письмо русскому императору и советую ему, чтó ему делать в самых сложных, трудных обстоятельствах, которые когда-либо бывали. Я чувствую, как это странно, неприлично, дерзко, и все-таки пишу. <…> Отца Вашего, царя русского, сделавшего много добра и всегда желавшего добра людям, старого, доброго человека, бесчеловечно изувечили и убили не личные враги его, но враги существующего порядка вещей; убили во имя какого-то высшего блага всего человечества. Вы стали на его место, и перед вами те враги, которые отравляли жизнь вашего отца и погубили его.
И что же дальше? А дальше то, что через неделю после убийства Александра II мог написать только Толстой:
Я не говорю о ваших обязанностях царя. Прежде обязанностей царя есть обязанности человека, и они должны быть основой обязанности царя и должны сойтись с ними.
Бог не спросит вас об исполнении обязанности царя, не спросит об исполнении царской обязанности, а спросит об исполнении человеческих обязанностей. <…> Отдайте добро за зло, не противьтесь злу, всем простите.
Под прощением Толстой имеет в виду не замену смертной казни вечной каторгой, как это будет сделано с Гесей Гельфман. Нет, он говорит о полном, безоговорочном, христианском прощении — и со свойственным ему рационализмом тщательно объясняет, что это не только хорошо с христианской точки зрения, но и будет очень полезно для всех, потому что никаким репрессиям не удавалось остановить рост революционного движения и терроризма. Так может быть, попробовать по-другому?
Государь, если бы вы сделали это, позвали этих людей, дали им денег и услали их куда-нибудь в Америку и написали бы манифест с словами вверху: а я вам говорю, люби врагов своих, — не знаю, как другие, но я, плохой верноподданный, был бы собакой, рабом вашим. Я бы плакал от умиления, как я теперь плачу всякий раз, когда бы я слышал ваше имя. Да что я говорю: не знаю, что другие. Знаю, каким потоком разлились бы по России добро и любовь от этих слов.
Толстой попытался передать свое письмо императору через Константина Петровича Победоносцева — обер-прокурора Синода, бывшего воспитателя Александра III и близкого царю человека. А тот сделал все возможное, чтобы не допустить передачи этого послания государю. Победоносцев знал, как высоко царь ценит творчество Толстого, и опасался, что слова великого писателя могут возыметь действие. Он ответил Толстому только через три месяца, когда народовольцы были уже казнены:
Не взыщите за то, что я уклонился от исполнения Вашего поручения. Прочитав письмо Ваше, я увидел, что Ваша вера одна, а моя и церковная другая, и что наш Христос — не Ваш Христос. Своего я знаю мужем силы и истины, исцеляющим расслабленных, а в Вашем показались мне черты расслабленного, который сам требует исцеления. Вот почему я по своей вере и не мог исполнить Ваше поручение.
Противостояние Толстого и Победоносцева — это не просто спор о христианских ценностях, за ним стоят совершенно разные представления об отдельной человеческой жизни. Для Толстого каждая жизнь — даже кровавых убийц и террористов — имеет безусловную ценность. У Победоносцева система ценностей иная. В эти же страшные мартовские недели он сам пишет царю, очевидно уже получив послание Толстого или узнав о прочитанной 28 марта публичной лекции философа Владимира Соловьева, в которой тот открыто заявил, что православный народ ждет от православного царя помилования цареубийц: «Сегодня пущена в ход мысль, которая приводит меня в ужас. Люди так развратились в мыслях, что иные считают возможным избавление осужденных преступников от смертной казни. Уже распространяется между русскими людьми страх, что могут представить Вашему величеству извращенные мысли и убедить Вас к помилованию преступников. <…> Может ли это случиться? Нет, нет, и тысячу раз нет — этого быть не может, чтобы Вы, перед лицом всего народа русского, в такую минуту простили убийц отца Вашего, русского государя, за кровь которого вся земля (кроме немногих ослабевших умом и сердцем) требует мщения и громко ропщет, что оно замедляется. <…> Ради Бога, Ваше величество, — да не проникнет в сердце Вам голос лести и мечтательности!»
Наверное, многих людей в разные времена тянуло согласиться с Победоносцевым. Как можно не отомстить за столь страшное преступление? Может быть, вообще казнить нехорошо, но есть такие ужасающие деяния, на которые иначе отреагировать нельзя. Да и вообще, «вор должен сидеть в тюрьме», как говаривал любимец всей нашей страны Глеб Жеглов. Недавно один человек в споре о том, имели ли право росгвардейцы в Екатеринбурге убивать человека, которого они заподозрили — только заподозрили — в краже обоев, а затем — в вооруженном сопротивлении, написал: мол, он был преступником, и что же, как говорил Глеб Жеглов, ему теперь талоны на усиленное питание выдавать?
Толстой и Победоносцев не только по-разному понимают Христа и христианство, но и по-разному ценят человеческую жизнь. А как ее вообще ценили в России? Плохо, мало, низко — сразу отвечаем мы… Но точно ли это так?
«Несчастненькими» называли в былые времена арестантов, независимо от того, насколько ужасные преступления они совершили. Несчастненькими считались те, кто шел по этапу и сидел за решеткой, а на Пасху люди брали детей и шли с ними в тюрьму, чтобы угостить арестантов куличами и яйцами. Может быть, это говорит о том, что жизнь даже таких отверженных почему-то считалась ценной?
Можно в очередной раз вспомнить ответ доктора Гааза митрополиту Филарету, заявившему, что каждый преступник нарушил законы не только государственные, но и божеские. «А Христос?» — спросил доктор, много лет жизни положивший на то, чтобы облегчать положение арестантов — любых. И здесь, наверное, интересен не только этот замечательный ответ, но и то, что жесткий и гордый митрополит поклонился и поблагодарил Гааза, напомнившего ему о его, митрополита, долге.
Деятельность доктора Гааза, письмо Толстого, лекция Владимира Соловьева — все это события XIX века, слова и дела выдающихся, особенных людей. Наверное, они и к жизни и смерти других относились совершенно по-особому, не так, как все остальные? Попробуем посмотреть, как менялось в России представление о ценности человеческой жизни.
Ценность жизни человека, вернее, представление о том, за что можно жизни лишить, в России, несмотря на расхожее мнение, довольно долго принципиально не отличалась от общего уровня. Согласно Судебнику Ивана III — первому своду законов только что объединившегося Московского государства, а потом и Судебнику Ивана Грозного, казнить можно было примерно за то же, за что казнили в Германии или Англии.
Смертью карались убийство господина, крамола, церковная кража, святотатство, кража, сопровождавшаяся убийством, передача врагу секретных сведений, оговор невинного и поджог города для передачи его врагу, то есть, попросту говоря, преступления с отягчающими обстоятельствами — если убийство, то не любого человека, а господина, если кража, то в святом месте или с кровопролитием, ну и, конечно, разные варианты бунтарских действий. При этом, как всегда, к рецидивисту закон относился строже — «ведомого лихого человека» судебник приказывает казнить за воровство, разбой, убийство, злостную клевету (злую песню?). При этом вор-рецидивист или тот, о ком несколько «добрых людей», поцеловав крест, заявляли, что он как раз и есть этот самый «ведомый лихой человек», не мог даже компенсировать украденное. Его в любом случае приговаривали к смерти, а пострадавший получал компенсацию из имущества казненного — остальное отходило судье.
В 1649 году был принят сборник законов — знаменитое Соборное уложение, действовавшее, пусть с изменениями и дополнениями, два столетия. Оно появилось через год после разразившегося в Москве Соляного бунта и, помимо всего прочего, должно было показать, что теперь все в стране будет по закону. За что же в Московском царстве считали нужным предавать смерти? Снова видим ту же картину: убийство карается смертью далеко не во всех случаях, а вот убийство в церкви — безусловно, так же, как и другие святотатственные дела — среди них, например, попытка помешать провести службу в церкви и еще более страшное и богохульное дело — торговля табаком, куря который люди приобретали дьявольский вид. «Бусурмана» — под этим словом подразумевали прежде всего мусульманина, — который «перевел» православного в свою веру, казнили. Самого вероотступника, что характерно, отправляли к патриарху, то есть предавали церковному суду и покаянию.
Конечно же, кроме разнообразных покушений на святое, смертью карались преступления против царя и государственной власти — всевозможные варианты измены: «умышленье» против государева здоровья, попытка лишить царя власти или сдача врагам города. Сегодня мы назвали бы это государственной изменой или попыткой переворота. Рядом с этим несколько статей, карающих смертью за недонесение — детей, жену, родителей изменника. Логика, увы, вполне понятная: государственные интересы должны быть выше личных связей и привязанностей. До появления законов, которые позволят людям не свидетельствовать против самих себя и своих родственников, еще по меньшей мере полтора века.
Донесение на товарищей вообще приветствовалось и воспринималось как возможность если не избавиться от наказания совсем, то хотя бы отсрочить казнь. Похоже, этим многие пользовались, так как в Соборном уложении отдельно оговаривалось, что разбойник, давший показания на своих «товарыщев», мог находиться в тюрьме полгода. «А будет товарыщев их в полгода не сыщется, и тех воров после полугода казнить смертью. А больши полугода таких воров в тюрьме не держать, чтобы такие воры, сидя в тюрьме многое время, от смертные казни не свобожалися и безвинных бы людей не клепали».
Смертельным оскорблением государя считалась ситуация, когда в его присутствии человек обнажал меч и кого-то ранил или убивал. Даже просто вынуть при государе оружие было преступлением — очевидно, это воспринималось как символическая угроза правителю, но, если на его глазах проливалась кровь, нападавшего казнили.
Вспомним, как погиб в Орде в XIV веке Дмитрий Михайлович Грозные Очи, зарубивший убийцу собственного отца. Жизни его лишили не за самó убийство, а за то, что вытащил меч в присутствии хана. В Японии суровое наказание за такой проступок тоже считалось чем-то само собой разумеющимся. Когда в 1701 году даймё (правитель провинции) Асано Наганори в резиденции сёгуна (правителя) в Эдо напал на придворного Киру Ёсинаку и дважды ударил его мечом, хотя и не убил, — суд был скорым и безжалостным. Несмотря на то что у Асано явно были причины для нападения, а убийства не произошло, судьи «признали, что Асано виновен в осквернении ритуальной чистоты замка сёгуна, и приговорили его к совершению ритуального самоубийства… Приговор Асано Наганори был быстрым и закономерным — пролитие крови в стенах резиденции сёгуна было тяжелейшим преступлением, наказанием за которое неминуемо была смерть. Тот факт, что оно было совершено в день присутствия в замке посланцев императора (т.е. в день, требовавший не только соблюдения правил безопасности, но и ритуальной чистоты), делал преступление Асано Наганори еще более тяжелым».
Как видим, российские законодатели в данном случае действовали вполне в духе существовавшей тогда, по крайней мере на Востоке, практики.
Вернемся к Соборному уложению. Подделка царской грамоты, то есть государственных документов, на которых стояла государева печать, как и недонесение об этом преступлении, тоже карались казнью. По примеру многих других стран фальшивомонетчикам предлагалось «залити горло», то есть казнить, залив в горло расплавленный металл.
Характерная для закрытой страны статья — казнить того, кто ездил в другие страны без разрешения «для измени или для иного какова дурна». Здесь интересно было бы понять, воспринималось ли такое бегство за границу только как нанесение вреда государству, или же это преступление носило дополнительно «святотатственный характер» — ведь человек из православного Московского царства отправлялся к страшным лютеранам или того хуже — к католикам.
Впрочем, мы знаем историю Воина Нащокина, сына выдающегося государственного деятеля XVII века Афанасия Ордин-Нащокина, известного своими «прозападническими» взглядами. Воин, как и его отец, находился на дипломатической службе, много раз ездил с отцом за границу и в конце концов настолько привык к западной жизни, что, вернувшись в Москву, не выдержал здешних порядков и сбежал. «В описываемое время он ездил в Москву, где стошнило ему окончательно, и вот, получив от государя поручения к отцу, вместо Ливонии он поехал за границу, в Данциг, к польскому королю, который отправил его сначала к императору, а потом во Францию. Сын царского любимца изменил государю-благодетелю!» Через несколько лет Воин не выдержал тоски по родине и вернулся. Неудачливого эмигранта не казнили — царь Алексей Михайлович слишком высоко ценил старшего Нащокина и даже утешал его, пока сын пропадал на чужбине. Несмотря на то что Воин Нащокин бежал с секретными документами и деньгами и за границей говорил «многие поносные слова» про Московское царство, его на несколько лет заточили в Кирилло-Белозерский монастырь, а потом, благодаря заступничеству отца, и вовсе отпустили на свободу и даже приняли обратно на государственную службу, хоть и на мелкую должность.
Воину Нащокину, безусловно, повезло, но сам факт его отправки в монастырь говорит о том, что бегство за границу «для какова дурна» — это явно не только государственное преступление, но и богохульство, за которое другого человека могли покарать так же, как за торговлю табаком.
Возвращаясь к Соборному уложению, мы видим, что считалось возможным казнить человека, совершившего преступление против собственности, — если это вор-рецидивист или если была ограблена церковь, и уж тем более если кража была сопряжена с убийством.
А как насчет убийства и изнасилования — преступлений, которые сегодня во многих законодательствах, да и в глазах общественного мнения, считаются настолько тяжкими, что за них можно лишить жизни? Тогда за них казнили далеко не всегда. Например, состояние опьянения у убийцы сегодня восприняли бы как отягчающее обстоятельство, а в XVII веке это было обстоятельством смягчающим и позволяло избежать казни. Отягчающими были другие факторы, прежде всего связанные с нарушением государственных установлений, например, если убийство и изнасилование произошли, когда «ратные люди» отправлялись «на государеву службу», или если совершалось нападение на судью либо на другого «ратного человека». Отдельно оговаривалась и подробно прописывалась ситуация, когда человек угрожал убийством, после чего его потенциальной жертве выдавалась «опасная грамота», которая, как предполагалось, должна была его защитить. В таком случае убийство, во-первых, явно было преднамеренным, но, кроме того, решающим фактором при вынесении приговора оказывалось именно то, что убийца не обратил внимания на выданный государством документ или же нарушил взятое с него письменное обязательство, «что ему над тем, на кого он похвалялся, впредь никакова дурна не учинити».
Еще один отягчающий фактор — убийство своего господина. Ясно, что это тоже покушение на священные основы всей жизни общества. Конфуций, безусловно, одобрил бы такое решение.
Отягчающим обстоятельством было и убийство родственников — опять налицо нарушение священных уз, — правда, не во всех случаях. Безусловно, казнили за убийство отца и матери, сестры или брата. А вот если отец или мать убивали своего ребенка, то их сажали в тюрьму на год, после чего постоянно напоминали прихожанам о совершенном преступлении в церкви. Ясно, что эта статья не касалась несчастных женщин, убивавших своих незаконнорожденных детей, — им была уготована смерть. Жену, убившую мужа, закапывали в землю по шею и оставляли так в ожидании мучительной смерти. Отдельной статьи, предписывавшей, что делать с мужем, убившим жену, в Соборном уложении нет вовсе, но существует документ, сообщающий, что мужа, убившего изменявшую ему жену, приговорили к битью кнутом. В принципе, такое наказание тоже часто заканчивалось смертью, но все же в данном случае у человека оставался шанс выжить. Здесь многое зависело от палача. Казнили и тех, кто был в доме (очевидно, слуг), где произошло изнасилование, которому они не помешали, и человека, избившего беременную женщину, если у нее произошел выкидыш и после этого она умерла. За гибель же нерожденного ребенка (если его мать выжила) приговаривали к битью кнутом.
Все эти законы сегодня поражают — и своей жестокостью, и совершенно непривычной для современного мира системой ценностей, где жизнь ребенка ценится на порядок ниже, чем жизнь взрослого, жизнь мужчины — больше, чем жизнь женщины, а торговля табаком приравнивается к государственной измене или святотатству.
Но времена, слава богу, меняются — иногда даже к лучшему. И заметим еще вот что: Соборное уложение предписывало наказание в виде смертной казни в 60 статьях — звучит страшно. Но стоит вспомнить, что в это же время в Англии казнили за 50 видов преступлений — сопоставимое число. Еще интереснее другая деталь: к концу XVIII века оно возросло в Англии более чем до 200. Ужесточились наказания и в других странах. А что в России?
В начале XVIII века Россия тоже переживала ужесточение наказаний. Петр I «Россию вздернул на дыбы» — как в переносном, так и в самом прямом смысле слова. Царь-реформатор прокладывал кровавую дорогу для своих преобразований, не щадя никого — ни староверов, считавших его Антихристом; ни ненавидимых с детства стрельцов, мучения которых не ограничились «утром стрелецкой казни»: сначала были долгие недели и даже месяцы допросов и ужасающих пыток — в них, кстати, часто принимал участие и сам царь; ни даже собственного сына, которого пытали ничуть не мягче, чем других государевых врагов и приговорили к смерти — умер ли он сам от пыток, или же его тайно убили в тюрьме, чтобы не демонстрировать народу казнь царского сына, историки спорят до сих пор.
Петровская эпоха — время резкого усиления деспотической государственной власти, поэтому и наказания ужесточаются прежде всего для тех, кто наносит ущерб государству. «Время Петра I — переломная эпоха во многих смыслах, в том числе и для сыска: тогда произошло резкое расширение рамок преступлений, называемых государственными. Еще в 1713 году царь провозгласил на всю страну: "Сказать во всем государстве (дабы неведением нихто не отговаривался), что все преступники и повредители интересов государственных… таких без всякие пощады казнить смертию…"».
Деятельность Петра вызывала недовольство самых разных слоев общества — и это недовольство, а уж тем более выступления недовольных должны были беспощадно подавляться. Основание для наказания стрельцов в 1698 году Петр сформулировал очень просто: «А смерти они достойны и за одну противность, что забунтовали…»
В 1722 году из Тобольска в город Тару доставили текст новой присяги государю — после убийства царевича Алексея Петр никак не мог решить, кому передать трон, поэтому присягать было приказано безымянному наследнику. Многочисленные старообрядцы, жившие в Таре, рассудили, что их заставляют присягать Антихристу, и отказались это делать.
Такого Петр не спускал никому, тем более ненавистным старообрядцам, у которых уже отнимали детей, облагали их двойной податью и подвергали многим другим унижениям и преследованиям. В Тару был отправлен большой отряд. Полковник Немчинов — один из тех, кто отказывался присягать, заперся с казаками в своем доме. Когда стало ясно, что солдаты сейчас ворвутся в дом, осажденные подожгли бочки с порохом. Но удовлетвориться такой их гибелью власти не могли — мятежников следовало наказать. «Солдаты стали вытаскивать казаков из огня. Наиболее пострадавшие, включая самого Немчинова, были немедленно допрошены и вскоре скончались от ожогов. Остальных вылечили для мучительных пыток и казней. Тело погибшего полковника было четвертовано». Жуткая деталь — казак Петр Байгачев, который одним из первых стал убеждать жителей Тары не присягать безымянному наследнику, был пойман солдатами и дал им огромную взятку. Но платил он не за право бежать — об этом речи не было: ясно, что случилось бы с теми, кто его отпустил. Солдаты позволили ему зарезаться, чтобы избежать ужасных мучений. Заметим, что такая практика была распространена в Руанде во время геноцида тутси, которые часто платили за то, чтобы их убили быстро, а не растягивали мучения на много часов.
Руководителей восстания четвертовали, колесовали, обезглавливали, сажали на кол, вешали. Простых мужиков пытали на дыбе, а потом пороли — давали сотню ударов кнутом. Женщинам давали вдвое меньше — пятьдесят ударов. Затем приводили к присяге и отправляли на вечную каторгу.
Всего в ходе следствия было казнено около 1000 христиан. Многие были сосланы на каторгу. Округа Тары обезлюдела на много лет.
Что характерно, все это происходило во время правления Петра — государя, еще в молодости создавшего Всешутейший и всепьянейший собор и в течение многих лет наслаждавшегося кощунственными и непристойными шутками и пародией на церковную службу, а под конец жизни упразднившего патриаршество.
Это вполне объяснимо: Петра волновала не столько чистота веры, сколько твердость государственной власти. Не случайно он совершил в отношении православной церкви несколько действий, обеспечивших контроль над ней, — начиная с приказа священникам нарушать тайну исповеди, если они узнают о готовящемся бунте, и заканчивая созданием Святейшего Синода, полностью подчинившего церковь государству. Так что староверы страдали не как отступники от официальной веры, а как бунтовщики против власти.
Впрочем, в разряд бунтовщиков попадали далеко не только сторонники старой веры. «Петр I разделил все преступления на "партикулярные" (частные) и государственные, к которым отнесли "все то, что вред и убыток государству приключить может", в том числе и все служебные проступки чиновников. Царь был убежден в том, что чиновник-преступник наносит государству ущерб даже больший, чем воин, изменивший государю на поле боя ("Сие преступление вяще измены, ибо, о измене уведав, остерегутца, а от сей не всякой остережется…"), поэтому такой чиновник подлежал смертной казни "яко нарушитель государственных праф и своей должности". В петровское время государственным преступлением стало считаться все, что совершалось вопреки законам. В законодательстве возник обобщенный тип "врага царя и Отечества" — "преслушник указов и положенных законов"».
Соборное уложение, естественно, продолжало действовать, но при Петре появился еще и «Воинский артикул», отдельно оговаривающий наказания за нарушения в столь любимой им армии. Это уже не несколько статей, определяющих наказания для «ратных людей», а подробная, как любил Петр, регламентация мельчайших деталей поведения. Количество статей, предполагающих смертную казнь, в «Воинском артикуле» ужасает. Можно долго рассуждать о том, что написан он был в начале XVIII века, что военные во все времена подчинялись более строгой дисциплине, и все же…
Здесь тоже начинают с борьбы с богохульством и святотатством (Всешутейший собор под эти статьи, естественно, не подпадает): «И ежели кто из воинских людей найдется идолопоклонник, чернокнижец, ружья заговоритель, суеверный и богохулительный чародей: оный по состоянию дела в жестоком заключении, в железах, гонянием шпицрутен наказан или весьма сожжен имеет быть». Петр, правда, со свойственным ему рационализмом оговаривает, что сжигать надо только тех, кто «своим чародейством вред кому учинил, или действительно с диаволом обязательство имеет». Определялось, насколько «действительны» отношения с дьяволом, очевидно, с помощью пытки.
Кроме того, казнить надо было тех, кто хулил имя Бога или Богородицы, а заодно и тех, кто эту хулу слышал, но не донес.
За этим, вполне в духе существовавшей традиции, следовали наказания для тех, кто «войско вооружит или оружие предприимет против его величества, или умышлять будет помянутое величество полонить или убить, или учинит ему какое насилство». Характерная деталь: казнь полагалась не только тем, кто пытался убить государя, но и тем, кто это всего лишь «умышлял». Мало того, поскольку «умышление» могло означать подготовку, то отдельно оговаривалось, что казнить надо и тех, кто ничего не сделал, «но токмо его воля и хотение к тому было», а заодно еще и того, кто «о том сведом был, а не известил».
Если же человек не собирался бунтовать, а только говорил о государе, государыне или наследниках «хулительные слова» и «непристойным образом рассуждал» о царских действиях, его казнили тоже. Единственное послабление: в таком случае его ожидало не четвертование, а «всего лишь» обезглавливание. По тем временам, знавшим ужасающие виды казней, это была большая милость.
Чья жизнь обладает чуть меньшей, но все равно огромной ценностью на иерархической лестнице? Конечно же, командного состава. Поэтому «Воинский артикул» карает смертью не только за нападение на генералов и фельдмаршалов, но даже за произнесение в их адрес «бранных слов», четко поясняя: «Ибо почтение генеральству всеконечно и весьма имеет ненарушимо быть». Петр римскую историю знал и про Тита Манлия, казнившего непослушного сына, чтобы не ронять авторитет консулов, читал. На этом фоне смертная казнь за невыполнение приказа уже не удивляет.
Еще одна смертная казнь «за слова» — для тех, кто «дерзает судей, комиссаров и служителей провиантских, такожде и оных, которые на экзекуции присылаются, бранить и в делах принадлежащих их чину противится, или какое препятствие чинить». Здесь, правда, есть варианты: в зависимости от положения оскорбленного и тяжести оскорбления преступник мог «прощения просить» или попасть в тюрьму, но возможна была и казнь — по понятной и для Петра абсолютно логичной причине. «Понеже таковыя особы все обретаются под его величества особливою протекциею и защитою, и кто в делех принадлежащих их чину противное учинит, оный почитается, якобы он его величества протекцию презрил». Перед нами традиция, идущая из глубины веков: государев слуга представляет личность самого государя, а значит, его жизнь, с точки зрения законодателя, во много раз ценнее жизни простого человека. Но только в данном случае речь идет не об убийстве чиновника, а о нанесении ему оскорбления или о неповиновении.
Много статей подробно разбирают разные варианты нарушений при несении караульной службы, карая их смертью. Кроме того, казнить предписано было тех, кто в общественном месте «свою шпагу обнажит в том намерении, чтоб уязвить», то есть начнет дуэль. При этом, даже если «он никакова вреда не учинит, живота лишен аркебузированием будет» — опять наказание за слова и намерение. Не будем полностью списывать этот закон на российскую жестокость — вспомним кардинала Ришелье, который за сто лет до Петра убедил короля в том, что дуэль заслуживает смертной казни: брат великого кардинала погиб на дуэли, а сам он жаждал усилить государственный контроль над любыми спорщиками. Во Франции, впрочем, дуэлянтов не «аркебузировали», а обезглавливали.
Смерть ожидала и того, кто плохо запомнил пароль, и уж тем более того, кто выдал его противнику или не стал выполнять порученные ему работы.
Отразилась также в «Воинском артикуле» долгая (и безуспешная) борьба Петра с коррупцией: воровавших у солдат офицеров ожидали галеры или расстрел. При этом в случае неуплаты жалованья в срок те, кто публично начинал «о деньгах кричать», считались изменниками, а значит, тоже обрекались на смерть. Любопытное рассуждение: офицеры, ворующие жалованье, — изменники, но те, кто возмущается тем, что ГОСУДАРСТВО недоплачивает, — изменники тоже. Казнить и тех и других.
Смерть ожидала и тех, кто во время передвижения своей части без разрешения отойдет «для добычи, или чего иного ради» — так пресекалось мародерство. Казнили тех, кто не уберег знамя, кто перебежал к противнику, а потом попал в плен к своим.
Кроме того, следовало казнить тех, кто грабил город после штурма и обижал местных жителей, — какая забота! Правда, здесь есть несколько чудесных примечаний: «женский пол, младенцы, священники и старыя люди пощажены быть и отнюдь не убиты ниже обижены» — за это полагалась смертная казнь и объяснялось, что «чрез сие чести получить не можно, оных убить, которые оборонятися не могут». Далее оговаривалось, что всего этого нельзя делать, если не было «от фелтмаршала приказано», то есть приказание вырезать местных жителей могло и поступить. Вспомним город Батурин, поддерживавший Мазепу, жители которого были почти полностью уничтожены по приказанию Меншикова.
Точно так же и грабить город нельзя до тех пор, «пока все сопротивление престанет, все оружие в крепости взято, и гварнизон оружие свое низположит, и квартиры салдатам розведены, и позволение к грабежу дано будет». Это же касалось и тех, кто поджигал неприятельский город «без приказу». В общем, грабить и убивать местных жителей можно было, только когда разрешат, без разрешения — смертная казнь.
Казнили тех, кто убил пленных, которым была обещана пощада, и тех, кто уговорил коменданта сдать крепость, — офицеров всех без исключения, а солдат «десятого по жеребью» (опять видно облагораживающее душу изучение истории Древнего Рима). Можно было казнить также тех, кто во время осады пытался «словом или делом к обороне робость какую подать» или не хотел идти в бой.
Конечно, недостоин был жить и тот, кто вступил в «тайную и опасную переписку» с неприятелем — при этом вполне логично для человека, убившего собственного сына якобы ради государственных интересов, оговаривалось: «Такожде не позволяется ни сыну с родным своим отцом, которой у неприятеля обретается, тайно корреспондовать». Пленные, которые тайно переписывались со своими, тоже должны были быть казнены как изменники. Казнить следовало и тех военных, которые в письмах родным и близким сообщали о «воинских делах».
Казнили тех, кто не донес о вредителях и шпионах, тех, кто взял «патенты или манифесты» неприятеля — сегодня мы бы сказали «листовки» — и разбросал их, тех, кто распространял «фалшивые и изменнические слухи», «чрез которыя робость салдатам причинена быть может».
Предписывалось казнить и зачинщиков «непристойных подозрительных сходбищ и собраний воинских людей, хотя для советов каких-нибудь (хотя и не для зла) или для челобитья…» — то есть даже те, кто собирал однополчан для обсуждения совершенно неопасных вопросов, уже создавали столь опасный прецедент, что заслуживали смерти, как и офицеры, позволившие подобное «сходбище».
Казнили бунтовщиков, но еще и тех, кто, увидев «ссору, брань или драку между рядовыми», призывал товарищей на помощь, то есть превращал драку двух человек в массовую, а заодно и тех, кто прибегал помогать. Казнили за поединки, за распространение «пасквилей, или ругательных писем», за причинение смерти в результате побоев (очевидно, наказание шпицрутенами не подпадало под эту статью), за пользование услугами наемного убийцы.
Не остались без внимания законодателя и самые ужасающие убийства, хотя и с поправкой на армейскую жизнь: «Ежели кто отца своего, мать, дитя во младенчестве, офицера наглым образом умертвит, оного колесовать, а тело его на колесо положить, а за протчих мечем наказать. Толкование. Ежели сие убийство учинитца не нарочно, или не в намерении кого умертвить, якобы кто похотел жену свою или дитя наказать, и оную так жестоко побьет, что подлинно от того умрет, то правда, что наказание легчее бывает. А ежели умышленное убивство будет, тогда убийца имеет мечем наказан быть».
На одну доску были поставлены отец, мать, маленький (только маленький?) ребенок и офицер — за них полагалось колесование, за другие убийства — обезглавливание. При этом, если жена или ребенок умирали от побоев, то есть муж и отец не собирался их убивать, а хотел только «наказать», кара была «легчее» — отношение к домашнему насилию достаточно ясно.
Казнили насильников и грабителей, а также и тех, кто за взятку пропускал людей, стоя в карауле.
Самоубийцу хоронили в «безчестном месте», то есть не в освященной земле, а того, кто покушался на самоубийство… ну конечно же, казнили.
Была, конечно, предусмотрена казнь и за экономические преступления — и тут тоже видна существовавшая тогда система ценностей. Самая легкая смерть выпадала тому, кто крал крепостного, — за это отрубали голову, а вот тех, кто ограбил церковь, предавали куда более мучительному колесованию. Того, кто украл государевы или государственные деньги, вешали — не так ужасно, как колесование, но более позорно, чем обезглавливание. Кстати, заодно вешали и тех, кто не донес.
Все это нагромождение наказаний становится еще более страшным из-за старательных разъяснений, которые давались, очевидно, в тех случаях, когда даже Петру было ясно, что статья вызовет недоумение, ужас — или будет попросту непонятна. При этом ясно видно: казнили не только за дела, но и за слова, и за неосуществленные намерения, и за недоносительство. Никакие дружеские или родственные связи не могли считаться смягчающим обстоятельством: интересы государства — ничем не побиваемый козырь.
В середине XVIII века в России начались интересные перемены, совершенно не похожие на общее ужесточение уголовного законодательства, происходившее в тот момент на Западе. Как ни странно, в жестокой крепостнической России сфера применения смертной казни стала резко сужаться.
Елизавета Петровна, которую часто описывали — и описывают — как недалекую, но исключительно добродушную женщину, под маской милосердия, мягкости и доброты скрывала довольно неприятный характер. Она была завистлива, давала волю бурным вспышкам гнева — и проявлялось это не только в отношении к прислуге или ближнему кругу.
Придя к власти в 1742 году и арестовав своих политических противников — Миниха, Остермана и других, она не казнила их, что, безусловно, было проявлением милосердия, но при этом приказала разыграть мрачный спектакль. Осужденных привезли на место казни, где уже все было приготовлено для мучительного колесования. После этого Остерману заявили, что государыня заменяет колесование обезглавливанием. Помилование и замена казни каторгой как Остерману, которого первым возвели на эшафот, так и остальным осужденным были объявлены в самый последний момент, чтобы они полностью прочувствовали, что могло бы с ними быть, если бы не милосердие Елизаветы.
Точно так же не были казнены и члены Брауншвейгского семейства — Анна Леопольдовна, ее муж Антон Брауншвейгский и даже их сын, крошечный император Иван Антонович, представлявший наибольшую опасность для новой власти. Впрочем, содержать мальчика в ссылке в том же доме, что и его родители, но не давать им видеться и даже скрывать от них присутствие их ребенка — это тоже решение Елизаветы.
Можно вспомнить ее злопамятность и в деле Лопухиных, когда светских дам и их мужей пытали, в общем-то, только за то, что они много болтали (вот оно снова — наказание за слова), а может быть, просто потому, что императрица усмотрела в нарядах и прическах Натальи Лопухиной попытку соперничества. После долгого следствия несчастных, обвиненных в заговоре, приговорили к колесованию, а затем «всего лишь» били кнутом, вырвали языки, конфисковали имущество и сослали в Сибирь — такая вот расплата за розу в волосах у Лопухиной, с которой, похоже, началась немилость государыни. Не совсем понятно, били ли кнутом также проходившую по делу 19-летнюю беременную Софию Лилиенфельд. Обычно считается, что нет, хотя Елизавета и оставила на бумаге, где предлагалось сначала дать несчастной родить, а потом уже пороть ее, злобную надпись: «Плутоф наипаче желеть не для чего, лучше чтоб и век их не слыхать, нежели еще от них плодоф ждать».
Но все эти «не доведенные до конца» казни можно списать на острую борьбу за власть и страх Елизаветы перед возможным заговором.
Однако помимо этого она приказывала жестоко преследовать всех нехристиан, и в местах, где жили староверы, опять начались самосожжения — конечно же, это не казни, но действия людей, доведенных до отчаяния. Из России были изгнаны евреи, включая даже доктора, лечившего саму императрицу. Да и вообще, как пишет Е. В. Анисимов, «эта милая красавица, всегда демонстрировавшая свое "природное матернее великодушие", писала начальнику Тайной канцелярии указы о допросах и пытках так отрывисто, сурово и по-деловому жестоко, как некогда писал свои указы шефу тайной полиции ее отец».
Но в то же время Елизавета — не самая злобная, но, безусловно, и не самая добрая и уж тем более не самая просвещенная из российских правителей — сделала то, что не пришло в голову никому из куда более ярких и умных европейских монархов XVIII века — уже в 1744 году, через три года после вступления на престол, она приказала приостановить исполнение смертных приговоров и отправлять каждый из них на ее личное утверждение. После этого в течение почти двадцати лет ее правления продолжалась борьба императрицы с окружением. Сенат регулярно подавал ей представления, намекая на то, что надо бы смертную казнь все-таки произвести, а императрица упорно отказывалась.
Доводы, приводившиеся сенаторами, напоминают все то, что говорится и сегодня: «Сенаторы попытались урезонить императрицу и выдвинули сразу несколько аргументов против моратория на смертную казнь. Во-первых, они полагали, что число всех этих оставленных в живых воров, разбойников, убийц и фальшивомонетчиков будет неуклонно расти. Армию преступников крайне сложно удержать в повиновении, начнутся побеги, наказания несчастных караульщиков и разорение порядочных подданных. Во-вторых, сами эти подданные, увидев безнаказанность, будут склонны к злодействам, а войска к непослушанию. Наконец, по мнению сенаторов, пагубное милосердие шло вразрез с традицией русского законодательства и особенно со строгими государственными установлениями "родителя" царствующей государыни, "блаженного и вечно достойного памяти Петра Великого", который "смертные вины" карал жестокими казнями».
Мы видим здесь приводящийся и сегодня аргумент экономический: а как же всех этих убийц содержать, деньги государственные на них тратить? — аргумент юридический: отменив смертную казнь, развяжем руки преступникам, которые ничего уже не будут бояться, — и, наконец, обращение к традиции: всегда так делали, а мы чем лучше? Специфичным для елизаветинского царствования был еще один довод: императрице (которая, как известно, не слишком любила заниматься государственными делами) придется тратить очень много времени на изучение смертных приговоров.
В другой раз предложили смертные приговоры дворян и купцов отправлять на утверждение, ну а хотя бы «подлых людей» казнить просто так. Но ни на какие предложения подобного рода Елизавета не соглашалась.
Мало того, в последние годы ее правления началась работа над созданием нового Уложения, которое должно было заменить Соборное. Увы, работа эта остановилась со смертью Елизаветы, но перед этим законодателям было дано четкое указание: «…перед началом работы комиссии над второй редакцией проекта кабинет-министр А. Олсуфьев словесно объявил, что "Ее Императорское Величество Высочайше повелеть соизволила в оном новосочиняемом уложении за подлежащие вины смертной казни не писать"».
Если бы Елизавета прожила чуть дольше, то уже в XVIII веке Россия получила бы законодательство, где смертной казни не было бы вовсе — и это была бы совершенно уникальная ситуация.
Почему императрица так упорно отказывалась от утверждения смертных приговоров? Считается, что, начиная борьбу за престол, она дала клятву перед иконой в случае победы никого не казнить. Похоже, истово религиозная Елизавета действительно просто хотела сдержать слово, данное Спасителю.
«Приостановка экзекуций за тяжкие преступления не имела теоретических обоснований и никак не была связана с развитием юридического знания того времени. Любые рассуждения об ограничении публичности казни, переносе акцента со зрелищности расправы на торжество справедливости в суде, переходе от наказания тела к предотвращению повторного деяния и прочие идеи, волнующие европейских философов и правоведов, мало занимали императрицу. Логика христианских заповедей напрямую привела ее к хорошо известному вопросу: "И кто меня тут судьей поставил, кому жить, кому не жить?"».
Именно поэтому решение Елизаветы столь удивительно. Можно, конечно, сказать, что наказания в России все равно оставались ужасающими (на уровне тогдашней юстиции): преступникам рвали ноздри, их клеймили, били кнутом и подвергали многим другим страшным мучениям; можно вспомнить о вечном солдатском ужасе — шпицрутенах. Но все-таки ЛЮДЕЙ НЕ КАЗНИЛИ. Не было больше тел казненных, выставленных на всеобщее обозрение и поругание, не было ни открытых, ни тайных казней. И тот факт, что Елизавета в свой жестокий век дошла сама — даже не столько умом, сколько душой — до необходимости не казнить, напоминает о восклицании Руссо: «Сердце ропщет». Это, наверное, один из самых важных доводов против применения казни — перед ним бледнеют все рациональные доказательства.
Правление Елизаветы сменилось коротким и несчастливым царствованием Петра III. Но вот что интересно: мы всегда смотрим на него глазами его жены Екатерины, не поскупившейся в мемуарах на подробное описание глупости, невежества и жестокости мужа. И за Елизаветой с Алексеем Разумовским он подсматривал в дырку в стене, и во взрослом возрасте играл в солдатики, и крысу, которая отгрызла голову игрушечному солдату, приказал повесить — в общем, картина неприглядная. Петр Федорович явно не был выдающимся государственным деятелем, но все-таки при любом супружеском конфликте — даже царском — имеет смысл выслушать обе стороны. Екатерина II, ненавидевшая мужа и всю жизнь стремившаяся оправдать совершенный переворот и смерть Петра при невыясненных обстоятельствах, представляла одну версию отношений супругов. Петр Федорович свою оставить не успел: вскоре после свержения с престола он был, скорее всего, убит Алексеем Орловым. Но, как бы то ни было, интересно, что и при этом странном и вздорном солдафоне продолжился курс на смягчение наказаний. Одна из главных претензий, предъявлявшихся Петру III, — его восхищение Фридрихом II, прусским королем, бывшим в то время врагом России. Но, похоже, Петра восхищал не только Фридрих-военачальник, но и Фридрих-законодатель. Еще в 1740 году, вступив на престол, прусский король отменил пытки, — а Петр вскоре после своего вступления упразднил печально знаменитую в елизаветинскую эпоху Тайную канцелярию, где тоже пытали арестованных.
Свергнув ненавистного мужа с престола, к власти пришла Екатерина II. Ее действия, связанные с наказаниями вообще и со смертной казнью в частности, уже не были столь импульсивными, как у Елизаветы. Екатерина любила подчеркивать, как много она работала над собой и читала в молодости, как будто готовясь к будущему царствованию. И вот она стала владычицей огромной державы. В самых разных сферах, будь то крестьянский вопрос, организация государственного управления или применение смертной казни, императрица вынуждена была учитывать противоречивые факторы. Прочитанные, осмысленные и усвоенные идеи философов-просветителей предполагали одно, а боязнь оттолкнуть от себя дворянство, лишний раз напомнить об очень слабых основаниях собственной власти, выпустить наружу мятежные настроения низов подталкивали к другому. В результате Екатерине, как и всем «философам на троне» того времени, приходилось мучительно искать в политике некий срединный путь, что удавалось далеко не всегда.
Правители, следовавшие, как и Екатерина, политике «просвещенного абсолютизма», пытались сделать правосудие менее жестоким. Так, прусский король Фридрих II отменил пытки, а император Священной Римской империи Иосиф II пошел дальше и, тоже запретив пытки, еще и резко сузил сферу применения смертной казни. Брат Иосифа Леопольд в бытность свою герцогом Тосканы ее и вовсе упразднил — первым в Европе.
По этому же пути пошла Екатерина II.
С 1765 года она работала над своим знаменитым «Наказом». Он должен был определить основные направления деятельности Уложенной комиссии, которой предстояло продолжить незавершенную при Елизавете работу над новым сводом законов. Историки давно выяснили, на какие источники опиралась императрица в своей работе — среди них была знаменитая книга Чезаре Беккариа «О преступлениях и наказаниях», где содержался призыв к отмене смертной казни. Но так далеко Екатерина зайти не смогла — возможно, она знала, с каким сопротивлением столкнулась ее предшественница, а может быть, ей самой полная отмена представлялась слишком радикальной мерой.
В «Наказе» она выделила четыре вида преступлений: «против закона и веры», «против нравов», «против тишины и спокойствия» и «против безопасности граждан».
Святотатство любого рода, так жестко каравшееся в предыдущие века, с ее точки зрения, должно было наказываться, как, впрочем, и другие преступления, исходя из «свойства самой вещи» — а значит, жизнь за него отнимать было нельзя. Екатерина предлагает такие наказания, как «изгнание из храмов, исключение из собрания верных на время или навсегда, удаление от их [преступников] присутствия». Как видим, происходит невероятный рывок вперед: никаких сожжений на костре за ограбление церкви или воспрепятствование церковной службе.
Преступления против нравственности в истории человечества часто карались смертью — вспомним «развращавшего молодежь» Сократа или побивание камнями неверных жен. Екатерина и здесь оказалась верна себе: она, правда, оговаривает, что речь не идет о похищении или изнасиловании, но для всех остальных случаев предлагает «лишение выгод, от всего общества присоединенных к чистоте нравов, денежное наказание, стыд или бесславие, принуждение скрываться от людей, бесчестие всенародное, изгнание из города и из общества — словом, все наказания, зависящие от судопроизводства исправительного, довольны укротить дерзость обоего пола».
Преступления, «нарушающие спокойство и тишину граждан», тоже должны были наказываться лишением оного (спокойствия?), «ссылкой, исправлением и другими наказаниями, которые беспокойных людей возвращают на путь правый и приводят паки в порядок установленный». Что это значит, не совсем понятно, но ясно, что и в данном случае Екатерина предлагает довольно мягкий вариант наказания, особенно для того времени.
И наконец, для преступлений «против безопасности граждан» она определяет наказания, которые «называются особливым именем казни». Но даже здесь все гораздо мягче «среднего уровня» эпохи. Опять предлагается «обратное воздаяние» — «гражданин бывает достоин смерти, когда он нарушил безопасность даже до того, что отнял у кого жизнь или предпринял отнять». Если же совершено было покушение на собственность, то и наказываться оно должно «потерянием имения», а когда у преступника нечего конфисковать, то телесными наказаниями, но не смертью. Итак, ни воры, ни воры-рецидивисты, ни даже те, кто ограбил церковь, с точки зрения императрицы, казни не заслуживают.
Это не противоречит тому, что она признает право на существование казни, называя ее «некоторым лекарством больного общества». После этого императрица, явно вдохновленная книгой Беккариа, долго рассуждает о необходимости смягчения наказаний в принципе, о том, что жестокие наказания не снижают уровень преступности, и, наконец, отмечает, что «весьма худо наказывать разбойника, который грабит на больших дорогах, равным образом как и того, который не только грабит, но и до смерти убивает. Всяк явно видит, что для безопасности общенародной надлежало бы положить какое различие в их наказании». Далее следует мысль, и сегодня часто используемая противниками смертной казни в споре с теми, кто утверждает, что страх перед наказанием является сдерживающим фактором: «Есть государства, где разбойники смертного убийства не делают для того, что воры, грабительствующие только, могут надеяться, что их пошлют в дальние поселения; а смертноубийцы сего ожидать не могут ни под каким видом».
Можно предположить, что если бы идеи «Наказа» были воплощены в жизнь, то в новом законодательстве количество преступлений, карающихся смертной казнью, резко сократилось бы и смертные приговоры выносились бы только тем, кто «отнял у кого жизнь или предпринял отнять». Но дальше история о применении идей Просвещения в России делает неожиданный поворот.
В 1767 году в Москве в Успенском соборе торжественно начались заседания Уложенной комиссии, состоявшей из более чем полутысячи депутатов со всей страны. Представители дворянства, горожан, крестьян, казаков и «иноверцев» явились с наказами от своих избирателей, но при этом на первых заседаниях им торжественно зачитали и «Наказ» императрицы. Далее последовало разочарование, вызванное, впрочем, не только решением вопроса о наказаниях. Комиссия оказалась не слишком работоспособной. Вот как сказал об этом в 1892 году в своей речи в Казанском университете известный историк права Н. П. Загоскин:
…грустное впечатление производит вообще чтение громадного большинства (не говорим о весьма немногих светлых исключениях) депутатских наказов, в особенности в сравнении с Большим Наказом… Особенно рельефно сказывается это непримиримое противоречие между Большим Наказом и депутатскими наказами в области уголовного права. Екатерина II выступает в своем Наказе с гуманными доктринами, внушенными ей сочинениями бессмертного Беккария, этого полубога мысли XVIII века, — а депутатские наказы не хотят или не могут возвысится выше устрашительной системы Уложения 1649 года и Воинского Устава 1716 года, с ее леденящими кровь видами смертной казни, с ее членовредительными карами, — раздроблением членов, рванием ноздрей, урезанием ушей и языков, с ее застенками и адскими пытками.
Депутаты, в отличие от императрицы, совершенно не хотели ни отменять смертную казнь, ни смягчать наказания. Знакомая картина: и сегодня сторонники смертной казни, кажется, в большинстве. Или, по крайней мере, их голоса слышнее…
Интересно понять, каким оказалось бы новое Уложение, если бы оно все-таки было составлено. Смирилась бы императрица с мнением депутатов или же, как это делала Елизавета, продолжила — хотя бы в вопросе о наказаниях — настаивать на своем? Но новый свод законов так и не был создан, Уложенную комиссию распустили под предлогом начала войны с Турцией, а после окончания войны больше не созывали.
Формально зверские законы Соборного уложения продолжали действовать, но в реальности «мораторий», введенный Елизаветой Петровной, оставался в силе. За всю екатерининскую эпоху в исполнение было приведено всего несколько смертных приговоров. В 1764 году казнили Василия Мировича, пытавшегося освободить заточенного в крепости свергнутого императора Ивана Антоновича, в 1771 году после Чумного бунта в Москве повесили дворового Василия Андреева и купца Ивана Дмитриева, а также Алексея Леонтьева и Федора Деянова — всех их признали виновными в том, что они натравили толпу на архиепископа Амвросия.
Восстание Пугачева показало, как сильны были народное недовольство и ненависть к помещикам. Ответ государства был таким же яростным — о гуманности на какое-то время забыли все, включая Екатерину. Павел Потемкин, дальний родственник екатерининского фаворита, какое-то время возглавлявший следствие над пленными повстанцами в Казани, писал императрице: «Когда страждет целое отечество, должно правосудию забывать иногда и жалость, нужную в другое время. Суду не должно помышлять о том, кто произвел зло и о его несмысленности, но о следствии сего зла. А как слабое или строгое наказание в таких случаях делается не без примечания народа, то и остаток язвы наказанием или исцеляет или попускает».
Вообще-то, эти в «Наказе» слова противоречили идеям, высказанным императрицей меньше чем за десять лет до пугачевского восстания, — о том, что строгие наказания не обязательно помогают предупреждать преступления. Считала ли Екатерина возможным в данном случае руководствоваться тем же принципом, трудно сказать, но следствие по делу повстанцев велось жестоко, с применением телесных наказаний и пыток, хотя члены следственной комиссии и пытались разделить допрашиваемых на разряды в зависимости от тяжести их вины. Главное — они в принципе исходили из того, что жизнь мятежников, и особенно их главарей, сохранять не надо.
Когда Пугачев попытался освободить пленных единомышленников, находившихся в Казани, Потемкин «потребовал от губернатора Я. Л. Бранта перевести "в крепость всех важных колодников", а получив отказ, приказал "караульному офицеру при крайности не щадить их живых"». Так и было сделано, по крайней мере по отношению к некоторым пленным. Затем подпоручика Федора Минеева, который перешел на сторону Пугачева и стал у него подполковником, приговорили разжаловать в солдаты и наказать 12 000 ударов шпицрутенами. Фактически это был смертный приговор — Минеев после наказания умер.
Далее пошло по нарастающей. Когда борьбу с Пугачевым, а заодно и следствие передали Петру Ивановичу Панину — просвещенному аристократу, брату того самого Никиты Панина, который втайне мечтал об ограничении самодержавия и составлял проект конституции, — жестокость расправ резко возросла. Панин сам позже вспоминал, что за шесть месяцев приговорил к смертной казни 324 мятежника.
В августе 1774 года в сражении было захвачено в плен около 6000 восставших, и Панин предложил приговорить к смерти всех, кто был у Пугачева «в чиновниках», то есть наиболее активных участников, руководителей восстания, а остальных «с жеребия повесить с трехсот человек по одному».
Помимо тех, кого казнил Панин, из 12 500 повстанцев в Казани были казнены 38 человек, в Оренбурге — 4, тайная экспедиция Сената приговорила к смерти шестерых. Естественно, в эту статистику не входят те, кто погиб от пыток во время допросов или под шпицрутенами.
Следствие явно не следовало идеям смягчения наказаний: приговоренных вешали, четвертовали, сажали на кол, а тела оставляли на долгое время на всеобщее обозрение, что, как мы помним, делало кару еще более тяжкой.
Из непосредственных руководителей восстания к смертной казни приговорили шестерых, причем самому Пугачеву и Афанасию Перфильеву, которых должны были четвертовать, сначала отрубили голову, а потом уже руки и ноги. Есть весьма обоснованное предположение, что это было сделано по тайному указу Екатерины, чтобы они меньше мучились.
Интересно, что знаменитый мемуарист Андрей Болотов, присутствовавший при казни и, конечно, ничего не знавший об этом тайном распоряжении, объяснял для себя произошедшее по-другому: «Не то палач был к тому от злодеев подкуплен, чтоб он не дал ему долго мучиться, не то произошло от действительной ошибки и смятения палача, никогда еще в жизнь свою смертной казни не производившего».
Что касается подкупа, то вряд ли у пленного Пугачева могла быть такая возможность, а вот факт, что палачи действительно уже много лет никого не казнили, Болотов подметил точно. Когда через полвека возникнет «необходимость» казнить декабристов, тоже возникнут сложности.
Существует рассказ обер-полицмейстера Княжнина, который, впрочем, не заслуживает большого доверия, но при этом ярко говорит об отношении к происходившему даже в описании полицейского чина: «Пятерых осужденных к смертной казни… отдали в руки кату, или палачу. Однако, когда он увидел людей, которых отдали в его руки, людей, от одного взгляда которых он дрожал, почувствовав ничтожество своей службы и общее презрение, он обессилел и упал в обморок.
Тогда его помощник принялся вместо него за выполнение этой обязанности. Этот помощник, бывший придворный форейтор, совершил какое-то преступление и, чтобы спасти себя от тяжкого наказания, согласился сделаться палачом. Если бы не он, то исполнение приговора должно было бы приостановиться».
Этот странный рассказ не подтвержден ни одним другим свидетелем, но даже если Княжнин, рассказывавший об этом много позже, за обедом, после обильных возлияний, придумал историю об излишне чувствительном палаче и его помощнике, такой факт тоже показателен. Палачи в России к началу XIX века по-прежнему умели делать много ужасного: бить кнутом, рвать ноздри, клеймить. Но они не умели казнить…
Еще одна легенда, связанная с казнью декабристов, гласит, что двое или, по другим сведениям, трое из пятерых приговоренных сорвались — и их пришлось вешать заново. При этом, по легенде, Сергей Муравьев-Апостол сказал: «Бедная Россия! И повесить-то порядочно у нас не умеют!» Мы не знаем, были ли в действительности произнесены эти слова, но — при всем ужасе ситуации, что в 1775 году, что в 1825-м — казнить палачи действительно постепенно разучились. И это удивительная черта жестокой российской жизни.
В XVIII веке казни — и наказания — свершались при стечении народа. Остерман клал голову на плаху под взглядами собравшихся, язык Наталье Лопухиной урезали публично. Что уж говорить о четвертовании Пугачева, во время которого на Болотной площади яблоку негде было упасть. Тот же Андрей Болотов вспоминает, как ему пришлось проталкиваться сквозь толпу, чтобы хоть что-то рассмотреть.
В 1825 году декабристов будут казнить на исходе ночи в присутствии разнообразного начальства, пришедшего сюда по долгу службы, «полицейских чинов, роты павловских солдат, десятка офицеров, оркестра… двух палачей, инженера Матушкина, сооружающего виселицу». На Троицком мосту, откуда была видна казнь, стояло примерно 150 человек, «на берегу крепости окрестные жители, привлеченные барабанным боем».
Как это отличается от описанной Болотовым картинки:
Мы нашли уже всю площадь на Болоте и всю дорогу на нее от Каменного моста, установленную бесчисленным множеством народа… Мы спешили бежать к самому эшафоту… Весь оный окружен был сомкнутым тесно фрунтом войск, поставленных тут с заряженными ружьями, и внутрь сего обширного круга непускаемо было никого из подлого народа. А дворян и господ пропускали всех без остановки… их набралось тут превеликое множество.
Понятно, что казнь мятежника, очевидно вызывавшего у большинства собравшихся на Болотной площади страх и ненависть, — это не повешение пятерых декабристов, которым многие симпатизировали или по крайней мере сочувствовали. Но все же приведение приговора в исполнение под покровом ночи показывает, сколь много изменилось с елизаветинских и екатерининских времен.
Мало того: «Один бедный поручик, солдатский сын, георгиевский кавалер, отказался исполнить приказание сопровождать на казнь пятерых, присужденных к смерти. "Я служил с честью, — сказал этот человек с благородным сердцем, — и не хочу на склоне лет стать палачом людей, коих уважаю". Граф Зубов, кавалергардский полковник, отказался идти во главе своего эскадрона, чтобы присутствовать при наказании. "Это мои товарищи, и я не пойду", — был его ответ».
И это вовсе не значит, что бедный поручик и блестящий полковник, внук Суворова, были тайными декабристами. Они не хотели присутствовать при казни. Вспомним знаменитую мысль Ю. М. Лотмана об «утверждении чести как основного законодателя поведения» в первой половине XIX века. Политические взгляды и социальное положение дворян могли различаться, но представления о личной, не зависящей от государства чести оставались характерны для многих. Участие в казни позорно, кого бы ни казнили. Болотов этого еще не понимал, а для Зубова это уже оказалось важным.
Робера-Франсуа Дамьена, легко ранившего в 1757 году короля Людовика XV перочинным ножиком, казнили в течение нескольких часов. Говорили, что даже любившие зрелище казней парижане под конец стали просить скорее его прикончить. В данном случае никакого смягчения приговора не последовало, а приговорили Дамьена к тому, чтобы после публичного покаяния «в …телеге доставить на Гревскую площадь и после раздирания раскаленными щипцами сосцов, рук, бедер и икр возвести на сооруженную там плаху, причем в правой руке он должен держать нож, коим намеревался совершить цареубийство; руку сию следует обжечь горящей серой, а в места, разодранные щипцами, плеснуть варево из жидкого свинца, кипящего масла, смолы, расплавленного воска и расплавленной же серы, затем разодрать и расчленить его тело четырьмя лошадьми, туловище и оторванные конечности предать огню, сжечь дотла, а пепел развеять по ветру». Здесь тоже в процессе казни не все удавалось сразу, что усиливало мучения приговоренного, — но явно не из-за неумения палачей, так как во Франции в то время казнили достаточно часто, а просто из-за сложности манипуляций, производившихся над несчастным. Пугачев же, называвший Екатерину своей неверной женой, приказавший казнить множество дворянских семей, сражавшийся против царских солдат, заслужил милосердие.
И дело не в разнице характеров Людовика XV и Екатерины II — в России, как ни странно это звучит, к тому времени складывалось новое отношение к казни. Происходило это вопреки протестам сенаторов и желаниям многочисленных зрителей, но происходило…
Кстати, «сенат, после казни Пугачева и его сообщников, велел немедленно уничтожить все орудия казни и по отношению к смертным приговорам снова руководствоваться впредь указом от 30 сентября 1754-го года, приостанавливающим, как мы это знаем, действие смертной казни».
При Александре I была предпринята еще одна попытка создать новое Уложение, и комиссия, разработавшая в 1813 году проект, сделала несколько шагов назад по сравнению с тем, чего хотели императрицы XVIII века, — она оставила смертную казнь за те же разряды преступлений, что и в Соборном уложении, убрав, правда, жуткие средневековые способы убийства и сохранив только повешение и обезглавливание. Впрочем, почти из каждого разряда были убраны те преступления, за которые в XIX веке казнить было бы уже странно. Так, под «преступлениями против веры» подразумевалась только хула на Бога и Богородицу — за воровство из церкви или воспрепятствование совершению службы уже не должны были казнить, а «преступления политические» карали смертью лишь в тех случаях, которые сегодня назвали бы изменой, — это восстание против власти, шпионаж, сдача города врагу. Что характерно, за недоносительство наказание уже не предполагалось. За время, прошедшее после царствования Алексея Михайловича и Петра Алексеевича, представления о чести сильно изменились. Особо выделялся новый разряд — «преступления против порядка управления», куда входило такое неожиданное действие, как освобождение преступника силой из тюрьмы. Из всех убийств заслуживающим смертной казни теперь считалось только убийство детьми родителей, а преступления против собственности, каравшиеся смертью, свелись к поджогу и поджогу, соединенному с убийством.
Как видим, эта система наказаний еще во многом воспроизводила старинные представления о самых тяжких преступлениях, хотя уже в сильно модернизированном виде. За продажу табака никакое наказание не предусматривалось.
Кроме того, применялся принцип Елизаветы — ни одна смертная казнь не должна была приводиться в исполнение без утверждения государем. Но даже в таком виде проект Уложения вызвал нарекания со стороны членов Государственного совета. «Когда благодетельными самодержцами России отменена смертная казнь, то восстановление ее в ново издаваемом уставе, при царствовании Александра I, невольно приводит меня в трепет и смущение!» — писал в своей записке адмирал Мордвинов, известный противник смертной казни. Устав, кстати говоря, издан не был, и в Александровскую эпоху никого не казнили — за исключением периода войны с Наполеоном, когда обстоятельства были экстремальными. Это, правда, означало, что Соборное уложение формально продолжало действовать — некоторых декабристов, например, приговорили к четвертованию, но приговор был смягчен Николаем I.
Было совершенно ясно, что законы невероятно устарели, и в начале 1830-х годов началась работа над новым сводом законов. И снова неожиданность. Тридцатые годы — правление «Николая Палкина», жестокого и сурового Николая I, повесившего пятерых декабристов, кроваво подавившего Польское восстание, заткнувшего все рты, кроме восхвалявших власть… Казалось бы, чего можно от него ожидать?
Работа проходила под руководством выдающегося реформатора Михаила Сперанского — человека огромных знаний и гениального ума, прожившего к тому времени долгую и сложную жизнь. Он успел побывать одним из ближайших соратников Александра I, составить проект реформы государственного устройства, который мог бы ограничить самодержавие еще в 1810 году, увидеть, как его одобренный царем проект остается лежать без движения, затем оказаться в ссылке, куда его отправил тот самый Александр, до этого вознесший безвестного поповича на самую вершину власти… Потом вернуться в Петербург, снова стать высокопоставленным чиновником, знающим, что будущие декабристы планируют ввести его во временное правительство. За это тоже пришлось поплатиться. Именно Сперанскому было поручено составить приговор декабристам — и таким образом «обелить» себя, доказав, что он не имеет к планам заговорщиков никакого отношения. И как раз Сперанский со свойственной ему четкостью и рациональностью написал приговор людям, чьи идеи он во многом разделял, — исходя из действовавших законов, то есть Соборного уложения. Он поделил всех приговоренных на одиннадцать разрядов, поставив «вне разрядов» пятерых — Сергея Муравьева-Апостола и Михаила Бестужева-Рюмина как людей, поднявших восстание Черниговского полка, Кондратия Рылеева — как руководителя восстания 14 декабря на Сенатской площади, Павла Пестеля — как человека, планировавшего организацию цареубийства, и Петра Каховского, застрелившего на Сенатской площади генерала Милорадовича. Они, в соответствии с Соборным уложением, должны были быть четвертованы. Еще 31 человек должен был быть обезглавлен, и это дало возможность Николаю I проявить милосердие — примерно на том же уровне, на каком Екатерина проявила его по отношению к Пугачеву, — и казнить «всего» пятерых.
Мы не знаем, что обо всем этом думал Сперанский, — он был человеком замкнутым, как многим казалось, надменным и душу перед другими не раскрывал. Но карьера его продолжилась, и впереди было главное достижение — создание свода законов.
К чему было это отступление? А вот к чему: 1832 год — сложное время для Российской империи. Если первые годы после восстания декабристов Николай I пусть втайне, но размышлял о необходимости реформ — изучал проекты отправленных в Сибирь заговорщиков, создал тайный комитет для разработки планов возможных изменений, то события 1830–1831 годов укрепили его в мысли о необходимости твердой рукой бороться со всеми бунтовщиками.
Революция 1830 года во Франции и разразившееся во многом под ее влиянием восстание в Польше убедили царя в том, что самодержавная Россия идет правильным путем, в отличие от Европы, которую сотрясают революционные бури, а значит, его обязанность — и дальше защищать ее от возможных потрясений.
Правление Николая традиционно ассоциируется у нас прежде всего со шпионами Третьего отделения, с контролем над творчеством Пушкина, со студентами, отправленными в ссылку за безобидную болтовню, с поэтами и критиками, которых вгоняли в чахотку, с разрастающимся бюрократическим аппаратом и сохранением крепостничества, с жестокими наказаниями солдат шпицрутенами — и это, безусловно, правда. Но, похоже, не вся, потому что этот жестокий, холодный самодержец одобрил свод законов, который «доводит применение смертной казни до минимума».
По законам 1832 года казнить могли только за самые тяжкие государственные преступления и только по решению верховного уголовного суда. Обычные суды выносить смертные приговоры не имели права.
Правда, в том же 1832 году был введен Карантинный устав, который предусматривал казнь за нарушение карантинных правил и взяточничество чиновников, обеспечивавших соблюдение этих правил, но это решение было принято под впечатлением от разразившейся в 1830 году ужасающей эпидемии холеры.
Те же принципы сохранились в принятом в 1845 году Уложении о наказаниях. Сфера применения смертной казни была, по сравнению с Соборным уложением, резко сокращена: теперь считалось, что казнить можно только за покушение на жизнь членов императорской семьи, бунт, измену и нарушение карантинных ограничений. Даже убийство отца и матери, традиционно считавшееся самым страшным попранием всех установлений божеских и человеческих, не было внесено в этот перечень, хотя такое предложение и высказывалось.
Увы, мы знаем, что в соответствии с этими статьями наказывали многих, — можно вспомнить ужасающий спектакль казни петрашевцев, помилование которым объявили в последнюю минуту. Страшная история людей, выведенных на плац в ожидании казни, среди которых были даже те, чей рассудок от этого помутился, знаменита прежде всего потому, что среди стоявших на плацу был Достоевский, через много лет вложивший в уста князя Мышкина свои тогдашние ощущения и написавший знаменитую фразу: «Что же с душой в эту минуту делается, до каких судорог ее доводят?»
Трудно не согласиться с князем Мышкиным и его пылким осуждением смертной казни, но все-таки стоит посмотреть на происходившее и с другой стороны: то, что Достоевский и его друзья восприняли как мрачное издевательство и мучение, с точки зрения Николая было милосердием.
Мало того, он оказался способен на это жестокое милосердие в 1849 году, когда испытывал очередной приступ ужаса перед бурлившей Европой и многочисленными революциями.
Вторая половина XIX века печально прославилась казнями революционеров — Каракозова, стрелявшего в 1866 году в Александра II, народовольцев, Александра Ульянова и его товарищей по заговору. Но давайте повторим еще раз: все это были исключения. Ужасные, кровавые, жестокие исключения. В обычной ситуации в России не казнили.
Мало того, в эпоху Великих реформ было отменено наказание шпицрутенами, которое часто являлось завуалированной — и мучительной — казнью. А Уложение 1903 года, сохранив статьи николаевских законов, запретило казнить людей моложе 21 года и старше 70 и ограничило применение смертной казни к женщинам, оставив ее только за покушение на жизнь императорской семьи.
Но, естественно, можно посмотреть на все, о чем шла речь выше, совершенно иначе — и отметить, как сильна в России традиция пренебрежения человеческой жизнью…
Князь Иван Никитич Беклемишев по прозвищу Берсень (крыжовник) был одним из самых близких к Ивану III людей и выполнял немало ответственных поручений. Но, когда он попытался давать советы следующему великому князю, Василию III, тот сурово ответил: «Пойди, смерд, прочь, не надобен ми еси». Это не вызвало восторга у царедворца, и он поделился возмущением со знаменитым книжником, монахом Максимом Греком, пожаловавшись, что «государь упрям и встречи против себя не любит», то есть не терпит возражений. Через некоторое время опала обрушилась на Максима Грека — очевидно, из-за его недовольства великокняжеским разводом. На допросе он показал, что Беклемишев тоже был против развода, — и если Максима отправили в монастырскую тюрьму, то Беклемишеву отрубили голову «за непригожие речи», что, похоже, вполне проходило по разряду «злых речей».
Иван Грозный и его окружение приложили много сил к созданию нового, более развернутого судебника, но весь ужас того, что творил Грозный, как раз был основан на том, что беспрерывно происходили казни без суда, и в этом он намного превзошел своего отца. Опричники могли убить любого человека за ту самую оговоренную Судебником «крамолу», не произведя при этом никакого суда, точно так же как царь мог на пиру приказать подать чашу с ядом кому-то из своих гостей.
Пик опричного террора — новгородский погром и связанные с ним события. Что же произошло? Иван получил донос о предполагаемой измене Новгорода.
Обвинения, выдвинутые против новгородцев, были крайне нелепы, ибо противоречили друг другу. «Изменники», оказывается, хотели царя Ивана «злым умышлением извести, а на государство посадити князя Володимера Ондреевича», Новгород же и Псков «отдати литовскому королю». Никто не спрашивал, какое дело будет заговорщикам до того, кто сядет на русский престол, если они станут подданными короля, и зачем им переходить под чужеземную власть, если они «изведут» царя Ивана и посадят на престол любезного им князя Владимира? Но отсутствие логики в таких случаях обычно не смущает.
Дальше началась борьба с крамолой — сначала Иван приказал выпить яд своему двоюродному брату, Владимиру Андреевичу Старицкому, предполагаемому сопернику, а также его жене и дочери. Его мать, амбициозную и волевую Ефросинью Старицкую, к тому времени уже постриженную в монахини, не то утопили в реке, не то удушили дымом — а с ней еще 12 монахинь Горицкого монастыря, которые уж явно ничем крамольным не занимались. Повар, давший показания, будто Владимир Андреевич приказывал ему отравить царя, был казнен через год.
После этого опричное войско двинулось на Новгород. По дороге разгромили Тверь, где тоже убили несколько тысяч человек, затем громили и убивали жителей Клина и Вышнего Волочка, а в Торжке заодно убили и всех находившихся там военнопленных. В Твери в монастыре был заточен опальный митрополит Филипп, отправленный в ссылку после того, как потребовал от царя прекратить террор. Что любопытно, царь почему-то хотел получить благословение Филиппа на предстоящую бойню — тот отказался и был задушен Малютой Скуратовым.
Итак, царь отправился карать Новгород за крамолу, но он еще не добрался до города-изменника, а уже погибли тысячи человек.
Придя в Новгород, Иван прежде всего отправился на службу в храм святой Софии, а затем на обед к новгородскому архиепископу.
После того как царь и его приближенные как следует наелись и напились, Грозный испустил свой опричный разбойничий клич: «Гойда!» По этому сигналу гости арестовали хозяев, и начался самый страшный эпизод опричнины — шесть недель новгородского погрома.
Народную память о зверствах Грозного в Новгороде сохранил фольклор. В одной из песен царевич Иван Иванович с удовлетворением напоминает отцу: «А которой улицей ты ехал, батюшка, всех сек, и колол, и на кол садил». Жертвой царского гнева пали не только взрослые мужчины, но и их жены и дети («мужский пол и женский, младенцы с сущими млекопитаемыми»). Людей убивали разными способами: их обливали горючей смесью («некою составною мукою огненною») и поджигали, сбрасывали живыми под лед Волхова, привязывали к быстро несущимся саням… Изобретательность палачей была беспредельна. «Тот… день благодарен, коего дни ввергнут в воду пятьсот или шестьсот человек», — сообщает летописец; в иные же дни, по его словам, число жертв доходило до полутора тысяч. А погром продолжался больше месяца, с 6 января по 13 февраля.
Сколько же было всего жертв? Разумеется, на этот вопрос трудно ответить достоверно, тем более что точной регистрации казненных, конечно, не вели. Если верить приведенному летописному рассказу, то легко рассчитать, что должно было погибнуть около 20–30 тысяч человек. Такие же, а то и большие цифры называют иностранные авторы. Они, однако, маловероятны: ведь все население Новгорода не превышало в это время 30 тысяч человек. В другой новгородской летописи есть сообщение, что через семь с небольшим месяцев после «государева погрома» в Новгороде состоялось торжественное отпевание жертв, похороненных в одной большой братской могиле («скудельнице»); могилу вскрыли и посчитали тела; их оказалось 10 тысяч. Но единственное ли это место погребения погибших? Вероятно, все-таки цифра 10–15 тысяч человек будет близка к истине.
Уничтожив Великий Новгород, царь отправился в Псков, где жертв было меньше — легенда гласит, что юродивый предложил ему кусок сырого мяса, сказав, что он знает: царь мясо с кровью ест, и после этого благочестивый Грозный прекратил казни. Но только во Пскове.
По возвращении царя в Москву начался новый виток террора, характерный для всех тиранов всех времен, — Иван обрушился на тех, кто до этого сам ему помогал и верно служил, убивая и пытая всех, кто угрожал государю.
25 июля 1570 года на Красной площади в Москве состоялись массовые казни. Следственное дело и приговор не сохранились, но еще в 1626 году они были целы. В составленной тогда описи царского архива можно прочитать краткое описание этого дела. Архивисты начала XVII века, бесхитростно перелагая документы, сообщают, что «в том деле с пыток многие про ту измену на новгородцкого архиепископа Пимина и на его советников и на себя говорили, и в том деле многие кажнены смертью, розными казнми, и иные разосланы по тюрмам… Да туто ж список, ково казнити смертью, и какою казнью, и ково отпустити… Да тут ж и приговор государя царя и великого князя Ивана Васильевича всеа Русии и царевича Ивана о тех изменниках, ково казнить смертью, и как государь царь и великий князь Иван Васильевичь и царевич Иван Иванович выезжали в Китай-город на полое место сами и велели тем изменником вины их вычести перед собою и их казнити.
Тогда одновременно было казнено более ста человек. Казни продолжались и еще несколько следующих дней. На выведенных на площадь приговоренных было страшно смотреть: они перенесли ужасные пытки, были окровавлены, едва шли, у многих были сломаны руки и ноги. Распоряжался казнями лично царь. «Работали» не только профессионалы-палачи, но и приближенные царя, да и сам государь и его сын царевич Иван. Убивали зверски: так, казначея Никиту Афанасьевича Фуникова-Курцева попеременно обливали крутым кипятком и холодной водой. Таубе и Крузе сообщают, что царь «у многих приказал… вырезать из живой кожи ремни, а с других совсем снять кожу и каждому своему придворному определил он, когда тот должен умереть, и для каждого назначил различный род смерти: у одних он приказал отрубить правую и левую руку и ногу, а только потом голову, другим же разрубить живот, а потом отрубить руки, ногу, голову».
Иван Михайлович Висковатый, многолетний глава русской внешней политики, был обвинен в том, что он, говоря языком XX века, служил сразу трем разведкам: крымской, турецкой и польско-литовской. Его привязали к столбу, и каждый из приближенных царя подходил к несчастному и отрезал кусок тела. Тот опричник (Иван Реутов), чей удар оказался смертельным, был обвинен, что он из жалости хотел сократить мучения Висковатого. Лишь смерть от чумы спасла Реутова от казни.
Естественно, можно списать происходившее на болезненную подозрительность царя, счесть это проявлением паранойи или неизбежными «щепками», которые летят, когда рубят лес и добиваются укрепления центральной власти. Но ведь в Твери, Новгороде, в застенках Александровой Слободы и на Красной площади происходили очень важные события, которые потом долго будут аукаться в русской истории: убийства без суда получили статус казни.
Для Грозного существовало одно правило: «А жаловать мы своих холопов вольны, вольны и казнить», — гордо заявил он в письме Курбскому, отвечая на укоры бежавшего друга, который обвинял царя в беспричинных казнях. Генрих VIII, тоже укреплявший центральную власть, отправил на эшафот двух из своих шести жен. В каждом случае проводился суд — неправедный, основанный на лжесвидетельствах или на доказательствах, добытых с помощью пыток, — но все-таки суд. Османские султаны, каждый из которых, вступая на престол, убивал всех своих братьев, почему-то перед этим получали разрешение на братоубийство от судей и духовенства, обосновывавших кровавое дело государственной необходимостью. Женившись на Марии Долгорукой, как пишет Костомаров, Иван «узнал, что она еще прежде потеряла свое девство, и на другой день после свадьбы приказал затиснуть ее в колымагу, повезти на борзых конях и опрокинуть в воду». Если убийство царевича Ивана было нечаянным, то собственных незаконных детей царь, как говорили, душил сразу после рождения. Даже если последнее обвинение — страшная сказка (хотя подозрительно похожая на поведение Грозного), суть от этого не меняется: казнь при Грозном стала убийством по воле царя, а цена человеческой жизни превратилась в бесконечно малую величину.
Можно пойти дальше по страницам русской истории и вспомнить Марину Мнишек, которую заморили голодом за то, что она хотела стать царицей, и ее трехлетнего сына, повешенного на глазах у собравшейся в Москве толпы — и, как говорили, умершего не сразу. На тонкой шее мальчика петля не затянулась, и он провисел несколько часов, пока не умер от холода. Можно вспомнить и замученных староверов: боярыню Морозову и протопопа Аввакума, испившего полную чашу страдания, говорившего жене, что мучить их будут «до самой смерти, Марковна», — и в конце концов принявшего огненную смерть вместе с другими проповедниками старой веры. Можно вспомнить также замученных стрельцов, царевича Алексея Петровича, которого пытали и, скорее всего, убили по приказу отца, несчастного Ивана Антоновича, вся вина которого заключалась в том, что в младенчестве его провозгласили императором, — за это он провел 23 года своей короткой и несчастной жизни в заключении и, когда поручик Мирович попытался его освободить, был убит — естественно, вне всяких законов — просто потому, что существовало тайное распоряжение не отдавать узника живым, если кто-то захочет спасти его.
Что уж говорить об убийстве Петра III — совершенном так, между прочим, если верить записке Алексея Орлова, как будто вообще незаметно: «…мы были пьяны, и он тоже, он заспорил за столом с князь Федором; не успели мы рознять, а его уже не стало. Сами не помним, што делали…» О жутком, изуродованном теле Павла I, загримированном и выставленном для прощания в тот момент, когда в Москве и Петербурге, если верить мемуаристам, не осталось шампанского — все праздновали убийство царя.
Можно вспомнить о сотнях прогнанных сквозь строй солдат, о тех, кто погиб на строительстве Петербурга, о военных судах начала ХХ века, которые, в отличие от гражданских, имели право выносить смертные приговоры и молодым людям, и женщинам — и выносили.
Так и хочется вслед за пушкинским героем воскликнуть: «Здесь человека берегут, как на турецкой перестрелке».
И можно вспомнить отчаяние Толстого, уже не в 1881-м, а в 1908 году, когда он чувствовал себя не в силах переносить известия о смертных приговорах по делам о терроризме и писал:
Затем я и пишу это и буду всеми силами распространять то, что пишу, и в России и вне ее, чтобы одно из двух: или кончились эти нечеловеческие дела, или уничтожилась бы моя связь с этими делами, чтобы или посадили меня в тюрьму, где бы я ясно сознавал, что не для меня уже делаются все эти ужасы, или же, что было бы лучше всего (так хорошо, что я и не смею мечтать о таком счастье), надели на меня, так же как на тех двадцать или двенадцать крестьян, саван, колпак и так же столкнули с скамейки, чтобы я своей тяжестью затянул на своем старом горле намыленную петлю.
Все это было в нашей стране, и все это ужасно. Но все-таки скажем еще раз: в XVIII веке, когда большая часть европейских стран шла по пути ужесточения наказания и расширения сферы применения смертной казни, в России эту сферу резко сократили и казнили только в исключительных случаях. В XIX веке процесс ограничения смертной казни продолжился. Стоит, наверное, задуматься над теми словами, которыми в 1904 году Н. П. Загоскин завершил свою речь о смертной казни:
Если мы обратимся к общегражданским уголовным кодексам главнейших государств Западной Европы, то увидим, что смертная казнь санкционируется ими в следующих преступных деяниях:
Во Франции: государственные преступления, соединенные с убийством или покушением на него, умышленное убийство, поджог жилых зданий.
В Англии: тяжкие государственные преступления, убийство умышленное и предумышленное.
В Пруссии: тяжкие государственные преступления, предумышленное убийство, важные случаи поджога жилых зданий, причинение наводнений, потопление корабля, повреждение железных дорог, отравление воды или съестных припасов, последствием которых была смерть.
В Австрии: тяжкие государственные преступления, убийство умышленное и предумышленное, поджог скопом или имевший своим последствием смерть.
Мы были правы, таким образом, утверждая в самом начале настоящей беседы нашей, что наше отечество, еще в конце первой половины прошедшего столетия вызвавшее удивление всей Европы приостановлением действия нормальной смертной казни и в течение целых полутораста лет протестовавшее, в лице лучших людей своих, против этого вида уголовной кары — и в настоящее время идет, в области вопроса о смертной казни, во главе великих культурных держав Европы.
Оказывается, в тот момент Россия находилась «во главе великих культурных держав Европы» и явно шла к упразднению смертной казни… Может быть, именно потому так ужасался Толстой выносимым приговорам и такое отторжение у многих вызывали военно-полевые суды, что традиция, вообще-то, была иной: к началу ХХ века Россия пришла если не совсем без смертной казни, то, во всяком случае, распространена она была намного меньше, чем в других странах.
А что же случилось дальше?