Книга: Хор больных детей. Скорбь ноября
Назад: Седьмая глава
Дальше: Девятая глава

Восьмая глава

СТАРУХА И ЕЩЕ ДВЕ ВЕДЬМЫ каким-то образом забрались в дом в конце дня и начали бегать по всем помещениям и совершать ритуалы. Они носятся из комнаты в комнату, обрызгивая дверные проемы вонючими маслами, распевая что-то и проводя очистительные церемонии.
Как ни странно, они прошли мимо спальни, где Доди лежит с моими братьями, пытаясь вытащить Джонаса из глубокой депрессии. Они не обращают туда свои молитвы и не тратят зелье.
Вельма Кутс не давала одобрения на такую атаку. Это не в ее стиле. В отличие от всех них, она знает лучше. Эта фракция колдуний отделилась от остальных, они долго планировали и наконец вылезли из болот. Когда я подхожу ближе, они выкрикивают слова, которых я не понимаю, и делают перед моим лицом защитные пассы. Они верят, что здесь прячется темная правда, которую нужно немедленно искоренить, и решили наконец взять дело в свои руки. Такую браваду я могу оценить. На них шали и браслеты из чертополоха, волосы трижды обмотаны платком; они таскают амулеты и колокольчики и постоянно звякают ими в перерывах между воплями.
Старуха быстро устает, тянется к бархатным драпировкам, садится на диван и тяжело дышит. Она слишком стара, чтобы до сих пор носить какое-то имя. Когда она кашляет, в ее истлевшей оболочке слышен шорох веков. Человеческие имена больше не могут держаться на ней – они соскальзывают с ее пыльной сморщенной плоти, как капризы молодой девушки. Она держит звездные карты, на которых показаны выравнивания и несовпадения планет и лун. На пергаменте видны засохшие кровавые полосы, словно она пыталась заставить небесные тела вернуться на надлежащую орбиту силой собственной крови. По-моему, попытка не хуже, чем все остальные.
Решаю заварить чай и предложить им еду и кексы. Голос у Старухи такой скрипучий, будто его не раз ломали и чинили с помощью гвоздей и молотка.
– Всё из-за тебя, – говорит она.
– Все вы так говорите. Честно говоря, чем чаще мне это повторяют, тем меньше я в это верю.
– В основном из-за тебя, но твоей вины тут не так много.
– Да?
– Иногда просто такой ход вещей. Плохо, но такова жизнь.
– Спасибо и на том. Хотите кекса?
– Спасибо.
Ее лохмотья тонкие как бумага, их скрепляет одна грязь, но она закутана в них, будто в газовую ткань. В ее бесчисленных годах есть удивительная красота, порочная и поразительная. Она заслуживает почтения и уважения, и я изо всех сил удерживаюсь от того, чтобы вышвырнуть ведьму из дома.
– Что за хренотень вы тут раскидали повсюду?
– Суп из бычьих хвостов, варившийся три дня.
– Господи Иисусе!
– Мы думали, это поможет.
Она говорит это с печалью, поскольку понимает – не поможет. Мы за пределами подобных мер воздействия, и, может, всегда были. Руки у нее дрожат, когда она берет предложенную чашку чая и кусок кекса.
– Благодарю за старания. Хотите лимон?
– Да, спасибо.
Я добавляю ей в чай кусочек лимона и смотрю, как она ест дрожащими руками. Жует пищу своими беззубыми деснами, пока та не превратится в жидкую кашицу, а потом проглатывает.
Возможно, много лет назад мой прадед танцевал с ней. Думаю об этом с некоторой печалью, представляя, как все было и как должно быть. Он танцевал со всеми девушками и, когда за ними ухаживал, для каждой собирал жасминовые букеты на главной улице и по обочинам, в садах и по пути в церковь. Неплохо, надо думать, проводил время. Смотрю на ее скрюченные коричневые пальцы и представляю их снова бледными и молодыми; представляю, как прадед нежно брал их в свои руки, когда они гуляли весной по городской площади. Когда-то ее скрипучий сухой голос звучал застенчиво, и они перешептывались. С тех пор сменилось несколько поколений.
– Я стара, – говорит Карга так, словно это новость. – У меня не так-то легко вызвать тревогу. А ту, что есть, оставлю для подходящего времени и сто́ящих людей.
– Для меня?
Она испускает смешок, и с одежды спадают клочки лохмотьев. Сквозь редкие волосы проглядывает череп. Полупрозрачные пряди падают на пол. Ее тощее и дряхлое тело трепещет как ленточка на ветру. В глазах плещется безумие, но такого рода сумасшествие вполне можно понять. Безумие прошлого и тех, кто сумел выжить, которое сильно отличается от того, что охватило Драбса и Мэгги, моих братьев и даже меня. Ее голос то затихает, то снова набирает силу. Пахнет от нее протухшим мясом.
– У большинства людей есть тайны, но с тобой все иначе.
– Иначе?
– Ага. Просто по-другому. У тебя все наоборот. Их тайны, они выходят из леса и цепляются к тебе.
– Порой я так себя и чувствую.
Другие ведьмы переместились во двор и продолжают кричать, танцевать и заниматься прочими подобными вещами. Они проходят перед окнами, рисуя пальцами символы на стекле. Интересно, пытались ли они связаться с Лотти Мэй и рассказала ли она о том вечере, когда напилась и вместо того, чтобы заняться со мной любовью и обследовать нижнюю часть моего тела на предмет уязвимых мест, ее стошнило.
– Этот кекс очень вкусный, – говорит она.
– Да, – отвечаю я, – мы с Доди его готовили.
– Не подумала бы, что эта девочка умеет так вкусно готовить.
– Она и не умеет. Пек я, она просто подавала мне муку и все такое.
– Похоже, ты любишь делать выпечку.
Она хмурится и смотрит вверх, впервые заметив тихий шум, доносящийся сверху. Это походит на непрекращающийся звон в ушах.
– Что это? Кто-то плачет?
– Да, – говорю я.
Она отхлебывает чай и даже прожевывает и проглатывает дольку лимона. Опять оборачивается и смотрит в темный проем лестницы.
– Кто там плачет? Ты сказал, призрак?
– Мой брат Джонас.
– Он призрак?
– Не думаю.
Она позволяет себе рыгнуть и похлопывает по животу.
– У мальчика сильное горе.
– Любовь всей его жизни только что его покинула.
– Когда?
– Неделю назад.
Она округляет глаза, и нижняя губа отвисает.
– Если такое горе не прошло за целую неделю, оно никогда не кончится.
– Боюсь, вы можете оказаться правы.
Она берет меня за руку и целует ее сухими губами, собирает свои вещи и заворачивает остаток кекса в тряпки.
– Прошлое может вернуться назад множеством путей, детка. Оно не стареет и его не хоронят, как происходит с людьми. Оно может умереть и воскреснуть. Грехи принимают форму и донимают тебя.
– Что вы имеете в виду? – спрашиваю я.
– Ты сам это…
– Вскоре узнаю. Да, я уже слышал. Расскажите мне о карнавале.
Старуха кривится, демонстрируя крошки, застрявшие в коричневых зубах, и спрашивает:
– Что такое карнавал?

 

ОТЕЦ СИДИТ НА КРАЮ кровати, уставившись прямо перед собой.
Зло больше не принимает личину его собственной жизни. Он освободился от этого и от тупиковой судьбы, ограничившей его округом Поттс. Он дорого заплатил, но наконец вышел из замкнутого круга, по крайней мере, в своем воображении. Его надменность ушла, гордость пошатнулась. Живое сердце ненависти слегка охладело и теперь горит слабее, но более устойчивым пламенем, и он, похоже, чужд всему, что его окружает. Думаю, он мог бы уйти, но выбрал остаться. Предвидение и воображение давно его подвели, но стремление покорить пойму осталось. От него пахнет затхлым потом, самогоном, собачьим дерьмом, тухлой курицей и болотом. Несоответствие и крах. Его разрушение подошло к концу, и благодаря этому он обрел свободу.
Листья резко царапают по окнам и кричат козодои. Мне хочется спросить отца, видел ли он Мэгги там, под ивами, но, боюсь, он может мне солгать.
Внизу звонит телефон, и меня охватывает непреодолимое чувство, что это Драбс. Его преследуют, и ему долго не продержаться. Мне нужно взять трубку, но я не в состоянии выйти из спальни. Отец сидит на моих ногах, будто желая их сломать. Телефонный звонок обрывается, из моей груди исходит глубокий стон. Мне хочется убить кого-то, но все уже мертвы.
Отец шепчет мое имя и свое собственное. У него по-прежнему с собой фотоаппарат, и он делает фотографии, бесцельно и без вспышки. Я понимаю, что все это как-то связано с Мэгги, а не с моей матерью, или Богом, или Кингдом Кам. Как любой человек и любой миф, он ревнует к тому, что со временем заняло бы его место. Он жаждал того, что было моим. Он любил ее, потому что любил меня, и все же ненавидел то, что я, как всякий сын, из себя представлял. Возможно, мои братья стали исключением из общего правила.
Не его смерть или уничтожение, но его медленная замена и постепенное стирание.
Его зло теперь приняло новый облик. Мой.
Мрачно щелкает камера. Он встает и идет к братьям. Его привязанность видна по глазам, в которых горит трагичная нежность. Он заложник, который не может покинуть тюрьму после освобождения.
Больше он не носит мой размер. Он стал намного крупнее за время отсутствия. Его одежда и обувь будут на мне болтаться. Мы больше не занимаем в этом мире одинаковый объем пространства, что создает вакуум, который нужно заполнить. Его пустота живет, ожидая меня в этой комнате и под кроватью, за колышущимися шторами, в тяжелом дыхании рядом со мной. Я оборачиваюсь.
Кем бы она ни была, она вернулась назад, мило и гибко устроившись у меня на коленях. Может, ее тело – сосуд моих грехов. Огненно-рыжие волосы вспыхивают, когда отблеск лунного света падает в наш темный угол. Тень моего отца, черная и вечная, падает мне на грудь, и я не вижу ее лица, хотя она смотрит прямо на меня.
Она издает слабые звуки – не экстаз и не агония, но, возможно, смесь того и другого. Братья стонут во сне, и она тут же начинает вести себя тише. Теперь она перемещает свои претензии туда, где когда-то было лицо моей сестры – того, что могло быть моей сестрой. Она целует пятно с отметками зубов Себастьяна, прежде чем опять взять в рот.
Кто-то – возможно, я – хочет убить кого-то еще, опять-таки, возможно, меня. Она впивается ногтями мне в ногу, а затем вынимает их, делая короткие царапающие движения, словно впечатывает в мою кожу слова из небытия. Я пытаюсь их расшифровать. Силуэт моего отца пощипывает невидимый подбородок, тоже стараясь прочитать резкий рукописный почерк с четко очерченными линиями. Мне удается проследить i с точкой, низенькую n и свисающую снизу g в окончаниях ing. Она пишет с множеством активных глаголов. С того момента, как мы впервые встретились на заднем сиденье моего пикапа, ее повествовательная манера немного изменилась. Теперь больше двоеточий и меньше курсива. Абзацы стали короче, но примечаний столько же, а еще она добавила полный указатель и библиографию.
Внезапно я различаю несколько слов. Мой отец тоже их видит и громко хмыкает.

 

ТЯЖЕСТЬ.
ПРОНИКНОВЕНИЕ.
ПОДЛИВКА.
СМЫСЛ.
ЗНАЧЕНИЕ.

 

Хочу задать вопрос, но не могу говорить. Мой отец размахивает руками, привлекая к себе мое внимание, но не издает ни звука. Я вот-вот получу оргазм и не понимаю, каким, черт возьми, образом. Если она и прикасается ко мне, то так глубоко и одновременно деликатно, что я этого практически не чувствую.
Она почти закончила свои письмена, свои гексаграммы. Тень отца горестно раскачивается, но его горе никак со мной не связано. Я почти готов разразиться диким смехом. Что бы она здесь ни делала, это поможет нам перейти на следующий уровень.
Яростно кончаю ей в рот – в то, что может быть ее ртом, и ее язык кружится и вращается, увеличивая нажим и опять ослабляя. Чертовски изящный трюк. Постанывая, притягиваю к себе ее холодные жесткие волосы. Она неразборчиво бормочет. Я пытаюсь понять, не Ева ли это в моей кровати, скрытая темнотой. Сперма струится к ней в глотку, если у нее есть глотка. Если это Ева, тогда я хочу ее попросить надеть гольфы, и мы начнем все сначала. Она говорит со ртом, полным моего уксуса, призывая кого-то еще, что-то еще. Она дает обещания и выдвигает требования, повторяя почти непроизносимые имена.
Изречения на моей плоти опять загорелись, и в комнате стало светлее. Ее лицо по-прежнему скрыто темнотой. Как и лицо отца. Я в ожидании того, как нечто древнее и всемогущее пробьется сквозь трясину времени, сквозь дикие заросли и болота на своем неуклонном пути домой.
Жду еще несколько минут, но ничего не происходит, и в конце концов свечение гаснет. Она беспокойно стонет, встает с кровати и открывает дверь. Я тянусь к ней, но она отворачивается и осторожно закрывает дверь. У меня такое чувство, что в следующий раз ее визит будет последним.
Отец направляет на меня камеру и щелкает затвором, а потом проверяет, выглядывая в окно, тут ли Мэгги. Я валюсь назад на подушки и жду, не зазвонит ли снова телефон, надеясь, что я только заснул, а не умер, как мой старик.

 

ЧАСТНЫЙ СЫЩИК НИК СТИЛ громит бар Лидбиттера. Тут такое время от времени случается, и большинство мужчин не возражает. Все они в той или иной степени проходили через подобное. Это обычай. Ритуал. Но никто из них не показывал такого класса, как Стил. Все сгрудились на одном конце бара, пока Стил выполняет серию замысловатых приемов боевых искусств, раскурочивая столы и пробивая кулаком стулья. В движениях выражается его боль.
Дидер немного расстроен, потому что хочет играть в дартс, а Стил уже порвал мишень для бросков. Ему ничего не остается, кроме как метать дротики в голову дикого кабана, целясь тому в глаза, а иногда в ноздри. Вербал Рейни отказался от пива и на текущий момент ополовинил бутылку бурбона «Четыре розы». Он не брился с неделю, и никто не гладил его рубашки.
– Черт возьми, я никогда не думал, что скажу это, но я скучаю по Глории! Этот Гарри не знает, какое сокровище заполучил.
Остальные кивают и похлопывают Вербала по плечу, теснясь при этом в небольшой круг и стараясь держаться подальше от Дидера. Тот не попал в голову кабана ни разу, но продолжает разбрасывать дротики по всей комнате. Вербал скребет подбородок, считает сдачу и направляется к музыкальному автомату. Он проигрывает песню «Люси» в четырнадцатый раз подряд, но никто не жалуется. Такой выдался вечер.
– Она говорит, что вернется назад?
– Нет, говорит, что не хочет меня больше видеть.
– Вербал, тебе чертовски везет.
– Дружище, ты прав.
– Скучаешь по ее детям?
– Скучаю? Они до сих пор со мной.
– С тобой!
– Они с Генри уехали, оставив всех троих на меня. Отправились во второе свадебное путешествие.
– Думаю, они не очень хорошие родители.
– Склонен согласиться.
– Неудивительно, что они с Гарри выглядели так оживленно последнюю пару недель. Я думал, это потому, что они направляются на Кайманы, но…
– Какие еще Кайманы? Те, что рядом с Гейнвиллем?
– Западные Карибы, тихая британская колония, известная как Каймановы острова.
– Что?
– Состоит из трех островов в 480 милях к югу от Майами. Большой Кайман, Кайман-Брак и Малый Кайман.
– О господи!
– Мы с Дидером туда ездили несколько лет назад, после того как нам выплатили страховку, когда мы поймали охотинспектора на незаконной прослушке телефонов.
– Снова та история с Большеротым Окунем?
– Совершенно другие обстоятельства, Вербал. Настолько ясное дело об уголовном розыске и изъятии, какое только можно себе представить. Карп находился в лохани в честь традиционного иудейского праздника Рош Ха-Шана, а не по какой-либо еще причине, что бы там не говорили.
– Ты иудей?
– Я собирался принять эту веру.
Женщины пожирают Стила глазами и говорят о нем приглушенными голосами. Вот настоящий мужчина, который знает, как любить и ненавидеть, но обратит свою агрессию на неживые объекты, а не на тебя или твою мать. Из его рук сочится кровь, и он наслаждается этим фактом, облизывая свои раздувшиеся суставы. Чтобы восстановить рубцовую ткань, потребуется много усилий, но надо же с чего-то начать.
Он улыбается с такой силой, что уголки рта трескаются. Вокруг него вьется сигаретный дым. Он оборачивается и рубит его резкими движениями. В таком акте насилия есть какая-то балетная красота. Аромат духов Лили оказался столь тяжелым, что спина у него согнулась. Головы животных смотрят вниз, а он глядит на них.
– Как идут дела? – спрашиваю я.
На шее у него царапины. Я узнаю эти маленькие ранки, которые оставляют колючки терновника. Я знал, что он стал проводить больше времени в монастыре с аббатом Эрлом, но не думал, что Стил стал членом ордена.
Стил не считает свою брутальную демонстрацию потерей контроля, впрочем, как и я. Он говорит:
– Я продолжаю заниматься делом. Вы получите ответы. Я останусь в городе, пока дело не будет закрыто.
– Может, это плохая идея.
Он приходит в замешательство и на секунду замирает. Под ногтями у него занозы.
– Вы хотите, чтобы я бросил дело?
– Нет.
Жесткие черты лица смягчаются от облегчения. Ему нужен этот последний остаток самоуважения, и у меня нет причин отбирать его у Стила. Но челюсти у него тут же напрягаются, потому что он знает – вот-вот я заговорю о Еве. Он оглядывается в поисках чего-то еще, подходящего для удара, но поблизости ничего неразбитого не осталось. Глаза Стила останавливаются на мне, и я задаюсь вопросом, стоит ли продолжать.
– Вы же не боитесь меня? – вновь обращается ко мне Стил после паузы.
– Нет.
– Вы боитесь чего-то?
– Не знаю.
– Если бы боялись, то знали бы.
– Может, и так.
Подходящий момент для того, чтобы мне дал беглую оценку этот парень с розовыми пальцами, чей дух разрывается между смертью жены и соблазнительной школьной учительницей; детектив, который застрял в гнилом городишке по непонятной ему самому причине и измучен маленькой девочкой, сводящей его с ума.
– Что за чертовщина у вас творится? – спрашивает он меня.
Думаю, что ему сказать. Стоит поговорить о моем детстве? Хотите узнать о том дне, когда я оставил убитого мальчика в пойме? Но это звучит слишком претенциозно. Скрещиваю руки и жду.
Мимо нас пролетает дротик Дидера. Стил выбрасывает в мою сторону кулак, который останавливается в четверти дюйма от моего носа. Таким ударом можно убить наповал. За несколько дней до того, как Лили соскребла рубцовую ткань, он мог бы сломать мне нос и впечатать носовую перегородку прямо в мозг. Снова звучит песня «Люси». Мы пристально смотрим друг на друга.

 

ВО СНАХ МОЕЙ МАТЕРИ она дергает своего отца за рукав плаща.
Тот игнорирует ее, как постоянно делал в последние три недели после ее возвращения с известием, что маму убили. За исключением того непродолжительного времени, когда он орал на нее за то, что она стерла кровавые слова со школьной стены, он не сказал почти ни слова.
Он сидит в кресле в центре гостиной, слепо уставившись перед собой. Иногда радио включено и по нему передают какую-то тихую музыку, но чаще царит полная тишина, как сейчас. Она дергает его за рукав, а он не реагирует. На мгновение она пугается, что отец мертв, и ищет в его груди рукоять от серпа.
Там ничего нет. Кончики его жестких каштановых усов слегка трепещут от тихого дыхания. Может, он все еще злится на нее за то, что смыла улики, хотя что-то все же осталось. Она не боится крови и за последние несколько дней забила нескольких куриц и поросят, но больше не может выносить ни вида, ни запаха мела.
Может, это все ее вина. Она еще раз просит прощения и предлагает сделать суп из бычьих хвостов, его любимый. Он не отвечает. Это хуже всего, что было.
Засуха не прекращается, и вонь от дохлой рыбы поднимается с низин и заполняет весь дом. Она уже привыкла к этому запаху, как и попугайчики, пьющие воду, пока ветер треплет занавески и заставляет окна дрожать в рамах. Мимо проносятся пылевые вихри, тополи качаются и клонятся так, будто глядят на нее сверху вниз.
Его лицо кажется бесплотным в тускнеющем свете. Глаза впали, а из-под приоткрытых губ показываются квадратные зубы, выступающие словно надгробия.
Они так и не сходили на могилу матери. Он бы и не пошел, рассуждает она, чувствуя, что для нее идти одной просто небезопасно. Тот, кто убил и написал те слова, мог не уехать из Кингдом Кам, и, вполне возможно, повсюду ее подстерегает. Жители болот порой зовут ее туда, где растет кудзу и голубика, и стараются предостеречь от определенных мест и людей. Но они не говорят ничего, чего бы она уже ни знала.
Скопившаяся в ее груди печаль не находит выхода. Ее мать провисела в таком виде у всех на глазах, и теперь все об этом знают. Это давит почти так же, как сама ее смерть. У моей матери нет и малейшего понимания, почему и из-за чего такое могло случиться. Она переживает за цветных, которых линчевали, и чьи дома сожгли.
По чердаку пробегает крыса или кто-то вроде крысы. Она убрала все мышеловки с заплесневелым сыром и ядом, которые ставила ее мать. Та была просто одержима идеей убийства существ, которым здесь не место, и приходила с метлой на чердак в любое время ночи, вычищая все углы. Крысы – или кто там мог прятаться – имели свои основания и желали остаться в доме.
Отца это не волнует. Его больше ничего не волнует.
Колдуньи приносят ей тушеное мясо и крепкий чай, чтобы накормить отца, и говорят, что снова поднимут его на ноги. Она благодарит ведьм, относит посуду домой и выливает ее содержимое в кусты. Порой туда приходят землеройки и дикими голосами пересвистываются друг с другом.
Если ее отец не умер, он просто болен, и его болезнь закончится. Он проснется и зевнет, потягиваясь и потирая живот, готовый опять принять плотный завтрак, как в прежние времена. Они выйдут на прогулку по проселочным дорогам округа Поттс и внезапно обнаружат, что подошли к воротам кладбища. Он положит руку ей на плечо и мягко направит вперед, а сам будет ждать у ворот. Она навестит мамину могилу и скажет все, что еще должна сказать, и мама выслушает. А потом, вероятно, расскажет ей то, что следует рассказать, и зловещие лица, погано ухмыляющиеся из-за деревьев, растворятся наконец в ночи. Потом все смогут вернуться к тому, что должны делать.
Она не считает это очередным поражением. Она прощает недостатки.
Отец хватается за сердце, будто его только что пронзили острой сталью. Она подходит к крыльцу и замечает человека с тремя головами, который ждет ее выше по тропинке.

 

СНОВА ЗВОНИТ ТЕЛЕФОН, и я выскакиваю из кровати, чтобы взять трубку. Преподобный Клем Бибблер хочет меня видеть. Когда я появляюсь в церкви, уже два часа ночи, а отец Драбса сидит на задней скамье, шепотом творя молитвы.
Я сажусь рядом. Скрипят стропила и ветви белого дуба царапают черепицу. Можно себе представить, как тут было сорок лет назад: дети открывали свои учебники и вынимали ручки, пока моя бабушка выводила на доске формулы и подчеркивала союзы. Даже когда в моих ушах звучат молитвы преподобного, сбоку лежит молитвенник, а перед собой я вижу крест и алтарь, у меня нет ощущения, что это на самом деле церковь.
В помещении больше не царит чистота. Повсюду разбросаны обертки, бутылки и объедки. Он остается здесь дни и ночи в надежде, что его вера, его пропавший сын или его отсутствующая община вернутся. Две веревки, ведущие к шпилю, потрескались и перекрутились. Колокол еще раскачивается, и нескончаемый звон давит мне на грудь, раздается в голове.
На нас обрушилась удушающая жара, но преподобный Бибблер все равно не потеет. Когда он заканчивает молиться, выпрямляется и изумленно смотрит на меня. Кивает, и мускулы на его черном лице двигаются несимметрично. Он выглядит так, словно попал в ловушку воспоминаний о чем-то, чего никогда не происходило. Стоическая выдержка ему изменила. Бибблер облизывает губы, но во рту у него так пересохло, что кончик языка цепляется за губы.
– Томас, извини меня пожалуйста. Я не думал, что ты приедешь так быстро.
Ему не кажется странным, что я приехал посреди ночи по его просьбе, и я не нахожу его просьбу чем-то необычным.
– Он здесь был, – говорит преподобный Бибблер.
– Драбс вернулся?
– Да.
Он пытается бороться с тем, что мечется в голове, крепко сжимая веки и быстро-быстро повторяя литанию. Это не помогает, и дыхание прерывается. Выглядит как сердечный приступ. Я наклоняюсь, кладу руки ему на плечи, и преподобный резко возвращается к жизни, словно не знал, что я тут.
– Томас, он был изранен.
В глубине живота возникает холодок, который выходит наружу дюйм за дюймом, пока я не начинаю дрожать.
– Как так?
Всепоглощающая тишина подплывает и окутывает нас снова. Так всегда бывает. Опускаю глаза и вижу, что подобрал упавший молитвенник. Переворачиваю страницы и удивляюсь тому, сколько псалмов мне неизвестно. Вера и религиозные убеждения всегда изменчивы и текучи как река. Мне нужно идти, но ему есть еще что сказать, и он старается найти способ это сделать. Я остаюсь сидеть на скамье, холодея все больше, и даю ему еще немного времени.
Внутри него словно рвется струна, и наружу прорывается яростное варварское шипение:
– Его линчевали! Снова ошпарили смолой, но на этот раз намного хуже. Веревка прожгла ему горло, там все воспалилось…
Он хватает ртом воздух, но не может дышать сквозь стиснутые зубы.
– Они… они… что они сделали с моим мальчиком. Мой сынок, мой мальчик…
У него нет сил закончить.
Зубы мои стиснуты так крепко, что вот-вот сломаются, и я отбрасываю молитвенник как можно дальше.
– О Боже.
– Я не понимаю, как он выжил.
Но он понимает, и я тоже. Драбс всегда был под чьим-то зорким наблюдением, его использовали для других целей.
– Я потерял его.
– Мы оба потеряли, – говорю я.
– У него пропал голос, и слова, которые из него выходили, были не похожи на человеческие. Но слова были.
– Вы уверены?
Он знает, что я имею в виду.
– Нет, это не языки. Он сказал, что Святой Дух наконец его оставил. Он сделал все, что должен был сделать. Томас, он улыбался. Был счастливее, чем когда-либо. Смеялся и издавал эти ужасные звуки. Искалеченный и окровавленный, с изуродованным мужским достоинством, он был полон радости. Господь Вседержитель, прости меня, но так чудесно было видеть его улыбку.
Я обещал найти его и не сумел этого сделать. Я больше похож на своего отца, чем готов был признать. Неудача вдохновляла меня, как все остальное, и теперь побудила исторгнуть яростный рев, не связанный ни с тупыми фермерами, ни с веревкой, а относящийся только к моим просчетам и слабости. Преподобный Бибблер хочет коснуться меня, и я отшатываюсь.
Раздается стук в окно.
Я оборачиваюсь и вижу, как в пятне лунного света блестит кожа цвета мускатного ореха, светятся белки глаз и сверкают зубы.
Драбс широко улыбается, и, господи Иисусе, это и впрямь прекрасное зрелище.
Когда он уходит в темноту, я вскакиваю со скамьи и бегу за ним.
Преподобный Бибблер пододвигается на сиденье, выставляет ногу и ставит мне подножку. Я кувыркаюсь и падаю лицом вниз в проход. Разбиваю себе подбородок, и кровь льется мне на шею. Я сплевываю на деревянный пол, хватаю преподобного за воротник его тяжелого сюртука и кричу:
– Зачем вы это сделали?
– Оставь его. Он теперь счастлив.
Выбегаю наружу и вижу темную фигуру, которая резво направляется к деревьям. Я выкрикиваю его имя. Драбс замедляет шаг, но не останавливается. Я бегу за ним. Его открытые раны блестят в серебристом лунном свете. Драбс не убегает. Он до сих пор голый, и колючие побеги кудзу дерут ему ноги, но теперь он не чувствует боли. Душа его освободилась. Спотыкаюсь о ползучий сорняк как раз в тот момент, когда он скрывается в лесах. Там мне его никогда не найти, и он знает это, поэтому на секунду останавливается и смотрит на меня.
– Драбс?
Он начинает слабо смеяться, и этот изломанный, но веселый голос вливается в хор больных детей.
Назад: Седьмая глава
Дальше: Девятая глава