Книга: Черный тюльпан. Учитель фехтования (сборник)
Назад: XVI
Дальше: XVIII

XVII

Первые дни, последовавшие за ужасным мятежом, ушли на то, чтобы уничтожить все его следы, вплоть до кровавых отметин, которые еще хранили выщербленные картечью стены Сената. Главные заговорщики были арестованы в тот же вечер или ночью. Это были князья Трубецкой и Оболенский, журналист Рылеев, капитан Якубович, лейтенант Каховский, штабс-капитаны Щепин-Ростовский и Бестужев, а также другой Бестужев, адъютант герцога Александра Вюртембергского, и сверх того еще человек шестьдесят-восемьдесят, более или менее виновных, в частности, Ванинков, который, как мы уже говорили, сдался добровольно, и последовавший его примеру полковник Булатов.
По странному совпадению Пестель был, согласно полученному из Таганрога приказу, арестован на юге России в тот самый день, когда в Петербурге разразился мятеж.
Братьев Сергея и Матвея Муравьевых-Апостолов, которым удалось ускользнуть и поднять шесть рот Черниговского полка, настигли недалеко от городка Василькова люди генерал-лейтенанта Рота. После безнадежной попытки сопротивления один из них попытался застрелиться, но не сумел, а другого взяли тяжело раненного осколком картечи в бок и ударом сабли в голову.
Всех пленников, в каком бы уголке империи их ни арестовали, отправили в Петербург. Была создана следственная комиссия, по распоряжению императора составленная из военного министра Татищева, великого князя Михаила, князя Голицына, государственного советника Голенищева-Кутузова, преемника графа Милорадовича на посту петербургского военного и четверых генерал-адъютантов – Чернышова, Бенкендорфа, Левашова и Потапова. Началось беспристрастное расследование.
Все, как принято в Петербурге, происходило втайне, никакие вести не просачивались наружу. К тому же – поистине странно: на следующий день после того, как в армии было официально объявлено, что все предатели арестованы, о них никто более не упоминал, словно они никогда не существовали, или были одиноки, не имели семьи и близких. Ни один дом не закрыл в знак траура свои ставни, ни одно чело не затуманилось вдовьей печалью. Жизнь продолжалась, будто ничего не случилось. Одна лишь Луиза попыталась предпринять демарш, о котором мы упоминали и который, может статься, не имел прецедентов в памяти россиян. Однако я полагаю, что каждый, как и я, чувствовал: близится день, когда некая кошмарная новость раскроется, подобно кровавому цветку. Ведь заговорщики уличены, их намерения были чреваты убийством, так что теперь, хотя доброта императора широко известна, каждый понимал, что он не сможет простить всех: пролитая кровь требует отмщения.
Время от времени эту тревожную темень пронизывал луч надежды, смутный свет, порождаемый слухами о каком-нибудь новом доказательстве того, что император расположен к терпимости. В представленном на его рассмотрение списке заговорщиков он наткнулся на имя, дорогое для каждого русского: Суворов. Действительно, внук грозного победителя Измаила был в числе конспираторов. Николай, дойдя до него, призадумался, помолчал, потом сказал вполголоса, словно говорил сам с собой:
– Нельзя допустить, чтобы такое прекрасное имя было запятнано.
Затем, обернувшись к начальнику полиции, который принес ему этот список, царь сказал:
– Я сам допрошу лейтенанта Суворова.
На следующий день молодого человека привели к царю, и он ожидал увидеть императора разгневанным, услышать угрозы, но Николай, напротив, держался спокойно, мягко. Мало того: с первых же слов царя виновный сообразил, с какой целью его сюда привели. Все вопросы государя, подготовленные с отеческой заботливостью, были построены таким образом, чтобы обвиняемый не мог избежать оправдания. И в самом деле: при каждом его ответе (отвечать было велено только «да» и «нет») царь оглядывался на тех, кого он созвал, чтобы эта сцена разыгралась при свидетелях, и все повторял:
– Вы же видите, господа, вы его слышите! Говорил же я вам, что Суворов не может быть бунтовщиком.
В итоге Суворов, выпущенный из тюрьмы, был отправлен обратно в свой полк, а через несколько дней еще и получил патент капитана.
Но не все обвиняемые звались Суворовыми, и хоть я прилагал бесконечные усилия, чтобы внушить моей бедной соотечественнице надежду, которую отнюдь не питал сам, страдания Луизы были поистине кошмарны. Со дня ареста Ванинкова она забросила все свои обычные дела и, затворившись в маленькой гостиной в глубине магазина, молча сидела там, подперев голову руками. Из глаз ее тихо катились крупные слезы, и она только спрашивала тех немногих, кто был, подобно мне, допущен в эту тесную келью:
– Как вы думаете, они его убьют?
Когда же ей что-нибудь отвечали – неважно что, она даже не слушала, – Луиза шептала:
– Ах! Если бы я не была беременна!
Между тем время шло, а никаких сведений о судьбе, уготованной обвиняемым, по-прежнему не просачивалось. Следственная комиссия что-то там ткала в потемках, чувствовалось, что развязка кровавой драмы приближается, но невозможно было предугадать, какой она окажется и когда это произойдет.
Однако господин Горголи, по-прежнему сохранявший доброе расположение ко мне, постоянно успокаивал меня, говоря, что приговор станет известен за несколько дней до его исполнения, так что у нас будет время похлопотать перед императором в случае, если нашему Ванинкову грозит смертная казнь. И действительно, 14 июля газета «Санкт-Петербургские ведомости» опубликовала доклад, адресованный императору от имени Верховного уголовного суда. Там были названы три степени участия в заговоре, подразделяемые исходя из цели преступления: пошатнуть устои империи, изменить основополагающие законы государства, подорвать установленный порядок.
Тридцать шесть обвиняемых суд приговорил к смертной казни, остальных – к каторжным работам на рудниках и к изгнанию. Ванинков был в числе приговоренных к смерти. Но тридцати одному из смертников, в том числе Алексею, казнь по воле царя заменили пожизненной ссылкой.
Смерть ожидала только пятерых: Рылеева, Бестужева, Каховского, Муравьева и Пестеля.
Я выскочил с газетой в руках из дому, как безумный, бежал со всех ног, пытался с каждым встречным поделиться своей радостью и так наконец примчался, запыхавшись, к Луизе. Я застал ее с той же газетой в руках. Увидев меня, она бросилась вся в слезах мне на шею, не в силах вымолвить ничего, кроме:
– Он спасен! Боже, благослови императора!
В своем эгоизме мы забыли о несчастных, которые умрут, а ведь и у них тоже были семьи, любовницы, друзья. В первом порыве Луиза подумала о матери и сестрах Ванинкова, которых она, как мы помним, знала: они посещали ее магазин, когда приезжали в Петербург. Несчастные женщины еще не знали, что их сын и брат не умрет, а в подобных обстоятельствах это главное: из рудников, из Сибири возвращаются, а могильный камень, уж коли навалится, больше не поднимется.
Тут Луизу посетила одна из тех идей, что приходят только к сестрам и матерям: она подсчитала, что газета со счастливым известием будет отправлена из Петербурга не ранее, чем с вечерней почтой, а следовательно, в Москву ее доставят с запозданием в двенадцать часов. Она спросила меня, не знаю ли я посланца, который согласился бы незамедлительно доставить эту газету матери Ванинкова. У меня был русский камердинер, умный и надежный: я предложил ему это, и он взялся исполнить. Теперь оставалось только раздобыть ему подорожную. Благодаря неизменно деятельному и доброжелательному покровительству господина Горголи я получил ее за полчаса, и Григорий отправился в путь, увозя счастливое известие и тысячу рублей на дорожные расходы. Он опередил почту на четырнадцать часов – в противном случае мать и сестры прожили бы все это время, не зная, что у них еще есть сын и брат.
Возвратился Григорий с письмом, в котором старая графиня называла Луизу своей дочерью, а девушки – сестрой. Они просили как милости прислать к ним курьера еще раз в тот день, когда состоится казнь, а изгнанников отправят в ссылку. Поэтому я предупредил Григория, чтобы он был ежеминутно готов к новой поездке. Для него подобные вояжи были слишком выгодны, чтобы отказываться.
Мать Ванинкова дала ему тысячу рублей, так что у нашего бедняги после первой поездки образовалось небольшое состояние, которое он рассчитывал удвоить при второй.
Итак, мы ждали дня казни. Его не объявляли заранее, никто не знал, когда это случится, и город каждое утро просыпался, думая именно сегодня узнать, что для пятерых приговоренных все кончено. К тому же мысль о смертной казни производила особенно сильное впечатление, поскольку в Петербурге вот уже шестьдесят лет никого не казнили.
Дни шли за днями, такой интервал между приговором и его исполнением казался странным. Но властям требовалось время, чтобы доставить из Германии двух палачей.
Наконец вечером 23 июля ко мне зашел молодой француз, мой бывший ученик, имевший связи с посольством маршала Мармона. Я просил его держать меня в курсе новостей, которые он в качестве дипломата мог узнавать раньше, чем я. Он и сообщил, что маршал и его свита только что получили от господина де ла Ферроне приглашение явиться завтра в четыре утра во французское посольство, окна которого, как известно, выходят на крепость. Сомнения не было: им предложено присутствовать при казни.
Я поспешил к Луизе, чтобы сообщить ей эту новость, и тут же все недавние страхи одолели ее снова. Что, если имя Ванинкова по ошибке попало в список тех, кого сошлют, вместо того, чтобы оставаться в списке смертников? А может быть, вся эта история со смягчением наказания – не более чем ложное сообщение, распространяемое затем, чтобы смертная казнь привлекла меньше внимания жителей столицы, а завтра они увидят тридцать шесть трупов вместо пяти? Луиза, подобно всем несчастным, была изобретательна по части способов, как изводить себя. Все-таки я ее успокоил. Из источника, близкого к власти, я узнал, что все идет в полном соответствии с официальными сообщениями. Поговаривали даже, будто интерес, который Луиза вызвала у императора и императрицы в день, когда передала им прошение, бросившись на колени посреди Невского проспекта, несколько поспособствовал смягчению кары, назначенной приговоренному.
Я ненадолго оставил Луизу, но она взяла с меня слово, что я скоро вернусь. Мне хотелось пройтись вокруг крепости, посмотреть, делаются ли какие-либо приготовления, указывающие на ужасную драму, подмостками которой должна послужить эта площадь. Но я увидел только членов суда, выходивших из крепости, впрочем, этого мне было достаточно. Судейские секретари только что объявили подсудимым свой приговор. Итак, сомнения нет: он будет исполнен завтра утром.
Мы тотчас снарядили Григория в Москву с новым письмом Луизы к матери Ванинкова. Таким образом, новость дойдет до нее на сутки раньше.
Около полуночи Луиза попросила меня проводить ее к крепости. Не имея надежды увидеть Ванинкова, она хотела хотя бы еще раз взглянуть на стены, скрывавшие его, теперь ведь эта возможность вот-вот будет у нее отнята.
На Троицком мосту нас остановила охрана – по нему никого не пускали. Это было лишним доказательством того, что намерения правосудия неизменны. Тогда мы, остановившись на набережной, с противоположного берега Невы стали смотреть на крепость, которая в эту прекрасную северную ночь была видна так же отчетливо, как у нас, на Западе, в сумерки. Вскоре мы увидели, что на площадке замелькал свет, потом стали сновать какие-то тени, перетаскивая предметы странной формы: это палачи возводили эшафот.
На набережной мы стояли одни, больше никто не остановился, прохожие то ли не догадывались, то ли делали вид, будто не понимают, что там готовится. Быстро проезжали запоздавшие экипажи, с фонарями, походившими на глаза драконов. Несколько лодок, то беззвучно, то с шумом проскользнув по глади Невы, скрывались из виду, сворачивая в каналы или теряясь в речных рукавах. Лишь одна оставалась неподвижной, словно на якоре. Ни один звук, веселый или жалобный, не доносился с нее. Возможно, там скрывалась чья-то мать, жена или сестра, ждавшая, как и мы.
В два часа ночи нас заметил патруль и приказал уйти.
Мы вернулись к Луизе. Ждать оставалось недолго, ведь, как я уже говорил, казнь была назначена на четыре часа. Я побыл с ней еще полтора часа, потом снова отправился на набережную.
Улицы Петербурга были пустынны, не считая нескольких мужиков, вероятно, понятия не имевших о том, что должно произойти. Рассвет едва забрезжил, и от реки поднялся легкий туман, словно над ее противоположным берегом повисла белая полупрозрачная вуаль. Проходя мимо угла здания посольства Франции, я видел, как туда вошел маршал Мармон со всей чрезвычайной миссией. Еще минута, и все они показались на балконе.
Несколько человек, подобно мне, остановились на набережной, но вряд ли из-за надвигающихся событий, а из-за того, что Троицкий мост был перекрыт военными и они не могли попасть на острова, куда спешили по делам. Встревоженные и нерешительные, они вполголоса переговаривались, ломая голову, стоит ли им задерживаться здесь, не опасно ли это. Я же решил непременно остаться, пока меня не прогонят.
Было без нескольких минут четыре, когда возле крепости вспыхнул яркий свет, я вмиг сосредоточился на том месте, откуда он исходил. А поскольку туман начал рассеиваться, я увидел, как на фоне неба прорисовались черные силуэты пяти виселиц, установленных на деревянном помосте, сколоченном на английский манер – с люками, которые открываются под ногами осужденных.
Ровно в четыре мы увидели, как вышли на площадку цитадели и выстроились вокруг эшафота приговоренные к ссылке. Они были в парадных мундирах, с эполетами и орденами, у солдат были шпаги. Я пытался разглядеть Ванинкова среди его несчастных товарищей, но на таком расстоянии это было невозможно.
Через несколько минут на эшафот взошли пятеро осужденных, в балахонах из серой ткани, с белыми капюшонами на головах. Их привели из разных камер и в момент встречи позволили обняться.
В ту же минуту к ним подошел какой-то человек и заговорил с ними. Почти тотчас раздалось громкое «ура» – мы сначала не могли понять, почему, но позже нам рассказали (уж не знаю, правда ли это), якобы тот человек предложил приговоренным, что им сохранят жизнь, если они согласятся просить о помиловании. Утверждают, будто на это предложение они ответили криком «Да здравствует Россия! Да здравствует свобода!», так что «ура» присутствующих было призвано заглушить их голоса.
Как бы то ни было, тот человек от них отошел, а палачи приблизились. Осужденные сделали несколько шагов, на шею каждому накинули петлю, а на голову надвинули капюшон.
Ударил колокол, его звон еще не затих, когда опора разом ушла из-под ног жертв. И тут же раздался страшный шум, солдаты бросились к эшафоту, казалось, сам воздух содрогнулся, и эта же дрожь передалась нам. До нас донеслись какие-то невнятные крики, я даже подумал, что там вспыхнул бунт.
Две веревки оборвались, двое приговоренных вместо того, чтобы задохнуться в петле, рухнули к подножию эшафота, причем один сломал ногу, другой руку. Это и вызвало такой шум и смятение. Остальные продолжали умирать.
Опустив в люки лестницы, несчастных подняли обратно на помост. Там их уложили, поскольку они больше не могли держаться на ногах. При этом один из них сказал другому:
– Смотри, до чего бестолков народ, когда его держат в рабстве! Даже повесить человека не могут!
Пока их вытаскивали из ямы, были приготовлены новые веревки, так что ждать им пришлось недолго. Палач вернулся к ним, и тогда, по мере сил помогая друг другу, они двинулись навстречу смертельной петле. Когда ее накинули на них, они в последний раз выкрикнули, и в их голосах была сила: «Да здравствует Россия! Да здравствует свобода! Отомстите за нас!» Этот предсмертный крик замер, не вызвав ни в ком никакого отклика. Те, из чьей груди он вырвался, плохо понимали свою эпоху, они опередили свой век на столетие!
Когда об этом инциденте доложили императору, он с досадой топнул ногой, потом воскликнул:
– Почему не доложили мне? Теперь я буду выглядеть более суровым, чем сам Господь!
Но никто не осмелился взять на себя ответственность за отсрочку казни, так что эти двое, издав свой последний крик, через пять минут уже присоединились к трем своим товарищам, преданным смерти.
Затем настала очередь изгнанников: им зачитали приговор, лишавший их всего, что было у них в этом мире: ранга, орденов, имущества, семьи. Палачи, приближаясь к ним, срывали с каждого эполеты и ордена, бросая их в огонь с криком:
– Вот эполеты предателя! Вот ордена предателя!
Потом стали вырывать шпаги из рук солдат. Каждую брали за эфес и за острие и ломали над головой ее владельца со словами:
– Вот шпага предателя!
Закончив это представление, исполнители стали выхватывать из груды тряпья серые рабочие блузы вроде тех, что носит простонародье, и напяливать их на изгнанников, с которых уже содрали мундиры. Потом их по лестнице согнали с эшафота и развели по камерам, каждого в отдельную.
Место казни опустело. Там остались только часовой, эшафот, пять виселиц да пять трупов казненных.
Я возвратился к Луизе и застал ее в слезах, на коленях; она молилась.
– Ну, что? – выдохнула она.
– Что ж, – сказал я, – те, кто должен был умереть, мертвы, те, кому выпало жить, будут живы.
Луиза прервала молитву, устремив к небесам взгляд, полный бесконечной благодарности. Потом, прочтя до конца молитву, спросила:
– Сколько отсюда до Тобольска?
– Около 800 лье, – ответил я.
– Это не так далеко, как я думала, – прошептала она. – Спасибо.
С минуту я в молчании таращился на нее. До меня начинало доходить, что она задумала, хотя мне трудно было в это поверить:
– Почему вы задали мне этот вопрос?
– Как, вы не догадываетесь? – удивилась она.
– Но, Луиза, это же немыслимо сейчас, вспомните о своем положении! – возопил я.
– Друг мой, – отвечала она, – будьте покойны, я так же хорошо знаю об обязанностях матери, как и о долге перед его отцом. Я подожду.
И я склонился перед этой женщиной, я поцеловал ее руку с таким почтением, словно то была рука королевы.
Той же ночью изгнанников увезли, эшафот исчез. Когда рассвело, не осталось уже ни следа разыгравшейся здесь драмы. Равнодушные могли бы подумать, что им все это приснилось.
Назад: XVI
Дальше: XVIII