Книга: Христианство. Три тысячи лет
Назад: 5. Государь: союзник или враг? (100–300)
Дальше: Часть III Несбывшееся будущее: Восток и Юг (451–1500)

6. Церковь империи (300–451)

Константин и бог войны

Переломным для христианской церкви стал 306 год. В этом году старший император Запада, Констанций I, умер – вторым из римских императоров – в военном лагере на Британских островах, в Эбораке (нынешнем Йорке). Войска провозгласили императором его сына Константина.
В 293 году Диоклетиан учредил систему тетрархии – правления под его руководством четырех императоров, двух старших и двух младших, на Востоке и на Западе; он надеялся, что благодаря такому государственному устройству обширная империя станет более управляемой и стабильной – но на деле после ухода на покой в 305 году ему пришлось увидеть, как тетрархия привела к гражданской войне. Шесть лет продолжались военные действия, и в 312 году Константин повел войска против своего соперника Максенция у Мильвийского моста через Тибр, открывающего путь на Рим. Победоносную битву воины Константина начали под новой символикой: на щитах их красовалась монограмма – слитые воедино греческие буквы «хи» и «ро», первые буквы имени Христа. Этому поразительному знаку, не встречавшемуся до сих пор ни в Писании, ни в раннехристианской традиции, суждено было стать повсеместным символом имперской церкви: очень скоро он, слегка измененный, появился на римских монетах, что звенели в кошельках имперских подданных от края до края Ойкумены.

Миланский эдикт

В следующем году Константин и его тогдашний союзник, восточный император Лициний, издали в Милане совместный эдикт, провозглашающий равную терпимость к христианам и нехристианам – политика, которой Константин на своей половине империи, несомненно, уже следовал. Одержав еще несколько побед над своими соперниками-императорами, продолжавшими преследовать Восточную церковь, Константин приказал своим войскам перед битвой молиться Богу христиан. В течение следующего десятилетия его отношения с Лицинием ухудшались и в конечном счете переросли в открытую войну. Поскольку Константин теперь открыто покровительствовал христианам, нетрудно понять, почему Лициний обрушился на знатных христиан при своем дворе. Христианский хронист Евсевий Кесарийский, пламенный почитатель Константина, из «Истории» которого мы и черпаем бо́льшую часть сведений о тех неспокойных годах, поначалу описывает Лициния в положительных тонах; но, дойдя до этого момента, меняет мнение о нем и изображает былого соправителя Константина лютым врагом христианства, продолжающим традиции Валериана и Диоклетиана. Однако поражение Лициния и его убийство в 324 году избавили Церковь от опасности новых масштабных преследований. Кризис, начатый в 303 году гонениями Диоклетиана, наконец подошел к концу.

Халкидонский собор

На протяжении полутора столетий, начиная с победы Константина в 312 году, императоры, воины, клирики, монахи и экзальтированные толпы простых верующих – все вносили свой вклад в тот комплекс решений, благодаря которому Церковь как на Востоке, так и на Западе сделалась союзницей светских правителей. Вершиной этого процесса стал великий Собор церковных руководителей в Халкидоне в 451 году, под руководством императора и императрицы. Мы уже видели, что мейнстримовое христианство определяло себя через постепенное сужение возможностей и отсечение инакомыслящих: иудеохристиане, гностики, монтанисты, монархиане – все они объявлялись стоящими вне пределов Церкви. Халкидон обозначил новую веху в этом процессе. В результате после 451 года многие христиане, верные Антиохийской церкви – той, чей епископ Игнатий впервые употребил слово «кафолический», обнаружили себя по другую сторону баррикад. С этими общинами, исключенными из Церкви, мы встретимся в главах 7 и 8; однако сначала посмотрим, каким же образом новая имперская Церковь утверждала себя и свою версию христианского учения в качестве единственно истинных и как развивалось при этом само христианское учение.

Значение реформ Константина

Что стояло за этим удивительным поворотом судьбы Церкви в Римской империи? Часто можно услышать, что Константин «обратился в христианство». Выражение неудачное: оно окрашивает ситуацию современными обертонами и мешает нам понять, что религиозный опыт Константина был крайне далек от того, что называется «обращением» в наше время. Стоит вспомнить Септимия Севера – еще одного неразборчивого в средствах полководца, занявшего императорский престол столетием раньше. Север распространял культ Сераписа, поощрял убеждение, что Серапис – единый верховный бог, а затем пожинал плоды этой пропаганды, отождествив с этим богом самого себя. Константин учел его ошибки и не пытался обожествлять собственную персону; однако религия и политические проблемы оставались для него тесно связанными. Очевидно, по каким-то причинам – которые, возможно, навсегда останутся для нас загадкой – император объяснял свои военные успехи в уничтожении всех его противников, от Максенция до Лициния, вмешательством христианского Бога. Для Константина этот Бог не был кротким Иисусом, добрым и всепрощающим, увещевающим любить врагов своих и прощать до седмижды семидесяти раз: это был бог войны. Сам Константин рассказывал Евсевию, как накануне битвы у Мильвийского моста ему явилось видение: «узрел крест блистающий в небе, выше солнца, и надпись: СИМ ПОБЕДИШИ». Связь солнца и креста не случайна. Константин, военачальник и жесткий политик, не был склонен к абстрактному мышлению: вероятно, он не вполне улавливал разницу между общераспространенным культом солнца и христианским Богом – по крайней мере, поначалу. Когда же он начал осыпать милостями христианское священство, едва ли кому-либо из епископов приходило в голову устраивать ему богословский экзамен, прежде чем принимать эти нежданные дары. Не христиане, а христианский Бог интересовал Константина. С политической точки зрения благоволение к христианам едва ли имело смысл: среди населения империи они оставались в меньшинстве и практически не имели голоса в решающих общественных стратах – в армии и среди западной аристократии. Израненная церковь была бы рада и простой терпимости.
Но Константин пошел гораздо дальше. Его интерес к христианской вере безусловно был глубоко личным, хотя и причудливым: по рассказу Евсевия, он регулярно произносил проповеди перед своими придворными – которые, несомненно, слушали его с противоречивыми чувствами. Церковь он поставил наравне с официальными традиционными культами и излил на нее поток богатств. Теперь-то христианство могло позволить себе роскошь, так долго недоступную – развитие церковной архитектуры! Среди многочисленных даров Константина – пятьдесят роскошных экземпляров Библии, изготовленных в специальном скриптории епископа Евсевия Кесарийского: издание чрезвычайно дорогостоящее – только на пергамен ушли шкуры не менее чем пяти тысяч коров (а ведь, казалось бы, христиане не одобряют жертвоприношений животных!) Вполне возможно, что две очень ранние и роскошно изданные Библии, называемые по местам их открытия Ватиканским кодексом и Синайским кодексом, – не что иное, как остатки этого Константинова дара. Император благоволил высокопоставленным христианам, а перед смертью, наконец, решился креститься и сам. Были и колебания: безошибочным барометром политических настроений власти и направленности ее пропаганды служат изображения на монетах – и мы видим, что даже в 323 году на монетах встречаются нехристианские священные предметы. Итальянские традиционалисты, быть может, радовались тому, что Константин воздвиг новый храм, посвященный имперскому культу, – однако львиная доля императорского благоволения перешла теперь к христианам, и по воле верховного правителя многие языческие храмы в это же время лишались своих сокровищ или драгоценной отделки.

Новая столица Римской империи

Самым поразительным знаком приверженности Константина новой вере стало, пожалуй, основание новой имперской столицы. Город Рим не вызывал у Константина теплых чувств. Император, по-видимому, даже не бывал в нем после победы у Мильвийского моста: он считал, что от этого города одни неприятности. Правящий римский класс не симпатизировал христианской вере и крепко держался за свои старинные храмы; да и сам облик древнего города нелегко было изменить новыми монументальными постройками в честь новоприобретенных императорских друзей. Вот почему Константин обратил взор на восточный край империи, дабы создать там город, который станет его личной собственностью и в то же время символом победы над Лицинием, тетрархом Востока. Он думал о том, чтобы отыскать и заново отстроить Трою, родной город Энея, легендарного основателя Рима, – но отверг эту мысль из-за слишком тесно связанных с Троей языческих ассоциаций. В конце концов Константин выбрал старинный город, занимающий стратегическую позицию при входе в Черное море и, таким образом, главенствующий над торговыми путями, ведущими на запад и на восток, – Византион. Этот город он переименовал, дав ему собственное имя, как поступали в подражание Александру и прежние императоры – так Византион стал Константинополем. Однако прежнее имя сохранилось, преобразившись в ученой латыни в Византий. Так зародилась новая идентичность Восточной Римской империи, так родилось название, которое носила она следующую тысячу лет и под которым стала известна истории – Византия. Однако для бесчисленных жителей Восточного Средиземноморья, как в это тысячелетие, так и после него, Константинополь стал просто Городом или Царь-градом – городом-владыкой, средоточием их жизни, религии и надежд.
Константин увеличил Византий вчетверо: хотя ни одно из воздвигнутых им зданий не дошло до наших дней, известно, что Великий дворец императоров находился на одном месте со своей постройки в 330 году и до смерти последнего императора в 1453 году. Новый Рим отражал новое положение религий: все веры равны, но христианство равнее других. Традиционная религия отступила на задний план: первое место на сцене заняли величественные, пышно украшенные храмы христиан. Была в их числе церковь, где Константин собирался поместить останки всех двенадцати апостолов, а затем завещать похоронить себя с ними рядом – и это ясно говорит нам о том, как видел он теперь свою роль в жизни церкви; впрочем, гробы рядом с его гробом остались чисто символическими, ибо останки апостолов до Константиновых дней не сохранились. Церкви нового города по большей части не были приходскими. Подобно тому как современные им языческие храмы строились в честь какого-либо божества или памятного события, – эти церкви возводились в честь того или иного святого или аспекта христианской святости. Одна из величайших церквей, поблизости от императорского дворца, носила имя Агиа-Ирина – «Святой Мир». Но скоро сын Константина возвел рядом с ней еще более роскошный храм, получивший имя Агиа-София – «Святая Премудрость», и этому-то храму, как мы увидим далее, суждена была особая роль в истории христианства. Таким образом, церковная жизнь в новом городе с самого начала строилась по принципу календарных посещений то одного, то другого храма, и характерной особенностью богослужений в этом городе стали процессии священнослужителей. Жизнь в Константинополе напоминала бесконечное паломничество.

Новый расцвет Иерусалима

Ревностное стремление Константина «присвоить» прошлое христианства и приспособить его к имперским целям принесло еще один плод – знаменательное предприятие, весьма подкрепившее растущий интерес христиан к реликвиям и святым местам: восстановление христианской Святой Земли с центром в Иерусалиме. Со времени прискорбного века мятежей и разрушения Иерусалима в 66 году н. э. Палестина оставалась задворками империи. Былой Иерусалим превратился в римский городок под названием Элия Капитолина с величественными развалинами на месте Храма и скромным числом вернувшихся сюда жителей-христиан. В середине правления Константина провинциальной тишине и захолустности этого местечка настал конец, к большому удовольствию амбициозного иерусалимского епископа Макария, желавшего, чтобы истинной родине христианства воздавались положенные почести. Очевидно, на великом Никейском соборе в 325 году епископ умелой саморекламой привлек внимание императора. Домой он вернулся вооруженный приказом начать дорогостоящее церковное строительство: только на подготовку к строительным мероприятиям средств было выделено вдвое больше, чем ушло в свое время на главный официальный храм Капитолины, возведенный Адрианом (см. с. 128). Епископ отыскал точное место распятия Христа и гробницу, где лежал Спаситель. Возможно, впрочем, что о том, где происходили эти события, существовало непрерывное христианское предание, так что особых поисков и не потребовалось. Куда сомнительнее другая история: вскоре после объявления о строительстве Иерусалимской церкви был найден крест – тот самый, на котором распяли Христа; и четверть века спустя другой иерусалимский епископ, Кирилл, связал это открытие с несомненным историческим событием – официальным визитом в Иерусалим в 327 году матери Константина, вдовствующей императрицы Елены.
Быть может, Елена и не находила Крест (по крайней мере, ее современники об этом молчат), однако ее появление в Иерусалиме было знаменательно с точки зрения императорской семьи, желающей продемонстрировать христианское благочестие перед лицом внезапных и необъяснимых смертей жены и старшего сына императора, и жизненно важно для Иерусалимской церкви, поскольку тем самым она официально утвердилась в роли мирового паломнического центра. Впрочем, прошло еще почти сто лет, прежде чем паломничества в Иерусалим получили широкое распространение: отчасти из-за дороговизны, отчасти из-за того, что далеко не все христиане стремились к путешествиям или мечтали побывать именно в Иерусалиме. О перестройке Иерусалима Евсевий отзывается сдержанно, а в последние годы жизни даже допускает ядовитое замечание: мол, «думать, что прежняя столица палестинских иудеев есть град Божий, не только невежественно, но и неблагочестиво: вот мнение, обличающее крайнюю скудость ума!» – слова довольно рискованные, учитывая энтузиазм высокопоставленных покровителей иерусалимского проекта. Стоит вспомнить, что Евсевий был епископом соседнего палестинского города Кесарии и митрополитом (председательствующим епископом) всей Палестины; едва ли его могли радовать археологические удачи младшего коллеги и все, что за ними последовало. То же настроение слышится в замечаниях некоторых иных видных фигур IV века, таких различных, как блестящий проповедник Иоанн Златоуст, ученый Иероним и монах-богослов Григорий Нисский. Последний после неудачного путешествия в Иерусалим ворчливо замечал: видно, сторонники паломничества полагают, что Дух Святой можно обрести только в Иерусалиме, а до Каппадокии, родины Григория, он добраться не может.

Индустрия паломничеств в Святой Град

Однако для большинства людей все именно так и было. Скепсис интеллектуалов едва ли мог противостоять страстному желанию тысяч простых верующих обрести исключительную, гарантированную святость, исцеление, утешение. Так и происходило, по принципу «самосбывающегося пророчества», когда толпы паломников начали заполнять Иерусалим к радости менеджеров индустрии развлечений Святого Града и торговцев христианскими сувенирами. Особенно успешно шла торговля щепками от Креста. Прежде обычным христианским символом Христа была рыба – из-за того, что греческое слово, обозначающее рыбу, «ихтюс», можно расшифровать как акростих из начальных букв греческой фразы «Иисус Христос, Сын Божий, Спаситель» (или какого-либо подобного благочестивого выражения). Но теперь этому символу пришлось отступить не только перед имперской монограммой «хи-ро» (сокращенное «Христос»), но и перед Крестом. До Константина кресты в христианском искусстве, за пределами текстов, почти не использовались; теперь же мотив креста появляется даже в украшениях. Паломничества, до поры игравшие в христианстве относительно скромную роль, теперь становятся едва ли не главным занятием благочестивых верующих. Жизнь иудаизма в свое время вращалась вокруг одного великого паломничества – в Иерусалим. Для христианина Иерусалим стал лишь самой яркой звездой в растущем созвездии святых мест. Святыни приходят и уходят – но некоторые из них, как Иерусалим на Востоке или Рим на Западе, за все прошедшие века не утратили своей притягательности для верующих.
В Иерусалиме, в огромной церкви Святой Гробницы, постройка которой была начата Константином, совершались богослужения, призванные как бы провести паломников, рука об руку с Иисусом Христом, через события его страданий в Иерусалиме, его распятия и воскресения. Уже в 380-х годах иерусалимская литургия была сложной и утонченной – такой мы встречаем ее в записках Эгерии, экзотической гостьи, приехавшей в Святой Град с другого конца Ойкумены, с западного берега Испании, из одной из первых в Западной Европе женских монашеских общин (нам повезло, что единственный экземпляр ее рассказа об этом путешествии, записанного для сестер-монахинь, был найден в Италии в 1884 году). Любопытно: из рассказа Эгерии следует, что церковные власти почти не напоминали верующим о других событиях жизни Иисуса, более положительно связывающих его со старым Иерусалимом, – с его введением в Храм в отроческом возрасте или с изгнанием из Храма менял. Литургические напоминания об этих событиях могли бы дать иудеям нежелательный повод для споров, а кроме того, подорвали бы доверие к одному из явным образом исполнившихся предсказаний Спасителя – о том, что от Храма не останется камня на камне. И в последующие столетия это молчание продолжалось, а место былого Храма оставалось пустынным; реабилитировали его лишь последователи пророка Мухаммада (см. с. 281–286).

Религия сильных мира сего

Согласно Евангелию от Луки, Богоматерь, узнав о своей беременности, воспела хвалебную песнь Богу, который низлагает сильных с престолов и богатящихся отпускает ни с чем. Но теперь христианство сделалось религией сильных мира сего и, по всей видимости, входило во все более тесный союз с высшей знатью. Власть в греко-римском мире обитала в городах. Христиане, понимая это, сделали города центрами собственной власти: постепенно они создали унифицированную иерархическую систему епископств, возглавляемых митрополитами – правящими епископами, возглавляющими христианские общины метрополий. И в Римской, и в Греческой церквах это настолько вошло в обычай, что, когда в VI веке и позже Рим начал посылать миссионеров в Северную Европу, новым епископам советовали селиться в главном городе обращенной страны, там основывать свою базу и по его названию брать себе титул – хотя городов как таковых у северных варваров не было.
Даже во II веке, задолго до союза с Константином, апологеты и богословы Логоса свидетельствовали о стремлении христиан выражать свою веру в терминах повсеместно распространенной классической греческой культуры (см. с. 163–167). Постепенно Латинская и Греческая церкви настолько отождествили себя с греко-римским миром, что еще на памяти наших старших современников, через пятнадцать веков после смерти последнего императора Западной Римской империи, мальчишки и девчонки зубрили в школе латынь – без нее нельзя было и надеяться попасть в оба ведущих английских университета.
Правление Константина стало ключевой точкой этой необыкновенной культурной саги. Историк Евсевий Кесарийский настолько отождествил цели Константина с Божьими, что в Риме видел кульминацию человеческой истории, последнюю ее стадию перед концом мира. Забылись все надежды на тысячелетнее царство святых; Евсевий связывал их с Книгой Откровения, которой не доверял, и видел в них пагубную ложь. Куда с большим уважением этот церковный историк относился к великим латинским историкам прошлого, к Тациту и Светонию. Сам по себе город Рим для него значил немного, и его историей Евсевий интересовался мало; совсем иное дело – империя, которой, по его ощущению, было отведено великое место в Божьем замысле.
Важно отметить: имперское христианство приняло и политическое разделение страны надвое, установленное его злейшим врагом Диоклетианом, который расщепил империю на западную и восточную части, проведя границу по Балканам, и отделение Северной Африки и Египта. В Европе эта граница, почти без изменений, и по сей день разделяет католическое и православное сообщества – проходит она даже по родственным славянским народам! Более того, церковь начала использовать административный термин, введенный Диоклетианом для обозначения двенадцати округов империи: диоцез. В Западной латинской церкви это слово стало означать территорию, находящуюся под властью епископа. В церквах православной традиции диоцезом называется территория целой группы епископов, подчиняющихся определенному митрополиту или патриарху, например патриарху Антиохийскому или епископу Константинопольскому, который ныне именуется Вселенским патриархом. Область, подвластная одному епископу, у православных именуется словом, которое на Западе означает гораздо более мелкую пастырскую единицу, подчиняющуюся священнику: парохия, то есть приход. На Западе имеется и синоним диоцеза – латинское слово sedes, означающее престол.

Роль епископов после объединения Церкви с империей

Новый словарь отражает тот факт, что роль епископа теперь радикально изменилась: он перестал быть вождем маленькой, тесно спаянной группки людей, численностью немногим больше многодетной семьи. Именно такие «малые группы» описывают пастырские послания (см. с. 143–144), объясняя, как епископ должен руководить своим народом; однако теперь все совершенно переменилось. Церковь объединилась с империей, а епископы волей-неволей (но по большей части без особого протеста) сделались чем-то вроде государственных чиновников. Менее столетия назад в числе обвинений, выдвинутых против епископа Павла Самосатского, звучало и такое: он, мол, восседает на своем престоле, «словно царь мира» – а теперь так поступали все. Образ епископа, который не только служит литургию, но и, сидя посреди церкви, учительно вещает о вопросах веры и разрешает повседневные споры прихожан, настолько укрепился в западной христианской мысли, что церковь присвоила себе и второе латинское слово, означающее «стул» или «кресло» – кафедра, прежде связанное лишь с преподавателями высшей школы, и нарекла им ту городскую церковь, где чаще всего восседал епископ – кафедральный собор. Церковные здания, в которые стекалась паства, теперь отражали роль епископов как политиков и государственных деятелей: свой внешний вид церкви заимствовали не у языческих храмов классической античности, не предназначенных для больших собраний и, в любом случае, вызывающих нежелательные ассоциации с идолослужением, но у светских административных зданий.

Архитектурный стиль христианской империи

В качестве модели церковные архитекторы выбрали приемную во дворце светского правителя, по этой ассоциации названную базиликой (царской). Как правило, это был прямоугольный зал, достаточно большой, чтобы вместить многочисленных прихожан; войдя в двери в одной из длинных стен, посетитель оказывался перед троном правителя или местного магистрата, нередко частично скрытым от глаз полукруглой апсидой. Интересно, что в привычную форму базилики христиане внесли два серьезных изменения. Один из их древнейших примеров мы и по сей день видим в римской церкви Святого Константина, ныне – Святого Иоанна Латеранского; ярко представлены они и в чуть более поздней паре равенских базилик, посвященных святому Аполлинарию; всего же таких церквей не счесть. Единообразный архитектурный план применялся по всей империи и даже за ее пределами – например, в ранних эфиопских церквах. Первое христианское нововведение состояло в том, чтобы везде, где только возможно, «ориентировать» церкви, т. е. располагать их длинные стены с запада на восток так, чтобы апсида с евхаристическим престолом, или алтарем, и креслом епископа за ним располагалась в восточной части здания. В Библии мы встречаем множество указаний, предлагающих верующим ориентироваться на восток: от восточного входа в Эдемский сад, ведущего к древу жизни (Быт 3:24), до ангела из Откр 7:2, который восходит от востока и открывает безопасный путь избранным; однако едва ли все они, вместе взятые, привели бы к такому архитектурному решению, если бы не тот простой факт, что солнце встает на востоке – из века в век и совершенно независимо от Библии. Во-вторых, вход в христианскую базилику располагался не в длинной стене, а в короткой, западной, напротив апсиды. Верующие входили в храм – и взоры их мгновенно обращались к важнейшей его части: епископскому престолу и алтарю, возможно, хранящему в себе останки какого-либо прославленного мученика.
Смысл перепланировки был в том, чтобы превратить базилику в путь к самому важному и святому в жизни христианина – к чистому богопочитанию. Именно от IV века впервые доходит до нас значительное количество сохранившихся христианских церквей – и к этому же времени относятся первые более или менее полные и подробные описания богослужений, на которые прихожане взирали, словно зрители в театре. Несмотря на все усилия литургистов, нам трудно понять или представить себе, на что было похоже христианское богослужение до Константина: во всем христианском мире с того времени сохранилась, быть может, лишь одна литургия – Сирийской церкви (см. с. 207). В своем сжатом, но блестящем исследовании литургист XX века Р. П. К. Хэнсон показал, что до конца III века епископы в целом были свободны импровизировать рассказы о ключевых темах и формулы, казавшиеся им наиболее подходящими для великой драмы Евхаристии. В конце концов они ведь были церковными учителями, что и показывает их престол-кафедра, и в выборе слов для богослужения естественно было им довериться. В IV веке ситуация изменилась: литургия, как и здания, в которых она совершалась, стала более формальной и структурированной. Начиная с этого времени тьма рассеивается: архитектура и рукописи вместе проливают потоки света на суть и сердцевину христианского религиозного опыта.

Символика праздников и служб церковного года

Вооруженные этим набором знаний, мы можем войти в базилику и устремить взор на восток, на престол смерти и воскресения Господня. Мы вспомним замученного слугу Христова, чьи останки покоятся в этом алтаре: своей мученической кончиной он (или она) гарантированно заслужил себе место на Небесах, поблизости от Господа. На праздничных службах церковного года мы увидим и живое воплощение Бога на земле: епископа в своем кресле и клир по обе стороны от него. Это – образ Царства Небесного; а от царского двора в те времена, разумеется, ожидали пышности. Именно в эту эпоху клирики начали одеваться так, чтобы подчеркнуть свой высокий статус слуг Царя Небесного. Ризы, фелони, митры, орари, опахала, кадила – весь этот торжественный реквизит, любимый церковью как на Востоке, так и на Западе, заимствован из повседневных ритуалов царских и императорских дворцов. В самом деле, как можно допустить, чтобы Бога чтили меньше, чем царя?
Итак, Божий пир – Евхаристия – справлялся теперь со всеми ритуалами мирского празднества; однако было в нем нечто, резко отличавшее его от императорских банкетов. Праздничная атмосфера оттенялась воспоминанием о том, что Евхаристия – не что иное, как Тайная вечеря, последний ужин Христа с учениками, за которым последовали страдания и смерть; а за ними – снова радость, когда воскресший Христос встретился со своими учениками за столом в Эммаусе (см. с. 117–118). Крест – всем уже знакомый символ Иерусалима, распятия и воскресения – всегда оставался рядом с изображениями Христа-Царя, сурово и властно взирающего на молящихся из-под купола храма. Как и на императорских пирах, некоторые из пришедших не получали разрешения войти и оставались за дверью. Те, кто не исполнил все требования, необходимые для крещения, или проходил предварительное обучение («катехизис»), именовались катехуменами – оглашенными. Перед началом Евхаристии они покидали церковь и толпились у входа; впоследствии для оглашенных стали отводить отдельное помещение на западной стороне храма.
Подготовка к великим праздникам для всех христиан занимала все больше времени и становилась все сложнее – в полном соответствии с усложнением самих праздничных обрядов. С первых лет христианства дни тревоги и скорби, предшествовавшие Воскресению, отмечались воздержанием от пищи и сна. По естественной ассоциации этот пост начали связывать с сорокадневным постом Иисуса Христа в пустыне, перед началом его активного общественного служения. Дни перед Пасхой – самое подходящее время литургического года для того, чтобы оглашенные завершили свои последние приготовления и в радостный пасхальный день триумфально присоединились к Церкви. Этот сорокадневный период, впервые упомянутый (прямо скажем, мимоходом) в канонах Никейского собора, ныне именуется у нас Великим постом. Рождество Христово и поклонение Христу астрологов-неиудеев (так называемое Богоявление) в последующие столетия также стали предваряться вводным периодом поста и воздержания; этот пост у верующих получил название Рождественского. После сорокадневного воздержания эти праздники, приходящиеся на самое темное и мрачное время года, становятся еще светлее и радостнее.

Возникновение монашества

Казалось, авторитет епископов в Церкви восторжествовал окончательно. Однако молящиеся, глядя на епископа, восседающего перед ними вместе со своими пресвитерами, быть может, видели в церкви еще один, альтернативный источник власти и духовности – источник, постепенно сложившийся лишь на протяжении III века. Чем теснее Церковь сближалась с обществом, тем откровеннее противоречила ее повседневная реальность призывам ее основателя, отвергавшего земное богатство и ни в грош не ставившего мирские условности. Человеческое общество строится на материальных желаниях людей и приводится в движение стремлением удовлетворить эти желания – приобрести то, что облегчает жизнь и доставляет удовольствие. Результаты этой погони часто разочаровывают; а в конце нас неизбежно поджидает грозный и последний отказ от наслаждений – смерть. Неудивительно, что многие ищут чего-то совершенно иного, абсолютно другого стиля жизни, в самом себе содержащего безжалостную критику обычного общества. Отказаться от мирских благ, от желаний и страстей, от эгоцентрических приоритетов – и тем избежать неизбежных для человека в мире разочарований и неудач! Полная победа над личными страстями, как предполагается, лежит за пределами человеческой жизни, ее дарует один лишь Бог. Но к ней можно стремиться – и структура, институционализировавшая такое стремление, известна под именем монашества.

Особенности христианского монашества

Что-то подобное можно найти и на окраинах других мировых религий – джайнизма, даосизма, индуизма, ислама – однако лишь в христианстве и в буддизме монашество стало центральной движущей силой религии. Пожалуй, для буддизма монашество естественнее, чем для христианства; в центре буддизма – пустота и уничтожение своего «я», а христианство, веря в воплощение Христа, утверждает ценность человека и человеческой плоти. «Отеческая» религия христианства, иудаизм, открыто враждебен безбрачию – одному из главных принципов монашества; иудейские группы, практиковавшие своего рода монашество – ессеи, а также загадочная секта терапевтов, упомянутая иудейским историком Филоном Александрийским, – оставались в иудейской истории маргиналами. Знаменательно, что описаний монашества мы не встречаем ни в Ветхом, ни в Новом Завете; правда, есть сообщение о том, что в первом христианском поколении верующие разделили поровну все свое имущество и жили общиной, – но это, если и было на самом деле, продолжалось очень недолго (см. с. 144).

«Молчаливое восстание»

Духовный писатель А. М. Олчин называет один из эпизодов истории монашества молчаливым восстанием: думается, это определение можно применить и к монашеству в целом. В христианском монашестве как таковом содержится имплицитная критика решения церкви стать массовой организацией, «Церковью для всех и каждого». В свои ранние годы христианская церковь была маленькой замкнутой общиной; ей легко было сохранять свой характер элиты, состоящей из духовных борцов, проповедующих скорое второе пришествие Господа. Позднее эту тенденцию поддержал гностический импульс в христианстве, подталкивающий христиан в сторону самоотречения и воздержания, популярных и в тогдашней нехристианской философии. Однако это положение все труднее становилось сохранять по мере того, как церковные общины росли и привлекали к себе самых разных людей; даже длительное наставление и подготовка к крещению и вступлению в общину, ставшие обязательными и для новообращенных, и для детей из христианских семей, не могли решить проблему. Уже в начале II века в Риме об этом шли жестокие споры: суровый священник Ипполит (см. с. 196) яростно нападал на своего епископа Каллиста за то, что тот не отлучал от церкви христиан, впавших в серьезные грехи, а лишь налагал на них епитимью – такой образ действий Ипполит считал потворством греху. В основе этой ссоры, результатом которой стало сильное ухудшение отношений Ипполита с епископской церковью, лежали разные представления о том, чем должна быть Церковь Христова: собранием святых, поименно избранных Богом для спасения, или же смешанным собранием святых и грешников. Та же проблема стоит за расколами новациан, мелитиан и донатистов в III и IV столетиях (см. с. 197–198 и 231–233); особой остроты она достигла, когда после Константинова переворота большинство христиан лишилось возможности «гарантированно» заслужить себе спасение мученической смертью.
Непримиримые ригористы от Ипполита до Доната снова и снова проигрывали спор и превращались в маргиналов – и это вполне естественно, ибо с самого своего рождения (или, по крайней мере, с первых лет, описанных в Книге Деяний) Церковь обладала поистине ненасытным аппетитом на новообращенных. Если бы пуристам удалось навязать церкви свои жесткие моральные стандарты – в ней попросту никого бы не осталось. Но было ли какое-то решение, кроме раскола, для тех, кто хотел большего? Желание отделиться, не прерывая религиозного общения с основной массой христиан, различимо уже в III веке, еще до Константинова обращения, многих христиан заставшего врасплох. Нелегкие отношения между монашеством и общедоступной церковью объясняются отчасти и происхождением монашества из тех же краев, что и гностицизм: с восточных и южных границ Римской империи, из Египта и Сирии. Более того: основание первых монашеских общин относится к тому же периоду, что и появление у христианства нового соперника, манихейства, с его презрением к материальному и телесному. Знаменитые аскетические подвиги христианских монахов (см. с. 229–232), быть может, представляли собой повторение подобных же духовных подвигов индуистских святых, посредством манихейства перенесенных на Запад, в христианский мир.

Деяния Фомы

Существует текст под названием Деяния Фомы: он находился где-то на границах приемлемости для ортодоксального христианства вплоть до XVI века, когда Тридентский собор осудил его (по собственным меркам, справедливо) как еретический. Текст рассказывает о жизни Фомы, одного из первых апостолов Христа; однако содержание его показывает, что создан он намного позднее жизни Фомы и даже так называемого Евангелия от Фомы (см. с. 102), не ранее начала III века. Однако, как и Евангелие от Фомы, датируемое концом I века, этот текст принадлежит к корпусу христианской гностической литературы и написан, по всей видимости, в Сирии, в то же самое время, когда другой сирийский уроженец Татиан превозносил жизнь в аскезе и воздержании (см. с. 204–205). В описаниях приключений Фомы во время его проповеди в Индии мы встречаем настойчивое требование безбрачия: первый успех апостола состоял в том, что он убедил двух новобрачных воздерживаться от сексуальных отношений. В другой раз его красноречивые инвективы против «грязи совокупления» привели к тому, что жена одного местного князя перестала спать с мужем, приводя ему причины, вполне эквивалентные всем известной «головной боли». Свидетельства о возникновении аскетического, мироотрицающего настроя как в этой книге, так и в сочинениях Татиана относятся к тому же времени, что и первые сообщения об установлении института безбрачия в христианской общине. И это тоже впервые произошло в Сирии. Группы энтузиастов, именовавших себя Сынами (или Дочерями) Завета, приносили обеты бедности и непорочности; однако, в отличие от гностиков, они не отделяли себя от остальных – напротив, посвящали свою жизнь служению другим христианам под руководством местного епископа. В Сирийской церкви институт Сынов Завета сохранялся несколько столетий, наравне с уже сложившимся монашеством.

Монашеские общины Египта

В Египте первые монашеские общины выросли на столь же неоднозначной почве. Стоит отметить: крупнейшее известное нам собрание гностической литературы из Наг-Хаммади вышло из монашеской общины IV столетия. Египет особенно подходил для ухода от мира благодаря особенностям своей географии: узкая полоса плодородной земли вдоль Нила и необъятные просторы пустынь за ней упрощали «уход от цивилизации в пустыню» в самом буквальном смысле. Именно здесь к концу III столетия монашеское движение впервые прочно связало себя с епископской церковью и оставило сообщения о своей истории в разрешенных и одобренных христианских источниках, а именно в жизнеописаниях двух выдающихся людей, считающихся основателями монашества: Антония и Пахомия; они представляют две формы монашеской жизни – отшельничество и общину. В реальности все обстояло сложнее. Рассказы о том, что монашество возникло в Египте, – по большей части не что иное, как попытка египетских монахов утвердить свое первенство перед лицом соперников и, возможно, предшественников из Сирии. Однако, не имея подобных мифов об основании монашества, возможно, было бы сложнее включить это новое движение в Церковь.

Антоний Великий

Из биографии Антония, написанной великим христианским деятелем IV века, епископом Афанасием Александрийским, совершенно ясно, что он был не первым христианским аскетом: еще мальчиком, в 250–260-х годах, Антоний увлеченно разыскивал и расспрашивал в соседних селениях христиан, которые вели уединенную жизнь или практиковали аскетизм. Со временем желание вести христианскую жизнь вдали от людей увело Антония в глушь, или в пустыню: отсюда слово «пустынник». Прожив двадцать лет в уединении, Антоний столкнулся с неожиданной проблемой: пустыня наполнилась толпами людей, жаждущих уйти от мира. Диоклетианово гонение, да и простое повышение налогов для многих оказались серьезными побудительными мотивами. Однако к полному одиночеству готовы были далеко не все. Так и в Египте возник феномен, уже известный в Сирии: группы людей уходили от мира и основывали в плодородном приречье фактически новые деревни – монастыри. Создание первого монастыря приписывается Пахомию, солдату, который обратился в христианство во времена Великого гонения, впечатленный товариществом и взаимовыручкой христиан, которые поддерживали своих страдающих собратьев всем, чем могли, даже если до того их совсем не знали.

Устав Пахомия

В армии принят коллективизм, там царят устав и дисциплина: быть может, именно опираясь на опыт своей армейской жизни, бывший военный Пахомий составил свод простых правил для отшельников, желающих и в общине сохранять свое уединение. Пример простоты и здравомыслия в уставе Пахомия – правило, согласно которому старшинство в монашеской общине определяется просто по дате вступления. Это могло стать важным в случае, если бы к монахам начали присоединяться люди богатые и знатные, желающие и в пустыне сохранить свой высокий статус. Заметим: первая Пахомиева община обитала не собственно в пустыне, а на побережье Нила, в заброшенной деревне, которую монахи обнаружили случайно. За этим последовало восстановление второй заброшенной деревни: возможно, в Пахомиевом движении стоит видеть эффективный способ исцеления общественных болезней III столетия, во многом вызванных ростом налогов. Сестра Пахомия, как рассказывают, организовала по тем же правилам несколько женских общин, главными занятиями в которых были ручной труд и изучение Писания.
Удивительно скоро и греческое слово «монах» (монахос) приобрело специально религиозное значение: древнейшее его использование – в прошении на одном из египетских папирусов – датируется 324 годом. Любопытно изменение его смысла: греческое/латинское монахос или монахус означает один, одинокий или особенный человек – однако отшельничество не стало самой распространенной формой монашеской жизни. Да и самый первый известный нам египетский монахос обитал вовсе не вдали от людей, поскольку единственное, что мы о нем знаем, – что как-то раз, проходя по деревенской улице, он помог разнять драку. Исторически, начиная со времен Пахомия, большинство христианских монахов и монахинь жили не в одиночестве, а в общинах. Кстати сказать, к буддизму слово «монах» и его производные совершенно неприменимы и представляют собой на редкость неудачный случай христианского лексического империализма: буддийское понимание монашества, сангха, основано именно на общине, а отшельников среди буддистов еще меньше, чем среди христианских монахов.

Монашество как угроза церковной организации

Современным наблюдателям христианства, принимающим монахов и монастыри как традиционный элемент этой религии, быть может, нелегко осознать, что развитие этого института было вовсе не неизбежным. Церковь вполне могла увидеть в молчаливом восстании угрозу себе: не только из-за сомнительных, возможно гностических, корней монашества, но и потому, что даже самые ортодоксальные отшельники собственной жизнью отрицали церковную организацию – сообщество, объединенное совместной Евхаристией и возглавляемое епископом. Беспокойство об этом власти Восточной церкви выражали в понятии мессалианства – довольно туманном термине, означавшем пламенное превозношение собственного аскетизма и духовного опыта в ущерб уважению к таинствам церкви: обвинение в мессалианстве часто угрожало ранним аскетам и аскетическим общинам. Как мог Антоний в пустыне принимать причастие? Как относился он к власти епископа? Более того: он ведь не принадлежал к господствующей греческой культуре городской церкви – он даже не говорил по-гречески, родным языком его был коптский, язык древних египтян. Пахомий – тоже копт, еще более скромного происхождения и положения. Однако в глазах церковных властей Антоний заслужил самую высокую репутацию, прежде всего тем, что во время Диоклетиановых гонений покинул пустыню и явился в Александрию, чтобы поддержать страдающих там христиан. Позже он сдружился с епископом Афанасием Александрийским: тот написал восторженное жизнеописание Антония, о котором говорят, что оно стало «самой читаемой в христианском мире книгой после Библии», – сравнение рискованное, но, пожалуй, фактически верное.
Изображение Антония, сделанное Афанасием, отвечает собственным целям епископа: в его описании аскет – страстный противник ариан (см. с. 229–232), с которыми боролся сам Афанасий, и решительный защитник епископского авторитета. Биография адресована монахам за пределами Египта: цель епископа в том, чтобы египетское монашество стало образцом монашеской жизни во всем христианском мире. Первая часть жизнеописания посвящена двадцати годам, проведенным Антонием в пустыне, в полном одиночестве, и его неустанной борьбе с бесами, являвшимися ему в образах диких зверей, змей, скорпионов или, еще хуже, в виде соблазнительных женщин. В конце этой великой битвы сам дьявол, раздосадованный и униженный стойкостью Антония, явился ему в виде черного эфиопского мальчика, так что Антоний насмехался над «презренным созданием… черным телом и умом… похожим на обиженного ребенка». Этот литературный образ, увы, получил широкое распространение – многие древние монахи, в подражание «Житию святого Антония», начали изображать Князя Тьмы в облике чернокожего, что свидетельствовало о популярности Афанасия и его труда, но и способствовало развитию расизма по отношению к африканцам и уж точно не укрепляло отношений с Эфиопской церковью! И это был не последний случай, когда христиане отождествляли черную расу со злом и грехопадением (см. с. 957–958).

Первое житие святого

Едва ли что-либо еще могло связать монашество с епископской церковью так крепко, как эта первая агиография (житие святого), написанная одним из виднейших епископов IV столетия. Кроме того, она укрепила образ египетского монашества как жизни в пустыне, в уединении – и одновременно в сообществе монахов: парадокс, заключенный и в самом слове монахос, и в блестящем изречении Афанасия, что «пустыня сделалась градом монахов». Образ важный и полезный – ведь христианские города управлялись епископами: это был символ победы над градом дьявольским, над восстанием дьявола против Божьих замыслов (не говоря уж о замыслах епископов Божьих). Однако в том, что касается возникновения и развития монашества, сочинение Афанасия – в большой степени вымысел. Рассказывая историю Антония, Афанасий сознательно преувеличивает значение пустыни. Это искажение усилили последующие исторические события: когда после победы ислама (см. с. 287–292) христианство в Египте и Сирии стало маргинальной религией, монашеская жизнь и культура лучше всего сохранялись в отдаленных, пустынных монастырях – отсюда обычное выражение «отцы-пустынники», относящееся к авторам духовной литературы восточного христианства. Однако эта картина не соответствует ни христианству IV–V века, ни положению, которое занимало в нем монашество: в то время монахи в гораздо большей степени были частью повседневной городской и деревенской жизни.
Власть монахов и отшельников зависела от их репутации достойных последователей сурового героизма Антония. Монахи вдохновлялись Христовыми обетованиями блаженств (см. с. 111), однако были у них и более актуальные мотивы. Подобно сирийским аскетам, они знали, насколько ужасным мучениям подвергаются христиане в империи Сасанидов IV века – и также сознавали, что в Римской империи такие страдания более недоступны. Имперская власть Рима более не порождала мучеников – и аскеты сами подвергали себя жестоким испытаниям, чем заслуживали в глазах верующих равную с мучениками честь. Так расширялась категория святых. Египтяне и сирийцы сознательно соперничали друг с другом: Афанасий в своей биографии Антония удачно называет эту конкуренцию «благородным состязанием». В течение IV века египетские отшельники и монахи прославились своими самоистязаниями: подобно атлетам, борющимся за награды, подвизались они в аскетических подвигах во славу Божью – дни и ночи проводили стоя или много лет вкушали только сырую пищу. Тот же дух царил в Палестине и в Сирии, где монахи и отшельники также совершали ужасающие подвиги долготерпения и истязания своих земных тел – обитали в тесных клетях или жили в грязи. Иероним, латинский ученый, переселившийся на Восток, который пытался стать монахом, но понял, что такая жизнь не для него (см. с. 321), не без яда замечал, что сирийские монахи равно стремятся содержать свои сердца в чистоте, а тела в грязи. В ответ на это сирийцы могли бы указать на те ужасные муки, что испытывали их соплеменники под властью Сасанидов (см. с. 208–209), и ответить, что они знают толк в мученичестве получше изнеженного римлянина.

Возникновение традиции юродства

Одно из сирийских слов, обозначающих монаха, – абила, скорбящий. Некий христианский духовный писатель, ради придания своему сочинению большей респектабельности подписавший его именем прославленного Ефрема Сирина, утверждал, что Иисус плакал, но никогда не смеялся, поскольку «смех есть начало погибели души». Однако столетие спустя в том же сирийском обществе возникла новая традиция самоуничижения и отрицания общественных условностей посредством насмешки – традиция юродства. Юродство – особая форма отказа от мира. За ее сирийскими корнями просвечивает греческий архетип, возникший задолго до христианства, – фигура Диогена Синопского (см. с. 52). Первым человеком, начавшим активно возрождать Диогеновы традиции, стал Симеон по прозвищу Салус, что по-сирийски означает «дурак». В пренебрежении всеми общественными приличиями Симеон превзошел Диогена: явившись в город Эмеса (нынешний Хомс в Сирии), он таскал за собой по улицам дохлую собаку, во время церковных служб кидал в женщин орехи и без всякого стеснения появлялся голым в женском отделении городской бани («как бы во славу Божью», оптимистично замечает его биограф). Вполне естественно, что такое поведение многих возмущало; более странно, что сам Симеон оказался чувствителен к насмешкам – когда какие-то девочки начали над ним смеяться, он в наказание «наградил» нескольких из них пожизненным косоглазием. Восторженное жизнеописание Симеона написал столетие спустя Леонтий, епископ Кипрский. Как правило, епископы сторонятся антисоциальных личностей; но, быть может, Леонтием владел тот же сатирический дух, что и деканом Свифтом. В некоторых деталях, описанных Леонтием, – например в дохлой собаке, которую Симеон таскал на поясе, – явственно просвечивают аллюзии на «пса» Диогена. В православной традиции юродству суждена была долгая жизнь (хотя, по каким-то причинам, практика юродства совершенно не прижилась у сербов). Демонстративное безумие юродивого – интересный противовес куда более распространенной (и безопасной) практике молитвенного молчания и традиционной торжественности, столь присущей Православной церкви. Этот контраст смущает даже иных православных богословов.

Жизнь на столпе

Одной из самых необычных практик, принятых некоторыми сирийскими аскетами, стала многолетняя, вплоть до самой смерти, жизнь на столпе – специально возведенной каменной колонне, наверху которой устанавливалась плетеная корзина вроде гондолы воздушного шара. Такую форму благочестия изобрел в начале V века другой Симеон, прозванный за это Столпником. Взойдя на столп, он, как говорят, не сходил с него до самой смерти. Столп этот достигал около 60 футов в высоту; детальное исследование помогло разрешить очевидный вопрос – имеются свидетельства, что и на этом, и на последующих столпах имелись встроенные «удобства». В остальном жизненные потребности Симеона удовлетворяли восторженные поклонники – они поднимали на вершину столпа пищу и другие необходимые вещи. Столп Симеона частично сохранился: он находится в холмистой местности неподалеку от Алеппо в Сирии, вблизи турецкой границы, и окружен развалинами внушительной базилики. За прошедшие годы почитатели Симеона буквально съели столп: век за веком они откалывали от него по кусочку, размалывали в пыль и глотали, надеясь, что это чудодейственное средство исцелит их от болезней. Остаток столпа, теперь не выше человеческого роста, очень напоминает обсосанный леденец.
В течение следующих семи веков инициативу Симеона подхватили около 120 человек в Сирии и в Малой Азии. Они напоминали живые лестницы на Небеса и, будучи формально отшельниками, практически не знали уединения. Сам святой Симеон выбрал для своего столпа самый высокий холм в своих родных местах на севере Сирии, неподалеку от столбовой дороги, и дважды в день произносил оттуда проповеди. Столпники часто становились серьезными церковно-политическими фигурами: то они произносили со своих столпов богословские речи перед возбужденными толпами, то давали личные советы тем, кому выпадала честь подняться по лестнице в их обитель. Некоторые столпники, придерживающиеся различных богословских взглядов, отчаянно враждовали друг с другом. О Симеоне Столпнике Младшем (521–597) рассказывают, что чуть ли не во младенчестве он поселился на маленьком детском столбике – что крайне маловероятно; однако несомненно, что во взрослом возрасте он пребывал близ Антиохии на столпе вполне солидной высоты, от коего ныне остались чуть более заметные останки, чем от столпа его старшего тезки. Посетить столпника было несложно – на путь из Антиохии к столпу и обратно уходил всего день. По-видимому, Симеон не возражал, когда вокруг его столпа воздвигли большую и дорогостоящую церковь (руины ее сохранились до сего дня), превратив его в своего рода живую реликвию, единственный причудливый экспонат христианского зоопарка. Быть может, минарет, один из важнейших символов ислама, получил свое начало от позднейших последователей этих сирийских святых, собиравших вокруг своих столпов толпы верующих. Не случайно первый из известных нам минаретов принадлежит к комплексу великой мечети Уммаяд в Дамаске, в самом сердце культурного ареала столпников.

Правила Василия Кесарийского

Столпничество практиковалось (хотя недолго) и на Балканах, однако севернее и западнее оказалось невозможным из-за климата. В Малой Азии зимы также намного более суровы, чем на Ближнем Востоке, так что большинство здешних аскетов предпочитали отшельничеству Антония или Симеона общинную жизнь. Именно здесь была разработана бо́льшая часть правил, положенных в основу современного восточного монашества. Главным создателем этих правил был монах Василий: в отличие от многих талантливых богословов, он также сочетал в себе мудрость и практичность, так что его голос стал решающим не только в развитии монашества, но и в одном из величайших вероучительных кризисов IV столетия (см. с. 241). Его прозвали Великим; он первым разработал канонические правила, ставшие законом для восточных церквей (см. с. 473); поначалу он был монахом, но затем был избран епископом своей родной Кесарии Каппадокийской, современного турецкого города Кайсери. Мягко, но решительно Василий противопоставлял отшельничеству жизнь в общине: «Уединенная жизнь имеет одну лишь цель – служение собственным нуждам. Но это явно противоречит закону любви, который исполнил апостол, когда служил не собственной выгоде, а благу многих, дабы они спаслись». Правила монашеской жизни, составленные Василием, были приняты, с некоторыми изменениями, и на Западе, когда несколько десятилетий спустя западные христиане также начали принимать и распространять идеи монашества (см. с. 337–344).

Евагрий Понтийский

С ролью Василия в развитии монашества может сравниться лишь роль его современника и знакомца Евагрия, выходца из провинции Понт на южном берегу Черного моря (отсюда его прозвище «Понтийский»), вначале ставшего популярным константинопольским священником, а затем – монахом в пустыне к западу от дельты Нила. Василий и Евагрий одними из первых описали физические борения, на фундаменте которых аскеты воздвигали здание своей духовной жизни; однако писания Евагрия показывают нам и то, что монашеское движение не всегда безболезненно сочеталось с мейнстримом христианской церкви. Евагрий был почитателем Оригена, и поэтому многие относились к нему с подозрением. Через 150 лет после того как Ориген был впервые посмертно осужден церковным собором 400 года, та же судьба постигла и Евагрия: наряду с самим Оригеном он был обвинен в «Оригеновой ереси» и осужден V Константинопольским собором в 553 году (см. с. 356). Особенно подозрительной казалась потомкам Евагриева идея, что на высшей ступени созерцания божественное является не в каком-либо образе или форме, но непосредственно соединяясь с душой созерцающего: «Когда молишься, не придавай Божеству никакого образа и не позволяй какому-либо виду запечатлеться в уме твоем, но нематериальным восходи к Нематериальному – и все поймешь». В VIII–IX веках эти слова звучали как подтверждение правоты иконоборцев (см. с. 448–494), так что память Евагрия подверглась новому осуждению. Только современные ученые, открыв в армянских и сирийских рукописях тексты многих его трудов, восстановили доброе имя этого одного из величайших отцовоснователей христианской духовной литературы. Влияние его на современников было огромным – и в дальнейшем его идеи продолжали жить в монашеских общинах, где передавались от поколения к поколению, пусть лишь из уст в уста.
Даже в те времена, когда само имя Евагрия было под запретом, его описания продвижения по духовному пути невозможно было игнорировать, поскольку они совпадали с опытом последующих монашеских поколений. Как и многие другие, Евагрий начал этот путь с самопознания: на этом пути, полном борьбы и страданий, аскет достиг состояния бесстрастия (апатейя), а затем – финального достижения, известного лишь истинным властителям духа, для характеристики которого Евагрий не страшится употреблять звучное слово «гнозис». На всем протяжении этого пути, подобно врачу, предписывающему лечебные процедуры, Евагрий подчеркивает важность постоянства и настойчивости: строгое расписание каждого дня монашеской жизни, обязательное чтение по порядку Псалмов Давидовых, следом за ними – краткая молчаливая молитва (Евагрий читал по сто молитв в день) и размышления над Библией, из которых развивается способность молиться. Евагрий свято верил, что каждый человек способен воспринимать милость и щедрость Божью и возрастать в благодати: «Мы пришли в жизнь, обладая семенами всех добродетелей. Семена их порождают слезы, плоды – радость». Откликаясь на универсализм Оригена, Евагрий неоднократно повторяет: неуничтожимые семена добродетели сохраняются даже в тех, кто мучается в аду. Неудивительно, что Церковь сочла его учение опасным!
Сам факт сознательного соперничества между египетскими и сирийскими монахами в достижении святости показывает, что они вовсе не были оторваны от мира и его забот. Монахи и их вожди часто вмешивались в политическую борьбу и проявляли свою власть способами, весьма далекими от смирения, любви и всепрощения, завещанных Спасителем. Сперва в Восточной, а затем и в Западной церкви монахи сделались ключевыми игроками в богословских противостояниях, начиная с борьбы, разразившейся в первые же годы союза Константина с Церковью.

Константин, Арий и единый Бог (306–325)

Очень быстро и на собственном опыте император Константин выяснил, что главная опасность единству, провозглашаемому христианской религией, исходит от самих христиан. Первый подобный случай явился результатом Великого гонения: возобновились споры о том, как залечивать раны, нанесенные самоуважению церкви. В Египте ригористы были настолько поражены готовностью епископа Александрийского прощать падших и покаявшихся, что около 306 года один из них, Мелитий, епископ Ликопольский, основал собственную, альтернативную иерархию – и Александрийская церковь на несколько десятилетий погрузилась в смуту. Еще более серьезный раскол произошел в церкви Северной Африки, где тема прощения падших также была тесно связана с вопросом, кто имеет законную власть отпускать грехи. Многоступенчатые выяснения того, кто как проявил себя в период кризиса, вкупе с личными конфликтами и обидами, привели к тому, что результаты выборов епископа Карфагенского для многих оказались сомнительными. Римская и другие церкви признали епископом Цецилиана: в обмен на признание ему пришлось отказаться от независимой позиции по вопросу о крещении, установленной в Северной Африке Киприаном (см. с. 197–198). Оппозиция, разъяренная этой уступкой, в которой ей виделось окончательное подтверждение недостоинства Цецилиана, поддержала его соперника Доната. Так начался донатистский раскол в Североафриканской церкви, длившийся несколько столетий.

Константин вступает в борьбу за чистоту веры

Во вмешательстве Константина в эти споры чувствуется нечто глубоко личное: властелин одной из могущественнейших империй мира вдруг столкнулся с людьми, апеллирующими к принципам более высоким, чем его власть! Самим «диссидентам», разумеется, было не привыкать; но император, только что прекративший Великое гонение, не ожидал от них такой неблагодарности. Христианского Бога он, быть может, представлял себе смутно – но точно знал, что этот Бог един. Единство – в любом случае полезная концепция для императора, уничтожившего Диоклетианову тетрархию и заменившего ее собственной единоличной властью; однако в официальной переписке Константина чувствуется недоумение и раздражение, явно выходящее за пределы циничного политического расчета. Все, что бросало вызов единству церкви, в его глазах оскорбляло и Единого Бога – а оскорбленный Бог мог и перестать благоволить императору. Получив в 313 году прошения донатистов, Константин принял решение, имевшее далеко идущие последствия. Вместо того чтобы судить христиан согласно традиционным светским законам империи, как поступил однажды до него нехристианский император Аврелиан (см. с. 198–199), он обратился к экспертам – церковным иерархам, которых и попросил привести это дело «к надлежащему решению». Так он принял практику, установившуюся в Североафриканской церкви, – передавать спорные вопросы на суд собрания епископов, с той лишь разницей, что на сей раз на совет были созваны епископы со всего Средиземноморья.
Первый собор епископов Константин созвал в 313 году в Риме. Но донатисты игнорировали его результаты, для них невыгодные, и на следующий год император собрал еще более представительный собор, на этот раз в городе Арле, на юге нынешней Франции. Среди епископов, съехавшихся в Арль по приглашению Константина, были даже трое из отдаленной провинции Британии – одно из первых упоминаний о деятельности христиан на Британских островах. Снова собор не сумел умиротворить донатистов, и в ходе бурных переговоров с их лидерами у императора «выбили» решение вернуть раскольников в церковь силой оружия. Так, всего через год или два после официального признания церкви христиане начали при поддержке государства гонение на других христиан – и результаты его были столь же губительны для единства, как и прошлые гонения нехристианских императоров. Большинство донатистов остались вне церкви, сохраняя верность собственным епископам и внося постоянные раздоры в Североафриканскую церковь, которая оставалась в общении с другими средиземноморскими христианскими церквами и со временем назвала себя гордым именем Кафолической. Раскол этот так и не был исцелен и оставался для церкви Северной Африки источником слабости много столетий, пока наконец христианство в этом регионе не сошло на нет (см. с. 301–302).
Итак, соборы в Риме и в Арле выглядели не слишком многообещающе: однако в течение следующего столетия использование соборов для разрешения внутрицерковных споров сделалось испытанным механизмом церковной жизни. Соборы представляли собой значительную уступку командира римской армии офицерам армии Божьей: с тех пор на всем протяжении долгой истории Католической церкви и других церквей сохранялось правило, что епископы имеют власть и юрисдикцию, независимую от юрисдикции императоров. Светские и церковные правители продолжали выстраивать свои отношения, сложные и зачастую конфликтные. Однако теперь стало очевидно: Кафолическая церковь стала имперской, судьба ее тесно связана с судьбой императоров, командующих армиями, и власть в церкви необходимо поддерживать так же, как дисциплину в войсках. Серьезные последствия имело все это и для тех христиан, что жили за пределами Римской империи, на территориях, правители которых смотрели или могли смотреть на нее как на врага. Ведь такие же чувства могла вызывать у них и Церковь империи!

Арий и его учение

Новый собор Константин организовал для того, чтобы решить (и снова безуспешно, по крайней мере, на тот момент) спор, разгоревшийся в Александрийской церкви. Это был новый и, быть может, наиболее важный эпизод долгих дебатов о христологии (т. е. природе и значении Иисуса Христа) и о взаимоотношениях Отца и Сына. Александрийский священник по имени Арий, человек даровитый и строгой жизни, стремился сделать христианскую веру интеллектуально понятной современникам. Чтобы этого достичь, ему пришлось сразиться со старой, еще платоновской, проблемой природы Бога. Если Бог вечен и непознаваем, каким изображает его Платон, то Иисус Христос не может быть Богом в том же смысле слова – ведь о нем и его деяниях мы знаем из евангелий. Это означает, что, поскольку высший Бог – только один, Христос должен быть в каком-то смысле иным, нежели Отец, и подчиненным Отцу – пусть даже мы и признаем, что он был сотворен или рожден прежде всех миров. Оппоненты Ария приписывали ему слова: «Было время, когда Его не было». Более того, поскольку Отец неделим, он не мог создать Сына из самого себя; если Сын был сотворен прежде всех вещей – из этого логически следует, что он был создан из ничего.
Итак, вот Христос Ария: низший по сравнению с Отцом, подчиненный Отцу (как склонны были это понимать Ориген и другие ранние авторы), сотворенный Отцом из ничего. Во многих отношениях Арий был последователем Оригена и продолжал традиции александрийского богословия. Некоторые исследователи полагают, что Арий заботился не только о строгой логике, но и о чувствах христиан: он стремился представить верующим изображение Спасителя, во всем похожего на них, вместе с людьми претерпевающего борения на пути к добродетели; его Христос – не просто образ Божий, но и часть существующего тварного миропорядка. Восторженных сторонников своего учения Арий обрел среди простых александрийцев: для них он изложил свое учение простыми стихами, которые народ положил на музыку и распевал на улицах. Каковы бы ни были мотивы Ария, к 318 году в Александрии сложилось крыло его яростных противников, включающее и епископа Александра. Александр – не единственный епископ в истории, воспринявший интеллектуальное превосходство кого-то из своих клириков как угрозу церковной дисциплине. Чувства его не смягчал и тот факт, что Арий, по-видимому, был в прошлом связан с ригористическим расколом Мелития Ликопольского.
Будучи осужден синодом (местным собором) египетских епископов, Арий обратился за помощью к своим многочисленным друзьям по всей империи; не последним среди них был умный и политичный епископ Никомидии – города, до основания Константинополя бывшего столицей Восточной Римской империи. Епископа звали Евсевий – не путать с его современником-историком, епископом Кесарийским: имя Евсевий (благочестивый) было очень распространено среди христиан. Епископ Никомидийский организовал Арию мощную поддержку, так что арианские споры охватили всю церковь Восточного Средиземноморья. Константин, только что победив последнего своего соперника Лициния, объединил под своим скипетром всю империю – и был полон решимости привести к единомыслию и спорящих представителей церкви. Он решил испробовать ту же тактику, что и десять лет назад в Арле, – созвать для решения проблемы собор епископов; однако первая его попытка созвать собор в 324 году в городе Анкире была предварена врагами Ария, которые, использовав смерть епископа Антиохийского, собрались в этом городе, дабы, во-первых, выбрать правителем этого ключевого диоцеза своего сторонника и, во-вторых, еще раз осудить взгляды Ария. Кроме того, здесь они приняли Символ веры, который считали обязательным для всей Церкви – первый прецедент многочисленных документов такого рода.

Собор в Никее

Возмущенный Константин собрал новый собор: уж здесь-то все должно было пройти, как намечено! Он выбрал город Никею (ныне – живописный городок Изник на берегу озера, все еще окруженный мощными имперскими стенами), расположенный поблизости от его никомидийской резиденции. Делегатам он предложил наслаждаться приятной погодой и добавил, с ноткой угрозы, что «сам будет зрителем и участником происходящих событий», такое в христианской истории происходило впервые. Некоторые полагают даже, что Константин председательствовал на соборе. Именно он, возможно, по рекомендации своего советника по церковным делам, испанского епископа Осия или Осии Кордубского, предложил самую важную часть Символа веры, вошедшего в итоговые документы собора: утверждение, что Сын «единосущен» (омоусиос) Отцу. Присутствие императора всей Ойкумены внушало трепет, и лишь два епископа осмелились выступить против этого решения. Обсуждались на соборе и многие другие проблемы, вызывавшие в Церкви нестроения и разногласия. В их числе – распределение крупнейших диоцезов по старшинству, ростовщичество среди клириков, чересчур быстрое продвижение новообращенных на епископские места, воссоединение с раскольниками, запрет рукополагать в евнухов священники, добровольно себя оскопивших. Словом, собор дал богатую пищу для исследований и споров последующим поколениям церковных юристов. Поскольку в роли туристического агента выступил сам император, на собор съехалось беспрецедентное множество епископов со всех концов света; предание рассказывает о 318 делегатах – цифра, имеющая мистическое значение, но, по-видимому, близкая к истине. С тех пор Никейский собор считается важнейшей вехой в истории Церкви; это первый собор, получивший название всеобщего или Вселенского. Как мы увидим далее, не все и не сразу согласились с таким его статусом; и двенадцать столетий спустя вновь возникли христианские церкви, подвергшие сомнению работу Никейского собора и его итоги (см. с. 680).

Соборы и «диссиденты»: от Никеи до Халкидона

Сам Арий из публичной жизни исчез и, хотя и был прощен Константином, умер при странных обстоятельствах, по сообщениям, от острого приступа дизентерии в константинопольской уборной: обстоятельство, вызвавшее у его врагов совсем не христианское злорадство, так что упоминание о смерти Ария – прискорбный пример недостатка милосердия – вошло даже в православную литургию. Он пытался держаться независимости, характерной для александрийских церковных учителей эпохи Оригена – однако в век, когда монополия на наставление верующих переходила к епископам, это оказалось опасно. И все же проблемы, поднятые Арием, быстро и легко решить не удалось. Это были проблемы со словом «омоусиос» (омоусион) – «единосущный». Во-первых, к смущению многих, это слово не употребляется в Библии. Во-вторых, у него была своя история, которой мы уже касались, рассказывая о монархианских спорах (см. с. 168–169). Арий уверял своего епископа, что это слово выражает взгляд на природу Христа, свойственный ненавистным монархианам; вполне возможно, что именно хорошо известная неприязнь Ария к этому термину стала одной из причин его появления в новом Символе веры. Для Евсевия Никомидийского это слово было замарано симпатиями Павла Самосатского, и в течение следующих нескольких десятилетий он всячески старался не допустить появления на важных кафедрах епископов, мыслящих так же. Попытки изгнать слово «омоусион» из христианских вероучительных формул раскололи имперскую Церковь более чем на полвека.

Афанасий Александрийский и ариане

Вначале Константин негодовал на Евсевия Никомидийского за его упрямство, однако со временем, возможно, понял, что слово «омоусион», которое он успешно навязал собору в Никее, стало препятствием к достижению его собственной цели – единства Церкви. Возможно, подействовали на него и обвинения в дурном поведении (насколько истинные, неизвестно), выдвинутые евсевианами против Евстафия, епископа Антиохийского, ключевой фигуры в Никейском голосовании. В последние годы жизни императора Евсевий и его симпатизанты оказывали на него значительное влияние (самый характерный его признак – прощение Ария); а после смерти Константина, когда империя вновь разделилась надвое, они добились поддержки его наследников – правителей Востока. На вершине успеха евсевиане сумели сместить бо́льшую часть своих оппонентов с епископских престолов и отправить их в изгнание. Известнейшим из этих беженцев стал Афанасий, епископ Александрийский, сочетавший жесткость характера с острым богословским умом. Афанасий готов был любой ценой защищать догматическое согласие о природе Божества, достигнутое в Никее (хотя стоит отметить, что около 350 года даже он относился к термину «омоусиос» с большой осторожностью). Он отчеканил знаменитое определение: равенство Отца и Сына подобно «зрению двумя глазами». В основе его мышления лежала мощная и парадоксальная идея, унаследованная от Иринея и впоследствии, особенно в православном мире, получившая широкое распространение и влияние, – идея, вместившая в себя христианскую зачарованность представлением о воплотившемся Боге: Сын Божий «сделал нас сынами Отца; он обожил людей, сделавшись сам человеком». Кроме того, Афанасий был гением навешивания ярлыков: всех несогласных с ним он обозвал «арианами», и это название прочно к ним приклеилось. Кончилось тем, что многие его оппоненты следующего поколения уже готовы были носить этот ярлык с гордостью.
В ходе этой борьбы некоторые ариане дошли до еще бо́льших крайностей – начали утверждать, что Сын на самом деле не подобен Отцу (отсюда их название: греч. аномеи, лат. диссимилариане). В ответ центристская ветвь, стремящаяся любым способом сохранить единство Церкви, приняла компромиссную вероучительную формулировку, в которой говорилось просто, что Сын «подобен» Отцу (отсюда название этой партии – омийцы, от греческого «омиос»). Величайшей победой этой партии стал союз с императором Констанцием II, который, объединив своими военными победами всю империю, в 359 году, после долгих переговоров и торгов, навязал формулу «подобия» двум соборам, представлявшим Восток и Запад. Эта попытка покончить со спорами раз и навсегда была названа Ариминским символом веры – по названию города, где происходил западный собор, принявший этот символ. Однако он не прижился и со временем сделался частью вероучения тех, кто начал называть себя арианами.

Юлиан Отступник

Быть может, омийская формула собора в Аримине сумела бы объединить Церковь, если бы Констанций внезапно не умер в 361 году, не дожив и до пятидесяти лет. В это время он вел войска против своего кузена Цезаря Юлиана; узнав о смерти Констанция, тот немедленно заявил свои права на императорский трон. Положение христианства снова резко изменилось: Юлиан, позднее получивший от христиан зловещее прозвище Отступник, публично отказался от христианской веры. Он был воспитан как христианин под надзором Евсевия Никомидийского – однако, как выяснилось, в результате такого воспитания всей душой возненавидел «нелепости» христианства, которому безусловно предпочитал неоплатонизм и поклонение солнцу; вполне возможно, что он был посвящен в культ Митры. Это был человек, тонко чувствующий и глубоко мыслящий, быть может, более философского склада, чем полезно для властителя. По отношению к христианам он принял поистине убийственную стратегию – отстранился от их споров и дал им вести свои внутренние баталии без рефери: из этого мы видим, как быстро император приобрел ключевую роль в церковных диспутах. Юлиан прекратил уничижение традиционных культов, и в этом народ его горячо поддержал: кое-где происходили даже христианские погромы, в том числе, по-видимому, народом был убит Георгий, новопоставленный епископ Александрийский, – хотя остается неясным, не были ли главными подстрекателями толпы сторонники предыдущего епископа Афанасия.
Лишь безвременная смерть Юлиана – он погиб в военной кампании на восточных границах империи в 363 году – восстановила союз императорского трона и имперской церкви. Иные полагали, что копье, ставшее причиной его смерти, было пущено не вражеской рукой – и в Антиохии, городе, где христианское большинство было для императора постоянным источником раздражения, известие о его гибели было встречено нескрываемым ликованием. Для Афанасия настал очень удачный момент, особенно учитывая, что был мертв его соперник Георгий. Ряды омийцев редели: богословский радикализм аномеев заставлял и их оппонентов занять более жесткую позицию, а уязвимость христианства, столь наглядно продемонстрированная Юлианом, побудила лидеров восточных церквей задуматься о необходимости найти новый срединный путь. Была среди них группа, которую кипрский епископ Епифаний, более искусный мастер ярлыков, чем Афанасий, окрестил полуарианами. Стремясь положить конец спору, они изменили употребляемый Церковью термин «омоусиос», добавили к нему всего одну йоту и стали говорить, что Отец и Сын не единосущны, а «подобосущны», т. е. подобны друг другу по своей природе (омойусиос).

Отцы-каппадокийцы

По счастью для Афанасия и его замысла, полуариане в то время представляли собой наиболее здравомыслящую и конструктивную богословскую группу. Возглавляли их три богослова, впоследствии прославившиеся под общим именем Каппадокийских отцов. О монахе-епископе Василии Кесарийском (Великом) мы уже говорили (см. с. 232–233); он с грустью отмечал, что церковные неурядицы напоминают ему морской бой ночью и в шторм, когда солдаты и матросы бьют своих, вступают в бессмысленные схватки, не слушают приказов и утверждают свое превосходство в то самое время, когда корабль тонет. С ним был связан его брат Григорий Нисский, а также многолетний друг Григорий Назианзин. Афанасий и другие поборники единосущия встретили в них неожиданных союзников: Каппадокийские отцы нашли такие формулировки, которые позволяли говорить о Троице, соблюдая равновесие между троичностью и единством.

Ключевые богословские термины эпохи

Для многих лидеров Восточной церкви проблемой стала неопределенность философского значения слова «усия» (сущность, субстанция). Со временем для разрешения их сомнений был использован другой греческий термин, ипостась, прежде употреблявшийся как почти полный синоним слова усия; теперь же этим двум словам были приписаны два разных терминологических значения. В результате такого договора о словах было признано, что Троица состоит из трех равных ипостасей в единой усии: трех равных друг другу Лиц (Отец, Сын, Святой Дух), разделяющих между собой одну и ту же Сущность, или Субстанцию (Троицу или Божественность). Произвольный характер этого решения, при всей его практичности, очевиден из сравнения греческого слова ипостась (стоящее под…) с его ближайшим латинским эквивалентом «субстанция». Теперь при использовании новой тринитарной формулы эти слова, в обычном философском языке – синонимы, в богословии превращались в противоположности – как родственники, внезапно разделенные границей и ставшие гражданами двух враждующих государств! Более точный, чем ипостась, греческий эквивалент для латинского «персона» был бы «просопон» – оба слова в соответствующих языках означают «театральная маска»: и богословы антиохийской традиции действительно чаще использовали слово «просопон», чем «ипостась», тем самым внося в богословскую терминологию еще больше путаницы. Неудивительно, что в последующие несколько столетий западные, латиноязычные христиане смотрели на греков с подозрением, считая их «слишком уж умными»: во многом эта подозрительность была результатом неточного перевода сложных богословских текстов с обеих сторон. С примерами такого взаимного непонимания мы еще встретимся.
Уничтожение арианской партии на Востоке завершилось политическим переворотом 378 года: император Востока Валент, сторонник омийского соглашения 359 года, был убит в битве, закончившейся для римлян поражением, на границах Адрианополя (к западу от Константинополя), и западный император Грациан отправил наводить порядок в восточной части империи отставного испанского полководца, взошедшего на престол под именем Феодосия I. Феодосий отнюдь не симпатизировал арианам – он разделял общее для латинского Запада презрение к греческим спорам о словах; в 381 году он созвал в Константинополе собор, на котором поражение ариан было неизбежно, а Никейская формула обречена на успех. В том же году западный собор в Аквилее на северо-востоке Италии, в сущности, просто слегка замаскированный суд, осудил и низложил западных омийских лидеров. На этом-то первом Константинопольском соборе были доработаны формулировки Символа веры, который теперь ошибочно называют Никейским, и предписано возглашать его на литургии в церквах как восточной, так и западной традиции. Не только основные имперские церкви – латинская на Западе и греческая на Востоке, – но и армяне и сирийцы на границах империи согласились в одном: Иисус Христос, Сын Божий, не сотворен и равен Отцу в Троице. Примерно в то же время на Западе сложился Символ веры, именуемый апостольским и излагавший то же богословие в более краткой форме.
Константинопольский собор не только объявил арианство вне закона в имперской церкви, но и перегородил еще две дороги, на которые могло увести христиан учение о Троице. Первая из них называлась, по имени одного из лидеров Восточной церкви Македония, македонианством (хотя какое отношение имел Македоний к македонианам, не совсем понятно); более точно это движение описывается вторым их прозвищем – пневматомахи, то есть духоборцы. Этих богословов субординатистские идеи увели совершенно в другую сторону, нежели Ария. Принимая Никейское учение о равенстве Отца и Сына, они отрицали равенство с ними Святого Духа, считая Духа не божественным, но тварным существом. Нельзя сказать, что такая позиция была совершенно новой или не пользовалась уважением современников. Ориген (см. с. 174–175) не имел о статусе Святого Духа определенного мнения, и даже самый почитаемый латиноязычный богослов Западной церкви, Иларий Пиктавийский, на эту тему предпочитает молчать: он лишь замечает, что нигде в Библии Святой Дух не называется Богом, и на этом останавливается. Никейский собор, занятый Отцом и Сыном, не имел возможности спорить еще и о Духе, так что неудивительно, что до своего разрешения в 381 году этот вопрос оставался загадкой.

Аполлинарий Лаодикийский

Второй инициативой, на голову разбитой в 381 году, по иронии судьбы, стала попытка борьбы с арианством, предпринятая видным ливанским богословом Аполлинарием, впоследствии епископом Лаодикийским, большим поклонником Афанасия – настолько, что некоторые его труды впоследствии были приписаны великому александрийцу, что немало запутало верующих.
Аполлинарий хотел подчеркнуть божественность Христа и, следовательно, истину омоусион, единосущия Христа и Отца, предположив, что тело и душа у Христа были человеческими, а вот вместо человеческого ума, «изменчивого и подвластного грязным мыслям», его плоть принял Божественный Логос. Опасность такого антиарианского энтузиазма была в том, что при этом терялось представление о реальной человечности Христа – яркая иллюстрация того, как трудно было соблюсти равновесие между двумя истинами, пламенно исповедуемыми христианством: что Иисус Христос был одновременно и Богом, и человеком.

Сила и мощь имперского христианства

Таким образом, Константинопольский собор резко сузил границы допустимых в Церкви учений и создал единое имперское христианство, поддерживаемое военной силой. Таков был первый этап глубокого преображения, которое претерпел статус христиан в империи в 380-х годах. В 313 году в Милане Константин и Лициний своим эдиктом провозгласили общую веротерпимость. Это вполне укладывалось в традиционную римскую практику: серьезные изменения произошли только для христианства, которое из преследуемой религии превратилось в поощряемую. Теперь же кафолическое христианство получило статус монополии – не только против своих христианских соперников, но и против всех традиционных религий: жрецы древних богов лишились всех своих привилегий, и повсюду, даже в самых отдаленных уголках страны, приказано было закрыть языческие храмы. Этот процесс начался Константинопольским указом 380 года; однако затем в него вмешалась политика и значительно его ускорила. В 392 году варварский полководец римской армии по имени Арбогаст организовал заговор, в котором законный западный император Валентиниан II был убит и замещен скромным высокообразованным ученым с традиционалистскими симпатиями по имени Евгений.
Попытки Евгения восстановить равенство религий и достоинство традиционных исповеданий ни к чему не привели; в 394 году Феодосий вторгся на Запад и уничтожил режим узурпатора. Естественно, он заключил, что политику, проводившуюся на Востоке, имеет смысл проводить и во всей империи. После 393 года прекратились Олимпийские игры. Указы наследников Феодосия запрещали нехристианам служить в армии, находиться на государственной службе и при дворе. За этим последовал безжалостный вандализм: несколько прекраснейших и знаменитейших святых мест античности, вместе с множеством святилищ местного масштаба, были преданы огню. Монахи – яростные агитаторы – возбуждали против язычников неистовые толпы, и результатом народных волнений порой становились погромы и зверства. Пожалуй, самый отвратительный пример такого рода – убийство в 415 году женщины-философа Ипатии, столь уважаемой в среде неоплатоников, что она, наперекор обычным мужским предрассудкам, занимала ведущие места в александрийских школах. Христианские толпы поверили слуху, что она возбуждала префекта Египта против епископа Кирилла Александрийского и не давала им примириться; ее вытащили из экипажа, публично унижали, мучили и в конце концов убили. Подстрекатели не понесли никакого наказания. Эта трагедия оставила на епископстве Кирилла несмываемое черное пятно – у немногих христианских историков хватало духу ее оправдывать. Почти пятнадцать столетий спустя англиканский священнослужитель и писатель Чарльз Кингсли использовал историю Ипатии, чтобы унизить католиков, довольно прозрачно намекнув на их сходство с кровожадными александрийскими фанатиками.
Хотя в имперской Церкви арианство было практически истреблено, важно отметить, что там, куда не могла дотянуться имперская власть, за северной границей Рима – среди варварских племен готов и их родичей вандалов – оно процветало. Евсевий Никомидийский, которого, как видно, интересовали не только краткосрочные политические цели, организовал проповедь христианства среди готов; возглавил миссию обращенный в христианство гот по имени Ульфила. Он перевел на родной язык Библию (кроме книг Царств – он счел, что эти книги чересчур воинственны и могут подать его соплеменникам опасные идеи). Однако эта стратегия не увенчалась успехом: готы остались пламенными сторонниками войны – Римской империи вскоре предстояло узнать это на собственном опыте; а богословские разногласия с имперской Церковью они восприняли как выражение национальных и культурных различий. Захватив и оккупировав бо́льшую часть Западной империи, готы еще долго оставались арианами и не принимали Никейского христианства (см. с. 352–353). Если бы история сложилась несколько иначе – арианство стало бы основой современного западного христианства.

Влияние имперской политики на церковные дела

Даже из этого краткого описания сложной истории арианства читателям несомненно ясно, до какой степени имперская политика влияла теперь на церковные дела; однако императоры столь глубоко входили в дела церкви не столько из-за собственных религиозных убеждений (хотя и они, конечно, играли значительную роль), сколько потому, что религиозные споры сделались важны для народных масс. Особый интерес к ним, естественно, проявляли клирики: в их душах праведное желание утвердить истину тесно переплеталось с сознанием, что неприкосновенность и привилегии, дарованные христианскому священству Константином, доступны лишь тем, кто сумеет убедить императора, что представляет истинное христианство. Политическая игра шла сразу в нескольких направлениях; императорам не оставалось ничего иного, как позволить церкви жить по собственным правилам – а в церкви, кажется, лишь немногие сознавали опасности, связанные с богословием, проникшим в толпу, и армией, идущей в бой во имя христианского Бога. В наше время кажется поразительным, что диспуты о столь сложных и специфических, на наш взгляд, предметах возбуждали страсти, сравнимые лишь с буйством фанатов после футбольного матча. Однако, помимо универсальной склонности людей делиться на партии и «воевать» порой из-за сущих пустяков, необходимо помнить: обычные христиане переживали встречу со своим Богом во время церковной литургии и паломничеств по святым местам. Они переживали встречу с Божеством в определенных обстоятельствах, получали определенные разъяснения о том, что такое Божество, – и изменения в литургии или новые объяснения, отменяющие старые, для них означали, что и их прежний религиозный опыт был ложным или ошибочным. А это, разумеется, серьезная причина ярости и страха.

Миафизиты и Несторий

Сложное переплетение политики, богословия и народных страстей еще отчетливее проявилось в новых спорах, вошедших в историю под именем миафизитских или монофизитских. В них богословское внимание участников сместилось в сторону от отношений Отца и Сына, как в арианстве, или отношения Духа к Троице в целом, как у пневматомахов. Теперь спор шел о том, каким образом во Христе соединяются божественная и человеческая природы, – вопрос, который, к своему несчастью, первым поднял пламенный антиарианин Аполлинарий. За этим богословским спором стояло несколько скрытых мотивов, в которых богословие было тесно сплетено с политикой. После разрушения Иерусалима престолами первенствующих епископов, митрополитов или патриархов, имеющих юрисдикцию над другими епископами, стали в Восточном Средиземноморье два крупных города – Антиохия Сирийская и Александрия. Теперь к ним добавилась новая сила – епископ Константинопольский, первенство которого епископы более древних церквей признавать не желали – особенно после того, как Константинополь присвоил себе гордое звание «нового Рима», и на соборе 381 года, к всеобщему недовольству, этот титул был принят официально. За последующие семьдесят лет три раза три александрийских епископа вносили свой вклад в падение трех епископов Константинополя. Поскольку Иерусалимское епископство чрезвычайно выиграло при Константине и его матери, сделавшись мировым центром паломничества (см. с. 217–218), епископы иерусалимские теперь также стремились занять в церкви положение, соответствующее их званию хранителей величайших христианских святынь. Все четыре города боролись за власть – и одновременно выясняли, как же следует понимать соотношение во Христе божественной и человеческой природы. Кроме того, был еще епископ Римский, все более уверяющийся в своем особом значении преемника Петра (см. с. 315–319), однако постепенно отодвигаемый на обочину греческих богословских дебатов, разворачивающихся в Восточном Средиземноморье.

Столкновение Антиохии и Александрии

Основными участниками спора были александрийцы, с одной стороны, и антиохийцы, с другой. Не всегда богословы действуют согласованно, однако на этот раз у христианских ученых двух городов наблюдалась несомненная разница в подходах: мы уже отмечали, что антиохийские комментаторы Библии, в отличие от александрийских, склонны были понимать текст Писания буквально (см. с. 173–174). Теперь на повестку дня вновь встала проблема христологии: все та же трехсотлетняя загадка – как может быть связан человек, живший в Палестине, с космической фигурой Спасителя мира; или, точнее, как может одна и та же личность быть и человеком, и Спасителем? Арианский спор разрешен утверждением, что Христос имеет единую природу с Отцом; но что сказать тогда о его человеческой природе – его слезах, гневе, шутках, о преломлении самого обычного хлеба и питье вина? Насколько следует – и насколько возможно – отличать Христа-человека от Христа-Бога? Свой ответ на этот вопрос предложили талантливые богословы, связанные с Антиохией: сперва Диодор, епископ Тарса, затем его ученик Феодор, глубокий и тонкий богослов, уроженец Антиохии, впоследствии ставший епископом Мопсуэстийским (поблизости от современной турецкой деревушки Якапинар).
Александрийские богословы, следуя за Оригеном, стремились подчеркивать различие в Троице трех Лиц – поэтому дополнительное разделение личности Христа казались им излишними. Диодор и Феодор, знакомые с антиохийским буквальным и историческим прочтением евангельских жизнеописаний Иисуса, готовы были делать упор на реальной человечности Христа; кроме того, они стремились подчеркнуть единство Божества в Троице и поэтому были намного более готовы говорить о двух природах Христа, истинно человеческой и истинно божественной, на таком языке, который в Александрии мог показаться богохульным. Разницу в их позициях можно пояснить такой метафорой: в александрийском представлении о человечности и божественности Христа его единая Личность уподоблялась (не самими александрийцами) сосуду, содержащему в себе воду и вино – которые, естественно, смешиваются до полной неразделимости; по мнению же Феодора и его сторонников, две природы Христа содержались в сосуде его личности, как вода и масло – нераздельно, но и неслиянно.
Особенно рьяно Диодор и Феодор защищали свои позиции от ужасавшего их утверждения Аполлинария, что во Христе обитал Логос, заменивший в нем человеческое сознание. Они подчеркивали, что при всей своей божественности Христос обладал человеческой природой во всей ее истинности и полноте. Для Феодора жизненно важно было помнить, что Христос – второй Адам, что Он искупил человечество, положив себя в жертву в качестве истинного человека: та же мысль стояла за безумными саморазрушительными истязаниями современных ему сирийских монахов, стремившихся приблизиться к самоотрицанию человека Иисуса. Бог, настаивал Феодор, не просто «принял человеческую природу», но стал реальным, конкретным человеком: «Сказать, что Бог обитает во всем, есть, по общему мнению, вершина нелепости, а сущность Его описать невозможно. Поэтому до крайности наивно полагать, что обитание [Бога в Иисусе] есть вопрос сущности». Вот почему чрезвычайно важно было не забывать о различии между человеком Иисусом, при всей его «неподражаемой склонности ко всему благому», и вечным Словом, несущим в себе сущность Божества.

Несторий и его учение

Настоящий скандал разгорелся в 428 году, когда епископом Константиполя был избран энергичный, напористый священник по имени Несторий. Несторий учился в Антиохии у Феодора и был его восторженным поклонником. Его выдвижение отнюдь не порадовало Кирилла Александрийского, наследника Афанасия в череде умных и властных александрийских епископов, прелата, о котором мы уже упоминали в связи с расправой над женщиной-философом Ипатией (см. с. 243–244). Кирилл, по всей видимости, был не слишком приятным человеком – однако представлял собой не просто неразборчивого в средствах партийного босса, а нечто большее. Размышляя о Спасителе Иисусе, особенно в тот момент, когда Церковь предлагала верующим тело и кровь Христовы в виде евхаристических хлеба и вина, он видел одного лишь Бога, милостиво дарующего свое присутствие грешному человечеству; а иначе с какой стати его почитаемый предшественник Афанасий стал бы так яростно бороться за равенство Личностей в Троице? Вдохновленный богословским трудом, автором которого он считал Афанасия (на самом деле, увы, это был Аполлинарий Лаодикийский), Кирилл не видел смысла проводить различие между двумя словами, оба которых относились для него к «личности» и «природе» Иисуса Христа: это были термины, используемые Каппадокийскими отцами, для личности – ипостась, для природы – физис. Напротив, Феодор и те, кто учил подобно ему, говорили нечто, для ушей Кирилла звучавшее оскорбительно, – о двух физисах во Христе, и проводили различие между этими двумя природами и одной личностью, точнее, театральной маской – просопон.
Особенно разгневало епископа Александрийского то, что Несторий принялся агрессивно навязывать верующим антиохийскую позицию, открыв атаку на популярный титул Девы Марии – Феотокос, т. е. Богородица. Почитание Марии к тому времени распространилось по всей Римской империи: сторонники Никейского соглашения поощряли его, видя в нем способ защитить божественность Христа от арианства, поскольку оно подчеркивало уникальность благодати, полученной этой земной женщиной. В Сирийской церкви марианский энтузиазм также развился удивительно быстро (см. с. 205–207); однако Несторий не обращал на это внимания – он стремился четко разделить две природы Христа и в связи с этим установить, как следует понимать роль Девы Марии и как ее называть. Вскоре после переезда в Константинополь Несторий услышал там проповедь, посвященную Марии, которую счел нелепой, и тут же с возмущением заявил, что все разговоры о Богородице – полная чепуха: «Слово Божье создало время – как же могло Оно Само быть созданным во времени?» Марию, заявил он, можно называть лишь Антропотокос – «Человекородицей»; и добавил, что христиане, возносящие Марии чрезмерные хвалы, должно быть, просто пытаются возродить культ богини-матери. Такая грубость шокировала и возмутила даже многих из тех, кто получил образование в антиохийских традициях. Жертвы острого языка и реформистского пыла Нестория возмутились, а Кирилл с мрачным удовлетворением обрушил на соперника-епископа потоки благочестивого негодования.

Яростные споры продолжаются

Последовавший за этим скандал вновь погрузил всю Восточную церковь в такую пучину хитросплетений и интриг, что восточный император из чистого самосохранения вынужден был вмешаться и принять меры. После собора в Эфесе в 431 году и переговоров, длившихся еще два года, Феодосий II заставил враждующие стороны прийти к компромиссу. Титул «Богородица» за Марией сохранялся, Несторий был отстранен от власти, а несторианское богословие осуждено на веки вечные; однако многие сторонники богословия Кирилла остались недовольны тем, что их собственное богословие не восторжествовало полностью, с триумфом, какого, по их мнению, заслуживало. Смерть Кирилла в 444 году не убавила их воинственности. Недовольство его сторонников на практике выразилось в политических маневрах наследника Кирилла и его рьяного почитателя, епископа Диоскора, – и эти маневры завершились вторым собором в Эфесе (449), где все противники александрийского богословия были разгромлены, а дискуссии о двух природах Христа объявлены вне закона.
Стремясь утвердить собственную позицию, александрийцы проигнорировали западное мнение о природах Христа, выраженное делегатами от Льва, епископа Римского (так называемый Томос Льва). Это привело к негодованию и навсегда оттолкнуло от Александрии епископский престол, который до того был ее союзником в борьбе против других восточных епископств; впрочем, не только александрийцы были в этом повинны. Папа не вполне осознал позицию Нестория, и в его Томосе чувствительным людям нетрудно было увидеть подтверждение того, что во Христе действовали две различные сущности или воли. Вся последующая Римская церковь относилась к Томосу с абсолютным почтением, которое со временем превратилось в Риме в привычку; однако стоит отметить, что некоторое время спустя Лев написал и отослал на Восток вторую, пересмотренную редакцию Томоса, что, возможно, следует понимать как молчаливое признание своих ошибок. Согласно одному из недавних исследований на эту тему Томос «внес свой вклад в раздор, длившийся шестнадцать веков».

Пульхерия у власти

И снова вмешался политический переворот и предопределил поражение александрийской партии. Дворцовый заговор, в результате которого в 450 году погиб Феодосий, привел к власти его грозную сестру Пульхерию, ярую противницу «одноприродных» богословов, до того находивших себе поддержку в Константинополе. Своим мужем и формальным императором Пульхерия избрала Маркиана (настолько ей послушного, что и в браке она продолжала сохранять данный ею обет девства); и в 451 году новая власть, возглавляемая императором Маркианом, созвала собор в городе, где за всем происходящим могли приглядывать имперские войска – в Халкидоне близ Константинополя. Основной заботой Халкидонского собора было убедить как можно больше народа принять центристское исповедание веры. Собор признал православным Томос, презентованный два года назад в Эфесе посланниками папы Льва, и выработал тщательно сбалансированное определение того, как следует понимать тайну Христа: «Равно совершенный в божественности и в человечности, истинно Бог и истинно человек, разумный душой и телом; единосущный Отцу в отношении его божественности и столь же единосущный нам в отношении нашей человечности…» Именно таким остается стандартное определение Христа в церквах столь различных, как Греческая, Румынская и Славянская православные церкви, Римско-католическая, Англиканская, и мейнстримовые протестантские церкви. Поэтому, как и Никейский собор 325 года, Халкидонский собор 451 года стал важным этапом в консолидации христианского вероучения, принятого большей частью церкви.
Большей частью – но далеко не всеми. Халкидонское соглашение зиждилось на компромиссе. Хотя в нем и говорилось об одной Личности в двух Природах и сознательно было включено слово «Богородица», – во многом оно следовало учению Нестория о двух природах, «различии природ, которое никоим образом не уничтожается и не отменяется единством». Между тем, к радости его врагов, незадачливый бывший епископ Константинопольский был осужден еще раз – против всех церковных правил, по воле имперской власти. Несторий уже был полностью отстранен от общественной жизни и сослан в отдаленный район Египта (в котором даже современное египетское правительство размещает тюрьмы для особо охраняемых заключенных); свое унижение от рук врагов он переносил стоически. Рассказывают, что он умер за день до того, как пришло письмо, приглашавшее его на Халкидонский собор; однако, несмотря на этот примирительный жест, теперь император распорядился сжечь сочинения Нестория, а дети, носившие то же имя, были заново крещены и наречены другими именами. Последний и самый крупный его труд, написанный в заточении, где он с достоинством защищает себя и свои взгляды, был обнаружен лишь в 1889 году – в рукописи в библиотеке восточно-сирийского патриарха, церковь которого откололась от ортодоксальной Церкви после Халкидона.

Значение Халкидонского определения

Халкидонское определение, в отличие от компромиссного омийского решения арианского спора, принятого в 359 году в Аримине, действительно сумело примирить большинство спорящих; но и оно имело куда меньший успех, чем вероисповедная формула Константинопольского собора 381 года. Подобно многим политическим компромиссам, это решение вызвало немало недовольства с обеих сторон. С одной стороны, возмущались те, кто хотел более четкого и ясного заявления о двух природах во Христе и полагал, что с Несторием обошлись возмутительно несправедливо. Этих протестантов их противники обозвали несторианами; именно так с тех пор именуются внешними церкви, не принявшие Халкидонского определения. Учитывая их происхождение, точнее – да и уважительнее – было бы называть их феодорианами, поскольку основным источником их богословских позиций был Феодор Мопсуэстийский, Нестория же они едва ли считали своим отцом-основателем. Поскольку они настаивают на различении во Христе двух (дио) природ, справедливо было бы называть их диофизитами; в дальнейшем, прослеживая их историю, мы будем именовать их диофизитами, или Церковью Востока.
Недовольные с другой стороны, свято хранящие память о Кирилле и его войне с Несторием, также получили от истории, пишущейся победителями, ярлык, противный им и по сей день: монофизиты (от монос + физис – единая природа). Эта последняя группа церквей всегда настаивала на титуле, весьма почитаемом на Востоке, – Православная церковь. В эпоху, когда как православные восточные церкви Греции, Румынии и славянских стран, так и католические и протестантские наследники Западной латинской церкви стремятся положить конец старым спорам, у христиан появилось больше уважения к чужим чувствам, и ярлык «монофизиты» все чаще заменяется на «миафизиты». Это слово связано с выражением «одна природа» (миа физис), которое часто и несомненно использует епископ Кирилл в писаниях, заслуживших высокую оценку как на греческом Востоке, так и на латинском Западе. Я использую этот же термин, хотя сами миафизиты, быть может, восприняли бы его как несущественную уступку их желанию именоваться только православными. Однако слово «миафизиты» указывает на то, что Кирилл, говоря о единой природе Христа, не рубил сплеча: он говорил, что природа Христа, возможно, является единой, но в то же время и составной. Различие между двумя греческими словами, обозначающими «один», выглядит несущественным, однако оказывается важным в свете обид полуторатысячелетней давности. В следующей главе мы расскажем о приключениях этих церквей, для которых отказ от Халкидонского соглашения (по прямо противоположным причинам) стал началом удивительных историй христианской проповеди, терпения и страданий. Среди наследников как восточного, так и западноевропейского христианского богословия бытует мнение, что Халкидон уладил все споры и усмирил страсти, по меньшей мере на тысячу лет. Истории, которые мы сейчас расскажем, покажут вам, что это мнение ошибочно.
Назад: 5. Государь: союзник или враг? (100–300)
Дальше: Часть III Несбывшееся будущее: Восток и Юг (451–1500)

Williamkag
плакетки