Книга: Три стороны камня
Назад: Свободная от очертаний
Дальше: Всюду небо

Закон Золотника

Так мы и зажили среди полотен Ильи Матвеича, в этой белизне, от яичной скорлупы до серой дымки, осененные бело-розовым колыханьем крыла, отраженного в зеленоватой реке, вроде того узора, что наносят на заиндевевшее стекло солнечные лучи.
Это возвратило меня в детство, в наш пчелиный улей, абрикосовку. Я там вечно околачивалась в коридорном тупике. Дверь Ильи Матвеича приоткрыта, встану и смотрю, подпирая плечом дверной косяк, как ложатся краски на свежий холст. Вот что сводило меня с ума – миг приближения к бесцветному холсту, он будто подкрадывался, боясь спугнуть, я бы сказала даже, расплескать зыбкий образ, который намеревался запечатлеть.
Утратив несравненную Элен, Илья Матвеич больше никогда не рисовал с натуры, но воплощал текучее неуловимое существо, внутренний призрак человека ли, предмета, зверя, дерева, цветка или горы. Слой за слоем наносил неторопливо и задумчиво, час за часом, день за днем, сквозь второй слой просвечивал первый, через третий просачивался второй и слегка сквозил первый, и так до бесконечности, оттого всем мерещилось таинственное мерцание, но никто не знал, откуда оно берется, кроме Золотника и его стойкого созерцателя, который бывал щедро вознагражден.
Художник Золотник доверял мне мыть кисти – с мылом теплой водой. (“Это колонок, Райка. Если ты испортишь кисточки, я тебе уши надеру!”)
И допускал такого шпингалета в святая прям-таки святых: раскрашивать небо – альфу и омегу на его полотнах, бледную голубизну, где растворяется мир и откуда приходит Великое Молчание.
А ведь, по сути, он мне позволял на пару с ним живописать картину: вот кисть, вот краски, будешь рисовать? Держи!
И сразу вспыхивали синь небес, оранжевые облака – закатные, рассветные – не важно! Ярчайшая небесная дуга и огненный дракон, утоляющий жажду в море. Я упивалась своим могуществом, бросаясь на приступ крепости, используя каждую выбоинку, сжимая кривую саблю в руке, а в зубах ятаган, яростно карабкаясь на вершину вершин, рискуя вызвать обвалы и быть погребенной под ними.
“Пьяное солнце” называл Илья Матвеич мое варварское вторжение.
– Не надо прямого цвета! – роптал он. – Ищи полутона, оттенки, смешивай!
– Ну ладно, красный ты слегка обуздала, но желтый-то – вырви глаз!
– Стоп-стоп-стоп! Вот к желтому добавлять черный – это последнее дело…
А мне хотелось киновари, лимонной и лазури! Правда же, небо должно быть напоено солнцем, а облака – это небесные слоны?
В палитру мастера я пылко и безбожно вносила хаос и раздрай, но он приветствовал эти пиратские набеги и даже, может быть, не сплошь огульно замазывал мои прорывы к цвету, по свежей краске полыхающей прохаживаясь сереньким, голубоватым, тушил пожар, потом давал подсохнуть и тлеющие угли потихоньку лессировал аквамарином с кобальтом, пытаясь впрячь в одну телегу коня и трепетную лань.
– Я мечтаю о таких учениках, – говорил он, – которые могли бы докрашивать мои картины лучше, чем я!
Это была открытая система, излучавшая его жизнелюбие, прихотливость характера, широту его натуры.
– Какого цвета воздух, Райка? – он спрашивал меня.
– Цвет – он рождается из света. Все, что ни есть на свете, – это свет! – он сколько раз мне говорил, но что я тогда смыслила в жизни? – Свет льется с высоты небес, он создает иллюзию предметов и сам же отражается ото всего… А от угла падения луча, – он вдруг мог заявить, – зависит зелень трав и пурпур бугенвиллей!

 

Свет картин Ильи Матвеича пронизывал и озарял нас с Федором и Павлом, будто негасимый огонь далекой погасшей звезды, который я с детства считала непостижимым.
– И что тут непонятного? – удивлялся отец Абрикосов. – Свет – он же тащится, как черепаха: каких-то триста тыщ километров в минуту! Ах, тебе кажется, что это страшная скорость? А ты представь космические пространства, когда сгусток водорода клокочет и пышет жаром, превращаясь в гелий, излучая страшно-ужасную энергию, начинает светиться, и его свет отправляется в путь сквозь целую Вселенную. А через миллионы (миллионы!!!) лет наконец добирается до наших глаз. Мы смотрим с тобой на небо. И видим светящуюся точку. Но этот свет излит звездой миллионы лет назад. А жизни ей отпущено всего-то десять миллиардов. Потом водород кончается, и звезда угасает. А свет все бежит. И ты ее долго видишь еще, эту точку. А ее уже нет…
В этом месте я начинала горько плакать. Соня ругала его:
– Зачем ты огорчаешь ребенка?
На что Абрикосов отвечал надменно:
– Пускай она знает суровую правду жизни!
Увы, энергетические токи и небесные сферы Золотника, столь мощно одушевлявшие меня своей стихией, довольно угнетающе действовали на Федора. Особенно по ночам.
– Светятся, как гнилушки в чаще леса! – жаловался Федька. – Спать не дают. Что ты будешь делать с этими картинами? Вернется Бубенцов, притащит обратно “баклажаны”, скажет, никому они не нужны, вешайте у себя на кухне и сами любуйтесь. Или мы вообще его больше никогда не увидим, тот еще жук! А ты развесила уши и уже готова отдать ему… самое дорогое, что у нас есть!
Федя рвался в Каракалпакию, там нашли вход в затерянную пещеру со стоянкой древнего человека, подледной рекой, костями пещерной гиены и пером птицы, которое “точно не принадлежит пингвину”.
Чтобы развеять Федькину хандру, мы с Павликом водили его в музей камней на Моховой. Если пройти мимо окаменевшего дерева и трилобита в известняке юрского периода вниз по лестнице, там будут гардероб, туалет и буфет: все, что нужно для красивой жизни. Придем, сядем за столик, наберем самого вкусного – окрошку, борща со сметаной, свиную отбивную, капустные салаты, компоты. Напьемся, наедимся, и начинается любование камнями. Пашка на каждый малахит с аметистом восторженно орет:
– Вот здорово, черт! Вот здорово!
– Хороший у нас парень, – одобрительно говорил Федька. – Не курит, не пьет!
(Уж я не стала Федю огорчать: Пашкина классная жаловалась, что они с другом пробовали курить в туалете: “У нас ученики в прынципе не курят! Потому что главное для меня, чтоб он радовался жизни, а не наркотику, который в него входит механически!..”)
Вместе крутили глобус чуть ли не в натуральную величину, важно разгуливали среди вулканических бомб Камчатки и Курильских островов, аммонитов и белемнитов и всяких там отложений девонского периода… Вместе лизали столб соляной, в который явно кто-то превратился, ослушавшись ангельского запрета.
Лишь среди метеоритов, горного хрусталя и дымчатого кварца ощущали мы единение и семейное счастье. В музее камней Пашка был готов дневать и ночевать. Это свидетельствовало о том, что сын у меня все-таки от Федора, а не от Флавия, как думали некоторые.
Но муж мой томился, словно орел в неволе. Милый, бедный, великий отец нашего семейства! Для такой героической натуры, такой отважной и пылкой души, бредившей безлюдными подземными дворцами, шумные квартирники и дружные воскресные походы в музей геологии и горного дела – это слишком мелко… Ну как тут было не зачахнуть с тоски!
Его манила окраина мира, дремучий провал, где прятался ужасный змей Ёрмунганд, кусающий собственный хвост, который встречался в подводных пещерах Большого Соленого озера в штате Юта, в черных провалах пустынных районах Техаса и Юкатана и, кажется, в шкуродерах горы Фавор в Галилее…
Будто бы существуют места, которые можно покинуть и куда можно вернуться, и что-то может закончиться, и есть хоть какая-то отделенность, а не одно только сердце присутствия, изливающее себя, ну и так далее и тому подобное.

 

Единственное, что откладывало отъезд Федора, – это финансы, вернее, их отсутствие. Институт, где числился Федя лаборантом, переживал, как все маргинальные академические институты, нелегкие времена, зарплату сократили, про полевые работы речь не заводили, они и вовсе не оплачивались, даже на дорогу не могли наскрести.
Сиди себе в закутке на Пятницкой, под скрипучей деревянной лестницей, просиживай штаны на шатком стуле, грозившем развалиться, за столом с биркой, заваленным книгами и позапрошлогодними журналами по карстовым образованиям: труды французов Э. Мартеля и Норбера Кастере, наших Илюхина с Дублянским, роман Жюля Верна “Путешествие к центру Земли”, а главное, брошюра “Встреча с вечностью” Федькиного завлаба Ю.Н. Сундукова, из ста пятидесяти пещер на Чатыр-Даге открывшего сорок три, облазившего все крымские промоины, ложбины, вмятины, ухабы, трещины и бездонные ямы, там их по сотне на квадратный километр.
– Ты только подумай, какие меня ждут сюрпризы в ущелье Саракташ, я уж не говорю про северо-восточный склон Ходжа-Мумина, – шептал мне Федор ночами в минуты особой душевной близости. – А в Саянах и левобережье Ангары, в Байкальской, Забайкальской областях и в Южно-Сихотэ-Алинской спелеологической провинции!.. Ой, не могу, душа горит!
Как я старалась его удержать на Земле, всячески налаживала быт, бросила Соню поднимать хозяйство, какие-то деликатесы экзотические покупала в магазине “Путь к себе”.
– Хватит идти по пути к себе, никуда не сворачивая, – ярился Федор. – Если ты еще хоть что-то принесешь из магазина “Путь к себе” – какого-нибудь сушеного индейца на строганину, я тебя домой не пущу! Там нужно только амулеты покупать.
Ладно, я притащила с базара куриные пупки.
– Ах, Раечка, никогда не покупай пупки, я с ними столько возилась! – стенала Соня.
– Какая гадость этот ваш бефстроганов из пупков! – удивлялся Федор.
– Да-а, – сочувствовал мне Пашка, – не хотел бы я быть таким, как ты: маленькое тельце суетливое, всем готовое угодить, большая умная голова с набором разных физиономий, любую готова скорчить – и всегда наготове улыбка!
Но Федька осыпал меня упреками, ревновал к Флавию, отпускал разные колкости на наш счет, что мы такие с ним артисты драмы и комедии, и всячески терзал мое неунывающее сердце.
– “Блендамед” – говнопаста, – говорил он, – я мылом чищу зубы. Что за проблема: ах, кончилась паста, надо еще купить! Намылил щетку простым хозяйственным мылом, и порядок! Да и от щетки вред один. Белые зубы передаются по наследству, в обратном случае никакая паста не поможет. Немцы вообще не чистят зубы. У меня друг в Германии служил: они противники зубных паст и этих ваших… дезодо-орантов!
– Что ж в этом хорошего? – говорю. – Сегодня ехала в метро – с одной стороны у меня сидел узбек, с другой – русский, и от обоих несло потом – святых выноси!
– Ты с англичанином садись или французом, – парировал Федя. – Тогда с одной стороны табаком будет пахнуть дорогим, с другой – парфюмом! А ты села с узбеком! – Видно было, что он все глубже погружается в меланхолию, обычно предварявшую его исчезновение из дома.
Правильно Илья Матвеич говорил, когда Берта в сотейнике тушила тертую морковь с чесноком и этот душный тягучий аромат разносился по комнатам, углам и закоулкам, а таксист Гарри после вчерашнего, пока не открыли винный, предпочитал с утра запах самогонки с малосольным огурцом, поэтому из его комнаты доносилось жалобное “Бе-е-ерта Эммануиловна, какого хера?..”.
– Меланхолики захватили Землю! – говорил он в открытое пространство, не имея в виду никого конкретно. – Меланхоликов гораздо больше, к сожалению. Ладно бы поровну – так меланхоликов ровно шестьдесят процентов! Кошмар, повеситься можно! Это медицинская статистика. Плюс огромный процент флегматиков. Но мы-то соль земли, мы сангвиники! Сангвиники и холерики! Золотой фонд народа!
И Флавий туда же: смиренный, кроткий, невстревоженный, загасил в себе жажду влеченья, отрешился от мира и провозгласил своим базовым принципом невмешательство. Однако зимой поздно вечером, гуляя в парке, он набрел на падшего ангела – без шапки и башмаков.
– Какая дичь, – негодовал Флавий, – приехал в Москву – бродить по вагонам, продавать всякую ерунду, снимать с кем-то комнату в Подлипках, чтобы окочуриться в Сокольниках! Чушь какая. Я сел с ним в маршрутку и всем объяснял по дороге, что случилось, – он ведь в кошмарном виде! Потом пешком топали по снегу. Он в носках. А когда мы, полуживые, добрались до его обители, выяснилось, что у него нет ключей. Я попробовал вышибить дверь плечом, но у меня не получилось. Я подумал: что я, ослаб, что ли? Стал всем звонить соседям и просить у них топор. Мне почему-то не дали. В общем, я прислонил его к батарее, а сам поехал домой на электричке. И меня оштрафовали. Так что спасение этого человека стоило мне…
Несмотря на свое королевское происхождение, Флавий не отличался расточительностью.
– А я не сторонник покупки цветов, – говорил он. – Обнять, поцеловать, капусту кислую подарить, моченые яблоки. А цветы – что? Нет, я не сторонник.
Идем с ним по Чистопрудному бульвару, замерзшие пруды, солнце, так хорошо! И на берегу пруда продают белые прекрасные хризантемы.
– Почем веточка? – Флавий спрашивает. – Ну, если хочешь, – он вздыхает, – я тебе куплю. Я куплю, если ты ОЧЕНЬ хочешь. Ну, раз ты ТАК этого хочешь…
– Ну, – говорю я, очертя голову, – купи!
Мы долго выбирали, и он, не дрогнув, скрепя сердце…
Как раз до своей безрассудной покупки он важно разглагольствовал о том, что из Голландии в Москву привозят мумии цветов.
– Я где-то прочитал, что голландские цветы – неживые, поэтому они и не пахнут. А эти пахнут! – радовался он. – Смотри-ка, пахнут! Наверное, это НАШИ хризантемы.
– Конечно, наши, – отвечала я, – просто нам их привезли из Голландии.

 

Дома я застала Федора пакующим громадный рюкзак. Сонечка сказала: он вышел на балкон, поднял голову, а там огромный клин журавлей. Все курлычут, летят, и никто не ждет командировочных.
Ни слова не говоря, Федька оделся, пошел на работу, хотя был неприсутственный день, явился к Сундуку, тот на месте, а куда ему еще? Он сидел и ждал у моря погоды – когда жизнь возвратится на круги своя и вновь будут возможны такие чудеса, как постановление Хрущева открывать новые пещеры Крыма и Кавказа и щедро финансировать их превращение в природные жемчужины.
На тугой лук стрелы не накладывал, богатырской руки не показывал, а будь его воля – принес бы раскладушку, повесил на гвоздь полотенце, сушил бы носки на батарее.
Все было у него под рукой – карты, схемы, полевые дневники, допотопный компьютер, электрический чайник, кружка с изображением двуглавого Эльбруса с нутром, коричневым до черноты от краснодарского чая.
– Пью только краснодарский, он напоминает мне студенческую юность, дымок костра и запах прелых листьев, терпкий вкус моих незабываемых путешествий.
Скворечница, которую Сундуков удерживал за своей лабораторией, перегорожена книжными шкафами, за ними коротали век научные сотрудники, оседлые с недавних пор землепроходцы и первооткрыватели – в дымке воспоминаний.
Два ворона сидели у него на плечах и шептали на ухо обо всем, что видят и слышат, Сундук слал их на рассвете летать над миром, к завтраку они возвращались, от них-то он и узнавал, что творится на свете.
– Мое терпение лопнуло, – сказал Федя, протиснувшись между шкафами. – Еду в Каракалпакию автостопом. А вы продолжайте ждать и надеяться, что ваша гора придет к Магомету.
Завлаб встал из-за стола, открыл книжный шкаф, раздвинул трехтомник “Карстовые пещеры нашей Родины” и вытащил конверт.
– Вот, – вздохнул он, – касса взаимопомощи, бери и поезжай. Не на самолет, но на поезд, не купе – но плацкарта, до Нукуса доберешься – пересядешь на арбу. Да полегче на поворотах, Федя! Шкуродеры, провалы, обвалы – наобум Лазаря не суйся. Я ведь тоже, когда молодой был, рвался в поля.
“И тебе не страшно?” – спрашивала жена Света. “Страшно, – ей отвечал Сундук. – А красиво! И столько моментов там помереть!”
У них любовь была. Он ее младше, она с 39-го года, он с 42-го. Сундук выращивал тюльпаны по очень сложной технологии. Могли бы продавать и жить – не тужить. Но – нет. Пещеры были его страстью. На чаше божественных весов она перевешивала тюльпаны – с женой, кошкой, рыбой и двумя голубями.
“И там одна пещера есть на южном склоне Чатыр-Дага… Или я ее, – сказал он, уходя. – Или она меня”. И пропал. Экспедиция за экспедицией отправлялись на поиски, народ приуныл.
А Свете было доподлинно известно, что перед любым серьезным делом Сундук долго и нудно курит. Все уже обыскали-облазили, вдруг она видит – черный провал, а вокруг свежие окурки. “Слазайте туда, ребята!” Те уже ухайдакались, потеряли надежду, но – в самом деле – на дне колодца за глыбой известняка лежал без сознания Сундуков.
В пещерах и правда жизнь подчиняется другим законам. Федор мне тоже всегда говорит: зря ты волнуешься. Так уж у нас заведено: упал и лежи, как Тутанхамон в законсервированном виде, кто-нибудь когда-нибудь на тебя наткнется.
Сундука вытащили, погрузили в корыто – сперва в холодную воду, подлили тепленькой. Он отогрелся и ожил. И сразу попросился в баню, любитель был этого дела, как Федя.
Федор ходил с Сундуком в Сандуны, выпьют пива и рассуждают – сначала о пещерах, а потом о вениках.
– У нас в Крыму веник не из березы, а из дуба, – втолковывал Юра Федьке. – У меня даже из канадского дуба. Лист крепче держится!
– А я люблю веник из березы и полыни, – отвечал Федор. – Они соответствуют друг другу по запаху и консистенции!
– Из дуба, Федя, веник очень кожу делает упругой, – упорствовал Сундук. – Но есть один нюанс: полезный для здоровья веник нарезать в глухой дубраве, куда не проникает ультрафиолет.
– Нет, Николаич, это дело вкуса. В Сибири я вязал пихтовый, кедровый и еловый. Отвар из хвои плесканешь на раскаленный камешек…
– Только не старый лапник! – хмуро качал головой Сундук.
– Упаси бог, – соглашался Федька.
Казалось, разговор исчерпан. Но Юра, покемарив, встрепенется и заметит:
– А кстати, можжевеловый хорош от ревматизма! Клен – унимает остеохондроз. Это на будущее, Федя!
Еще поговорят немного, как вязать и как запарить, и хотя снова не сойдутся во мнении – Сундук: нет лучше, чем сухой букет держать над голышами каменки, а Федор: макнуть в кипяток и накрыть ушатом, – между завлабом и младшим научным сотрудником царила полнейшая гармония, словно в тандеме отцветшей полыни с березовыми ветками.
Поэтому, как только Федор исчез за шкафом, из-за толстого справочника минералов Юрий Николаевич выудил ополовиненную фляжку армянского коньяка, плеснул в рюмку и с удовольствием выпил.
– Были когда-то и мы рысаками… – Он блаженно вздохнул и закусил лимоном, оставшимся от вчерашнего чаепития.
Сундук знал одно: вещи безупречны. Они перетекают из формы в форму. Мы не можем ни хвалить их, ни порицать.

 

Пока я на пристани, утирая слезы, махала вслед Федору белой хризантемой, а мой благородный муж громоздил паруса и стремился прочь от берега, мне позвонил Бубенцов.
– Слушай, Рая, надо с тобой переговорить. Приходи в отель “Рэдиссон” на Яузе, намечается аукциончик, благотворительный, будут продавать коров.
– Дойных? – спросила я деловито.
– Ну ты святая простота! Это проект международный. Раздают художникам пластмассовых коров, а те их разрисовывают, превращают в объект искусства. Попса, конечно, но имеет успех, народ любит такое, их в ГУМе выставляли на первой линии, ты там давно не шопилась, как я посмотрю. Встретимся в пять часов, увидишь, как проходят аукционы, где, кстати, можно иногда недорого приобрести шедевр и толкнуть завалящую картинку за приличную сумму.
Я стала думать, что бы мне надеть, решила посоветоваться с Флавием. Как раз такой момент был на закате, когда сквозь тучи все залило янтарным светом. Хотела заодно спросить: ты не в лесу ли? Не под небом золотым?
Флавий ответил:
– Важно не то, во что человек одет, а то, насколько он внутри ничего из себя не представляет.
Ну, что с ним разговаривать? Никакого толку!
Надела постиранные брюки с вывернутыми пустыми карманами, еще сырыми. И встала на весы.
– Какой вес? – Пашка спрашивает.
– Ничего лишнего.
– А если б у тебя были полные карманы денег? – говорит мальчик. – Представляешь, сколько бы ты весила?!
– Хорошо, что ей это не грозит! – весело откликнулась из кухни Сонечка.
– Не факт! – сказала я загадочно, не стала посвящать их в мои сумасбродные планы.
Хотя, может, и напрасно. Учительница на него жаловалась: “Мне, – говорит, – не важно, как учится ваш сын. А какой Павел человек – меня тревожит. «Моя хата с краю» – вот какая у него гражданская позиция. Ведь не все они будут гениальными поэтами, физиками, космонавтами. Главное для меня – чтобы он был неравнодушным, свободным от пассивности…”
Оделась по-боевому: черные ботинки с квадратными носами на толстой подошве, корейский синтетический свитерок и куртка из кожзаменителя, эрзац, но качество хорошее, финское. Так что Бубенцов, когда мы встретились, даже присвистнул:
– Ого! Какие гангстерские ботинки! И комиссарский полупердон прямо из “Оптимистической трагедии” – только пыльного шлема не хватает!
– Ботинки Ван Гога, – сказала я, смутившись. – Восемь лет ношу. Как подошва сносится, куплю новые, такие же.
– Есть такие башмаки – несносимые! – заметил Бубенцов. – Они еще тебя переживут, тебя в них в гроб положат! С ботинками надо так: три года поносил – и выбросил! Кстати, на Савеловской открыли секонд-хенд из Лос-Анджелеса. Тем, что в бутиках – несколько тысяч, там за двести рублей можно отовариться. Золотой пиджак – триста, туфли в бриллиантах – за четыреста… Скину адресок, ты хоть приоденешься.
Лобби полно было странных и примечательных людей – звезды эстрады, артисты, светские львы, толстосумы, тусовщики, аристократы, художники и разукрашенные коровы в натуральную величину.
Певец Сюткин своей корове нацепил маску, ласты и дыхательную трубку, а туловище разрисовал пузырями – корова-дайвер; Молодяков и Ёнчик вкрутили лампочку в коровий глаз, второй завязали черной лентой, ей только не хватало флага “Веселый Роджер” и деревянной ноги, была бы корова – джентльмен удачи! Макаревич изрисовал корову котами, Башмет – скрипичными ключами, кто-то изобразил пейзаж: бездонное небо широким синим мазком, зеленую землю, а на задней ноге – цветок. Еще была корова-Вселенная, усыпанная ночными звездами, а на рогах у нее – лайт-бокс в виде ясного месяца Леонида Тишкова.
Мартини, белое и красное французское вино, коньяк “Шато де Монтифо”, на тележке торт приехал – с коровой из суфле. Такого изобилия я отродясь не видывала.
В ожидании аукциона вели неспешные беседы, потягивая шампанское и “Хеннесси”. Бубенцов подвел меня к одной компании и представил:
– Это Райка – начинающий дилер. А это – Сергей Шутов, видела в фильме “Асса” его картины – самолетики, самолетики и черточки?
Шутов во фраке с длинными фалдами, в ослепительной рубашке с накрахмаленным воротником, уже разомлевший, лоснящийся, хмурый Файбисович, вальяжный Юликов, Бартенев, наряженный гвардейцем, с игрушечным барашком, сумрачный Карпов и грустный, молчаливый Берштейн слушали Алису Дегтяреву, вчера по телевизору она комментировала заварушку в Японии: на выставке обнаружили подделки Шагала и Филонова – чьей-то набитой рукой, размашистыми мазками, при том что Филонов своей тонкой кисточкой – тюк-тюк – месяцами одно и то же. А тут раскованно, привольно…
– У Васи в музее половина подделок. А Филонов – только подделки, – говорила Алиса. – Шагала настругали – играючи, грубо, нелетяще… А уж “Черный квадрат” Малевича только ленивый не подделывал.
– Ха-ха-ха, – засмеялся Ёнчик, – копия “Черного квадрата” – ха-ха-ха!
– …Японцы сделали экспертизу, они дотошные, – продолжала Алиса. – Внучка Шагала из Парижа прилетела – ни в каталоге этой картины нет, нигде. Отыскали Васю в Венеции. Он идет – щеки красные. “Какая ерунда, – говорит, – у этой картины давняя история, во время Второй мировой войны ее кто-то купил у кого-то в Средней Азии, в эвакуации, потом Зураб Константинович приобрел ее у одного грузинского директора винзавода, картина полвека болталась не пойми где, про нее и думать забыли!” А сам в камеру не смотрит, глаза отводит.
– Подделывать они горазды, придумать ничего не могут, а накалякать фальшак – раз, и готово! – воскликнул художник Лепин, певец трав и насекомых. – Мне говорят, Жека, твоя трава, мы купили. А я смотрю – не моя трава, души в ней нет, ведь я в каждую травинку вкладываю кусок своего сердца!
– Теперь бедный японец, – сказал Шутов, – подаст в отставку, если не решится на харакири, у них там другой кодекс чести, не как у нас. Кстати, на этой выставке две мои картины.
– Подлинники, надеюсь? – спросила я простодушно.
– И это легко проверить, – ответил Шутов. – Я незаметно пишу на холсте день и час моего рождения. Кстати, подделка – это большой головняк: влезть в шкуру художника, найти родной холст, добыть родные краски, а тут тебе и рентген, и химический анализ, а главное – интуиция эксперта…
– А вот и Зураб Константинович! – сказала Алиса. – Никто ему ничего не заказывал – просто душевный порыв…

 

Мы обернулись и увидели, как в распахнутые двери “Рэдиссон-отеля” дядюшка Зураб при помощи двух дюжих молодцов затаскивает свою корову.
– Мудрая стратегия, – одобрил Бубенцов, – сам купил, сам принес и сам купит! Мизерные траты, а имя капитализируется.
Тут начался аукцион, и публика устремилась на стук молотка ведущего: всех волновал один вопрос – чью и за сколько продадут первую корову.
– “Корова в траве”! – выкрикнул лорд Балтиморд.
– Свинство какое, опять с меня начали! – возмутился Жека. – Первые лоты – для разогрева, на первых никто не западает.
– Пять тысяч! Шесть тысяч! Восемь! Девять! Продано!
– А я что говорил?! – с облегчением вздохнул Лепин. – Трава – она не подведет! Самое лучшее, что есть на Земле, – трава. Она растет себе на лугах и полях, я всю жизнь ее рисую, образ донника и зверобоя, горечавки с мятликом, чертополох, я запечатлеваю прекрасное!
– А лорды-балтиморды, – он снова нахмурился, – как косой полоснули под корешок, продали мою кормилицу, отдали безвозмездно ненасытным пастухам. Доят нас, художников, со всех сторон. Все эти аукционы – полная надуваловка!
Лепин допил виски, засунул стакан в карман полосатого пиджака и отправился восвояси. Навстречу впорхнула Ольга Свиблова, директор “Мультимедиа Арт Музея”, искусствовед и красавица, примчалась на “мерсе” с каким-то олигархом.
– Вы опоздали, дорогая, – сказал ей Жека, целуя ручку. – Мою корову уже продали!
И ломанулся в ночь пешком через мосты, под звездами, в сторону Третьяковки.
Застыв на гранитном пьедестале, художник Репин с кисточками долго глядел вослед собрату, который нетвердой походкой, сутулясь, шагал к “Новокузнецкой”, где у входа в метро гужевалась совсем другая публика, не такая пафосная, как на аукционе “Сотбис”.
– Нет, вы видали? – воскликнул Бубенцов. – А просочиться в каталог, привлечь к своей пожухлой траве журналистов?! Этого мало? Единственный художник на Земле – Венецианов – не нуждался в пиаре! Его картинки были на папиросах “Казбек” и “Беломор”. “Что мне выставки? – Он смеялся над славой этого мира. – Любая мусорная урна – мои выставки!” Вот я тебе скажу про твоего Золотника…
Вокруг фланировали антиквары, олигархи, Умар Джабраилов интересовался, почем полумесяц без буренки, и никто из этих людей не испускал таких одурманивающих запахов, как Бубенец, – в нежно-голубых мокасинах ручной работы, будто сшитых из шкурки неведомого тропического зверька или даже птички.
– Гриша, – спросила я. – Кто у тебя пошел на ботинки?
– Никто! – ответил Бубенцов. – Это синтетика!
– Так у тебя в них, наверно, ноги потеют?
– Почему? – Бубенец элегантно снял мокасин, как Золушка – хрустальный башмачок, и протянул мне.
Я понюхала – его ботинок источал аромат майской розы.
– Ты ангел! – сказала я с благоговением. – Рассказывай, как обстоят дела.
– “Макдугаллс”, Рая, выставляет на аукцион “баклажаны”, но с ними надо делиться. Тебе бы досталась четвертинка…
– Уже неплохо!
– Но! Четвертинка не получается, только осьмушка. Ополовинили на всем скаку: так, мол, и так, берем на усеченных условиях. – И он достал из кармана пиджака бумагу с логотипом лондонского аукционного дома.
Я шла к метро по горящим следам Жеки Лепина, потрясенная увиденным, втянутая в поток необъяснимых явлений, который течет из тайных источников и стремится к неведомым целям, тебе же остается только зачерпнуть с поверхности, ухватить какой-то призрачный образ, то, что ничем не истолковать и ничем не поверить… кроме как “законом Золотника”.
На Балхаше Митя Осмеркин, ознакомившись с краткой тогда еще биографией друга, был ошарашен.
– Смотри, – сказал он (а Митя – человек умнейший и остроумнейший!), – где бы ты ни появлялся – обязательно что-то происходит, как скоротечная чахотка.
– И правда: полностью меняется картина! – удивлялся Илья Матвеич. – Иногда в лучшую сторону, иногда в худшую. Мы назвали это “закон Золотника”. Стоит мне познакомиться с человеком – жди больших перемен в его судьбе.
В юности, как известно, он подменил заболевшего тубиста в оркестре Алма-Атинского оперного театра, после чего дирижер Фуат Мансуров двинул на повышение и достиг таких заоблачных вершин, что возглавил оркестр Большого театра в Москве, и занимал эту должность, пока при восхождении не отморозил ноги, он был альпинистом.
История со скрипкой Страдивари, поднесенной в дар Ойстраху бельгийской королевой, тоже имела продолжение. После того как Илья Матвеич в кипенно-белых перчатках торжественно установил скрипку в музейной витрине, хранительница под аплодисменты Ойстрахов крошечным ключиком замкнула стеклянную дверцу.
Золотник ее предупредил:
– Дорогая, пока нас не грабят, как Западе, но давай через пару недель заменим оригинал на копию. У тебя не ключик, а фигня! И это не витрина, а сплошная фикция.
– В музее??? – воскликнула она. – Муляж?!! Ни за что!
Через девять лет скрипку Ойстраха украли. Закон Золотника порой выстреливает не сразу, крайний срок – двадцать лет, это уже доказано.
Боюсь, в моем случае тоже сработал З.З., ибо с той минуты, как я обнаружила во дворе картины, жизнь моя поменяла привычное русло, раздвинула берега, покатила пенистым валом, угодив на стрежень, и пошла блуждать по широкой пойме, перенося огромные массы песка и тонкого ила, отражая дубовые рощи, срываясь со скал.
Причем ни логики в этом не было, ни правил, которые позволяют отступающему возвратиться к своему истоку, – лишь один закон прозрачности, которую так тщательно искал Илья Матвеич, бросая краски на поверхность холста. А уж из этого хаоса рождалась у него гармония белизны, и, если картина не становилась белой, он не считал ее завершенной.

 

Бабье лето кончилось, зарядили дожди, редко, очень редко мы виделись с Флавием.
– Я как парусник, – он говорил, – в меня надо вдувать энергию. Хотите, вдувайте, не хотите – я и пальцем не пошевелю.
Водить компанию с Флавием можно было, только беспрерывно его нахваливая, во всем споспешествуя, осыпая благодарностями, очерчивая манящие лично его горизонты, которые стремительно сужались, пока не превратились в точку, а если ты остановился, чтобы перевести дух, голос его становится все безжизненнее, и довольно быстро он утрачивал к тебе всякий интерес.
Федор в отъезде, мы с Пашкой не могли решить примеры по математике.
Я позвонила Флавию.
– У вас что, – он спросил, – нет поближе кого-нибудь, кто бы в этом соображал?
– Ближе тебя у нас нет никого, – смиренно отвечала я.
Просто не верилось, что этот человек мне говорил: “Я буду всегда тобой любоваться. Даже когда ты станешь старенькая… если буду жив”.
Раньше мы пели с ним, обнимались, ели горячие пончики, друг другу в рожу сдували сахарную пудру, вёснами нюхали черемуху, лазили через забор в японский сад, слушали пенье лягушек, любовались цветущими вишнями, липа когда цвела, нам вообще сносило крышу…
И когда Земля летела сквозь Персеиды, а листья – по дорожкам: орешины, осины? И канадские клены стояли совсем малиновые. Как я любила этот день между блаженным летом и назревающими дождями, подрисованной краплачком рябиной, густо намалеванным боярышником и шиповником.
Зимами босиком бегали по снегу. Как-то раз Флавий искупался в проруби – главное, не собирался, ничего, вдруг видит – кто-то голый вылезает из заледенелого пруда поздно вечером, он разделся и – в прорубь, полотенца у него не было – выбрался, побегал, обсох, оделся, пошел домой… и больше никогда этого не делал.
– Какая женщина! – говорил Флавий, глядя на меня влюбленными глазами. – Ни денег не надо давать, ни жениться – просто подарок.
В любой, самый неподходящий для этого момент он мог запеть самозабвенно арию Брунгильды из оперы “Валькирия” (“Я чё-то Вагнера полюбил последнее время…”). На мой вопрос, откуда он знает слова, Флавий застенчиво отвечал:
– Я только свирель, на которой играет Бог.
Вдруг решил, что мне надо срочно купить коньки!
– У Федора сейчас нет денег на коньки, – я отвечала.
– Я ему одолжу, – предлагал Флавий. – Он потом отдаст, когда будут.
– Следующий кадр, – говорю, – я, сухонькая старушка, лежу в гробу, и вы, два убеленных старца, склонились надо мной. Федор тебе протягивает деньги: “Возьми, за коньки”. “Не надо, – говоришь ты. – Это подарок”. “Бери, бери, еще пригодятся”. “Ну, пополам…”
– Камера опускается, – говорит Флавий, – а на ногах у тебя вместо белых тапочек – фигурные коньки.
Вот же были счастливые времена, когда в ночь-полночь мог раздаться телефонный звонок: это Флавий с каким-нибудь важным донесением касательно вечных вопросов Бытия. О жизни, любви, о смерти, об этом только и надо разговаривать, больше ни о чем, он считал.
Например, звонил и говорил:
– Вчера вечером умерла твоя любимая певица Элла Фицджеральд.
Если начать пространный разговор, в нем зарождалось недовольство, и все оканчивалось скандалом.
– Я хочу тебе сказать, только ты не обижайся, – говорил он. – Ты единственный человек, с которым я общаюсь, и ты такая дура.
Бабушка Иовета, принявшая постриг после пленения мусульманами, к моему приходу всегда пекла пирожки. К застолью из своей светелки выплывала сестрица Флавия, высоченная Сибилла, дочь Иерусалимского короля, тоскующая по графу Стефану, третьему сыну графа Теобальда II Шампани, унаследовавшему самую захудалую сеньорию во Франции – Сансер, в то время как его старшие братья Генрих I и Теобальд V заполучили Шампань и Блуа.
Оттого он и соблазнился отправиться за семь верст на Святую Землю свататься к нашей несравненной Сибилле. Но, прогуляв там три месяца и разбив ей сердце, этот охламон вернулся в свой Сансер, построил замок с шестью башнями на красивом холме и женился на дочери какого-то Годфри Донзи – Аделаиде или Агаве-Матильде, черт их там разберет.
Сибилла вечно хандрила, домашние к ней относились с пониманием. Но бабушка Иовета с ее строптивым характером никому не давала спуску. Вот она хлопочет у плиты, тушит баклажаны с картошкой, а эта дылда, усевшись за стол, заявляет:
– Мне баклажаны без картошки.
– Да кто ты такая: “баклажаны без картошки”? – кричит Иовета. – Баклажаны с картошкой – и точка!!!
В новогодние каникулы она телефонировала на горячую линию в мэрию:
– Может, это будет для вас неожиданным открытием, но хочу вас проинформировать, что не все поехали на Канары, Сейшелы и в Альпы. Вот я, например, пенсионерка, сейчас пошла в магазин и не смогла до него дойти: голый лед – разбегайся и катись. Кто за вас дорожки песком будет посыпать? Пушкин?
Она была выдающимся кулинаром, над чем бы Иовета ни колдовала у плиты, получалось – пальчики оближешь. Особенно заливное из свиных ног. Кстати, моя бабуля к Новому году тоже часами в огромной кастрюле варила страшные свиные ноги, после чего ставила на стол тазик с горкой округлых выбеленных косточек дымящихся – обгладывать и обсасывать.
Иовета отменно квасила капусту в баке, по борщам у нее пятерка с плюсом, но коньком был великолепный смородиновый мусс. Таинственный мусс, который она взбивала до неописуемой пышности и воздушности в глиняной миске, покрытой коричневой глазурью.
Флавий обожал ее муссы. Казалось, превыше всего он ценил в этом мире смородиновый мусс. И все же, чудесный и безрассудный, он говорил мне в порыве страсти:
– Я люблю тебя больше мусса, больше блюза и, может быть, больше жизни!
Хотя быстро добавлял:
– Но это я говорю из вежливости, поскольку знаю, что ты бы хотела это услышать.

 

Целыми днями Флавий дышал свежим воздухом, и в наушниках у него по кругу звучала одна и та же песня, которой он громко подпевал, хотя она – от лица женщины: “Я-а узна-ала тайну: для надежды и мечты-ы мне никто не нужен, даже ты-ы-ы…”
– Так хочется быть живым, не меньше, чем святым… – вздыхал он.
Для обретения совершенства и бессмертия Флавий собственноручно пек хлеб, кучу денег ухнул на какой-то кувшин с палочкой, которой надо крутить воду против часовой стрелки.
– Не понимаю, что это дает и дает ли вообще, – говорил Флавий, – но я пью эту воду и надеюсь, хоть что-то дает, правда, это не факт. Я ей умываюсь, а потом посыпаю себе на лицо морскую соль. Я сначала не знал, как посыпать, а потом понял: лицо надо солить так же, как пищу, – из солонки. Это очень полезно. Вот посмотри на мое лицо, посмотри! И еще я купил себе крем с панцирями креветок. И мажусь им – видишь, какой я!
– А из подкрылок не было тараканьих?
– Из подкрылок нет… – отвечал серьезно.
На Выставке достижений народного хозяйства он тоннами затоваривался БАДами и витаминами, в результате чего в павильоне “Здоровье” у него образовался дисконт. Я хотела купить там бутылочку масла зародышей пшеницы. Так Флавий меня по-хозяйски представил продавщице.
– Вот Райка, – сказал он, – это баба моя.
И мне сделали скидку вполовину.
На закате солнца он бегал трусцой, пил собственную пропаренную мочу и сбрызгивал ею голову, чтобы волос гуще рос. На танцах близко сошелся с бездомным экстрасенсом и философом Максимилианом. Тело тот считал микроскопической вселенной, малыми Небом и Землей, ведь мир вечен, – говорил Максимилиан, – а следовательно, вечным должно быть и тело – что мы утратили из-за отступления рода человеческого от истинного пути.
– Главное, не надо хлеб дрожжевой есть, это яд. И пить квас, – рассуждал Флавий. – Чувствуешь, у меня одна ноздря заложена? Значит, щелочной перевес в крови.
– А если две? – я спрашивала с грустью.
– Если две – то тебе крышка.
Или он спрашивал:
– У тебя как желудок работает? Хорошо? А у меня не очень.
– Слабит или крепит? – Приходилось поддерживать этот насущный разговор.
– Крепит, – серьезно отвечал Флавий.
Вдруг стал жаловаться, что при виде меня у него закладывает иную ноздрю – не ту, что заложена обычно. Вероятно, какая-то утечка энергии. Пришли в гомеопатическую аптеку, там был аппарат, замеряющий энергетику, Флавий предупредил:
– Если у тебя будет низкий энергетический уровень, я тебя брошу.
Смерили – у него пятьдесят четыре, у меня – четырнадцать.
– Молодец, Райка! – Он даже опешил. – Никакой лишней энергии!
– Ты же говорил…
– Ну, я не думал, что настолько низкий. Только последний подлец может бросить женщину с таким низким энергетическим зарядом.
У танцплощадки мы встретили Максимилиана, чья слава безупречна, чьи благодеяния неисчерпаемы и чье бесконечное сострадание простиралось ко всем существам необъятной вселенной в прошлом, настоящем и будущем. Разгоряченный, весь в поту, он выскочил прохладиться.
Как раз ночью к нему из космоса прилетала энергетическая птица и принесла благую весть, что Россия вот-вот станет священной нацией и вернет благородство былых времен. А россияне ясно увидят, как они отгородились от моря добра и света своим невежеством. И добавил, понизив голос, что может на расстоянии увидеть мои внутренние органы, если я, конечно, позволю.
Мы сидели на лавочке у пруда, я и Флавий, за нами наблюдали боги с небес.
Листья на дубах не опали, но как-то застыли на ветру, большие столетние дубы, полупрозрачные; под мостками скопились утки, а на бережке совершенно по-летнему зеленела трава.
Обретший чистоту и мир, Флавий говорил:
– Вот приду сюда стариком. Подумаю: здесь мы сидели с тобой. Так и жизнь прошла.
Тут хлынул дождь со снегом. Гроза бушевала, молнии слетали со всех сторон. Мы ринулись к выходу, разбежались по домам. После чего Флавий месяц не звонил.
Мне даже приснилось, что он отправляет какой-то знакомой девушке в другой город посылку с куриными гузками.
– А то, – объяснил он мне, – там этого нет…
– Какой еще другой девушке? С моей-то потенцией?! – оправдывался в начале декабря этот потухший вулкан, смолкнувшая песня. – Я звонил. Тебя не было дома, подошел Пашка. Я ему рассказал, что по телевизору Ури Геллер протянул руку и произнес, обращаясь к зрителям: “Дотроньтесь ладонью до моей руки. Чувствуете, в вас вошла энергия любви? А теперь позвоните своим любимым”. И я позвонил тебе. Ты спроси у него, спроси! Что? Не передавал? Негодяй растет!
В дни каникул на школьном утреннике Флавий сыграл старичину с седой бородой. В душегрейке бабушки Иоветы он сидел на сцене, погруженный в глубокую задумчивость, а вокруг порхали воздушные сильфиды. Вдруг из-за кулис выскочили духи, подняли его со стула, и, закружившись в танце дервиша, малахольный дедуля, судя по всему, отправился на тот свет – мне был до конца не ясен замысел режиссера.
Публика окаменела в финале, ни одного хлопка, такой ужас навеял ей этот ветеран, в разгар школьного утренника покинувший земные пределы. Я даже не смогла досидеть до конца, чем глубоко ранила тонкую душу Флавия, ибо сквозь щелочки навсегда прикрытых век тот заметил, что я покинула зрительный зал, и подумал: “Ушла, сука!” – он мне потом рассказывал.

 

В конце ноября деревья стояли голые, ожидая зимы. Но что-то в природе не заладилось, солнце стало припекать, проснулись мухи, на сирени набухли почки!
– Весна пришла, – заявил Пашка, собираясь в школу, – шапку не надеваю, иду без куртки!
Я и сама кинулась бы любоваться напропалую этим сбрендившим ноябрем, пахнущим солнцем, небом и первоцветом. Фиалки распустились, одуванчики желтые. Да что одуванчики! Взошли над горизонтом Поллукс и Бетельгейзе, которые восходят только в конце марта. Каждый наступающий день преподносил события настолько маловероятные, что я им почтительно вверяла себя.
Нежданно-негаданно из Асташкова нагрянули дальние родственники Федора – у них случилось горе, умерла мама в маленьком городке – то ли Талдоме, то ли Луховицах, в ста километрах от Москвы. Естественно, они остановились у нас.
Ничего, думаю, у людей такое горе, потеснимся.
Ранним утром они свалились как снег на голову, день гуляли по Москве, переночевали, мы с Пашкой спали на кухне, а родственники – друг на друге в комнате и в спальне. На следующий день они попросили денег взаймы. Я заняла у соседей: что делать, у людей такое горе.
Они пустились в свой скорбный путь, а через день вернулись обратно, сказали, что оставили маму в морге, так как хоронить очень дорого. А если оставить как есть, ее похоронят за счет населенного пункта.
Потом снова гуляли по Москве, и не было конца их прогулкам, включавшим распитие спиртных напитков под открытым небом и даже катание верхом на лошадях вплоть до ломания конечностей некоторыми участниками этого перформанса.
То, что они подчистую уничтожили мои продуктовые запасы, бог с ним, у них непростая жизненная ситуация. Но их затянувшиеся каникулы до боли напоминали беззаботный пир женихов в доме перманентно отсутствующего Одиссея. Наконец, они в последний раз переночевали и уехали в Асташково. Не отдав Пенелопе деньги.
– Нет, я просто удивляюсь на таких людей! – говорила я.
– А я вообще уже ничего удивительного ни в чем не вижу, – рассуждал Пашка. – Хоть здесь пройдет великан. Я могу испугаться, порадоваться или огорчиться, а удивиться – меня не удивишь. Я только не понял, – добавлял он, – у кого был день рождения, кто чей сын и кто на ком женат.
Близился Новый год, в школе творилась неразбериха.
– На последнем уроке учительница ушла, – докладывал мальчик, – и вместо нее урок вела нянечка с первого этажа из гардероба.
Мама, папа и я дружно запасались новогодними подарками. Теперь детям трудно угодить, Сонечке в “Детском мире” посоветовали шпионский набор – черные очки, фотоаппарат, которым можно делать тайные снимки, также в комплект входили лупа и наручники.
Отцу Абрикосову аспирант привез из Берлина коллекцию мусороуборочных машин (одна из них говновозка), подробные модельки, выполненные со знанием дела, потом было много насмешек по этому поводу.
Я на книжной ярмарке накупила специальных развивающих книг, роскошно изданных, с цветными иллюстрациями, две даже с автографами известной шведской писательницы. Сама Пернилла Стальфельт надписала Павлушке нежные слова и нарисовала на одной книжке алое сердце, пронзенное стрелой, а на другой череп со скрещенными костями. Я уже предвкушала, как мой дорогой мальчик станет их почитывать, оказалось, одна про смерть, а другая про половую любовь.
При моих широких взглядах на жизнь и абсолютном ее приятии во всем чарующем многообразии меня бы это ничуть не смутило, но на полосной иллюстрации члена с яйцами в разрезе и на двух беззаботных лесбиянках, которым явно по требованию российского издательства в разделе, где автор приоткрывает завесу тайны для аудитории “0+”, что любовь в этом мире принимает самые что ни на есть причудливые формы, подрисовали лифчики с трусами, – даже я слегка забуксовала.
Кстати, я по сей день благодарна своим родителям, что ни о чем из этой оперы понятия не имела приблизительно до восьмого класса. Меня водили в цирк, на “Синюю птицу”, читали “Пряничный домик” братьев Гримм, “Голубую чашку” Гайдара…
Откуда-то все это люди сами узнают. Нет на Земле такого человека, который в конце концов не оказался бы в курсе, кроме простака Дафниса и его возлюбленной Хлои.
Пашка однажды спросил:
– Рай, что такое гондон?
Соня ахнула.
А я – беззаботно:
– Да черт его знает.
И он вполне удовлетворился этим ответом.
В общем, выдалось спокойное утро, когда я, пропев мантры и попробовав свои силы в сердечной йоге, двигаясь грациозно и величаво, поощущала себя царем терпения, попревращала копья в цветы, поразгоняла тьму, прониклась безмолвием небес и с чистой совестью собралась выпить чашечку кофе… И тут мой двор уединенный твой колокольчик огласил! То несся ко мне Григорий Бубенцов, сметая версты.
Ах, как ладно сидел на нем купленный в модном магазине Harrods на Трафальгарской площади новый гороховый кардиган знаменитой британской марки для занятых людей, которым важно чувствовать себя на коне с утра до ночи!
– Принес благую весть, пляши! – сказал он и вытащил из-за пазухи разивший типографской краской свежий номер “Российской газеты”. Он развернул ее, и вспыхнул заголовок, напечатанный жирным шрифтом:
Картины продаются,
Родина – никогда!
Внизу помельче:
Рекордные продажи отечественной живописи за рубежом!
А посередине – фотография картины, и картина эта была нашего Ильи Матвеича. Именно его, а не Оскара Рабина или Немухина и не раскрученного гения всех времен и народов Анатолия Зверева!
В тексте говорилось, что работа мастера продана за двадцать тысяч фунтов стерлингов после восьми минут торгов неизвестному покупателю по телефону, подозревают, это японский воротила, превративший свою сеть дискаунтеров Fast Retailing по продаже одежды Uniqlo в главного мирового ритейлера.
– Ур-ра!!!! – закричали мы с Пашкой.
Затем – пунш, рукопожатия, объятия, факельное шествие!
– Я могу заниматься куплей-продажей ловко и обтяписто! – ликовал Бубенец. – Держу пари, это проделка японского магната. На аукционах публика сидит с закрытыми ушами, зажмуренными глазами, запечатанными устами, а для японского нувориша борьба за обладание истинным шедевром авангардного искусства шестидесятых – вызов и великое приключение, потому что сердце японца распахнуто миру!
– Наши со стула упадут, когда увидят! – потирал он руки. – Купил Золотника за такие бабки! А сам небось Хокусая от Хитомаро не может отличить! Хотя черт их знает, японцев. Может, он и Ивлина Во читал, и не любит Глазунова…
Гриша то превращался из дилера в поэта, то из поэта – обратно в дилера.
– А кто еще? Англичане – спесивые, самодовольные, заносчивые, одно слово – островитяне, видите ли, они собрались насадить католичество в Индии! Но их миссионеры не смогли пройти сквозь огонь!
Правда, на все мои вопросы – когда можно получить деньги и сколько – Григорий отвечал уклончиво. Но я уже с лету начала строить радужные планы: только откроются золотые закрома, начну работать над каталогом персональной выставки, арендую зал. В центре Москвы будет подороже, но по деньгам. Приглашу великого искусствоведа Виталия Пацюкова, он воспоет Илью Матвеича, проанализирует его творчество. Чтобы все было как принято в академических кругах.
Биография Золотника таит в себе много белых пятен: в какой-то момент, например, он стал сомневаться, что родился в Барнауле, что-то подсказывало Илье Матвеичу, что он появился на свет в Усть-Кане. Вдруг вспомнил маленькую избушку из тонких бревен на бережке, где Кан впадает в Чарыш, а тот несет свои воды в Обь. Вспомнил летнюю кухню – аил, сарай с травой на крыше.
– Я перед смертью, Альберт, хотел бы вернуться в какой-нибудь первозданный край, – он говорил.
Вернее, он говорил, “рай”.
– Мне надо, чтобы перед глазами была большая вода: если не море, то Кама или Обь, ну или Волга, она очень похожа на Обь. Выбрал бы маленький городок, скажем, Плёс. Там, наверное, жителей тысячи полторы, и ближайшие города – это Ярославль, Кострома… А какие места в Карелии!
Видимо, биографам задним числом придется додумывать поздние годы мастера и сцену его кончины.
– Ладно, пока бери газету, у меня еще есть! – великодушно сказал Григорий. – И составляй опись картин, я договорюсь с фотографом, он отщелкает. Будем подходить с умом к наследию мэтра! – И Бубенец растворился в тумане.

 

Первый, кому я, светясь от счастья, показала газету, – это одноглазый медведь, больше было некому. От Федора уже второй месяц никаких вестей, хотя бы разок позвонил, но для этого надо выбраться на свет божий, вскарабкаться на пригорок, найти сигнал сотовой вышки, которых, скорей всего, в Каракалпакии нет в помине…
С Флавием тоже особо не поделишься ни земной радостью, ни печалью.
– Не отвлекай меня от моего Ничто, – откликался он на мои звонки слабым голосом.
Не то чтобы я тосковала по человеческому становью, нет, в конце концов, вся наша жизнь – это плод воображения и в итоге растает без следа…
Вдруг звонок в дверь. Лицо человека, стоявшего передо мной, казалось отдаленно знакомым, как будто давным-давно, совсем в другой жизни, я с ним встречалась – убей не помню где. Чем-то веяло родным от этих белесых бровей и оттопыренных ушей, белых ресниц и бесцветных глаз, почти не тронутых голубизной. Но для законченного образа, похоже, не хватало детали…
– Привет! – сказал он. – Не узнаешь? А я бы тебя и на улице встретил – узнал: все тот же длинный нос, который ты вечно суешь куда не надо. Я что, сильно изменился?
– Вовка! – Я кинулась его обнимать. – Сколько зим, сколько лет!!! Ты откуда взялся? – А сама знай стаскиваю с него пальто, в голове закрутилось: нажарим котлет, наварим макарон, винегрет и бутылка перцовки в холодильнике, устроим пир горой! Матаафа пришел к Туситале с той единственной целью, с какой один друг приходит к другому: отразиться в его глазах! Это ли не повод напиться?
А он так серьезно – не улыбнулся, ничего, ботинки скинул и в комнату.
– Ах, во-от они где, картины моего любимого дяди Ильи! И чегой-то они тут делают?
…Челочки не хватает, реденькой челки под линейку на стриженой голове – Вовка полысел, такая бледная гладкая лысина венчала Вовкину тыкву. А в остальном – как в детстве: тощий, лопоухий и белобрысый, Сонечка звала Вовку Иван Царевич.
– Все было на помойке свалено, – говорю. – Я их спасла…
– А кто их туда поставил? – произнес он с видом владетельного принца. – Они же не из-под земли выросли! Стопочкой сложил, а наутро хотел забрать.
Врет и не краснеет, подумала я, глядя на него сквозь пелену любви.
– Ну ты и выдумщик, – говорю. – Кто велел дворнику Айпеку выбросить холсты в мусорку, дал ему пятьсот рублей… Дал?
– Дал, чтобы он дядины картины аккуратно вынес на двор и сторожил до утра, а ты, значит, воспользовалась его отлучкой и уволокла к себе в конуру. Картины мне по наследству достались, дядька мой – как отец родной. А не отдашь, пойду в полицию и напишу заявление, что ты нас обокрала, да еще продала ворованное за границу. – И достает из кармана газету!
Исполненный решимости, непоколебимый, Вован застыл передо мной, раздувая ноздри. Прямо не верилось, что это мой Вовка-морковка, простая душа – блефует, угрожает… А я смотрю на него – и у меня такое чувство, будто у меня в бане украли одежду. И я не знаю – то ли мне у банщика просить лишнюю простыню, то ли звонить родственникам, то ли самой у кого-нибудь украсть.
– Картину продала, – продолжает он – ангел возмездия, пришедший исполнить волю Вселенной, – а где мои деньги?
Тут, как в “Ревизоре”, появляется Федор – заросший, в грязном комбинезоне, в каске, с огромным рюкзаком, обветренный, морда красная – и застает вышеописанную картину.
– А это еще кто? – спрашивает он хриплым голосом простуженным.
– Друг моего детства – Вован. А это муж мой, спелеолог Федя, еще немного, и он соорудит кадастр всех пещер планеты, – с гордостью говорю я. – Знаешь, Вов, что такое “кадастр”?
– Нет, – признался Вовка. – Зато я знаю, что такое отчуждение собственности, статья 158: срок лишения свободы до пяти лет. В лучшем случае! – обратился он к Федору. – Я человек принципа и никогда никому ничего не спускаю. И знаете, что еще? Я напишу в прокуратуру, что у моего дяди Илюши там были не только картины.
– Приехали! – Федор скинул рюкзак.
Кому, как не мне, прекрасно знать, что Федька порою бывает дик и порывист: я испугалась, что он сейчас спустит моего друга с лестницы, поэтому заслонила его, как это обычно делала в детстве. Он был тихоня с вечным насморком, рос без отца, родился восьмимесячный, и Берта говорила Сонечке, что “мамэ Илюшиного племянника – женщина с трудной судьбой”. Он и теперь шмыгал носом, меча громы и молнии, а носоглотка по-прежнему неспокойная, наверняка и горло красное…
Однако я плохо знала Федора.
– Снова на те же грабли? – с укором сказал он. – Вспомни, как на Арбате какой-то хрен уронил кошелек, ты подхватила – и за ним. Тот: “Ой, спасибо, спасибо!.. А деньги где?” – “Я не открывала…” – “Ах, не открывала! Тут было сто долларов и двадцать тысяч рублей!..” И тебя хвать за шкирку! Пришлось ему денег дать, чтоб он отвязался… А как ты стояла горой за насильника! А за убийцу, зарезавшего товарища?!! Теперь твой Вовец накропает на нас донос: мол, его голоштанный дядюшка был подпольный миллиардер, в туловище мишки зашиты золотые червонцы и облигации трехпроцентного займа, тюбики с красками набиты брильянтами его покойной бабушки…
– Я должен получить то, что мне причитается! – выкрикнул Вовка.
– Хорош качать права, Владимир, вызывай “газель”, – скомандовал Федор. – Я тебя погружу, и до свидания! Сколько вы не виделись, добрые друзья? Чтоб еще столько же, а то я за себя не ручаюсь.
– Решим дело миром, – говорю. – Может, по стопарику и по котлете? Больно уж повод хорош!
– Лучше не придумаешь, – мрачно заметил Федор.
А пока он грузил холсты, ругаясь и чертыхаясь на чем свет стоит, – муж только с поезда, с Казанского вокзала, еще не смыл с себя дорожную пыль, а тут опять таскать, вот оно чем заканчивается странствие Гильгамеша к обиталищу богов, Улисса – в землю обетованную, Геракла – к саду Гесперид на Яблоневый остров Авалон, чтоб завладеть волшебными плодами, которые караулит стоглавый дракон, – на лестничной клетке нарисовался Бубенец с фотографом-австрияком. Где он его только откопал? Кремлевский кубок давно закончился, а Коля застрял в России, ни туда ни сюда.
Они приходят, а мы все в происшествии. Боже правый! Какой у них был растерянный вид, когда они угодили в эту чехарду!
– Оставил картины у контейнера. Вернулся, а там – прикинь? Ни кола, ни двора, ни куриного пера, как говорил мой гениальный дядя, – охотно объяснял им Вова. – Все Райка утащила.
– Выкинул, а теперь спохватился, – подначивала я товарища по детским играм, при этом ощущая себя самым счастливым существом на земле. Ведь окружающая реальность просто волшебна! Мы не должны ссориться между собой. Сущие мелочи, надо быть выше этого. Скажите: “Я – вся эта жизнь в целом”, оставаясь спокойным и безмятежным!
– Что ты заладила, как попугай? – огрызался Вовка. – Я положил их на временное хранение. Да, что-то нарочно припрятал в бак, чтобы сохранней было. Мне эти картины достались по наследству, я – наследник Илюши! Единственный! Я!!!
Он, бедолага, настолько загрузился этим бредом, невозможно его было ухватить ни за какие яйца. Но Бубенец не был бы Бубенцом, если бы виртуозно не сориентировался в этом изменчивом мире.
– Владимир, возьмите мой телефончик, я к вам наведаюсь… Мы с вашим дядей еще заварим кашу… У меня на мази одно дельце, которое принесет большой барыш! Впереди “Сотбис”, турецкий султан обещал пожаловать в скором времени, индийский паша начал собирать современное искусство… Чтобы дядя не залег у вас мертвым грузом!
А мне он зашептал:
– Отдала – и молодец, а то будет как с художником Рихтером: он выбросил свою картину, какой-то бродяга нашел и продал, так суд вытряс все, что он за нее получил. Да еще обложили штрафом! Тот им: “Братки! Я ж на помойке нашел!” А ему: “Не твое – не трожь, закон на стороне частной собственности, мало ли что там лежит!” Чуть не посадили. Увы, твою восьмушку придется пилить пополам. Но это будет крупный куш, не волнуйся!
А мне когда кто-то говорит: не волнуйся, я сразу начинаю волноваться. У нас было планов громадье, а теперь прости-прощай – таков бесславный конец? Прям так и хотелось спросить у Вовки: благородное ли вы дело затеяли, сеньор? Вон он какой надутый, гордый, как папа римский, что положил нас на лопатки, да еще и шапками закидал.
– Трогай, брат, на Кустанайскую, – важно сказал племянник рекордсмена “Макдугаллс”, усевшись в кабину водителя.
– …И не забудь про фунты стерлингов, ворованное нехорошо продавать… – крикнул он мне из машины.
– А мишку, набитого самоцветами, забыл???
– Оставь себе, на память о нас с дядей! – откуда-то издалека принес ветер, как будто перекатывался вечно удаляющийся гул морского прибоя.

 

Конечно, в жизни все следует предусматривать, но есть вещи до того непредвиденные – как хочешь их предусматривай, хоть всю жизнь о них думай, они и тогда не утратят характер непредвиденности. Не знаю, что толкнуло Володьку на этот шаг: божественная глупость или великая игра, но – как нас учит отец Абрикосов – что бы ни случилось, улыбайся, и все.
Со смятенным сердцем я возвратилась домой. Звенящая пустота окружила меня. Быстро же я привыкла слоняться среди трепетавших полотен, под светлым плеском небес и парусов, с холодным паром утреннего тумана, легкой землей, мягкими тенями и солнечными бликами, у подземных вод, в гуще колдовских превращений.
– Вот оно как дело обернулось, – сказала я Федору. – Какое буйство жизни! А что? Это даже любопытно.
– Ничего тут любопытного! – с места в карьер кинулся возмущаться Федька, увидев мое изумленно-приветливое выражение лица. Он уже рассупонился, сбросил башмаки, вылез из комбинезона и фланировал по квартире в кальсонах, проношенных не то что до дыр, а до состояния капронового чулка. – Я хочу разоблачить твоего негодяя и сутягу! Это же – жлобы! Жлобы, мещане, мелкие людишки. У меня просто тектоническая плита уходит из-под ног при виде подобного хмыря – понимаете ли, он приехал и уехал на белом скакуне, а ты чувствуешь себя говном в проруби!
– Не стоит сгущать краски! – сказала я. – Исходя из того, что мы не можем контролировать Вселенную…
– Хватит прекраснодушествовать!!! – заорал Федор, мало-помалу теряя и сдержанность, и последние остатки рассудительности. – Ты бы хоть на хер послала кого-нибудь, что ли!
Но я уже никогда никому не скажу ничего плохого. Люди так напереживались за свою жизнь, все такие ранимые – ужас, особенно те, кто набрали общественный вес. Единственное, иной раз ляпнешь чего-нибудь по глупости, как водится – в самый неподходящий момент, самому неподходящему человеку, с самыми для себя непредсказуемыми, по большей части катастрофическими последствиями.
Федька прав, я постоянно выдаю желаемое за действительное, вдохновенно золочу пилюлю, ибо реальность давно стала для меня чем-то эфемерным и проигрывает в сравнении с мечтой.
– Реальность растяжима, поскольку растяжимо само время, а между реальным и воображаемым мирами нет как таковой четкой границы, – с младых ногтей внушал мне отец Абрикосов.
Но такие вещи невозможно принять на веру, пока не представится случай убедиться на собственной шкуре. К тому же я до того замотанная, что не способна воспринимать жизнь как она есть. Моя гедонистическая натура надстраивает ее вширь и вглубь, я приукрашиваю этот мир и догадываюсь зачем – чтобы сделать его приемлемым!
– Все у нее чики-брики! – не унимался Федор. – Кругом ангелы летают. Вылез таракан? “Не смей его дави-ить! Это же жу-ук, а не таракан! Жук-бронзовка, просто худо-о-ой, его не докормили, скорей несите ему куша-ать”, – он меня передразнивал. – “Это прекрасная кассета… Тянет? Гудит? Так это же Артемьев, что ты хочешь…”
Федор бушевал. А я вдруг вспомнила, как мы в детстве с Вовкой вместе хоронили умершего кота. Вспомнила точильщика ножей с потертой сумкой на ремешке через плечо – в сапогах, фуражке и длинном фартуке брезентовом, его станок с двумя серыми каменными кругами – шероховатым и гладким. Круг вращался, из-под ножей, ножичков и ножищ сыпались оранжевые искры, камень свистел, сталь шипела, а мы с Вовкой стоим и балдеем.
И сама абрикосовка, растянутая на бесконечные пространства, в ее сердце рождались ветры, из окон вылетали чайки. Там, где все имело четкие контуры, наш дом попирал законы геометрии: в моей детской памяти он почти уже не здание – комнаты, ничем не связанные, парят в вышине, легкие, как воздух, пролеты лестницы, площадка и кусочек коридора, где стоял знаменитый гардероб. Нам всегда казалось с Вовкой, что из его черной замочной скважины слышится невнятный говор.
Вспомнились оранжевые абажуры, мамина котиковая шуба и папин парусиновый портфель, ширма с цаплями Берты, чернильница ее мужа Вольфа с тремя отделениями – для зеленых, лиловых и красных чернил…
Я подозреваю, когда мы переступаем порог, природа награждает нас за все пережитое моментом искупления, очень радостным, и наш огромный багаж, который мы тащим по жизни, ком личной истории – обваливается, а перед тобой повисают в воздухе, превращаясь в великолепные призраки, как будто не имевшие значения предметы и события.
И уже не важно – было это в воображении или в действительности. Важно, что в пространстве освободившейся души парят подобные островки, а все, что происходило между стеклянным шариком волшебным (какое горе было его потерять и какое счастье – найти!) и каруселью в Юрмале, – да ничего такого и не было… Смотрела, как Золотник, наш сосед, картины малевал.
Никто ж не умер, как говорила бессмертная Иовета. Если что, Бубенец свистнет Вовке, и Илья Матвеич вольется в мировой энергетический поток! Нам же следует иметь в виду вечные поводы для радости – наши дыхание и сердцебиение…
Бобби Макферрин наяривал на виолончели Моцарта, Бетховена и Баха. Под этот угарный треш Федя с Пашкой наряжали елку. С балкона принесли коробку с игрушками – старыми-добрыми, еще из абрикосовки – стеклянный пионер, красноармеец, авиатор в шлеме на самолетике, еловые шишки, заяц в воротнике Пьеро, белочка, цепеллин с надписью “СССР”, ватный лыжник, Нильс, летящий верхом на гусе, лыжник из папье-маше, картонный верблюд. А главное, гирлянда огоньков и шары в серебре, они меня завораживали в детстве.
– Ой, Раечка, – восхищалась Соня, – если б ты видела, какие наступили времена в смысле елочных игрушек! Мы в ГУМ зашли с папой – а там и три мушкетера в обнимку, король Людовик Четырнадцатый, маска Тутанхамона – по несколько таких вот диковин в коробке, дорогие – ужасно. Это тебе не орешки, сосульки и колокольчики.
Для встречи Нового года у нее уже были наготове два салата – один оливье, другой – “коктейль с морскими гадами”. Павлу она заранее вручила журнал с вопросами к читателям, кто что хотел бы получить в подарок. Просили заполнить анкету, вырезать и послать по почте в редакцию.
Павел старательным почерком написал: “Компьютер, джинсы, путевку в театр или на корабль”. А в следующем номере читаем: “Мы получили все ваши письма, где вы сообщаете, кто что выбрал на Новый год. Желаем вам все это получить!
– А ты что делаешь? – спрашивала Соня.
Да ничего. Не надо никуда бежать, суетиться, о чем-то договариваться… Я просто сижу и думаю: как прекрасна жизнь, когда понимаешь в ней толк.

 

Назад: Свободная от очертаний
Дальше: Всюду небо

DanielPof
Linkowanie
ChesterMashy
скачать порно 24 видео porno video порно домашние бляди русское порно видео со зрелыми бухая русская мамка порно скачать бесплатно видео порно ролики порно раком большой член смотреть онлайн порно хуй порно русский анал очень домашнее порно с окончанием порно онлайн дочка смотреть порно молодая пизда порно видео анал в чулках порно лизать смотреть бесплатно смотреть итальянские порно фильмы ac09cb5
ChesterGah
домашнее порно кончает Нехуево порно американское домашнее порно порно жена муж большой член кастинг вудмана хд порно большие сиськи 50 домашнее порно спит порно зрелые бабки порно видео зрелых толстушек домашний порно ролик мастурбация короткие порно ролики онлайн бесплатно смотреть порно фото зрелых порно большие широкие красивое домашнее порно фото порно анал пролапс d9769a7