«Во вкусе умной старины»
«Мод воспитанник примерный»
Здесь кажут франты записные…
Александр Пушкин
«Как dandy лондонский»
Александр Сергеевич, как светский человек, моде следовал. Дотошные исследователи подсчитали: слово «мода» в пушкинских поэмах и повестях упоминается более восьмидесяти раз! Но чаще всего атрибуты модных нарядов встречаются в «Евгении Онегине», оттого-то роман полушутя именуют «энциклопедией русской моды».
Лондон в XIX веке – законодатель моды для джентльменов и столь же авторитетен, как Париж – для дам. Всё, что диктовал Лондон, в России принималось безоговорочно: так, без фрака немыслим гардероб светского мужчины. «В свете не бываю, – рассказывал жене Пушкин о своей петербургской жизни, – от фрака отвык…»
Фрак должен соответствовать идеальной мужской фигуре, а значит – туго обхватывать талию и иметь пышный в плече рукав. Изящная осанка, с несколько утрированно выгнутой грудью, тонкая талия, широкие плечи считались эталоном мужской красоты.
Вот мой Онегин на свободе;
Острижен по последней моде;
Как dandy лондонский одет —
И наконец увидел свет.
Фрак появился в Англии в XVIII веке и первоначально служил костюмом исключительно для верховой езды, оттого у него несколько необычный вид: передняя часть была короткой, а со спины простирались длинные фалды, достигавшие колен. Обычно двубортный фрак кроился выше линии талии, чтобы продемонстрировать нижнюю часть модного жилета.
В России выходили императорские указы с регламентациями о ношении одежды. К примеру, Павел I запретил носить фраки, жилеты, панталоны и круглые шляпы – в них ему виделась некая символика революционной Франции, а следовательно – вольнодумство. Вместо них предписывалось надевать однобортные кафтаны со стоячими воротниками, камзолы и треугольные шляпы, на ноги же – ботфорты. Мемуарист Филипп Вигель не без остроумия замечал: «Казня в безумстве не камень, как говорит Жуковский о Наполеоне, а платье, Павел вооружился против круглых шляп, фраков, жилетов, панталон, ботинок и сапог с отворотами, строго запретил носить их…»
Тотчас после трагической смерти императора, буквально на следующий мартовский день, петербуржцы облачились во фраки и сюртуки, а на головы водрузили «опальные» цилиндры. За ними последовали москвичи, позднее за столичной модой потянулись и провинциальные «львы».
Фрак претерпел немало нападок со стороны… славянофилов. «Почему… эта мода продолжает с таким постоянством наряжать нас в уродливое платье, которое мы называем фраком, – возмущался знакомец Пушкина, романист и директор московских театров Михаил Загоскин – Грибоедов, упомянув мимоходом о нашем современном платье, говорит, что мы все одеты по какому-то шутовскому образцу:
Хвост сзади, спереди какой-то чудный выем,
Рассудку вопреки, наперекор стихиям.
И подлинно: наш сюртук, разумеется, если он сшит не слишком по-модному, походит ещё на человеческое платье: но в нём-то мы именно и не можем показаться нигде вечером. А что такое фрак?…Тот же самый сюртук, с тою только разницею, что у него вырезан весь перёд. Ну, может ли быть что-нибудь смешнее и безобразнее этого?» И тем не менее фрак надолго укоренился в России.
По правилам светского тона в сюртуках обычно выезжали по утрам, к обеду же непременно облачались во фраки.
Как же негодовал Пушкин, когда ему вместо светского фрака приходилось облачаться в ненавистный камер-юнкерский мундир! Однажды придворный этикет нарушен был самим Николаем I. О случившемся курьёзе поэт поведал в дневнике: «В прошедший вторник зван я был в Аничков. Приехал в мундире. Мне сказали, что гости во фраках, – я уехал, оставя Наталию Николаевну, и, переодевшись, отправился на вечер к С.В. Салтыкову. Государь был недоволен и несколько раз принимался говорить обо мне: “Он мог потрудиться переодеться во фрак и воротиться, передайте ему моё неудовольствие”».
Есть и другое занятное свидетельство, что приводит биограф Пётр Бартенев: «“Мне не камер-юнкерство дорого, говорил он Нащокину, дорого то, что на всех балах один царь да я ходим в сапогах, тогда как старики вельможи в лентах и мундирах”. Пушкину действительно позволялось являться на балы в простом фраке, что, конечно, оскорбляло природную знать».
Цвет фрака регламентировался по возрасту: молодым людям предписывалось носить фрак зелёного и серо-зелёного цветов, солидным господам – бутылочного оттенка. Небезынтересно замечание поэта о младшем братце: «Брат во фраке и очень благопристоен».
Из-под фрака обязательно должен был виднеться жилет. Жилет – детище уже французской моды, именованное в честь комического театрального персонажа Жиля. Почему-то эта часть мужского гардероба вызывали особый гнев Павла I, который, по свидетельству современников, говорил, что «именно жилеты совершили Французскую революцию», и встреченного на улице франта в жилете тотчас препровождали в часть. «…Не прошло двух дней после известия о кончине Павла, круглые шляпы явились на улицах; дня через четыре стали показываться фраки, панталоны и жилеты, хотя запрещение с них не было снято; впрочем, и в Петербурге все перерядились в несколько дней», – заверял Вигель.
Какие только жилеты не встречались на Невском проспекте! Были однобортные и двубортные, с воротниками и без них, с множеством карманов и без оных и даже со шнуровкой на спинке; жилеты из пике, бархата, сукна, коленкора, простые и украшенные в два ряда золотыми пуговицами.
Со временем жилеты становились всё более красочными и узорчатыми, а их широкие изогнутые лацканы постепенно менялись на более короткие и острые. По словам современницы, в моде были «рисованные жилеты “с сюжетами”, то есть немало, что с картинами, только по белому атласу и шитые шелками». Иногда на шёлковом жилете золотом или серебром вышивались мелкие цветочки. Для праздничных новогодних визитов зимой 1825 года модникам предлагался «бархатный жилет цветом à la Vlliere с золотыми цветочками, ещё жилет из белого пике». В следующем году в моду явился необычный узор «Иерусалимская мостовая», представлявший собой разной величины ромбики «ржавого цвета по белому пике».
Другая изюминка жилетной моды: «Модные жилеты на груди так узки, что могут только наполовину застёгиваться. Их нарочно так делают, чтобы видна была рубашка, сложенная складками, и особенно пять пуговок на ней, из коих одна оплетена волосами, другая золотая с эмалью, третья из сердолика, четвёртая черепаховая, пятая перламутровая».
Здесь кажут франты записные
Своё нахальство, свой жилет…
Порой щёголи надевали до пяти жилетов одновременно, да так, чтобы нижний выглядывал из-под верхнего. А поверх жилета или жилетов красовался фрак.
…Сохранился бархатный жилет Пушкина, что достался некогда камердинеру поэта, а тот завещал его детям и внукам. Много позже потомок камердинера Евгений Иванов, тригорский крестьянин, передал бархатный жилет первому директору Пушкинского заповедника в Михайловском. От него-то раритет и поступил на вечное хранение в петербургский дом поэта.
Чёрный суконный жилет Пушкина, бывший на нём в злополучный январский день, давно стал экспонатом мемориальной квартиры на Мойке. Жилет погибшего друга взял на память князь Пётр Вяземский, бережно храня его в родовой усадьбе Остафьево вместе с собственной перчаткой; вторую, парную ей, он бросил в последнее жилище поэта…
Помимо фраков сильная половина человечества носила и сюртуки, что в переводе с французского значило – «поверх всего». Сюртук шили в талию, его полы доходили до колен. Однобортный сюртук с полочками, чуть скошенными назад от уровня талии, имевший в задних складках карманы, называли рединготом. Так, «Московский телеграф» за 1829 год представлял читателям «модную картинку» с подробным её описанием: «Мужчина. Суконный фрак с бархатным воротником, подбитый шёлковой материей; башмаки кожаные, покрытые лаком; шляпа-клак. Другой мужчина: сюртук-дуальет, подбитый шёлковою материею; шёлковый галстук; суконные панталоны».
В деревне, гостя у Вульфов, Пушкин носил обыкновенно чёрный сюртук.
Спасибо художнику Чернецову, запечатлевшему литераторов на эпохальном полотне «Парад… на Царицыном лугу в Петербурге»! Представил он «законодателей» российской словесности и в Летнем саду. Так, легко увидеть тогдашних «небожителей» в полный рост и в привычных нарядах: Пушкин явился взору во фраке, Крылов – в бекеше, Гнедич – в шинели с пелериной, а Жуковский – в сюртуке. Головы литературных светил венчают цилиндры.
На этюдном наброске сохранилась весьма любопытная запись художника: «Александр Сергеевич Пушкин, рисовано с натуры 1832 года, Апреля 15-го – ростом 2 арш.<ина> 5 верш.<ков> с половин.<ою>». Известно, что поэт позировал Григорию Чернецову в доме графа Кутайсова, что на Большой Миллионной. Уж не в подаренном ли московским другом Нащокиным фраке?
Версия вполне согласуется с рассказом его супруги Веры Александровны: «Пушкин приехал в Москву с намерением сделать предложение Н.Н Гончаровой. По обыкновению, он остановился у Нащокина. Собираясь ехать к Гончаровым, поэт заметил, что у него нет фрака.
– Дай мне, пожалуйста, твой фрак, – обратился он к Павлу Воиновичу – Я свой не захватил, да, кажется, у меня и нет его.
Друзья были одинакового роста и сложения, а потому фрак Нащокина как нельзя лучше пришёлся на Пушкина. Сватовство на этот раз было удачное, что поэт в значительной мере приписывал “счастливому” фраку.
Нащокин подарил этот фрак другу, и с тех пор Пушкин, по его собственному признанию, в важных случаях жизни надевал счастливый “нащокинский” фрак».
В дорогом фраке, что подарил ему друг, Пушкин предстал перед аналоем в храме Большое Вознесение рядом с красавицей-невестой. С тех пор и полюбился Александру Сергеевичу тот фрак-талисман.
В памяти же трёхлетнего сына поэта Саши, – о чём он, будучи уже седовласым генералом, поведал художнику Константину Коровину, – запечатлелась яркая картинка: отец в палевом фраке и клетчатых панталонах…
«Но панталоны, фрак, жилет…»
Нельзя не упомянуть о панталонах, длинных мужских штанах, названием своим обязанных легендарному Панталоне, персонажу итальянской комедии дель арте, или комедии масок итальянского уличного театра.
Держались панталоны на подтяжках, а внизу, дабы избежать ненужных складок, заканчивались штрипками. Щёголям же предлагалось панталоны безупречно белого цвета заправлять в высокие сапоги.
Приверженцы старинного этикета поглядывали, однако, на щеголей в панталонах с пренебрежением и досадой. Пётр Вяземский описал приключившийся однажды комичный случай: «В 18-м или 19-м году в числе многих революций в Европе совершилась революция и в мужском туалете. Были отменены короткие штаны при башмаках с пряжками, отменены и узкие в обтяжку панталоны с сапогами сверх панталон; введены в употребление и законно утверждены либеральные широкие панталоны с гульфиком впереди, сверх сапог или при башмаках на бале. Эта благодетельная реформа в то время ещё не доходила до Москвы. Приезжий NN первый явился в таких невыразимых на бал к М.И. Корсаковой. Офросимов, заметя это, подбежал к нему и сказал: “Что ты за штуку тут выкидываешь? Ведь тебя приглашали на бал танцевать, а не на мачту лазить; а ты вздумал нарядиться матросом”».
Полагали, что моду надевать панталоны поверх сапог первым ввёл герцог Артур Веллингтон, британский фельдмаршал и премьер-министр, – оттого в его честь их стали именовать «веллингтонами». Кстати, англичане прозвали герцога Красавчиком за его манеру безукоризненно одеваться.
По другой версии, панталоны со штрипками поверх сапог, как и чёрные атласные галстуки с брильянтовыми булавками, пришли в Россию из-за океана, потому-то именовались американской модой.
Идя на званые обеды, модники облачались в панталоны из тончайшего сукна, выделкой напоминавшего атлас. Панталоны и фрак, как правило, разнились по цвету: панталоны имели более светлый оттенок.
Тут был, однако, цвет столицы,
И знать, и моды образцы…
Нет, не случайно знакомец Пушкина мемуарист Филипп Вигель как-то обронил: «Мода, которой престол в Париже…»
Сколь много с младенчества слышал Александр Пушкин восторгов о Париже от дядюшки Василия Львовича, совершившего незабываемое путешествие во Францию и Англию в 1803 году! Он посетил тогда великолепные музеи, дворцы и театры, в Париже был представлен самому Наполеону, в то время первому консулу, свёл знакомство с прославленным трагиком Тальма и даже брал у него уроки декламации, виделся со многими тогдашними знаменитостями. Возвращение Василия Львовича из заграничного путешествия стало одним из событий тогдашней московской жизни. «Парижем от него так и веяло, – вспоминал князь Пётр Вяземский – Одет он был с парижской иголочки с головы до ног. Причёска à la Titus углаженная, умащенная древним маслом, huile antique. В простодушном самохвальстве давал он дамам обнюхивать голову свою». Помимо модных ухищрений Василий Львович дивил друзей необычным своим портретом, сделанным в Париже, – так называемым физионотрасом: по сути, предтечей фотографии.
И пушкинский граф Нулин получил «в наследство» не только милые дядюшкины привычки, но и его ностальгические воспоминания:
Святую Русь бранит, дивится,
Как можно жить в её снегах,
Жалеет о Париже страх.
Подобно Василию Львовичу, познавшему во французской столице «все магазины новых мод», следует и граф Нулин:
Себя казать, как чудный зверь,
В Петрополь едет он теперь
С запасом фраков и жилетов,
Шляп, вееров, плащей, корсетов,
Булавок, запонок, лорнетов,
Цветных платков, чулков à jour.
«Вихрь моды» поистине разметал «грядущие доходы» увлёкшегося парижскими новинками графа.
Пушкину ли, в годы юности следовавшему моде, было не знать, что родиной излюбленных предметов мужского туалета числилась отнюдь не Россия?!
Я мог бы пред ученым светом
Здесь описать его наряд;
Конечно б это было смело,
Описывать мое же дело:
Но панталоны, фрак, жилет —
Всех этих слов на русском нет…
В памяти лицеиста Якова Грота, в будущем историка литературы и академика, живой картинкой запечатлелась встреча с кумиром. Он с друзьями-лицеистами увидел прославленного поэта в Царском Селе: «Мы следовали за ним тесной толпой, ловя каждое его слово. Пушкин был в чёрном сюртуке и белых летних панталонах. На лестнице оборвалась у него штрипка. Он остановился, отстегнул её и бросил её на пол. Я с намерением отстал и завладел этой драгоценностью, которая после долго хранилась у меня».
Панталоны надолго прижились в северной стране, равно как и гусарские лосины. На белоснежных лосинах, штанах из лосиной кожи, должных туго обтягивать бедра и ноги, не должна была образоваться ни единая складочка. Для этого перед тем, как натянуть их, лосины изнутри смачивались водой.
Блажен, кто смолоду был молод,
<…>
Кто в двадцать лет был франт иль хват…
А франты, начитавшись романов «шотландского чародея» Вальтер Скотта, примеривали уже модные клетчатые панталоны.
Одна из петербургских забав Пушкина, описанная его молодым приятелем графом Владимиром Соллогубом: «…Несмотря на разность наших лет, мы с Пушкиным были в очень дружеских отношениях… Почти каждый день ходили мы гулять по толкучему рынку, покупали там сайки, потом, возвращаясь по Невскому проспекту, предлагали эти сайки светским разряженным щёголям, которые бегали от нас с ужасом…»
Пушкинская прививка от франтовства!
Причуды моды
Ах, как переменчива и легкокрыла мода! Не только женская… Если в 1810-х прилегающая на плечах мужская сорочка имела на спинке кокетку и отличалась более узкими рукавами, то через двадцать лет покрой несколько изменился: так, вместо оборок спереди появились вертикальные складки или защипки. Но всегда, при всех поворотах моды, сорочка должна сиять первозданной белизной.
Претерпел изменения и воротник: он стал высоким – его жесткие углы возвышались над галстуком, полотняным или батистовым. В 1820—1830-е годы модники повязывали галстук наподобие банта из чёрного генуэзского бархата либо атласа. И название галстук-бант имел истинно королевское: «Король Георг».
И галстук вяжет неприлежно…
Искусство правильно завязывать галстук отличало настоящего денди от обывателя. Потому-то целые трактаты обучали франтов всем премудростям мужского щегольства. Цвет галстука должен соответствовать определённому событию и времени года, также требовалось подобрать и правильно завязать узел, а их насчитывалось более сорока!
Кипенно-белую рубашку с накрахмаленным стоячим воротником – он был таким тугим, что заслужил прозвище «vatermorder» (по-немецки «отцеубийца»), – украшал галстук.
Галстук напоминал шейный платок, и его полагалось завязывать особым бантом, концы коего прятать под жилет. Жилет и галстук выделялись цветовыми пятнами в костюме сдержанных тонов. Модным стал клетчатый галстук а-ля Вальтер Скотт.
Имелись и дорожные галстуки из тёплых тканей. Так, по воспоминаниям фрейлины Александры Россет, Гоголь имел «три галстука, один парадный, другой повседневный и один дорожный тёплый».
Позволительно было не следовать новшествам лишь убелённым сединами старцам:
Никто насмешкою холодной
Встречать не думал старика,
Заметя воротник немодный
Под бантом шейного платка.
Среди щёголей, следовавших постулатам дендизма, особо ценилась узкая талия. Иные модники облекались даже в корсеты, чтобы достичь идеальной, по их разумению, талии.
Стройная талия в веке девятнадцатом – предмет не только женской, но и мужской гордости. Сколько минут счастья и вдохновения дарила поэту юная обитательница Тригорского Евпраксия Вульф, очаровательная Зизи! В девочке-подростке с прелестным личиком и стройной фигуркой с узенькой талией проглядывала будущая красавица. О, эта осиная талия, что навек осталась запечатлённой в «онегинских» строфах!
За ним строй рюмок узких, длинных,
Подобно талии твоей,
Зизи, кристалл души моей…
В эпистолярном наследии поэта достало места не только девичьей талии. «…На днях я мерился поясом с Евпраксией, и тальи наши нашлись одинаковы, – делится он “открытием” с братом Лёвушкой – Следовательно, из двух одно: или я имею талью 15-летней девушки, или она талью 25-летнего мужчины. Евпраксия дуется и очень мила…» Пушкину весело подтрунивать над трогательно наивной Зизи – очень уж забавно она обижалась.
Каррики и альмавивы
Осенью и зимой светские львы носили каррики – это пальто со множеством (порой их число доходило до пятнадцати!) воротников, кои рядами наподобие пелерин, спускались по груди и спине владельца. Верхний же воротник, как правило, был меховым, нередко бобровым.
Морозной пылью серебрится
Его бобровый воротник.
Пальто получило название в честь лондонского актёра Гаррика, который первым примерил столь эпатажный наряд. Плащи и пальто имели контрастную шёлковую подкладку, украшались бархатным воротником и декоративной застёжкой из шнурков.
Поверх фрака или сюртука набрасывался плащ. Так, во второй половине 1820-х модной изюминкой стал плащ «Граф Ори». Журнал «Московский телеграф» представлял читателям новинку сезона: «Плащи, получившие название из оперы “Граф Ори”, делаются из темноватого сукна и с рукавами. Они стягиваются на талии вздёржкою и застёгиваются спереди пуговицами».
Ничтожный призрак, иль еще
Москвич в Гарольдовом плаще,
Чужих причуд истолкованье…
Во времена Александра Сергеевича слово «москвич» приобретало (в вопросах моды) ироничный оттенок: почти провинциал, стремящийся подражать петербургским «львам». Не только им, но и самому герою байроновской поэмы Чайльд Гарольду, познавшему свет, высокомерному и пресыщенному. Хотя ирландская путешественница вынесла иное мнение: «Вообще, москвичи большие модники и считают, что превосходят петербуржцев!»
В моде явилась вдруг «гостья» из Испании – романтическая альмавива, в коей щеголял и Александр Сергеевич. Альмавива представляла собой достаточно широкий плащ-накидку. «Тогда была мода носить испанские плащи, – подмечала Авдотья Панаева, – и Пушкин ходил в таком плаще, закинув одну полу на плечо».
…Ах, наконец
Достигли мы ворот Мадрита! Скоро
Я полечу по улицам знакомым,
Усы плащом закрыв, а брови шляпой.
«Пушкина я видел в мундире только однажды, на петергофском празднике. Он ехал в придворной линейке, в придворной свите. Известная его несколько потёртая альмавива драпировалась по камер-юнкерскому мундиру с галунами», – вторит мемуаристке граф Владимир Соллогуб.
Но вот публике явлены английские плащи, одно время потеснившие своих испанских «собратьев»: «Английские плащи всё ещё в моде, – информировал читателей «Вестник парижских мод» в 1836 году, – они из синего сукна, короткие, на шёлковом подбое и с маленьким бархатным воротником».
И Ленский, и Онегин в день злосчастного поединка были в плащах:
Плащи бросают два врага.
С 1830-х годов модники накидывали на плечи макинтоши: ткань для пальто, пропитанную натуральным каучуком, что изобрёл шотландский химик Чарльз Макинтош, считалась водонепроницаемой. Макинтош, пальто обычно серого или тёмно-зелёного цвета с защитными полосками на швах, прочно вошёл в мужской обиход.
В холода надевали бекешу, или бекешь, – утеплённый кафтан, отделанный мехом. «В числе гулявшей по Невскому публики почасту можно было приметить и А.С Пушкина, но он, останавливая и привлекая на себя взоры всех и каждого, не поражал своим костюмом, напротив, шляпа его далеко не отличалась новизною, а длинная бекешь его тоже старенькая. Я не погрешу перед потомством, если скажу, что на его бекеши сзади на талии недоставало пуговки». Таким запечатлелся поэт (уже в последние свои годы) в памяти студента-юриста, а в будущем – тайного советника Николая Колмакова. От пристрастного взгляда студента не укрылась такая малость, как отсутствие одной пуговицы на бекеше поэта, ставшее поводом для далеко идущего «заключения»: Наталия Николаевна недолжным образом ухаживает за супругом и вовсе о нём не заботится!
Бекешу надевали в холодные дни, но вот от русских морозов спасала только шуба: медвежья, волчья, лисья! Ирландка Марта Вильмот изумлялась сим зимним нарядом: «…Шуба, например, заполняет целый сундук (а своим весом может задушить владельца)». В XIX веке шубы обычно являли собой меховую одежду, крытую сверху тканью либо бархатом.
«Шубы и плащи мелькали мимо величавого швейцара» – строчка из «Пиковой дамы».
Ещё усталые лакеи
На шубах у подъезда спят…
В день своей последней дуэли Пушкин вышел из дома на набережной Мойки одетый в бекешу, затем передумал, вернулся и велел подать себе шубу – в Петербурге было морозно, дул сильный ветер…
Франты гражданские и военные
Вот классификация русских модников, составленная Иваном Александровичем Гончаровым, «жарким и неизменным поклонником» Пушкина, как он себя именовал. В журнале «Современник» за 1848 год вышла серия его очерков, озаглавленных «Письма столичного друга к провинциальному жениху». Сам же писатель обычно появлялся в обществе в визитке и серых брюках с лампасами, при нём всегда были часы на цепочке с брелоками.
Итак, первый типаж, по Гончарову, – это франт, всегда безукоризненно одетый: «Чтобы надеть сегодня привезённые только третьего дня панталоны известного цвета с лампасами или променять свою цепочку на другую, он согласится два месяца дурно обедать. Он готов простоять целый вечер на ногах, лишь бы не сделать, сидя, складок на белом жилете; не повернёт два часа головы ни направо, ни налево, чтоб не помять галстука».
Второй типаж – «лев», овладевший внешними атрибутами искусства жизни: «Он никогда не оглядывает своего платья, не охорашивается, не поправляет галстука, волос; безукоризненный туалет не качество, не заслуга в нём, а необходимое условие… Это блистательная, обширная претензия: не теряться ни на минуту из глаз общества, не сходить с пьедестала, на который его возвёл изящный вкус». Светский лев всегда задаёт нужный тон моде, поскольку он предвидит, что завтра будет в моде.
И наконец, третий типаж – «человек хорошего тона»: «Человек хорошего тона никогда не сделает резкой, угловатой выходки, никогда не нагрубит, ни нагло, ни сентиментально, ни на кого не посмотрит…»
Как проходил туалет настоящего денди, к коим с полным правом причисляют как Онегина, так и его творца?
Он три часа по крайней мере
Пред зеркалами проводил
И из уборной выходил
Подобный ветреной Венере,
Когда, надев мужской наряд,
Богиня едет в маскарад.
Недаром же Пётр Плетнёв, обращаясь к Пушкину, не удержался от восклицания: «Онегин твой будет карманным зеркалом петербургской молодёжи!»
Да, чтобы выглядеть в глазах света истинным денди, требовалось время, и немалое. Ведь основа дендизма – возведённая в культ эстетика безукоризненного внешнего вида, а также поведенческий кодекс. Прекрасно, если молодой человек холодно насмешлив, не забывая правило: «Мир принадлежит холодным умам», и склонен к бретёрству. Заядлый дуэлянт, забияка и задира – бретёр (от французского bretteur – шпага), по любому, даже самому незначительному поводу готов схватиться за шпагу, а само бретёрство – демонстрация отваги и граничащей с безрассудством лихости.
Дендизм – это манера жить, сотканная из малейших оттенков бытия. «Она придаёт человеку вид сфинкса, – полагали апологеты модного веяния, – заинтересовывающий, как тайна, и беспокоящий, как опасность».
Второй Чадаев, мой Евгений,
Боясь ревнивых осуждений,
В своей одежде был педант
И то, что мы назвали франт.
Одним из прототипов Онегина, во всяком случае как приверженца дендизма, стал знаменитый философ и не менее знаменитый франт своей эпохи Пётр Чаадаев. «Одевался он, можно положительно сказать, как никто, – писал автор “Докладной записки потомству о Петре Яковлевиче Чаадаеве” Михаил Жихарев – Нельзя сказать, чтобы его одежда была дорога, напротив того, никаких драгоценностей, всего того, что люди зовут “bijou”, на нём никогда не было. Очень много я видел людей, одетых несравненно богаче, но никогда, ни после, ни прежде, не видал никого, кто был бы одет прекраснее и кто умел бы достоинством и грацией своей особы придавать значение своему платью. В этой его особенности было что-то, что, не стесняясь, можно назвать неуловимым. На нём всё было безукоризненно модно, и ничто не только не напоминало модной картинки, но и отдаляло всякое об ней помышление. Я не знаю, как одевались мистер Бруммель и ему подобные, и потому воздержусь от всякого сравнения с этими исполинами всемирного дендизма и франтовства, но заключу тем, что искусство одеваться Чаадаев возвёл почти на степень исторического значения».
В волшебстве моды новой…
«…Появление его прекрасной фигуры, – продолжает биограф, – особенно в чёрном фраке и белом галстуке, иногда, очень редко, с железным крестом на груди, в какое-то бы ни было многолюдное собрание почти всегда было поразительно».
Вот и Нащокин повествует о московском приятеле Пушкину: «Чедаев всякий день в клобе, всякий раз обедает, – в обращении и платье переменил фасон, и ты его не узнаешь…»
Восторженные строки о русском денди оставила и Екатерина Николаевна, дочь генерала Раевского, знавшая его в молодые годы. Чаадаев, весьма образованный человек с безукоризненными светскими манерами, полагала она, являлся «неоспоримо… и без всякого сравнения самым видным… и самым блистательным из всех молодых людей в Петербурге».
Фёдор Глинка восславил именитого соотечественника восторженными стихами, именовав их несколько необычно: «К фотографии кабинета Чаадаева, полученной от М. Жихарева».
Одетый праздником, с осанкой важной, смелой,
Когда являлся он пред публикою белой
С умом блистательным своим,
Смирялось всё невольно перед ним!
Друг Пушкина, любимый, задушевный,
Всех знаменитостей тогдашних был он друг;
Умом его беседы увлечённый,
Кругом его умов теснился круг;
И кто не жал ему с почтеньем руку?
Кто не хвалил его ума?
Да и Пушкин посвятил «неизменному другу» немало проникновенных строк:
Ты сердце знал моё во цвете юных дней…
Пётр Чаадаев слыл не только известным франтом и видным мыслителем, но и блестящим офицером, явившим образцы храбрости на полях Отечественной войны 1812 года. Увы, в последние годы философ стал далёк от идей патриотизма. Именно Чаадаеву честью своей клялся поэт, утверждая, «что ни за что на свете… не хотел бы переменить Отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог её дал». Как часто, цитируя эти пушкинские строки, забывают о том, кому они были адресованы…
Но кто сей мистер Бруммель, упомянутый в памятной записке и, подобно Чаадаеву, всегда «одетый праздником»?
Полное имя его – Джордж Брайан Браммелл, и он настоящая легенда в истории мировой моды. Английский денди, истинный законодатель новых модных веяний. Стоит лишь заметить, что Байрон, также известный денди, называл всего трёх великих людей из числа современников: Наполеона, Браммелла и… себя.
«Красавчик Браммелл» – с этим прозвищем он и остался в истории – любил представать перед публикой в белокипенной сорочке и белом жилете, иногда пастельного цвета. В тон жилету подобраны были белые или бежевые панталоны, кои заправлялись в чёрные ботфорты. И конечно, на шее аристократа красовался изысканный галстук или шейный платок.
Друг принца-регента, в будущем короля Георга IV, Красавчик Браммелл неустанно следил за собой, меняя наряды по несколько раз в день.
Другим прославленным денди стал французский граф Альфред Гийом Габриэль д’Орсе, приехав в Лондон в 1821 году. Двадцатилетний граф быстро освоил постулаты дендизма: он был «совершенно естественным и манерами, и в разговоре, очень хорошо воспитан, никогда не допускал ни малейшей манерности или претенциозности и завязал дружбу с одними из самых благородных и изысканных людей в Англии».
Молодой аристократ с лёгкостью покорял женские сердца – влюбленные дамы заходились в восторге от одного лишь вида великолепной картины: красавец-граф гарцует на породистом скакуне «в лосинах орехового цвета, в сапогах с отворотами, в рединготе турецкой материи цвета лесной фиалки и охряных лайковых перчатках». С именем графа связано появление тогдашних модных новинок: пальто «дорсей» и мужских домашних туфель без задников.
Исторический анекдот: будто бы некий джентльмен, поссорившись с графом д’Орсе, вызвал его на дуэль. Противника франта, к слову – отличнейшего стрелка, друзья сумели отговорить от поединка, приводя следующее: «Если граф будет драться с вами на дуэли, это немедленно станет модным и на вас посыплются вызовы на дуэль один за другим. И в конце концов кто-нибудь вас убьет».
Сам же д’Орсе, узнав, что дуэль не состоится, расхохотался: «Если бы я перерезал себе горло, к завтрашнему дню в Лондоне совершилось бы три сотни самоубийств и денди перестали бы существовать как вид». Граф, видимо, оказался прав – потому-то английские денди ещё долго процветали, обретя вторую родину в России.
Увы! друзья! мелькают годы —
И с ними вслед одна другой
Мелькают ветреные моды
Разнообразной чередой.
В 1800—1815-х годах всё тот же Браммелл – «самодержавный властитель обширного мира мод и галстуков» – ввел, как яркую деталь мужского гардероба, накрахмаленный шейный платок. Правда, его многочисленные поклонники в России подчас переусердствовали и не жалели для галстуков крахмала, отсюда у Пушкина – «перекрахмаленный нахал». Так, крепко накрахмаленный галстук мог доходить до верхней части уха!
И путешественник залётный,
Перекрахмаленный нахал,
В гостях улыбку возбуждал
Своей осанкою заботной…
По догадке знакомца поэта Сергея Глинки, драматурга и издателя, тем безымянным персонажем «Онегина» стал английский путешественник Томас Рэйкс, живший в конце 1820-х в Петербурге. Да и у Пушкина находим тому подтверждение – в черновых строфах читаем: «Блестящий лондонский нахал».
Ну а соотечественник любителя странствий, мистер Джордж Браммелл, всеми силами стремился поддержать свой негласный титул короля моды. При подобном роскошестве отцовское наследство скоро растаяло, и конец жизни знаменитого франта оказался плачевным, даже трагичным. Впрочем, как и у его русского собрата Петра Чаадаева…
Русским денди предстаёт на страницах повести «Барышня-крестьянка» и её герой Алексей Берестов: «Легко вообразить, какое впечатление Алексей должен был произвести в кругу наших барышень. Он первый перед ними явился мрачным и разочарованным, говорил им об утраченных радостях и об увядшей своей юности; сверх того, носил он чёрное кольцо с изображением мёртвой головы».
Бедный итальянец-импровизатор – антипод «надменному dandy» Чарскому: «На нем был чёрный фрак, побелевший уже по швам; панталоны летние (хотя на дворе стояла уже глубокая осень); под истёртым чёрным галстуком на желтоватой манишке блестел фальшивый алмаз; шершавая шляпа, казалось, видала и вёдро и ненастье».
И сам Александр Сергеевич мог позволить себе не следовать модным устоям. Подобная бравада нередко случалась в последние годы его жизни. От зоркого взгляда графа Соллогуба не ускользнули те особенности поведения великого поэта: «Когда при разъездах кричали: “Карету Пушкина!” – “Какого Пушкина?” – “Сочинителя!” – Пушкин обижался, конечно, не за название, а за то пренебрежение, которое оказывалось к названию. За это и он оказывал наружное будто бы пренебрежение к некоторым светским условиям: не следовал моде и ездил на балы в чёрном галстуке, в двубортном жилете, с откидными, ненакрахмаленными воротниками, подражая, быть может, невольно байроновскому джентльменству».
Сколько самоиронии и желчи вложено в характер Чарского, в горькие его раздумья об участи поэта! «В журналах звали его поэтом, а в лакейских сочинителем. <…> Зло самое горькое, самое нестерпимое для стихотворца есть его звание и прозвище… Задумается ли он о расстроенных своих делах, о болезнях милого ему человека, тотчас пошлая улыбка сопровождает пошлое восклицание: верно, что-нибудь сочиняете!»
Однако, указывая причины модного протеста Пушкина, Владимир Соллогуб заключал: «Прочим же условиям он подчинялся».
Различных модных аксессуаров для истинного денди требовалось немало: булавок для галстуков, тростей, часов, лорнетов, перчаток.
Смешон, конечно, важный модник —
Систематический Фоблас,
Красавиц записной угодник,
Хоть поделом он мучит вас.
Хотя франтовство в высшем свете и не приветствовалось, – нельзя было ни походить на щёголя, ни «иметь вида, что сорвался с модной картинки», – но по правилам светского этикета «элегантный мужчина должен менять в течение недели двадцать рубашек, двадцать четыре носовых платка, десять видов брюк, тридцать шейных платков, дюжину жилетов и носков».
В дверях другой диктатор бальный
Стоял картинкою журнальной,
Румян, как вербный херувим,
Затянут, нем и недвижим…
Отправляясь на прогулку, помимо прочих аксессуаров, господину следовало захватить с собой бумажник и портрезор – особый кошелёк для монет.
Исключительно модной вещицей в начале XIX века слыла трость. Обычно прогулочные трости изготавливались из гибкого дерева, так что опираться на них было невозможно. Ради франтовства их носили в руках или под мышкой.
Занятный диалог случился однажды между Пушкиным и Владимиром Соллогубом. «Вот у вас тросточка, – обратился поэт к молодому приятелю – У меня бабья страсть к этим игрушкам. Проиграйте мне её». На что граф, не желая, видимо, расстаться с модной тростью, ответил полушутливым вопросом: «А вы проиграете мне все ваши сочинения?» И получил… утвердительный ответ.
В мемориальной квартире поэта, что на набережной Мойки, хранится целая коллекция пушкинских тростей: ореховая трость с навершием из аметиста, оправленного золотом; трость с круглым костяным набалдашником из слоновой кости и резной владельческой надписью: «А. Пушкинъ»…
У каждой из пушкинских тростей своя история. Так, трость с аметистом была подарена домашнему врачу Пушкиных, доктору медицины Ивану Тимофеевичу Спасскому, а после смерти доктора перешла к мужу его воспитанницы. Супруг воспитанницы, он же библиотекарь Императорской публичной библиотеки К.А. Беккер, и сделал щедрый дар – передал трость в 1878 году Публичной библиотеке в Петербурге.
Трость поэта с его инициалами по желанию Жуковского досталась Ивану Петровичу Шульгину, бывшему учителю географии Царскосельского лицея, в будущем, профессору и ректору Петербургского университета. Однако нельзя исключить, что трость перешла к профессору от друга поэта Петра Плетнёва, преподававшего в том же университете. Остались свидетельства, что Плетнёв приносил с собой в университет «какую-то чёрную трость».
Пушкин трости любил и хаживал подчас, дабы укрепить силу рук, с железной тростью. Эту увесистую трость хорошо запомнил полковник Иван Липранди, знавший поэта в годы южной ссылки: «Когда я возвратился, то Пушкин не носил уже пистолета, а вооружался железной палкой в осьмнадцать фунтов весу». В год, когда Пушкин покинул Одессу, железная трость попала к литературному критику и поэту Алексею Мерзлякову. Позднее, на исходе XIX века, поменяв многих владельцев, она оказалась в Одесском музее истории и древностей.
Некогда в приморской Одессе мечталось поэту увидеть чужие страны, уплыть на корабле в неведомые края: «…Взять тихонько трость и шляпу и поехать посмотреть на Константинополь». Вот самое необходимое, что нужно в дальнем путешествии!
Наиболее ценной Александр Сергеевич считал, верно, трость с вделанной в набалдашник пуговицей с вензелем Петра Великого. По семейной легенде, пуговица та, снятая некогда с камзола Петра I, хранилась у царского крестника Абрама Ганнибала, а позднее перешла от арапа к его великому правнуку. Историческая трость досталась князю Петру Вяземскому и хранилась в его подмосковной усадьбе Остафьево.
Так же как без трости, мужской костюм не мыслился и без перчаток. Зачастую их держали в руках, чтобы не утруждать себя лишними движениями, то снимая, то натягивая их. Перчатки истинного денди были безукоризненно скроены из наилучшей тончайшей кожи – лайки либо замши. Светский молодой человек носит зимою перчатки «из бобровой кожи, весною лайковые, а летом из сырцового батисту; для балов употребляются только лощёные, белые носят одни женатые».
Цвет перчаток зависел от обстоятельств: белые обязательны для торжеств – бала, венчания; цветные – для визитов, прогулок и должны соответствовать тону костюма. Даже время суток влияло на цвет перчаток: в начале дня предлагались светлые, вечером – тёмные. Так, газета «Молва» оповещала читателей, что с утра господам и дамам предпочтительно надевать перчатки цвета «мальтийского померанца» – надо полагать, нежно-оранжевого оттенка. Лайковые же перчатки, напротив, никогда не должно надевать утром. Вот лишь основные незыблемые правила:
«При входе в гостиную с визитом они (перчатки) должны быть непременно надеты на обеих руках, и снимать их во время посещения нельзя»;
«При церемонных визитах лайковые перчатки всегда на руках, а трость, как бы ни была она богата, оставляется в передней»;
«Мужчины входят со шляпою в левой руке; перчатки должны быть безукоризненной свежести и плотно застёгнуты на все пуговицы. <…> Если перчатка лопнула, не снимайте её и не смущайтесь нисколько такой безделицей, но, в предупреждение неприятности носить весь вечер рваную перчатку, советуем брать в карман запасную пару свежих перчаток».
И самое важное наставление тех лет: «Танцевать без перчаток или только в одной в высшей степени неприлично…» – в равной степени касалось и дам, и кавалеров.
Сквозь тесный ряд аристократов,
Военных франтов, дипломатов…
«Московские ведомости» в 1825 году разместили на своих страницах следующее объявление: «Портной Горбунов имеет честь объявить Почтеннейшей Публике, что он шьёт по последней моде фраки, сюртуки и все вообще армейские мундиры как конных, так и пехотных полков за самую умеренную цену…»
В пушкинскую эпоху в военной среде имелись свои франты. К слову, русская форма шилась на французский образец: мундир походил на фрак, с высоким стоячим воротником, коротким передом и длинными фалдами сзади. Золотые эполеты на плечах – роскошное довершение офицерского мундира.
Господа офицеры зачастую нарушали строгие предписания – к примеру, развёртывая шляпу на французский манер, вдоль головы, – весьма распространённый в армии вид щегольства. Хотя подобные вольности и грозили военным франтам различными карами.
Но вот появление офицера в шлафроке, даже в свободное время, могло обернуться чуть ли не судом. Любопытна дневниковая запись Пушкина о великом князе Михаиле Павловиче, младшем брате Николая I. Великий князь отличался весёлым нравом и остроумием, страстью к каламбурам. Однако был подвержен вспышкам гнева, имел тяжёлый, неуравновешенный характер, склонность к педантизму, чем и заслужил нелюбовь своих подчинённых.
Его взыскательность, и часто сверх всякой меры, подмечена и Пушкиным: «Несколько офицеров под судом за неисправность в дежурстве. Великий князь их застал за ужином, кого в шлафроке, кого без шарфа… Он поражён мыслию об упадке гвардии. Но какими средствами думает он возвысить её дух?»
«Татарский сброшу свой халат»
Подобие халата – шлафор, или шлафрок (от нем – Schlafrock), служил как женской, так и мужской домашней одеждой. Шлафрок просторный, длинный, без застёжек, с широким запа́хом, обычно подпоясывался витым шнуром с кистями на концах, шился из шёлковых и бумажных материй. А для тепла его подбивали ватой. Шлафор оказался чуть ли не судьбоносным для маменьки Татьяны Лариной.
Но вскоре всё переменилось:
Корсет, альбом, княжну Алину,
Стишков чувствительных тетрадь
Она забыла: стала звать
Акулькой прежнюю Селину
И обновила наконец
На вате шлафор и чепец.
Домашняя мода имела все права таковой называться: с утра мужчины облачались в шлафор или халат – в таком утреннем уборе обычно выходили к завтраку. (Замечу, дамы и барышни носили утренние, иногда кисейные, платья особого покроя.)
Итак, раннее утро. Канун рокового поединка. Онегин просыпается:
Он поскорей звонит. Вбегает
К нему слуга француз Гильо,
Халат и туфли предлагает
И подаёт ему бельё.
Предсказывая же будущее павшего на дуэли романтика Ленского, творец «Онегина» скептически замечает:
Во многом он бы изменился,
Расстался б с музами, женился,
В деревне, счастлив и рогат,
Носил бы стёганый халат.
«Милый, мне надоело тебе писать, – из сельца Михайловского адресуется поэт к приятелю Вяземскому, – потому что не могу являться к тебе в халате, нараспашку и спустя рукава».
Любопытно свидетельство Алексея Вульфа, приятеля и соседа поэта: оказывается, критики пеняли Пушкину за домашний наряд его героя! «Смешно рассказывал Пушкин, как в Москве цензировали его “Графа Нулина”: нашли, что неблагопристойно Его Сиятельство видеть в халате! – записал Вульф в дневнике – На вопрос сочинителя, как же одеть, предложили сюртук. Кофта барыни показалась тоже соблазнительною: просили, чтобы он дал ей хотя салоп».
Не раз и сам Пушкин вступал в спор с критиками поэмы: «Нашли его (“Графа Нулина”) (с позволения сказать) похабным, – разумеется в журналах… Молодой человек ночью осмелился войти в спальню молодой женщины и получил от неё пощечину. Какой ужас! как сметь писать подобные гадости? <…> Но публика не 15-летняя девица и не 13-летний мальчик». Так что поэту приходилось яро сражаться за свой авторский замысел.
Но вернёмся к любимому поэтом халату. Мало кто знает, что в Кишинёве молодой Пушкин дома носил не только халат, но и… бархатные шаровары. «Скажите Пушкину, как ему не жарко ходить в бархате», – тревожилась Екатерина Крупенская, супруга бессарабского вице-губернатора. На что тот резонно замечал: «Она, видно, не понимает, что бархат делается из шёлку, а шёлк холодит».
Удивительно – Пушкин и в деревне старался следовать моде. Не в нарядах, нет, но в самых малых её деталях. Тот же Алексей Вульф описывает повседневную жизнь Пушкина в Михайловском: «По шаткому крыльцу взошёл я в ветхую хижину первенствующего поэта русского. В молдаванской красной шапочке и халате увидел я его за рабочим его столом, на коем были разбросаны все принадлежности уборного столика поклонника моды…»
Утром халат набрасывался, по обыкновению, поверх рубашки. Халат – неотъемлемая принадлежность домашнего мужского туалета – шился из цветного бархата, атласа либо из шёлковых тканей. Популярна была термолама – очень плотная шёлковая ткань золотистого цвета, нити которой скручивались из нескольких прядей, привозимая из Персии.
А вот и граф Нулин спешит навстречу любовным приключениям:
И тотчас, на плеча накинув
Свой пёстрый шёлковый халат
И стул в потёмках опрокинув,
В надежде сладостных наград,
К Лукреции Тарквиний новый
Отправился, на всё готовый.
И другому своему герою, подлинному, – коменданту Белогорской крепости, – Пушкин «набросил» на плечи халат. Кстати, «китайчатый халат» коменданта сшит был из недешёвой по тем временам хлопчатобумажной ткани обычно синего цвета, привозимой в Россию из Китая.
«…В хохлатой парчовой скуфейке, в золотистом китайском халате, опоясанном турецкой шалью», – эдаким знатным русским барином предстал Чарский перед бедным просителем-неаполитанцем.
Будучи семейным человеком, Александр Сергеевич дома носил халат, но принимать в нём гостей, даже родственников, не решался – это противоречило хорошему тону. «Тётка (кавалерственная дама, фрейлина Екатерина Ивановна Загряжская, родственница жены – Л.Ч.) приехала спросить о тебе, – пишет он жене, – и, узнав, что я в халате и оттого к ней не выхожу, сама вошла ко мне – я исполнил твою комиссию, поговорили о тебе, потужили, побеспокоились…»
Любил Пушкин бывать дома и в архалуке – коротком халате кавказского типа. Вспоминая счастливые часы, когда поэт гостил в их московском доме, Вера Нащокина пишет о задушевных беседах втроём, «сидя вечером у меня в комнате на турецком диване, поджавши под себя ноги». И продолжает: «Я помещалась обыкновенно посредине, а по обеим сторонам мой муж и Пушкин в своём красном архалуке с зелёными клеточками».
После смерти поэта его стёганый архалук, вместе с другими памятными вещами, Наталия Николаевна подарила Нащокину. Упоминая о подаренном вдовой поэта памятном «красном с зелёными клеточками архалуке», мемуаристка с горечью признаётся: «Куда он девался – не знаю».
По счастью, облачившись в тот самый пушкинский архалук, Павел Воинович позировал шведскому художнику Карлу Мазеру, писавшему с него (и по его же заказу!) портрет поэта. Всё же Нащокин, хоть и горько сожалел, что растерял дорогие реликвии, сохранил большее – память великого друга.
Для Пушкина в годы юности халат становится неким символом поэтической вольницы, отдохновения от светской суеты. И расставанье с ним подобно прощанью с музами!
Покину кельи кров приятный,
Татарский сброшу свой халат,
Простите, девственные музы!
Прости, приют младых отрад!
И в другом посвящении приятелю:
Над озером, в спокойной хате,
Или в траве густых лугов,
Или холма на злачном скате,
В бухарской шапке и халате
Я буду петь моих богов.
В деревне Пушкин следовал в нарядах не чопорному Лондону, а своему желанию да фантазии. Спасибо тайному агенту Бошняку, призванному следить за опальным стихотворцем и оставившему поистине бесценные сведения!
Тайный агент распустил слух, что он – якобы «путешествующий ботаник», и сумел выведать от хозяина Новоржевской гостиницы:
«1-ое. Что на ярмонке Святогорского Успенского монастыря Пушкин был в рубашке, подпоясан розовою лентою, соломенной широкополой шляпе и с железною тростью в руке.
2-ое. Что, во всяком случае, он скромен и осторожен, о правительстве не говорит, и вообще никаких слухов об нём по народу не ходит.
3-ие. Что отнюдь не слышно, чтобы он сочинял или пел какие-либо возмутительные песни, а ещё менее – возбуждал крестьян».
Ай да «ботаник», даже про соломенную шляпу не забыл!
В «демократическом халате», по речению Пушкина, или, как видится ныне, – в романтическом, запечатлён облик поэта «чудотворной кистью» Тропинина. На века.
«Любимец моды легкокрылой»
Просвещённые представители русского общества стремились подражать славным романтикам: лорду Байрону и Вальтеру Скотту. Модно было, будто невзначай, расстегнуть ворот рубашки, слегка взлохматить волосы, небрежно повязать на шею галстук а-ля Байрон или надеть клетчатые панталоны.
Романтические веяния, прилетевшие в Россию с Альбиона, оставили яркий след в живописи. С древней Шотландией связана, как ни удивительно, история портрета Пушкина кисти Ореста Кипренского. Самое известное прижизненное изображение поэта. Да и сам Пушкин посвятил художнику, запечатлевшему на полотне его живой и романтический облик, поэтическое послание:
Любимец моды легкокрылой,
Хоть не британец, не француз,
Ты вновь создал, волшебник милый,
Меня, питомца чистых муз…
Вне сомнения: Пушкин решил предстать на знаменитом портрете с накинутым на сюртук клетчатым пледом – в честь «шотландского барда» Вальтер Скотта, чтимого русским поэтом.
Ведь именно Вальтер Скотт, писатель с европейским именем, так много сделал для того, чтобы шотландцы после долгих лет угнетения вновь почувствовали себя нацией. Великий романист был одним из тех избранных, кто присутствовал при знаменательном событии 4 февраля 1818 года. Тогда в Эдинбургском замке была торжественно вскрыта сокровищница шотландских королей, более сотни лет пролежавшая в одном из тайников. Прежде считалось, что она разграблена англичанами. Вальтер Скотту, к которому благоволил сам английский король, почитатель его таланта, была оказана высокая честь – открыть тот забытый старинный сундук… Ему дарован был случай первым увидеть священные для шотландцев королевские регалии, символы свободы и независимости.
Вальтер Скотт ратовал и за возвращение национальных обычаев, шотландского одеяния, в том числе и клетчатого пледа, символа вольности и боевого духа шотландцев. Именно плед, а не шарф, как принято иногда считать, изображён на пушкинском портрете. Такой плед служил древним воинам и накидкой в непогоду, и одеялом в походах – в него можно было завернуться ночью на кратких бивуаках. Да и в делах сердечных боевая накидка играла не последнюю роль.
Но у шотландских пледов имелось ещё одно особое предназначение: по клетчатому рисунку на нём (цвету и размеру клеток, их чередованию на ткани) можно было судить о происхождении воина, о знатности его рода и даже о месте его рождения. Ткань становилась и гербом, и отличительным знаком семейного клана – в разноцветных клетках была закодирована важнейшая генетическая информация.
По сути, шотландский клан – это и есть род, разветвлённая большая семья, насчитывавшая до пятидесяти тысяч человек, и вся страна представляла собой в прежние века сообщество родовых кланов. Для шотландцев в прошлом имя клана, его земли, его боевой клич и его плед значили весьма много.
Вальтер Скотт, «последний менестрель» Шотландии, поэт её кланов, писал некогда: «У каждого шотландца имеется родословная. Это есть его достояние, столь же неотъемлемое, как его гордость и его бедность».
Как эти слова близки были Пушкину, гордившемуся деяниями своих славных предков и считавшему самым большим достоянием их имена, доставшиеся ему в наследство! С горечью замечал он, как приходит в упадок русская аристократия, исчезают знаменитые в древности роды и фамилии.
Так уж сложилось, что с распадом кровных клановых уз завершилась и история самой Шотландии как независимого государства. Пушкин прекрасно знал историческое прошлое небольшого, но гордого народа, зачитывался романами «шотландского чародея».
И вот год 1827-й. Пушкин в зените собственной славы. Его называют «гордостью родной словесности». Уже вышли из-под его пера поэмы «Руслан и Людмила», «Кавказский пленник», «Бахчисарайский фонтан», «Цыганы», главы романа «Евгений Онегин», «Граф Нулин», многие стихи. Уже были в жизни поэта и южная ссылка, и ссылка в Михайловское, и триумфальное возвращение в Москву: почувствовал он на себе и царскую опалу, и царскую милость.
«Я говорил с одним из умнейших людей в России», – будто бы сказал Николай I после аудиенции, данной им в Кремле, в Малом Николаевском дворце опальному поэту. Назвал Пушкина первым поэтом и изъявил согласие стать его цензором. И после, выйдя из кабинета, обращаясь к придворным, небрежно заметил: «Теперь он мой».
Так что и плед на портрете Пушкина не просто деталь одеяния, некий романтический штрих, прихоть поэта, нет – это его ответ, даже вызов всесильному монарху.
Шотландский плед, небрежно переброшенный через плечо Александра Сергеевича, незримым образом трансформируется в его поэтическое кредо:
Ты царь: живи один. Дорогою свободной
Иди, куда влечёт тебя свободный ум…
Знаменитый пушкинский портрет. Самое первое о нём свидетельство – письмо Николая Муханова брату в июле 1827 года: «С Пушкина списал Кипренский портрет, необычайно похожий».
Портрет, обретший славу тотчас же, как только вышел из мастерской живописца. Его появление 1 сентября 1827 года на выставке в Императорской академии художеств сразу же стало событием. О нём говорили в светских салонах и на петербургских улицах – обсуждали достоинства живописи, поражались живому взгляду поэта, верно схваченному выражению, восторгались.
Газетная рецензия восхваляла пушкинский портрет: «Благодарим художника от имени всей образованной публики за то, что он сохранил драгоценные для потомства черты любимца муз. Не распространяясь в исчислении красот сего произведения г. Кипренского, мы скажем только, что это – живой Пушкин».
«Вот поэт Пушкин, – по первому впечатлению записал в дневнике профессор Петербургского университета, цензор Александр Никитенко – Не смотрите на подпись: видев его хоть раз живого, вы тотчас признаете его проницательные глаза и рот, которому недостаёт только беспрестанного вздрагивания: этот портрет писан Кипренским».
Знавший Пушкина и встречавшийся с ним во время путешествия поэта в Арзрум Михаил Юзефович подтверждал: «Его портрет работы Кипренского похож безукоризненно. В одежде и во всей его наружности была заметна светская заботливость о себе…»
Шотландский плед на портрете – не есть ли проявление подобной заботливости?!
И даже недруг поэта Фаддей Булгарин поместил в «Северной пчеле» любопытную заметку: «По отъезде А.С. Пушкина из Петербурга друзья сего Поэта советовали Художнику украсить картину изображением гения Поэзии. “Довольны ли вы портретом?” – спросил Художник. “Довольны!” – “И так я исполнил уже ваше желание и изобразил гения!” – промолвил Художник».
Общий восторг не разделял, пожалуй, лишь драматург и романист Нестор Кукольник: «Положение поэта не довольно хорошо придумано; оборот тела и глаз несвойственны Пушкину; драпировка умышленна; пушкинской простоты не видно». Впрочем, стоит ли удивляться отзыву человека, записавшего в роковом январе 1837-го в дневнике: «Пушкин умер… Он был злейший мой враг».
Другой недоброжелатель – Михаил Бестужев-Рюмин – напечатал отзыв в «Северном Меркурии». По словам журналиста, «приятнее иметь портрет прелестной женщины или девицы, нежели какого-нибудь реформатора, которого подлинная особа хотя одарена не весьма благообразной наружностью, но которому польстил живописец, а лесть живописца увеличил гравёр».
Пушкину долго помнилась та желчная статейка. «В другой газете объявили, что я собою весьма неблагообразен и что портреты мои слишком льстивы, – пишет спустя три года поэт – На эту личность я не отвечал, хотя она глубоко меня тронула».
Увы, не удалось Александру Сергеевичу прочесть суждение юной Катеньки Синицыной, а как бы оно его утешило: «Пушкин был очень красив; рот у него был очень прелестный, с тонко и красиво очерченными губами, и чудные голубые глаза. Волосы у него были блестящие, густые и кудрявые, как у мерлушки, немного только подлиннее». Взгляд уездной барышни, искренний и безыскусный!
О «необыкновенной привлекательности» голубых глаз поэта упоминала и Вера Нащокина.
Тарас Шевченко слышал, а потом и рассказывал, как Карл Брюллов критиковал Кипренского, говоря, что тот изобразил Пушкина отнюдь не поэтом, а «каким-то денди»! Не исключено, Великий Карл, как его величали, мог испытать некую ревность к собрату-художнику. Но современники узнавали Пушкина именно по этому портрету.
Любопытнейшие строки князя Вяземского, повествующие о совместной поездке с другом в Петропавловскую крепость, по Неве: «Мы садились с Пушкиным в лодочку, две дамы сходят, и одна по-французски просит у нас позволения ехать с нами, от страха ехать одним. Мы, разумеется, позволяем. Что же выходит? Это была сводня с девкою. Сводня узнала Пушкина по портрету его, выставленному в Академии». Свидетельство сколь забавное, столь и пророческое. Кажется, и будущая слава предвосхищена Пушкиным – так легко и шутя:
Быть может (лестная надежда!),
Укажет будущий невежда
На мой прославленный портрет
И молвит: то-то был поэт!
«Однажды, часа в три, я зашёл в книжный магазин Смирдина, – вспоминал Иван Панаев, – который помещался тогда на Невском проспекте, в бельэтаже лютеранской церкви. В одно почти время со мною вошли в магазин два человека… Другой среднего роста, одетый без всяких претензий, даже небрежно, с курчавыми белокурыми волосами, с несколько арабским профилем, толстыми выдававшимися губами и с необыкновенно живыми и умными глазами. Когда я взглянул на последнего, сердце моё так и замерло. Я узнал в нём Пушкина, по известному портрету Кипренского».
Передать на холсте изменчивость лица, энергию, живость, свойственную Пушкину, – задача почти неисполнимая даже для гения. Почти так же судили и о другом портрете поэта, созданном в тот же год Василием Тропининым: «…Физиономия Пушкина столь определённая, выразительная, что всякий живописец может схватить её, вместе с тем и так изменчива, зыбка, что трудно предположить, чтобы один портрет Пушкина мог дать о ней истинное понятие».
Бесспорно, самое авторитетное мнение – отца поэта, Сергея Львовича: «Лучший портрет сына моего суть тот, который написан Кипренским и гравирован Уткиным».
Доверимся впечатлению Ивана Александровича Гончарова, видевшего Пушкина на лекции в Московском университете. Наружность поэта поначалу показалась писателю невзрачной: «Среднего роста, худощавый, с мелкими чертами смуглого лица. Только когда вглядишься пристально в глаза, увидишь задумчивую глубину и какое-то благородство в этих глазах, которых потом не забудешь. В позе, жестах, сопровождавших его речь, была сдержанность светского, благовоспитанного человека. Лучше всего, по-моему, напоминает его гравюра Уткина с портрета Кипренского».
Баронесса Софья Дельвиг, посылая приятельнице «Северные цветы» с гравированным портретом поэта, писала ей: «Вот тебе наш милый добрый Пушкин, полюби его!.. Его портрет поразительно похож – как будто видишь его самого. Как бы ты его полюбила сама, ежели бы видела его, как я, всякий день».
И восторженное признание Павла Катенина, критика и драматурга, самому поэту: «Твой портрет в “Северных цветах” хорош и похож: чудо!»
Известный российский гравёр Николай Уткин дважды гравировал пушкинский портрет. Первый раз – по заказу Дельвига для фронтисписа его альманаха «Северные цветы на 1828 год», второй раз – по просьбе самого поэта. Всего за несколько дней до дуэли Пушкин обратился к мастеру с просьбой – выгравировать на стали новый портрет, так как первая медная доска истёрлась от огромного количества оттисков. «Пушкин как будто желал, чтобы черты его подольше сохранились сталью, – вспоминал Николай Иванович, – …как будто предчувствовал, что это будет последняя дружеская услуга». Желание Пушкина гравёр исполнил уже после кончины поэта…
И я смеюся над могилой,
Ушед навек от смертных уз.
Но обычный льняной холст оказался прочнее металла. Не счесть, сколь много раз за века тиражировался портрет кисти Ореста Кипренского! В пушкинских изданиях, в живописных альбомах. Его встретишь в любой школе или библиотеке. И всё же при всей своей всемирной известности это ещё и самый загадочный пушкинский портрет, «портрет-зеркало». И как обмолвился сам поэт – «чудо-зеркало».
А сам Кипренский сообщал из Петербурга приятелю: «Я пишу, писал и написал много портретов грудных, по колени и в рост. Надеюсь, что из всех оных портретов ни один не будет брошен на чердак, как это обыкновенно случается с портретами покойных предков, дурно написанными».
Что ж, надежды гениального живописца оправдались. Портрет поэта, «чудо-зеркало», сохранён его достойными потомками.
И как легко ныне прийти на свидание с Пушкиным – стоит лишь побывать в Третьяковке. Живой Пушкин, со светло-задумчивым взглядом, устремлённым в вечность, и с небрежно перекинутым через плечо шотландским пледом.