8
Синий
Нотр-Дам де ла Бель Верьер – единственное окно, насколько мне известно, перед которым в прежние времена люди сотнями преклоняли колени в глубоком почтении и перед которым до сих пор иногда зажигают свечу.
Хью Арнольд. Средневековый витраж
В Лондонской национальной галерее хранится незаконченное панно Микеланджело с изображением Христа, которого несут к гробнице. В этом произведении есть несколько особенно важных деталей. Во-первых, евангелист Иоанн, который готов принять на себя вес тела Мессии, подозрительно похож на женщину: руки и шея у него мускулистые, но под поразительно ярко-оранжевым платьем видна женская грудь. Во-вторых, мертвый Христос, отнюдь не утяжеляя картину, кажется, парит, подвешенный на полосах простой ткани в нескольких миллиметрах над землей. И в-третьих, хотя остальная часть панно кажется почти законченной или по крайней мере нарисованной с достаточным количеством деталей, весь нижний правый угол картины пуст. Похоже, он был оставлен для изображения коленопреклоненной фигуры, но та даже не была начата.
Как-то днем я разглядывала «Положение во гроб», датированное 1501 годом, пытаясь понять смысл этой картины в угасающем свете дня. Краски сбивали с толку, причем не только почти флуоресцентное платье Иоанна, но и уродливые оливковые одежды Марии Магдалины. И хотя все скорбящие собрались вокруг мертвеца, реально смотрел на него только один из них – Иосиф Аримафейский. Одна женщина печально смотрела в сторону, другая рассматривала свои ногти, а Иоанн и Мария Магдалина, казалось, смотрели друг на друга почти как соперники. Композиция выстроена таким образом, что ее персонажи кажутся не столько собравшейся вместе командой, сколько отдельными личностями, вдруг осознавшими, что они снова одиноки.
Внезапно вокруг меня собралась целая толпа, и ответ на некоторые вопросы я получила из объяснений, которые слушали посетители галереи. Гид подтвердил, что андрогинность Иоанна вызывает недоумение, хотя позже я узнала, что странно выступающие соски могли быть вызваны тем, что алая краска со временем почернела и создавала тени там, где художник хотел создать блики. Что касается вопроса о плывущем по воздуху теле мертвого Христа, то картина повествовала о таинстве вознесения – теме, ставшей модной в Риме в начале XVI века. Но самым интересным для меня в этом странном произведении был рассказ о коленопреклоненной фигуре.
Вероятно, это место было предназначено для Девы Марии, но единственной голубой краской, которая в Италии времен Возрождения считалась достойной для окрашивания ее священного одеяния, был ультрамарин – самая дорогая из красок, за исключением золота. Этот угол, вероятно, был пуст, потому что заказчик не предоставил краску, а двадцатипятилетний художник никогда не смог бы позволить себе самостоятельно приобрести ее. Какое-то время он ругался и посылал гонцов к заказчикам и поставщикам, чтобы те ускорили доставку и позволили ему закончить алтарный образ, который, как полагали, предназначался для церкви Святого Агостино в Риме. Но весной 1501 года Микеланджело покинул Рим, чтобы во Флоренции высечь из мрамора Давида, и полотно осталось незаконченным, поскольку он так и не вернулся с голубой краской для одеяния Девы.
За морями
Однажды, много лет назад, кто-то сказал мне, что вся настоящая ультрамариновая краска в мире поступает из одной шахты, находящейся в самом сердце Азии, и что прежде чем ее можно было бережно вложить в палитру любого европейского художника (смешанную с льняным маслом или яйцом, как экзотический голубой майонез), она путешествовала в грубых мешках на спинах ослов по древним торговым путям. Я не была уверена, что следует верить этому возмутительно романтическому описанию, но затем мне приснилась гора с синими прожилками, населенная людьми с яркими глазами в черных тюрбанах, и когда я проснулась, то поняла: когда-нибудь я обязательно отправлюсь туда.
Поиски именно этой голубой краски должны были привести меня и к другим голубым и синим красителям. Я узнала, как, пытаясь подражать красоте ультрамарина, художники и ремесленники экспериментировали с красками из меди и крови. Я узнала, как рудокопы открыли кобальт – странный и довольно неприятный минерал, который китайцы использовали для изготовления самого ценного фарфора и с помощью которого средневековые стекольщики заставляли небесные огни плясать внутри соборов. Это заставило меня задать вопрос о цвете неба – детский вопрос, на который мало кто из взрослых знает ответ, хотя мы считаем, что должны его знать. Но все названное случилось позднее: моей первой задачей было отправиться за краской, которую Микеланджело с таким нетерпением ждал в начале 1501 года.
Ультрамарин – это слово, в котором, как мне всегда казалось, чувствуется вкус океана, гладкий, соленый призвук, наводящий на мысль о более синем цвете, чем тот, которым сияет Средиземное море в солнечное утро. Но средневековые итальянцы не собирались создавать конкретный образ красок моря, когда давали морское название своей самой драгоценной краске. Oltramarino – технический термин, означающий «из-за моря», он должен был обозначать несколько предметов импорта, а не только заморскую краску. И этот особенный ольтрамарино, несомненно, прибыл из-за моря: краска делается из полудрагоценного камня – ляпис-лазури, – который встречается только в Чили, Замбии, в нескольких небольших рудниках в Сибири и, самое главное, в Афганистане.
За исключением нескольких русских икон, которые, возможно, были написаны голубой краской из сибирской ляпис-лазури, весь настоящий ультрамарин как в западном, так и в восточном искусстве поступал из одной группы шахт в долине на северо-западе Афганистана, называемых Сар-и-Санг – Место Камня. Это было место, где люди придумали носить на голове пучок, как у Будды; место, где монахи – иллюстраторы манускриптов нашли свои небеса; место, откуда взялась бы мантия Богоматери Микеланджело, если бы он смог ждать достаточно долго. И именно туда я твердо решила отправиться.
Путешествие по афганской коробке с красками
Однако при первом взгляде на карту все оказалось не так просто. На самом деле, когда я впервые обратилась к атласу мира, то вообще не смогла найти Сар-и-Санг. Деревушка была такой маленькой, зажатой между маленьким городком Фейсабадом на севере и еще меньшим городком Эсказир на юге, что даже не была отмечена на карте. Так и должно было быть. В конце концов, часть тайны лазурита заключалась в том, что, хотя на протяжении тысячелетий он путешествовал по Европе и Египту, всегда было известно, что он прибыл из мифической страны, настолько далекой, что ни один европеец или египтянин там не смог побывать. Даже Александру Македонскому, когда он завоевал этот регион две тысячи триста лет назад, не удалось бросить жадный взгляд на рудники, а Марко Поло в 1271 году только кивнул в его сторону с другого, более северного, горного хребта. «Есть также горы, в которых встречаются жилы лазурита – камня, который дает лазурный цвет ультрамарину, здесь он самый лучший в мире. Рудники серебра, меди и свинца также очень производительны. Это очень холодная страна».
В 2000 году, когда я впервые наводила справки, это было одно из самых труднодоступных мест на планете, поскольку всего за четыре года до этого талибы в черных тюрбанах въехали в Кабул. Они установили свою абсолютную власть, агрессивно навязывая правила, что женщины не должны ходить по улицам, мужчины не должны брить бороды, девушки не имеют права учиться, никто не должен слушать музыку или рассматривать фотографии. Эта страна буквально вернулась в XV век – по мусульманскому календарю это был 1420 год, – и туристам здесь были не рады. И все же я была полна решимости отправиться туда.
Несколько недель спустя мне неожиданно позвонили. Пришло письмо от подруги, которая только что обнаружила, что у нее есть свободный месяц между работами, а также завязалась электронная переписка с итальянским врачом, с которым она познакомилась, катаясь на велосипеде по Шелковому пути. «Ты хочешь поехать в Кабул?» – спросила она с небрежностью, с которой большинство людей предложили бы устроить пикник. Доктор, Эрик Донелли, был там по поручению ЮНИСЕФ. Он сказал, что может организовать визы для нее и ее подруги. Я сразу же согласилась, с условием, что мы постараемся добраться до рудников, если сможем, хотя и знала, что горы Бадахшана далеко и что там очень холодно.
Хайбер
В Пакистане мы ждали визы одиннадцать дней. Мы провели это время за чаепитием в цветущих садах Исламабада, купаясь в мутном озере в сумерках, а в один памятный день, разгрузив тюки с душистой травой, погонщики верблюдов отвезли нас посмотреть древние руины Таксилы. Когда-то здесь находилась столица Гандхаранской империи, простиравшейся от Пакистана до Индии, в которой были сосредоточены самые искусные буддийские мастерские. Каждый день мы ждали разрешения от посольства талибов, и каждый день нам говорили: «Еще нет». «Вам вряд ли повезет, – скептически говорили жители Исламабада. – Там нет туристических виз». Другие реагировали более обнадеживающе, а мы продолжали надеяться. Когда раздался звонок, мы ужинали. «Талибы сообщили мне номер вашей визы, – сказал Эрик по трескучей спутниковой линии из Кабула. Мы потянулись за ручкой. – Номер пять», – торжественно объявил он. Казалось ироничным, что мы так долго ждали числа, которое легко могли бы выдумать сами.
Тридцать шесть часов спустя мы уже ехали в такси к Хайберскому перевалу. На переднем сиденье сидел обязательный вооруженный охранник – ему было восемнадцать лет, и он небрежно держал в руках автомат Калашникова. Как только мы въехали на «территорию племени», перед нами открылась целая галерея оружейных магазинов. Чуть дальше виднелись могилы, покрытые парчой, напоминающие о том, что в землях по ту сторону Хайбера действуют другие правила, чем в любой когда-либо посещенной мной стране. В Торхаме, на границе Пакистана и Афганистана, пока мы оставались в машине, зачарованно наблюдая за работой пограничников, наш водитель улаживал формальности. Если не считать нескольких грузовиков и одного-двух пластиковых ведер, Редьярд Киплинг не увидел бы там ничего такого, чего не увидел бы сто тридцать лет назад, когда собирал материалы для своей книги «Ким». Мужчины в тюрбанах несли таинственные связки чего угодно, от ткани до патронов. Оружие было повсюду, как и Кимы – грязные мальчишки в коричневых жилетах, шарахающиеся от людей, гонявшихся за ними с палками. Для Киплинга все эти люди были бы потенциальными шпионами, работающими на Британию или Россию, пытающихся захватить контроль над этой страной. Для нас, приученных к телевизионным изображениям разбомбленного Кабула, они были оказавшимися в осаде жителями несчастной земли. Однако, несмотря на это, большинство из них выглядело на удивление беззаботно.
«Будь скромнее», – напомнили мы друг другу, поправляя недавно купленные шарфы и пересекая границу пешком. Однако улыбчивый талибский чиновник иммиграционной службы пригласил нас выпить пахнущего корицей зеленого чая – и мы без колебаний согласились. Через несколько минут он – по нашей просьбе – проштамповал наши руки, а также наши паспорта драгоценным афганским въездным штампом, и мы – с его разрешения – сфотографировали этот процесс. Мы решили, что Голубая земля, возможно, будет не такой консервативной, как мы себе представляли. Потом мы запрыгнули в другое такси, чтобы добраться до Кабула за день потрясающе смелой езды по ужасным дорогам.
Если когда-либо какой-то город и пел блюз, то это был Кабул в те странные туманные дни правления талибов. Не то чтобы это место было совсем уж мрачным. Отнюдь. Несмотря на то что мы видели по телевизору, там работали уличные рынки, игрались свадьбы и люди старались жить обычной жизнью. Более того – в рефлексивном джазовом смысле слова «блюз» – люди в Кабуле были склонны разбавлять свою меланхолию мрачным юмором. Не так давно это была столица вечеринок Средней Азии, и этот дух еще сохранился. Однажды мы отправились на пикник в горы вместе с афганской семьей. Никто из детей никогда раньше не был на пикнике, хотя до войны это было обычным национальным развлечением. «Здесь есть мины?» – спросила я отца семейства, сорокапятилетнего университетского преподавателя, который чуть не потерял работу при режиме талибов. Это был резонный вопрос: СССР и другие разбросали бомбы замедленного действия по всей стране. «Не волнуйся, – серьезно ответил он, когда мы пробирались сквозь цветущие вишни и разбомбленные деревенские дома. – Просто иди за мной, по моим следам». На следующий день талибы схватили его и связали запястья проволокой. Они сказали, что это из-за видеоплеера, но мы опасались, что из-за пикника. Увидев его через два дня, мы сказали, что очень сожалеем. «Оно того стоило», – ответил он.
Самым популярным фильмом в этом не имеющем выхода к морю месте был «Титаник»: кабульцы даже прозвали рынок «Базаром Титаника», потому что чувствовали, что весь город погружается в глубину. «Хотел бы я побывать на “Титанике”», – сказал однажды один из местных сотрудников ООН. «Но он затонул!» – в ужасе воскликнули мы. «Да, но там были спасательные шлюпки. А у нас нет спасательных шлюпок», – ответил он с типичным для его соотечественников мрачным юмором. Никто не мог предположить, что через полтора года появятся какие-то «спасательные шлюпки» в виде бомб из США и Великобритании и освободят «Титаник-Кабул», хотя и дорогой ценой.
Любопытно, что в английском языке слово «голубой» (blue) обозначает также нечто депрессивное и трансцендентное, а также что это не только самый священный тон, но и цвет порнографии. Возможно, это происходит потому, что голубой бледнеет, удаляясь, – художники используют его для создания пространства в своих картинах, а телевидение применяет его как фон, на который можно накладывать другие кадры, поэтому голубой цвет олицетворяет собой место вне нормальной жизни, за пределами не только морей, но и самого горизонта. Фантазия, депрессия и Бог, как и голубой цвет, находятся в самых таинственных уголках нашего сознания. До XVIII века это слово писалось как blew («перемещенный дуновением»), и мне порой кажется, что оно связано с экваториальной зоной штилей – областями между тропиками Рака и Козерога, где морякам иногда приходилось неделями ждать, когда подует ветер и они смогут возобновить свое путешествие. Мысленно возвращаясь в Кабул тех дней, я думаю о простых людях, которых встретила там, ожидающих тихо, но мятежно, что наконец что-то произойдет.
В витринах магазинов на Чикен-стрит мы нашли множество образцов ляпис-лазури, некоторые из которых весили по полкило или даже больше. Когда-то это был один из самых оживленных антикварных базаров Центральной Азии; даже в 1970-е годы он был известен среди путешественников как место, где можно было купить ковры из Узбекистана, бирюзовое стекло из Герата и другие сокровища со всего континента. Когда мы пришли, там было тихо, хотя большинство магазинов уже были открыты. Я купила грубый синий камень у человека, в витрине у которого пылилось много кусков лазурита. «Сколько это стоит?» – спросила я. «Да ничего не стоит, – он пожал плечами. – Мне просто нужны деньги, мои запасы не имеют для меня никакой ценности». Я заплатила ему справедливую цену, и он дал мне еще один кусок бесплатно.
Было странно получить такой камень бесплатно, когда причина моих поисков заключалась в том, что когда-то это был самый ценный материал для изготовления красок в мире – и в некотором смысле таким и остается. Как и Микеланджело, художники Европы эпохи Возрождения должны были ждать, пока их покровители предоставят им ультрамарин. Они не могли позволить себе купить камень за свои деньги. Дюрер в 1508 году написал яростное письмо из Нюрнберга, жалуясь, что на сто флоринов можно купить не больше фунта ультрамарина. Сегодня краска, сделанная из афганских камней по рецепту эпохи Ренессанса, стоит две тысячи пятьсот фунтов стерлингов за то же количество.
Чтобы закончить свою картину, Микеланджело, если бы захотел, мог использовать более дешевый голубой минерал под названием азурит. Он ведь использовал его, чтобы нарисовать странное коричневое платье Марии Магдалины. Азурит иногда называли «цитрамарином», указывая, что он пришел с этой стороны моря, и к Микеланджело, вероятно, он поступил из Германии. Но азурит – побочный продукт медных рудников, это родственник малахита, поэтому он, естественно, склоняется к зеленой стороне спектра, тогда как ультрамарин склоняется к фиолетовой его стороне. Разницу можно почувствовать в том, как художники использовали обе краски: ультрамарин – для того, чтобы придать высоту небу, а азурит – чтобы придать глубину морям. Более дешевый пигмент был также гораздо менее устойчивым: одеяние Марии Магдалины в «Положении во гроб» не должно было быть такого неуловимого оливкового оттенка; оно просто выцвело – от цвета моря до цвета водорослей.
Сейчас мне это кажется наивным, но я была удивлена, когда впервые увидела кусок необработанного лазурита и рассмотрела, насколько сочный его синий цвет. До этого я видела только отполированные камни, да и то не самые лучшие, и они всегда казались мне довольно тусклыми. Другим сюрпризом были искры. Весь лазурит содержит вкрапления железного пирита – «золота дураков», – и это делает лучшие камни похожими на небесный свод. Неудивительно, что некоторые люди считают лазурит святым – это изображение вселенной в камне, так что, взглянув на него, я вспомнила не картину Микеланджело, а другое, более поразительное полотно, которое находится в соседнем с «Положением во гроб» зале.
Это «Вакх и Ариадна», написанные венецианским художником Тицианом в 1523 году. Я люблю эту картину отчасти за цвета, которые заставляют вспоминать шкатулку с драгоценными камнями, а не коробку с красками, но в основном за то, что она – изображение чистой похоти, которое всегда заставляет меня улыбаться. На полотне изображен бог Вакх, возвращающийся из Индии с пьяной свитой; позади него его толстый наставник Силен. Он развалился на осле, а некто из распутной команды размахивает остатками существа, которое только что съел на обед. Вдруг полуобнаженный бог видит Ариадну, скорбящую о том, что ее никчемный дружок Тесей уплыл от нее вдаль. Одним похотливым движением Вакх бросается к ней, а она полуоборачивается, увидев, как меняется ее судьба. «Забудь об этом негодяе, – восклицает Вакх. – Я здесь, и я подарю тебе весь мир: и небо, и звезды на нем».
На небо нанесен тончайший слой ультрамарина, а в левом верхнем углу изображено созвездие из семи звезд. Этот кусочек картины лишен перспективы; он почти как натюрморт из диснеевского мультфильма, и мне нравится думать, что это не потому, что реставраторы слишком сильно протерли холст, а потому, что Тициан хотел показать небо как фантазию, мираж того, что могла бы иметь Ариадна, если бы последовала за страстью туда, куда та ее вела. В 1968 году, когда картина была восстановлена, изменившийся цвет неба вызвал бурю эмоций, гораздо более свирепую, чем любой лауреат премии Тернера в области современного искусства. Широкой публике этот вид неба не понравился. Зрители сочли его слишком ярким, отдавая предпочтение темно-зеленым и коричневым оттенкам полинявшего лака. Они утверждали, что Тициан был человеком со вкусом: он никогда не смог бы выбрать столь ярко мерцающий голубой цвет.
Критики оказались в весьма представительной компании – даже Микеланджело считал краски Тициана чересчур яркими. По словам биографа Джорджио Вазари, в 1546 году пожилой мастер посетил молодого художника в его мастерской в Риме. Впоследствии Микеланджело заметил, что ему понравилось чувство цвета, но «жаль, что его с самого начала не научили хорошо рисовать». Это было проявлением важного художественного спора в Италии XVI века – спора между disegno и colore, то есть между мастерством рисовальщика и живописца. Но на более фундаментальном уровне речь шла о том, как прожить свою жизнь. Там, где в «Положении во гроб» Микеланджело планировал каждый элемент композиции и наносил краски только тогда, когда точно знал, что и для чего делается, композиции Тициана развивались по ходу работы, когда он стоял перед своими холстами с палитрой. Это противопоставление тщательного планирования и спонтанности, спокойного Аполлона и опрометчивого Диониса (или Вакха, конечно, для римлян и для Тициана) – и преимущества каждого подхода страстно обсуждались на протяжении многих лет в какой-то степени потому, что это был спор о природе страсти и сути самого творчества.
Мы сидели в лавке торговца, среди тех самых мерцающих синих кусков лазурита, цвет которых так любил Тициан и боялись британские галеристы 1960-х годов, и разговаривали. В конце 1970-х годов лазурит был популярным камнем среди среднего класса Кабула. Люди делали из него блестящие украшения и хранили камни в качестве сбережений вместе с серебряными монетами. В последние несколько лет лавочник наблюдал, как ляпис-лазурь и серебро появляются на Чикен-стрит – все чаще, все дешевле. «Семьи распродают ценности, – сказал он. – Мы в Кабуле становимся все беднее и беднее». Он рассказал нам о голубых рудниках и о том, как женщинам запретили посещать Сар-и-Санг. Когда-то шахты были продуктивными, рассказывал он нам, и в них работали тысячи людей. Но потом в течение нескольких месяцев лазурит из Бадахшана почти не появлялся. Почему – лавочник не знал. Я вспомнила историю, услышанную накануне вечером от иностранного корреспондента: ходили слухи, что при безалаберной власти моджахедов в начале 1990-х годов ляписовые жилы пересыхали, «потому что, как говорят люди, сама шахта была против их режима».
Внезапно мегафон из мечетей начал призывать верующих – или, по крайней мере, послушных людей – к послеполуденной молитве. Купец быстро опустил ставни, и мы сидели в полутьме, не говоря ни слова. «Если кого-то застают за делами во время молитвы, его избивают, – сказал он. – И этого достаточно, чтобы человека стали считать подозрительным». Когда молитва закончилась, он открыл ставни. Около магазина был припаркован пикап «Тойота» – неофициальная машина талибов. Лавочник с облегчением увидел, что в машине никого нет: правительственные головорезы, очевидно, отправились искать кого-то другого.
Так что теперь у меня были мои камни – хотя, вероятно, их не хватило бы на окрашивание целого халата, только на платочек. Что мне с ними делать, чтобы превратить в краску? – поинтересовалась я, советуясь с Ченнино Ченнини. Он обычно язвительно относится к пигментам: один слишком ядовит, другой слишком быстро выцветает, третий бесполезен на фреске. Но от ультрамарина Ченнино был в восторге: «Это прославленная, прекрасная и совершеннейшая краска, превосходящая все другие цвета; о нем нельзя сказать или сделать с ним ничего такого, с чем бы не справилась краска такого качества». Однако достать краску из камня было почти так же трудно, как выжать из него кровь.
Ляпис-лазурь – это сложный комплекс минералов, включающий в себя гаюин, содалит, нозеан и лазурит. В лучших сортах ляпис-лазури больше серы, и этот желтый элемент делает камень более фиолетовым, а в худших сортах больше карбоната кальция, превращающего его в серый булыжник. Чтобы сделать краску, все эти примеси, включая сверкающие звезды пирита, которые мне так нравились, необходимо убрать. Чтобы добиться необходимого результата, красильщик должен был уподобиться пекарю и в течение трех дней любовно замешивать тесто из мелко измельченного ляписа, смолы, воска, камеди и льняного масла. Чтобы вытянуть голубой пигмент, наш художник-повар должен был положить тесто в миску со щелоком (древесной золой) или водой, а затем перемешивать его двумя палочками в течение нескольких часов, пока вся синяя краска не перейдет в жидкость. Затем он переливал голубой пигмент в чистую чашу и оставлял его высыхать до порошкообразного состояния, после чего примешивал свежий щелок к оставшемуся комку «теста». Первая выжимка была самой лучшей. Последние выжимки (из того, что превращалось в шар, состоящий в основном из пирита и кальцита) назывались «пеплом» и были куда менее красивыми и соответственно гораздо менее ценными.
Бамиан
Я все еще жаждала добраться до шахт, которые уже начала называть «мои шахты». Однако теперь я хотела выяснить, почему прекратились поставки. Но мои знания афганской географии были практически ничтожными, а линия фронта постоянно меняла положение. Сар-и-Санг находился в тысяче километров от меня и – что еще важнее – на другой стороне от зоны активных боевых действий, в том уголке страны, который контролировался оппозицией, персидскими моджахедами. В тот год я никак не могла попасть туда, чтобы найти краску для полотна Микеланджело, – каждый день полевые переходили со стороны на сторону, так что ехать было слишком опасно. Следующая попытка предстояла через год.
Но по эту сторону границы у меня было еще одно дело, связанное с красками. Самое раннее использование ультрамарина было зафиксировано в горах неподалеку, в городе Бамиан, где, по слухам, вокруг голов двух гигантских скульптур Будды имелись ауры, нарисованные лазуритом на фресках. Нам очень хотелось отправиться туда и посмотреть на это. И нам повезло, мы успели как раз вовремя: через несколько месяцев произведения искусства превратились в пыль.
Первой трудностью было добраться туда. На этой неделе талибы не давали пропусков сотрудникам ООН, и поэтому наш друг не смог поехать с нами. Поэтому мы приняли приглашение от французской благотворительной организации «Солидарность». Представители «Солидарности» оказывали два вида помощи: они предоставляли продовольствие в обмен на рабочую силу и раздавали деньги. Пачка обесценившейся афганской валюты, эквивалентная всего десяти британским фунтам, была толщиной с эту книгу. Самая большая банкнота была равна приблизительно пяти пенсам; деньги были громоздкими и уязвимыми для атак дорожных грабителей. Мы вскочили в машину, горячо надеясь, что это не фургон с деньгами.
Когда война была просто чем-то, что происходит где-то далеко в других странах, а дороги были покрыты асфальтом, город Бамиан находился в нескольких часах комфортной езды от столицы. Но после двух десятилетий боев дорога превратилась в день пути через два перевала и мимо такого количества брошенных танков, что афганцы смеялись, когда мы хотели остановиться и сфотографировать их. «Если вы будете фотографировать каждый разбитый танк в городе, то никогда не покинете нашу страну», – пошутил один бывший боец, теперь занимающийся благотворительной деятельностью. Именно на этой дороге меня настигло самое опасное событие в жизни, причем случилось это не из-за талибов с опасными глазами: они с разной степенью любезности проводили нас через каждый пост. Но когда я сидела на корточках в канаве в первой «точке уединения», попавшейся нам за четыре часа (на вершине перевала), я заметила всего в метре от себя неразорвавшийся снаряд. Неожиданная встреча!
Мы проезжали мимо множества нищих, мужчин и мальчишек, весь день без особого энтузиазма передвигавших камни по дороге в ожидании, что водители автомобилей бросят им несколько банкнот; за ними они бросались в погоню. На той же дороге я увидела и пару путешественников: он шел пешком, она ехала верхом на осле, а ее паранджа – тяжелое одеяние, закрывающее лицо и тело и позволяющее женщинам смотреть на мир только через шнуровку перед глазами, была небесно-голубого цвета. Это был самый модный цвет сезона – паранджи могли быть голубыми, оливковыми, черными, золотыми и белыми, но голубой был самым красивым. Но мощная символика этого цвета в применении к женщине в платке, едущей на осле, очевидно заставила меня думать об этих путниках как о Марии и Иосифе, отправившихся за многие мили от дома, чтобы дать рождение Иисусу.
Дева Мария не всегда носила голубое. На русских иконах она чаще всего изображается в красном, а византийские художники примерно VII века обычно изображали ее в фиолетовом. Иногда ее даже изображают в белых одеждах – в общем, у нее большой гардероб. Проблема цветового символизма или, возможно, его прелесть заключается в том, что он не является величиной постоянной. Красный может быть связан с родами, фиолетовый – с тайной, голубой позволяет одеть Царицу Небесную в цвет неба; белый символизирует невинность, а черный – горе. Если бы художники захотели, они могли бы одеть ее во все цвета спектра, хотя я не знаю никого, кто бы это сделал. Вместо этого они предпочли выбирать прославляющие Богоматерь цвета – и часто решали этот вопрос с позиции стоимости и редкости материала. В Голландии XV века Мария часто носила алое, потому что это была самая дорогая ткань; аналогичным был выбор пурпурной одежды в более ранний византийский период, потому что это был ценный краситель, достойными которого были лишь немногие. Поэтому, когда примерно в XIII веке в Италии появился ультрамарин – самая дорогая краска на рынке, – было логично использовать его для украшения самого драгоценного символа христианской веры.
И с этого момента ультрамарин стал в христианских церквях цветом, предназначенным только Марии. Даже сегодня католические священники меняют свои облачения в зависимости от события: они могут быть черными, красными, пурпурными, зелеными или белыми, но только в Испании и только на один день в году – в праздник Непорочного Зачатия – они одеваются в голубое. Черный явно символизирует смерть; красный – огонь, любовь или кровь мучеников; фиолетовый – покаяние; зеленый – вечную жизнь; белый символизирует чистое соединение всех лучей света. Но с тех пор, как папа Пий V в XVI веке стандартизировал литургическое цветовое кодирование, голубой цвет навсегда был зарезервирован для матери Христа, а не для мужчин, которые служат ей. С другой стороны, в некоторых областях Франции даже до ХХ века родители больного ребенка обещали Деве Марии, что если ребенок выздоровеет, то в знак благодарности его оденут в голубое с головы до ног. По-французски это называлось «enfant voué au bleu».
Прибыв в Бамиан, мы мысленно возблагодарили всех богов, которые, возможно, присматривали за нами. Накануне вечером представители ООН предупредили нас, что дороги небезопасны, но, оглядевшись, мы поняли, что риск был оправдан. Мы попали в восхитительное место: долина в тени горы Ко-и-Бабу была окаймлена песчаником, а охраняли ее двое огромных Будд – высотой 55 и 35 метров. Арочные проемы под ними были похожи на сторожевые посты. Тринадцать или четырнадцать веков назад, когда они только были созданы, эту долину наводняли не только паломники и ремесленники, но и торговцы из Турции и Китая. Это был конец гандхарского периода, а Бамиан являлся средоточием богатейшего собрания буддийского искусства в мире. Там жили тысячи монахов, а украшенные фресками горные гроты служили святилищами, в которых постоянно курились благовония.
Но в 2000 году, когда мы приехали туда, от былого великолепия остались только статуи Будд, да и те были в плохом состоянии. За несколько месяцев до этого один из полевых командиров атаковал их, утверждая, что это языческие идолы. Его люди начали пускать ракеты в лицо и пах маленького Будды. Более крупной статуе повезло: бойцы только-только успели положить на голову исполинской фигуры горящие тракторные шины, когда из штаба талибов в Кандагаре пришел приказ прекратить разрушение. Но к тому времени глаза статуи успели почернеть – как будто Будда страдал, слепо глядя на долину, где когда-то ему поклонялось множество людей.
Сейчас статуи были просто покрыты штукатуркой, хотя когда-то – согласно местным легендам – один Будда был выкрашен в синий цвет, а другой – в красный. Раньше у них были деревянные руки, которые на закате поднимались для молитвы: должно быть, грохот цепей и блоков каждый вечер заглушал шум базара. Но в XVII или XVIII веке, по мере распространения ислама, статуи потеряли свою значимость. «Мы знаем только, что когда-то у большого Будды были глаза, которые можно было увидеть с другой стороны долины, так ярко они сияли», – сказал в тот вечер за ужином афганский благотворитель. «Они были синими?» – поинтересовалась я. «Кажется, они были зеленые, – ответил он. – Возможно, это были изумруды».
На следующее утро нам дали разрешение посетить большого Будду. Вторая статуя располагалась всего в нескольких сотнях метров, но эта территория находилась под контролем другого полевого командира. Мы прошли мимо военного поста, а потом поднялись по крутым тропинкам, вырубленным в ярко-оранжевом песке. Наверху мы проследовали по низким туннелям, а затем вышли к большой – при желании на ней можно было устроить пикник – голове Будды. Люди тушили о голову Будды сигареты, а в центре – в точке, которую буддисты называют коронной чакрой, – было сделано отверстие для закладки динамита.
Невероятно, сколько художников лежало там на спине, рисуя картины для медитации на стенах и защитной сводчатой крыше, молясь, чтобы шестидесятиметровые леса просто раскачивались, но не падали? Мы же увидели, что фрески выцвели, а некоторые даже рассыпались. Но гандхарское искусство, находившееся под влиянием греческих представлений о прекрасном, было необычайно изящным, изображенные мастерами того времени драпировки ниспадали ровными классическими складками. По сторонам, на обеих стенах над нами, сидел ряд Будд, руки каждого были сложены особым неповторимым образом в разных позах медитации, и каждый был заключен в радужный круг. Там, между желтой охрой, белыми свинцовыми белилами и красной киноварью (у гандхарцев были своеобразные представления о порядке цветов в радуге), располагался лазурит, ради которого я и приехала. Ультрамарин все еще сиял на фоне разрушенных стен, и я подумала: ведь это первое известное применение этой краски в мире. Египтяне использовали лазурит как камень, но не как пигмент – а собственную синюю краску создавали из растертого в порошок стекла. В тот момент, сидя на голове великого Будды Бамиана, я задумалась: не в этой ли долине, раскинувшейся далеко под нами, кто-то четырнадцать веков назад экспериментировал с голубым порошком и коричневым клеем и открыл, возможно, добавив древесную золу, как превратить ляпис-лазурь в краску?
Одиннадцать месяцев спустя Будды и фрески были уничтожены. На этот раз – никаких сверл и динамита. Талибы два дня обстреливали статуи ракетами и даже нарушили собственный запрет на фотосъемку, распространив фотографии обнаженных арок, над которыми когда-то стояли два хранителя забытой веры. В течение недели люди со всего света смотрели на разрушенные статуи и обсуждали случившееся: люди, которые никогда не слышали о Буддах Бамиана, были потрясены тем, что теперь они не смогут увидеть их своими глазами. Для большинства это была ужасная культурная трагедия, но лишь с одной позиции это было не так. Буддизм – это вера, допускающая непостоянство. Когда еще за свою долгую историю эти две огромные безрукие каменные фигуры в пустыне могли напомнить стольким людям в стольких странах, что ничто не вечно?
Голубой гремлин
По-видимому, половина мирового ультрамарина прошла через Бамиан, а затем – по параллельным дорогам на север и на юг. Но был и другой пигмент, который перевозили через этот город в другую сторону, то есть из Персии в Китай. Он не был настолько ценен, но оказался почти так же значим. Его добывали в Персии, нынешнем Иране, и по-английски он назывался «кобальт»; называть его так – все равно что обозвать «гоблином»: согласно немецкой легенде, Кобальтом звали злобного гнома, который жил под землей и ненавидел незваных гостей. Сам по себе это неплохой металл, но он притягивает к себе неприятного спутника – мышьяк, – поэтому европейские рудокопы, работавшие в серебряных рудниках и часто с ним сталкивавшиеся, ненавидели его, обзывали «гремлином» и выбрасывали в течение долгих веков, лишь бы он не разъедал им ноги и легкие. Но не только мышьяк наделял кобальт таинственной силой: в XVII веке люди обнаружили его способность менять цвет при нагревании и использовали кобальт в качестве невидимых чернил: когда вроде бы пустой лист бумаги нагревали над огнем, он волшебным образом зеленел там, где были нанесены знаки секретного послания.
В течение многих лет кобальт использовался в качестве ингредиента смальты – пигмента, который делался из измельченного синего стекла с 1500-х годов. В такой форме кобальт использовался как краска, но в более чистом виде он попал в европейские коробки с красками только в XIX веке, когда ученый Луи-Жак Тенар сумел превратить его в пигмент. Если бы Микеланджело жил сегодня, ему бы больше прочих понравился бы этот голубой цвет, очень богатый, смещающийся в сторону фиолетового. Персы первыми обнаружили, насколько хорош кобальт в качестве глазури: они использовали его для создания голубых плиток своих мечетей, изображающих небеса, в то время как применявшаяся ими медь давала бирюзовый оттенок, напоминающий зелень одежд Пророка. Когда в 1930-х годах путешественник Роберт Байрон посетил город Герат (до которого мы добрались бы, если бы продолжили путь на запад от Бамиана), он описал голубой цвет плиток на могиле Гаухаршад Шада как «самый прекрасный образец цвета в архитектуре, когда-либо изобретенный человеком во славу Бога и самого себя».
Китайцы жаждали получить такой краситель и в течение четырехсот лет меняли зеленый на синий: они посылали зеленую селадоновую посуду в Персию и получали взамен «магометанский синий». В национальной библиотеке искусств в музее Виктории и Альберта я прочитала, как менялось качество кобальта на протяжении периода династии Мин. Самый лучший голубой цвет был в середине XV века, во времена правления Сюаньде, а через сто лет, при Чжэндэ и Цзяцзине, мастера по изготовлению фарфора использовали уже превосходную фиолетовую глазурь. Между тем – и будьте внимательны к датам! – «голубой и белый» из царств Чэнхуа (конец XV века) и Ваньли (конец XVI века), после того как там ввели торговые санкции против Центральной Азии, превратились фактически в «серый и белый». Нацарапав эти подробности в своем блокноте, я с некоторым волнением отправилась в китайский зал галереи, чтобы проверить полученную информацию. К моей радости, теперь я могла на расстоянии определить, ориентируясь только на цвет, когда, скорее всего, была обожжена та или иная ваза эпохи Мин. Цвет обеспечил безграничные возможности для точной экспертизы.
Вторая попытка
На следующий год я твердо решила добраться до Сар-и-Санга. Прошло ровно пятьсот лет с тех пор, как Микеланджело дожидался необходимой ему голубой краски. Мне приятно было получить возможность отправиться в путешествие той весной и забрать то, в чем он так нуждался, хотя я и опоздала на половину тысячелетия. Сейчас тоже необходимо было правильно рассчитать время. В 2001 году сезон для получения голубой краски тоже был очень коротким – недолгий период между апрелем, когда с перевалов наконец сходит снег, и июнем, когда будет собран урожай, всего месяц или около того. После этого снова начнутся бои, и кто знает, где пойдет линия фронта?
К Рождеству политическая ситуация в Афганистане стала еще более неустойчивой, поэтому в феврале я сменила тактику. Я прыгнула в самолет, летящий на Гавайи, чтобы повидаться с «Охотником за драгоценностями» – американским дилером, который в течение тридцати лет приезжал в Афганистан и благополучно покидал его. Если кто и мог мне помочь, так это Гэри Бауэрсокс. Мы встретились на Мауи, где он устраивал ювелирную выставку, и проговорили несколько часов. Это был крупный дружелюбный мужчина, который много смеялся и рассказывал занимательные истории о встречах с лидерами моджахедов и о том, как он тайно проникал в страну, пролезая под проволочной сеткой. Он дал хороший совет, как попасть в горный район, нацепив паранджу (найди проводника, которому ты доверяешь, и держись за него), и что делать, если тебе угрожает орущий человек с АК-47 (улыбайся). На второй день я спросила его прямо: «А можно в вашу следующую поездку отправиться с вами?» Он помолчал. «Мне очень жаль, – сказал он. – Но этот год будет трудным; я хотел бы, но ничего не могу поделать». Когда через несколько дней я летела обратно в Гонконг, то чувствовала себя безутешной: мне придется отправиться в путь самостоятельно.
Первым препятствием на моем пути была виза. В Исламабаде у меня были друзья, которые могли помочь мне сесть на самолет ООН, летавший дважды в неделю в Фейсабад, ближайший к шахтам город. Но, согласно правилам, действовавшим внутри страны, я могла подняться на борт только при наличии талибской визы, – на случай, если мы совершим аварийную посадку. Я не могла не чувствовать, что если это произойдет, то наличие правильных документов будет наименьшей из моих проблем, но правила есть правила, и мне пришлось им следовать. Конечно, я могу получить визу, – последовал любезный ответ от этого обычно не особо любезного правительства, – все, что мне было нужно, это сопроводительное письмо от моего собственного правительства.
«Естественно, вы не можете получить такое письмо, – пришел ответ из британского посольства. – Мы не признаем талибов законным правительством». Я была в затруднительном положении, поэтому решила поехать в Исламабад, чтобы разобраться во всем, и, к своему удивлению, я ворвалась в Афганистан, как пробка из бутылки безалкогольного шампанского. В первое же утро мне позвонила подруга, работавшая в ООН. «Они решили взять тебя без визы, – сказала она. – Я отправила за тобой машину, сможешь быть готова через десять минут?» Я запихнула в рюкзак три шальвар-камиза с длинными рукавами, мешковатые брюки, длинные рубашки и шарфы, а также блокноты, ботинки и книгу Гэри («Драгоценные камни»), после чего сломя голову выбежала из дома. Через два часа я уже летела в девятнадцатиместном «Бичкрафте» на запад.
Пакистанский журналист Ахмед Рашид в своей книге об Афганистане рассказывает историю, услышанную им от одного старика. «Когда Аллах заканчивал создавать этот мир, Он увидел, что там осталось много мусора, обломков и вещей, которые больше никуда не годятся. Он собрал все вместе и бросил на землю. Так получился Афганистан». Когда мы пересекли высокий Памир, это описание показалось мне справедливым. Мы летели над заснеженными горами; где-то под нами были легендарные рудники Бадахшана и деревня, где разрешалось жить только мужчинам. Глядя вниз на негостеприимную местность, было почти невозможно поверить, что там может жить хоть кто-то.
Бадахшан был регионом, попавшим в осаду: большая часть страны находилась под оккупацией самых темных сил. Устоял лишь небольшой участок, который с каждым годом становился все меньше. Это напомнило мне деревню в комиксах об Астериксе. В Бадахшане жили неукротимые бойцы, возглавляемые несколькими могущественными людьми, а самым могущественным из них был Ахмед Шах Масуд, чья более чем двадцатилетняя карьера превратилась в местный миф. Люди верили, что его нельзя убить, хотя в сентябре 2001 года он все же погиб, когда бомба смертника, заложенная в телекамеру, взорвалась прямо у его лица. Причиной столь долгой удачливости было не волшебное зелье, а главным образом жесткая тактика, приправленная его харизмой и отчаянием людей, не желавших стать расходным материалом для талибов. Но успехи стоили денег, а война не приносила особого дохода. Нашлось два источника средств – изумруды из Панджшерской долины и лазурит из Бадахшана. Я знала, что шахты будут работать вовсю: правительство нуждалось в деньгах.
Через два часа земля выровнялась, превратившись в плоскогорье, и самолет со скрипом приземлился на бетонную взлетно-посадочную полосу. Добро пожаловать в международный аэропорт Фейсабада, по краям которого ржавеют обломки прежних войн – танки и куски авиационных двигателей. Никаких иммиграционных формальностей, даже охраны. В окружении сюрреалистического пейзажа прибывших пассажиров встречали, а вылетающих пассажиров отправляли в полет. Этим занимались в основном бородатые мужчины в джипах, на которых красовались логотипы «Врачи без границ», «Оксфам», Afghan Aid, а также логотип ООН с ее дымчато-голубовато-белым флагом. Цвета были выбраны в 1945 году, потому что считались самыми неагрессивными и нейтральными: небо над всеми народами одно.
В течение нескольких месяцев я переписывалась по электронной почте с Мервином Паттерсоном – представителем Управления ООН по координации гуманитарных вопросов. Он ободрял меня с самого начала. «Рад получить подтверждение, что есть кто-то такой же сумасшедший, как я», – ответил он, извинившись за то, что меня может разочаровать легкость дороги к шахтам. Он встретил самолет, с энтузиазмом представился, а затем объявил, что сейчас же вылетает этим же самолетом в Исламабад, однако передал меня с рук на руки своему коллеге, Халиду, который обещал заботиться обо мне. Я собиралась нанять джип и переводчика, но мне повезло, что я повстречалась с Халидом. Его дядя был полевым командиром той части восточного Афганистана, где находился Сар-и-Санг, и он уже дал разрешение посетить шахты.
В первый же день я отправилась на старый базар. Ко мне подошла белая паранджа, я поздоровалась с закутанной женщиной. Она вдруг откинула шарф – кажется, я уже говорила об этом элементе одежды, когда рассказывала о своих поисках голубого, – и я увидела хорошенькую двадцатилетнюю девушку. «Идем домой пить чай», – скомандовала она. Пока мы шли, она прикрывала лицо всякий раз, когда появлялся мужчина, а потом, как только видела сквозь кружевной экран паранджи, что тот прошел, откидывала ткань от лица. Позже я заметила, как то же самое делают и другие женщины. Это было своего рода кокетство: ждать до последней секунды, а потом раз – и исчезнуть. «Мы с детства знакомы с соседскими девчонками, – объяснил мне потом афганец. – Знаем, кто из них красив, можешь узнать их по туфлям. Вуаль – это возможность пофлиртовать, – добавил он. – Может быть, она даже увеличивает такую возможность».
Когда через несколько часов я вернулась в гостевой дом ООН, Халид и двое мужчин лежали на подушках и пили чай. Тони Дэвис и Боб Никельсберг были сотрудниками Time, и – о совпадение – на следующий день они отправлялись в лазуритовые шахты, чтобы больше узнать о том, как Масуд платит своим бойцам. Если бы они тогда знали, что их работа как военных корреспондентов будет включать в себя обмен рецептами бобов с поварами и остановку для запрессовывания цветов, они бы дважды подумали, стоит ли им ехать, но все это было еще в будущем. Мы договорились разделить расходы по найму того, что оказалось очень потрепанным советским внедорожником, который ожидал нас в семь часов утра следующего дня. «Выглядят они дерьмово, – сказал Тони, – но эти русские автомобили очень крепкие». Нам следовало бы запомнить его слова.
Мы направились на юг, к горам и городу Бахарак, расположенному на перекрестке дорог. Кочевое племя вело свои стада на летние пастбища. Курдючные бараны Бадахшана запасают энергию в своих задах, и перед нами на протяжении полукилометра не было видно ничего, кроме бойко раскачивающихся жирных бараньих тылов. Кочевники без особого энтузиазма отогнали стада влево, чтобы пропустить нас, – они не сочли нас особо важными персонами, так что на это ушел почти час. Из Бахарака, встретившись с полевым командиром и познакомившись с Абдуллой, улыбчивым солдатом, ставшим фермером, а теперь переводчиком, мы двинулись вдоль реки Кокча на юг. После богатого города Юрма, где поля опиумного мака успешно соревновались размерами с полями пшеницы, дорога сузилась до сумрачного ущелья.
Мысленно я возвращалась во времена Тициана и прослеживала обратный путь нанесенного им на небо туманного штриха. Я представляла, как этот маленький кусок серой штукатурки возвращается на деревянную палитру, потом в ступку с гранитным пестиком, которым орудует угрюмый ученик, затем в мешки и далее, в быстрой мультяшной обратной последовательности кадров, в порт Венеции, на корабле через Средиземное море в Сирию и караваном по Шелковому пути, возможно, этой же самой дорогой…
«Что там за шум?» – внезапно спросил Боб, сидевший впереди. Я очнулась от своих мечтаний. Ирония судьбы: старые «шелковые» пути – это самые ухабистые дороги в мире. В иерархии каменистых дорог они вполне могут занимать верхние позиции, и наш советский внедорожник в течение нескольких часов протестовал на языке лязга и хруста против такого обращения с ним. Некоторые перепады, против которых двигатель зверски ругался на дизельном русском, казались просто непреодолимыми, так что это было чудо, что нам каждый раз удавалось справиться с ними. Поскольку за ревом двигателя все равно ничего не было слышно, я сонно откинулась на спинку кресла и мысленно вернулась к краскам Тициана. Водитель, однако, пришел в сильное возбуждение и быстро заговорил на дари – языке, в котором слово «ось» звучит так же, как на английском. «Мне это не нравится», – зловеще сказал Боб. Уже час как стемнело, когда мы миновали последнюю крупную деревню перед Сар-и-Сангом. Мы решили, что остановимся там и преодолеем последние сорок километров на следующий день. Дорога была настолько плохой, что заняла бы не менее трех часов, а в темноте это было небезопасно.
Вот так на обеде у господина Хайдера, скромного учителя математики в школе для девочек в Хазрат-Саиде, оказались пятеро нежданных гостей. Мы приехали в темноте и съели одну из его последних кур, которая, естественно, тоже не ожидала гостей. Мы просидели до полуночи – бородатые лица, освещенные фонарями, мальчишки, сидящие на корточках в углу, глаза, блестящие от любопытства. Да, их тревожила возможность боев этим летом, и да, они будут сражаться. Шахта жизненно важна для экономики. «Это узкая долина», – объяснял господин Хайдер. И когда нет «голубого потока», все беднеют. Сами они ляписом не пользовались: камень даже не входил в состав приданого у местных жителей. То же самое происходит во всем мире: когда мы упоминаем нечто особо ценное для нас, мы склонны выискивать нечто экзотическое. Мы редко выбираем вещь, какой бы необычной она ни была, которую можно привезти на осле всего за день.
В тот вечер мы много шутили насчет автомобильной оси – что, если нам придется бросить машину? Про себя я подумала, что это будет весело: я была разочарована, узнав, что в течение последних пяти лет в Сар-и-Санг можно было запросто доехать на внедорожнике. Мне не хотелось, чтобы мое паломничество было таким легким, как обещал Мервин. На следующее утро, посетив школу для девочек, – никаких скамеек, мало книг, яркие лица, выглядывающие из незастекленных окон, – мы величественно помахали всем на прощание, и моя мечта стала реальностью. Джип сдался со взрывом горящей пыли. Деревенские мужчины попытались затолкать его на холм, но безуспешно. «У этих голодных людей нет сил», – сочувственно сказал Абдулла.
Час спустя в сопровождении двух погонщиков ослов – мужчины и мальчика в рваных рубашках и рваных пластиковых ботинках – мы вышли из города. В моей сумке лежала ксерокопия главы, написанной путешественником по имени Джон Вуд, который совершил аналогичное путешествие в 1851 году. Вуд тоже провел ночь в Хазрат-Саиде и посетил могилу бадахшанского святого и поэта Шах Нассура Кисрова. В его стихах Вуда интересовало, как и меня через сто пятьдесят лет, содержимое двух строк, где тот советовал: «Если не хочешь погибнуть, избегай узкой долины Корана».
Сначала дорога была еще достаточно широкой – мы шли под солнцем вдоль автомобильной колеи и пили воду с гор. Во времена Вуда местные крестьяне жаловались, что на их земле не растет пшеница. Они полагали, что святой «спрятал от них пшеничный хлеб, чтобы им легче было держать в узде свои страсти». Похоже, в 2001 году святой превзошел сам себя: на тех сельскохозяйственных угодьях, которые полагались на дождь, вообще ничего не выросло. Из некоторых деревень сообщали, что в это время года от голода умирало до восьмидесяти детей: для них долина Корана действительно означала гибель. Вершины в этом районе были похожи на детские рисунки гор, или даже еще проще – они напоминали каракули на бумаге, которые получаются, когда проверяют, работает ли ручка; над горизонтом посверкивали невозможные зубья скал. Обычно при виде подобных гор я с болью представляла, что по ту сторону стоят уютные дома, растут абрикосы, а люди живут долго. Но на этот раз я поняла, что нахожусь на той стороне, на которой хотела быть, и через несколько часов, если на то будет воля Аллаха, я увижу шахту, о которой мечтала.
Глядя на эту сложную геологию, мы задавались вопросом – как, возможно, кто-то еще задавался вопросом о древней шахте, – каким образом люди обнаружили ее сокровища? Там, на этих серых известняковых склонах, земледельцы бронзового века жили простой жизнью – охотились на дичь, пасли животных, тревожились из-за снега зимой и засухи летом. А потом вдруг они начали обмениваться небесно-голубыми камнями с людьми, жившими за тысячи километров от этого места, в Египте. Но как впервые нашли лазурит в глубине этих скал?
К полудню жара стала невыносимой: по настоянию Абдуллы я вскарабкалась на осла, и он рысью пробежал пару перевалов. На осле ехать было удобнее, чем я представляла, и в какой-то момент, клянусь, я даже задремала на пути к лазурному камню под лазурным небом.
Цвет неба
Британский ученый XIX века Джон Тиндалл утверждал, что, бродя по горам, он делал все возможное, чтобы понять природу света и красок. Он часто проводил отпуск в Альпах. Тиндалл рассказывал, что это место, где его ум становился особенно ясным, а в солнечные дни само небо становилось достаточно ясным для того, чтобы можно было думать обо всем, что с ним связано. Он был педагогом – и одним из лучших. Он был способен стоять перед аудиторией в Королевской горной школе и учить людей, как использовать воображение для того, чтобы постичь науку. Чтобы объяснить цвет неба, он использовал образ моря.
«Думай об океане, – говорил он, – думай о волнах, разбивающихся о берег. Если бы они наткнулись на огромный утес, то это бы остановило все волны; если бы они наткнулись на небольшую скалу, то пострадали бы только небольшие волны, в то время как галька изменила бы направление только самых крошечных волн, омывающих берег. Вот что происходит с солнечным светом. Проходя через атмосферу, волны самой большой длины – красные – обычно остаются неизменными, и только самые короткие – синие и фиолетовые – рассеиваются в небе крошечными, похожими на гальку молекулами, из-за чего человеческий глаз воспринимает небо как окрашенное в синий цвет».
Тиндалл считал, что синие и фиолетовые лучи рассеиваются частицами пыли; лишь позже Эйнштейн доказал, что даже молекулы кислорода и водорода достаточно велики, чтобы рассеять голубые лучи и оставить остальные неизменными; но обе теории приводят к одному и тому же. А на закате, когда воздух загрязнен молекулами пыли, или над морем, где в воздухе реет множество частиц соли, которые действуют как «камни», а не как «галька», рассеивая световые волны различной длины, небо может казаться оранжевым или даже красным. Когда в результате извержения вулкана Пинатубо на Филиппинах в 1991 году в небо устремились струи вулканической пыли, ставшие причиной гибели трехсот человек, закаты по всей Южной Азии были багровыми. Помню, как я улыбалась, не зная причины происходящего, – настолько это было красиво.
Потеря обуви
Поднявшись на невысокий гребень, мы увидели стоящий красный джип: он сломался. Человек, оставленный охранять машину, сказал, что это машина короля Мунджона. Я сфотографировала его, уныло стоящего у двери с прикрепленным на ней лозунгом: «ни одна машина не удовлетворяет меня, кроме этой», и мы спустились к «сераю» – одноэтажной гостинице, затерянной в этой глуши. Внутри обнаружился молодой король в шоколадном шавар-камизе, такой загадочный. Он унаследовал титул от своего покойного отца всего пять лет назад и изо всех сил старался быть хорошим и харизматичным лидером для своей исмаилитской паствы – шиитских мусульман, затерянных в стране постоянно крепнущего суннитского талибана. Машину должны были починить через день или два, а пока ему пришлось задержаться вместе с семьей его тети в этом захолустном ресторане. Крошечное окошко в стене со скрипом отворилось, и женская рука, темная, украшенная тремя кольцами, выставила нашу вареную козлятину с рисом. Погонщик осла оптимистично похлопал себя по животу и обрадовался, увидев, что мы заказали еду для него и для его мальчика. Мы сумели съесть лишь малую часть того, что нам подали, а они съели всю свою порцию, а потом и остатки нашей.
Покидая «серай», я сделала два открытия: во-первых, у меня появились симптомы амебной дизентерии, а во-вторых, каблук ботинка при ходьбе начал противно хлопать, и если в первом случае я могла надеяться, что сумею продержаться, то второе в этой каменистой стране могло оказаться поистине гибельным. Я обмотала несчастный каблук резинкой, надеясь, что она выдержит, – или, по крайней мере, что другие этого не заметят и я смогу брести сзади, не отставая. «У тебя подошва башмака болтается», – любезно заметил Боб уже через три минуты. В итоге я привязала подошву шнурками, обмотав их вокруг ботинка, и ежечасно поправляла узлы, когда шнур истирался. У Джона Вуда тоже были проблемы с обувью. Ему пришлось обменять свои вышитые сапоги на шнурованные кожаные сандалии, как только он понял – примерно в том месте долины, где тропа была практически уничтожена землетрясением, – что остаток пути придется проделать пешком. Для него марш был «долгим и трудным», а один афганец из его отряда лег на дорогу, поскольку «слишком сильно ушибся, чтобы идти дальше». Для нас путешествие было, особенно в прохладный поздний вечер, скорее впечатляющим и ошеломительным: мы двигались поверх скал и пролезали под взорванными динамитом арками.
Стало ясно, что мы не доберемся до шахт до наступления темноты: шнурки, которыми была подвязана подошва моего ботинка, становились все более истрепанными, мы продвигались очень медленно. Мы воспряли, увидев одинокую деревушку с каменными домами – первое жилье, которое мы обнаружили на нашей стороне реки после обеда, – и понадеялись, что сможем передохнуть там. Нам повезло: один из домов принадлежал Якуб-хану, человеку, отвечающему за правительственные операции. Он предоставил нам обед и ночлег, а на следующий день отвез на рудники. У Якуба было две жены, и он только что заключил третий брак с тринадцатилетней девочкой. Он несколько раз интересовался, не хочу ли я сама остаться в долине. Хотя мы с Бобом очень мало понимали язык дари, мы замечали каждый случай, когда Якуб обсуждал эту возможность с Тони, потому что тот вдруг начинал дергать бровями.
Утром оказалось, что впереди пути – всего на полтора часа хода. За несколько поворотов дороги до шахты нам пришлось пересечь поток из талого снега, и вдруг я в восторге остановилась: насколько хватало взгляда, вдали в боковой долине белые скалы были испещрены синими крапинками. Великолепное зрелище! Я оставалась в ледяной воде, сколько смогла вытерпеть, наслаждаясь видом разноцветных камней, мерцающих в лучах утреннего солнца. Так я получила ответ на вопрос, как люди бронзового века впервые открыли месторождение. Это было легко: все, что им нужно было сделать, – это пойти к цветным камням. Когда-то вся эта боковая долина была садом голубых камней, который только и ждал, чтобы люди насладились этим зрелищем. А когда они узнали об их ценности, добывать камни ринулись сотни людей. Деревня Сар-и-Санг была построена семь тысячелетий назад, и, проходя через нее, я спрашивала себя: а насколько сильно она изменилась? Деревня напоминала ковбойский городок: одна пыльная улица со множеством маленьких магазинчиков, а остальная часть селения – беспорядочное нагромождение глинобитных домов, соединенных дорожками, усыпанными лошадиным пометом. Афганских женщин туда не пускали – правительство считало, что семьи будут отвлекать шахтеров от работы, поэтому я была первой женщиной, посетившей шахту за последние полгода. «Наслаждайся», – подумала я про себя: мне никогда более не доведется стать объектом такого восхищенного внимания со стороны стольких мужчин.
Мы пили чай, а Якуб показывал нам образцы лазурита первого сорта. Он сказал, что есть три основных цвета камня, но для нас сначала все камни выглядели почти одинаково, так что мы в замешательстве вглядывались в такие похожие куски. «Лучшее время для оценки камня – восход или закат, – услужливо подсказал Якуб. – Когда лучи солнца ложатся на руку, вы можете видеть истинный цвет». Наиболее распространенным цветом является rang-i-ob, что означает просто «цвет воды». Это общий термин для обозначения голубого цвета. Этот цвет камня самый темный, цвет водной толщи, под которой нет ничего – ни песка, ни земли, только вода. Второй цвет – rang-i-sabz или зеленый. Я не смогла отличить его от rang-i-ob. Лишь две недели спустя, в Пакистане, когда мне в руки попали отполированные камни, я увидела зеленый цвет; камни выглядели так, как будто яркие клочья салата застряли в синих зубах.
Но самым ценным цветом является surpar – это необычное название означает «красное перо». Прекрасно и удивительно, что лучший голубой цвет описывается как красный. Самое поэтичное объяснение названия дал бывший шахтер. «Это цвет самого сердца огня», – сказал он. Сначала мне показалось, что я не могу отличить его от других оттенков, но потом я обнаружила, что если меня особенно сильно тянет к одному из неровных кусков камня, то он всегда оказывался окрашенным в самый лучший оттенок голубого цвета. В нем присутствует неотразимый фиолетовый тон, какой иногда заметен в синем стеклянном сосуде, когда пьешь из него воду, сквозь которую струится свет. Это трудно понять, потому что западные искусствоведы не различают типы лазурита, но я думаю, что необыкновенную синеву неба Тициана создали именно камни оттенка surpar.
Внезапно над горой разнеслось эхо взрыва. Никто не вздрогнул, как это могло бы случиться в остальной части страны: просто шахтеры использовали динамит в поисках богатой лазуритом жилы. Якуб-хан пообещал, что мы сегодня же отправимся на рудник, но сначала нужно было принять теплую ванну или хотя бы воспользоваться ведром нагретой воды в темной ванной. Абдулла сказал, что именно здесь купался полевой командир Масуд, когда посещал Сар-и-Санг. Командир заказывал шесть ведер горячей воды и оставался там в течение четырех часов. Выйдя через полчаса, я обнаружила, что мой ботинок починить уже невозможно. В городе не было сапожного клея, а ботинок этой марки был слишком жестким, чтобы его можно было сшить. «Слишком твердый, чтобы можно было зашить, но слишком мягкий, чтобы порваться», – подумала я, когда Абдулла и Якуб-Хан всунули меня в ненавистный ботинок и привязали его к моей ноге нейлоновым шнурком.
Чтобы добраться до рудника, нужно было быть достаточно сильным человеком. Мы поднимались медленно, постоянно поскальзываясь на сером сланце. Шахта № 1 располагалась ближе всего к городу, дорога до шахты № 4, где традиционно находили самый лучший лазурит (хотя, как и во всех остальных, в данный момент там его не было), потребовала бы дополнительно еще два-три часа. А шахта № 23, последняя, находилась еще дальше. Добраться до шахты № 1 для меня было достаточно серьезным испытанием. «Би-би-си побывала здесь пару лет назад, – сказал Абдулла, наш переводчик. – Но чтобы подняться на холм, им потребовалось на несколько часов больше, чем тебе», – подбодрил он меня. Мой шарф соскользнул, а я и не заметила этого, так сильно задыхалась на ходу. Нас нагнал мальчик – он перепрыгивал через камни и, казалось, почти не замечал веса двадцатипятикилограммовой канистры с водой, которую нес на спине. Мы немного облегчили его ношу, и он легко помчался вперед.
А потом мы вдруг свернули – и оказались в том самом месте, которое я так давно хотела увидеть. Входом в шахту было отверстие в скале около трех метров в высоту и ширину. Вокруг него на высоких камнях сидели люди, ожидавшие нас. Они приветственно помахали нам руками. К тому времени, когда мы добрались туда, они уже заварили большой чайник зеленого чая. Мы пили его, сидя на коврах в огромной пещере, освещенной свечами, а вокруг нас собирались все новые люди. Потолок над нами сверкал пиритными звездами, и я подумала: сколько тысяч лет люди зажигали под ними костры и разговаривали? Нам сказали, что хороших камней не находили уже три месяца. Почему? «Да потому что у нас нет соответствующего оборудования», – ответили инженеры. Мы могли понять, почему одна шахта, две или даже пятнадцать могут одновременно истощиться. Но двадцать три сразу? Я припомнила годичной давности разговор в Кабуле, когда мне рассказали о гуляющем в народе слухе, что лазурит ненавидит репрессивные режимы. Но если у этих людей и были свои теории относительно происходящего, они явно не собирались ими делиться.
Длина шахт – около двухсот пятидесяти метров, они прорыты в горе горизонтально или, по крайней мере, почти горизонтально: когда мы шли, иногда выпрямившись, а порой пригнувшись, пол иногда резко опускался вниз, и шахтер предупреждающе кричал нам и поднимал свой керосиновый фонарь.
В наши дни в скалах просверливают отверстия и взрывают камни динамитом. В прошлом шахтеры разводили костры под скалой, а потом плескали на раскаленные камни ледяную воду, которую приносили из реки предшественники того крепкого мальчика, несшего воду для нашего чая. Вследствие перепада температур скала трескалась, и тогда шахтеры получали возможность добраться до лазурита. Первые несколько сотен метров шахты почернели от копоти костров, горевших здесь сто лет назад: тогда все это пространство было пропитано запахом горящего дрока.
Пока мы шли, я представляла, где мог найти свое последнее пристанище камень из каждой части шахты. Первые двадцать метров обеспечивали лазуритом египетские гробницы; чуть дальше начиналась та часть шахты, откуда Бамианские Будды получили свои нимбы. В начале почерневшей части шахты был небольшой боковой проход, содержимое которого, возможно, было отправлено в Армению и пошло на цветные иллюстрации для Библии XII века. Несколькими шагами дальше было место, откуда получили краску для яркого неба Тициана – и не получили лазурит для одеяния Девы Марии Микеланджело; дальше была родина синей краски Хогарта, Рубенса и Пуссена: совсем недлинный тоннель вобрал в себя всю историю искусства.
А за ними, далеко за почерневшим участком, в недавно взорванных впадинах в стенах, недалеко от того места, где мог бы находиться мой собственный камень, располагалась жила, откуда был взят еще один роковой кусок лазурита. Кусок, который был отшлифован и использован голландским фальшивомонетчиком Хансом Ван Меегереном для изготовления фальшивого Вермеера. Но чего Ван Меегерен не знал, так это того, что он, мошенник, пал жертвой другого мошенничества и его ультрамарин был поддельным – то есть замененным на кобальт. Он продал картину нацистскому лидеру Герману Герингу за огромную цену, притворившись, что это часть культурного наследия Голландии, поэтому после войны его заставили предстать перед судом за сотрудничество с нацистами. Поддельный ультрамарин и погубил его, но и одновременно спас: как утверждал адвокат, Вермеер не мог использовать эту краску, поскольку в его времена кобальт еще не был открыт. Ван Меегерена все равно отправили в тюрьму, но это было легкое наказание за подделку картин, и в течение нескольких месяцев, которые он провел в тюрьме до своей смерти, он был национальным героем, поскольку получалось, что он сумел перехитрить врага.
Когда мы вернулись в деревню, то увидели группу возбужденно разговаривавших шахтеров. Абдулла перевел. «Они говорят, что сегодня важный день в Сар-и-Санге, – сказал он. – Еще ни одна женщина не поднималась в шахту; они говорят, ты первая». Мне хотелось расспросить мужчин об их жизни. «Только тихо», – сказала я Абдулле. Однако разговор превратился в бадахшанское ток-шоу: когда мы бродили по улицам, сотни мужчин следовали за нами, пододвигали для нас стулья и завороженно слушали разговоры. Эти издерганные, озабоченные люди скучали по своим семьям, но были вынуждены продолжать жить здесь, зарабатывая жалкие гроши, потому что им больше некуда было идти. Я разговорилась со старым торговцем табаком. У него было шестеро детей, которые жили в горах, и их единственным достоянием были шелковица и трава. Весь запас его товаров состоял из десяти банок табака, которые он мог продать по пять пенсов за штуку. Этого было недостаточно, чтобы купить еду, не говоря уже о том, чтобы послать что-нибудь своей семье. «Каково было самое счастливое время в его жизни?» – спросила я. Он выпрямился во весь свой крошечный рост, умело играя перед толпой, и рассказал свою историю. Слушатели от души смеялись и с интересом смотрели на меня, пока Абдулла переводил. «Он говорит, что самое счастливое время, – с сомнением произнес Абдулла, – это когда он только женился. Он и его жена были как лошади, соединенные вместе».
«Я сломал три шила о твои сапоги», – вдруг пропищал голос из темноты одного магазина, мимо которого мы проходили. Мы с Абдуллой заглянули туда, откуда, как нам показалось, доносился голос, и увидели маленького человечка, сидящего на ящике с огромным старомодным ботинком на коленях. Он напоминал персонажа из сказки Ганса Христиана Андерсена. Сапожнику было сорок девять лет, но, как и многие мужчины, он выглядел лет на двадцать старше. Он рассказал, что у него было восемь детей, но ни один не захотел учиться его ремеслу. «Они слишком высокомерны. Это скромная работа. – Он зарабатывал немного, но дела шли хорошо. – Когда люди бедны, они чинят свои сапоги. В трудные времена они не могут позволить себе покупать новые». Он жил и работал в этой маленькой комнатке, и у него не было друзей. «Да, я счастлив», – сказал он в ответ на мой вопрос.
От Сар-и-Санга узкая долина реки Кокча тянется на юг на тридцать километров, после чего расширяется в плодородную долину Эсказер. Именно здесь, в двух часах езды по ухабистой дороге, лечат раненых шахтеров. Когда мы посетили клинику, она казалась заброшенной, но потом появился улыбающийся человек, показавшийся нам почти святым. Доктор Халид удостоверяет две или три смерти в год, лечит около пяти раненых шахтеров в месяц. «Иногда причиной бывает динамит, иногда камень падает на голову, – сказал он. – А иногда они просто падают с горы: тропинки тут очень крутые». В месяц доктор Халид фиксирует около пятидесяти случаев хронического бронхита. «Они работают без масок, – сказал он. – Конечно, у них повреждаются легкие».
Из Эсказера некоторые из самых ранних караванов из осликов с ляпис-лазурью поворачивают на восток, чтобы пересечь перевал Дора в Пакистане. Затем эти камни везут вниз по реке Инд, а оттуда на дау, одномачтовом плоскодонном судне, минерал отправляют в Египет. Другие, более поздние караваны, везут ляпис на север, а затем на запад для долгого путешествия в Сирию; оттуда через Венецию лазурит попадает на палитры художников. И именно в этом втором направлении – попрощавшись с шахтами и почесываясь от укусов блох – мы и повернули. Мы возвращались тем же путем, что и приехали, но на этот раз наш автомобиль работал.
Европейский художественный мир фактически попрощался с Сар-и-Сангом в 1828 году, когда во Франции открыли синтетическую версию ультрамарина. В 1824 году Общество поддержки национальной промышленности предложило шесть тысяч франков любому, кто создал бы состав, какой мог бы позволить себе даже двадцатипятилетний Микеланджело, стоимостью всего триста франков за килограмм, что составляло менее десятой части стоимости настоящего ультрамарина. На премию претендовали два химика – Жан Батист Гиме из Франции и Кристиан Гмелин из Тюбингенского университета в Германии. Они сражались за приз в течение нескольких лет, но в итоге деньги получил Гиме; с тех пор его детище называют «французским ультрамарином».
Еще один полезный синий пигмент был изобретен более ста лет назад – случайно, когда берлинский красильщик на самом деле пытался получить красный цвет. Однажды, примерно в 1704 году, некий господин Дизбах собирался приготовить кармин по испытанному рецепту: смешать измельченную кошениль и сульфат железа, а затем осадить все это щелочью, но внезапно осознал, что у него кончилась щелочь. Он позаимствовал немного щелочи у своего босса, не зная, что та уже использовалась для очистки животного масла. Внезапно, к своему изумлению, он обнаружил, что получил не красную, а синюю краску. Ключ к разгадке лежит в «животном» элементе: смесь содержала кровь, в которой присутствует железо. Дизбах невольно создал ферроцианид железа, который получил название «берлинская лазурь» и сразу же стал популярным, особенно в качестве краски для дома.
Сто сорок лет спустя берлинская лазурь стала основой того, что навсегда изменило облик архитектуры и дизайна: первого в истории промышленного фотокопирования. Джон Гершель был химиком и астрологом, а также первым англичанином, который занялся фотографией. В 1842 году он понял, что если нанести узор на кальке поверх светочувствительной бумаги и посветить на них лампой, то кусочки бумаги, не защищенные темными линиями, изменят свою химическую формулу: они будут незаметно преобразовываться из железо-аммонийного цитрата в цитрат железа (III) – аммония. Если затем бумагу окунуть в чан с ферроцианидом калия, участки с цитратом железа (III) – аммония превратятся в берлинскую лазурь, в то время как участки с железо-аммонийным цитратом останутся нейтральными. Получившийся призрачный узор из белых линий на синей бумаге был назван «синькой», и значение этого слова стало обозначать любой чертеж, независимо от того, был ли он выполнен в фотокопируемой форме, или нет.
В XIX веке берлинская лазурь стала менее популярной: некоторые художники по-прежнему любили смешивать ее с желтым гуммигутом и использовать в качестве зеленой краски, но большинство чувствовали, что она менее яркая, чем другие варианты синей краски, и, конечно, менее долговечна. Закат эпохи берлинской лазури был обозначен решением американской компании Binney & Smith. В 1958 году компания сменила название производимого ею карандаша с Prussian blue crayola на Midnight Blue. Почему? Да потому что учителя жаловались, что школьники не имеют никакого понятия об истории с прусским синим.
Вернувшись в Лондон, я отправилась в Национальную галерею. В моем кармане лежал мой лучший голубой камень, и вот я, ощущая некоторую странность ситуации, оказалась перед «Положением во гроб» Микеланджело, представляя скорбящую мать, одетую теперь в лучшие одеяния, окрашенные лазуритом оттенка сурпар с фиолетовым отливом, который я привезла для нее. К картине подошла французская пара, чтобы оценить работу. «Для Микеланджело это выглядит ужасно», – сказала женщина своему спутнику, глядя на тусклую Марию Магдалину и странного Иоанна Евангелиста. Они двинулись дальше, я молча согласилась с ними. Это было не самое лучшее его творение – возможно, он правильно сделал, что оставил картину незаконченной.
В течение многих лет считалось, что эта картина вообще не принадлежит кисти Микеланджело, а каждая атрибуция картины сопровождалась большим знаком вопроса. Кураторы Национальной галереи недавно назвали это произведение «одной из самых тревожных тайн в истории искусства», добавив, что, хотя научные тесты показали, что эту странную сцену личных страданий создала именно рука великого мастера, «все же остаются определенные вопросы». Британский фальсификатор Эрик Хебборн любил рассуждать о том, что «Положение во гроб» было «работой какого-то труженика эпохи Возрождения», человека, который, возможно, читал книгу Ченнино и имел талант к рисованию, но которому краски не давались. «Если это так, то он молодец!» – одобрительно написал Хебборн.
Синий цвет Шартра
Во время путешествий в Афганистан я часто вспоминала другую мою встречу с синей краской – ту, которую я описала в начале этой книги, ту, когда я в восьмилетнем возрасте увидела синий свет, танцующий в соборе, и пожелала последовать за ним, куда бы он меня ни привел. В детстве я хотела, чтобы рецепт этого голубого сияния был утерян и чтобы я могла его вновь найти, но потом, много позже, я узнала, что «история потерянного рецепта синего стекла Шартрского собора» была мифом. Мы не теряли рецепт голубого стекла, строго поведали мне современные стеклодувы, и я, получив ответ на свой вопрос, даже почувствовала себя глупо. Добиться хорошего оттенка синего стекла достаточно просто: нужно лишь добавить правильно подобранное количество оксида кобальта в расплавленную массу кремния. И все же есть еще один аспект, из-за которого в этом мифе есть доля истины. Мы не потеряли рецепт готического синего цвета, просто мир изменился, поэтому мы больше не можем его создавать.
Когда в 1200-х годах было задумано строительство Шартрского собора, для организации процесса требовалось очень многое. Жизненно важным элементом плана было финансирование. Важно было правильно подобрать участок земли – ровный, но доминирующий над средневековым городом. Требовалось найти и пригласить хороших ремесленников, заказать и привезти дерево и камни. На это могли уйти десятилетия. Как только были возведены стены и крыша собора, наступало время художников (все соборы были окрашены в яркие цвета) и стекольщиков. В целом это были последние штрихи гигантского плана работ.
Люди, которые делали витражи, были странным народом: странствующими ремесленниками, путешествовавшими от собора к собору, перемещаясь туда, где требовалась их работа; в разгар увлечения строительством готических соборов, похоже, они были нужны повсюду, и лучшие из них могли брать за свой труд высокую плату. Они разбили лагерь на опушке леса. Это было очень символичное место – граница между цивилизацией и беззаконием. Леса считались темным местом, где обитали странные духи и куда обычным людям заходить не рекомендовалось. Таким образом, это было идеальное место, космологически подходящее для осуществления трансформационной магии, связанной с созданием стекла. Но лес выбирался стекольщиками и с позиций практичности. Древесина использовалась в огромных количествах, она была основным сырьем, ею не только топили печи, но она была наряду с песком одним из двух основных компонентов стекла.
Монах-металлург XII века Теофил писал, что стекольщики использовали три печи: одну для нагрева, другую для охлаждения и третью для плавки стекла и раскатывания его в листы. Цвет, как правило, получался за счет добавления оксидов металлов (марганца, железа и других), которые естественным образом присутствовали как в буковом дереве, так и в глине кувшинов, в которых варилось стекло, так что окончательный оттенок было трудно предсказать. «Если ты увидишь, что какой-нибудь горшок вдруг станет рыжевато-коричневым, используй это стекло для получения телесного цвета и выливай столько, сколько захочешь, а остальное нагревай в течение двух часов… и ты получишь светло-фиолетовый. Нагрей его снова с третьего по шестой час, и он будет изысканным красновато-пурпурным», – писал Теофил, хотя Витрувий во времена Римской империи сделал записи о том, как стеклодувы изготавливали голубое стекло (и получали из него порошкообразный небесно-голубой пигмент), используя соду, смешанную и расплавленную вместе с медными опилками.
Никто точно не знает имен мастеров-стекольщиков – они редко подписывались своими именами, хотя нам известно о некоем Роже, которого привезли из Реймса в Люксембург для работы в аббатстве Сен-Юбер д’Арденн; также осталась запись о человеке по имени Валерий, который упал с помоста, устанавливая витражи в аббатстве Сент-Мелани в Ренне, но поднялся невредимым. Но в основном о них знали только то, что они приходили, когда их призывала Церковь, что иногда они говорили со странным акцентом и что, когда они уходили, в новом соборе танцевали разноцветные лучи. Возможно, матери предупреждали детей, чтобы те держались подальше от лагерей стекольщиков, потому что эти люди сильно напоминали цыганский табор и могли заразить детей своей тягой к странствиям. Но если бы, будучи средневековым ребенком, вы все же потихоньку подкрались к огню, где они превращали песок в драгоценные камни, выдувая прекрасную субстанцию на конце железных трубок, и прислушались к разговорам, то могли бы услышать удивительные истории о других мирах. Эти люди могли обсуждать святых, красочными образами которых заполняли свинцовые рамы, и их истории. Но, скорее всего, они делились воспоминаниями о любопытных вещах, которые видели, о странных людях, которых встречали.
Сегодня стеклодувы не ночуют на опушке леса, и у них есть эффективные способы защитить свои чаны от плавающего на поверхности пепла и пролетающих птиц. Возможно, именно наличие этих крошечных дефектов – а это значит, что теплый солнечный свет неравномерно рассеивался, переходя от одной стороны стекла к другой, – заставило меня почувствовать в тот умытый утренним дождем день, что в Шартре есть нечто святое. Но, возможно, в медленно плавящийся котел попали все истории, рассказанные у огня, они как следует перемешались с синей и красной красками, таким образом незаметно перенеся готическое стекло из области ремесленничества в область искусства.
Одеяние Девы Марии
Шартр дал еще один неожиданный постскриптум к истории голубой краски. Во время моих путешествий в Афганистан я выяснила, откуда должна была взяться краска для покрывала Девы Марии, и мне казалось, что я знаю, почему оно так часто бывает голубым. Но я никогда не думала, что мне удастся узнать, какого цвета одеяние было на самом деле, и в Шартре я нашла своего рода ответ. Причина, по которой этот город является таким важным центром паломничества, заключается в том, что примерно в 876 году Карл Лысый, внук Карла Великого, сделал Шартру особый подарок. Он передал городу покрывало, которое, как говорили, носила Мария, когда она со слезами стояла у креста.
Собор, который мы видим сегодня, – пятый из построенных на этом месте: предыдущие были сожжены или разграблены, и каждый раз, как гласит история, люди прагматично решали, что Богородица, видимо, хотела бы получить что-то получше, поэтому они собирали деньги и восстанавливали здание. Последний большой пожар случился в 1194 году, и из огня спасли только набор витражей с изображениями трех святых, витражный образ Богородицы с младенцем, созданный в 1150 году, известный теперь под названием «Нотр-Дам де ла Бель Верьер» («Богоматерь из Прекрасного стекла»), – и знаменитую реликвию.
Покрывало, изображенное на витражной картине la Belle Verriere, бледного цвета, достаточно светлое, чтобы солнце могло проникать сквозь него, идеально демонстрирующее чистоту молодой женщины. Но оно, несомненно, светло-голубое и изображено наброшенным поверх голубой туники. У стеклодувов 1150 года наверняка было перед глазами «настоящее» покрывало, под которое они могли бы подогнать цвет, поэтому особенно любопытен следующий факт: когда вы видите драгоценную реликвию, хранящуюся в золотой шкатулке XIX века, – скромный кусочек ткани, во славу которого был выстроен весь этот собор, – то понимаете, что он вовсе не голубой. Он скорее грязно-белый: это выцветшая одежда меланхоличной матери мученика. Если бы Микеланджело видел его или слышал о нем, если бы он больше стремился к реалистичности, чем к созданию ощущения величия, он с таким же успехом мог бы нарисовать загадочную фигуру в углу свинцовыми белилами, смешанными с небольшим количеством желтой краски. Но если бы он это сделал, я не написала бы эту историю.