Книга: Рассвет языка. Путь от обезьяньей болтовни к человеческому слову. История о том, как мы начали говорить
Назад: Наследственность. Как это работает?
Дальше: Языковые гены

Языковые инстинкты

На самом деле нет никаких оснований полагать, что среда и наследственность воздействуют на когнитивные способности и поведение животных как-то иначе, нежели на телесные характеристики. Известны несложные поведенческие реакции, которыми управляют через наследственность, но это скорее исключения. Суть поведенческих качеств в том, что животное должно реагировать по-разному на разные внешние воздействия в разных контекстах.

Языковые способности – это когнитивные способности, контролирующие наше языковое поведение. И все, что мы знаем о развитии других форм поведения и способностей, справедливо и в отношении языка.

Поведение контролируется нервной системой. Она, в свою очередь, работает по тому же принципу, что и все остальное тело, то есть через взаимодействие генов с факторами внешней среды. В генах заложен весь репертуар поведенческих реакций, факторы среды определяют, которая из них будет запущена.

Полный генетический контроль над поведением возможен только у наиболее примитивных видов. В отношении высших животных, тем более человека, это не работает. У нас в мозгу от 80 до 100 миллиардов нейронов, и наших 20 тысяч или около того генов на них просто не хватит. Поэтому наша нервная система и поведение не контролируются генетически во всех деталях.

Рост мозга в целом, его общая структура, равно как и то, как функционирует нейрон, контролируются генетически. К какой части мозга подсоединяются нервы, идущие от разных участков тела, тоже контролируется на уровне генов. Но нервные сцепления зависят от факторов окружающей среды. Именно развитие этих механизмов и сделало возможным эволюцию коры больших полушарий. Если вкратце, большая часть нейронов в мозге генетически запрограммирована выполнять две функции. Первая – отсылать множество соединений, более или менее случайно, к другим нейронам в мозге. И вторая – чувствовать, насколько задействованы образовавшиеся соединения, и отключать те из них, которые остаются невостребованными.

То, что происходит на втором этапе, зависит от сигналов, поступающих в мозг из окружающей среды. Система настроена на самопрограммирование, так что сеть нейронов в мозге сама приспосабливается к работе с входными данными, которые получает извне. Этот механизм самонастройки делает мозг чрезвычайно гибким инструментом, позволяющим адаптировать поведенческие реакции к среде, в которой находится животное.

По сути, мы возвращаемся к описанной ранее схеме. Гены настраивают механизм, позволяющий адекватно реагировать на вызовы внешней среды, и конечный результат – продукт взаимодействия наследственных факторов и окружающей действительности. В начале жизни система обладает большей гибкостью, и мозг целиком и полностью способен настраиваться на входящие данные. Но у взрослых схема реагирования утвердилась в большей степени, и более-менее значительные изменения в ней едва ли возможны. Несмотря на кажущееся разнообразие реакций, большинство из нас придерживается установившихся схем.

То же наблюдается и в отношении языка. Известны трагические случаи, когда дети рождались с непоправимыми повреждениями в одном из мозговых полушарий, так что его приходилось удалять. И некоторые из этих детей не отставали в развитии от здоровых сверстников, несмотря на то что жили лишь с половиной мозга. Даже если была удалена половина, отвечающая за язык, дети благополучно учились говорить (при условии, что операцию проводили в достаточно раннем возрасте).

Мозговая структура гибка в многих отношениях, но не во всех. У животных для некоторых поведенческих реакций существуют наследственные механизмы, которые запускаются сигналами из окружающей среды. Как только такой механизм срабатывает, включается стандартная схема поведения как реакция на внешний вызов. Такие поведенческие шаблоны иначе называются инстинктами. Здесь ничто не случайно: вся схема заранее просчитана в деталях, даже если эти детали бывает трудно вычленить.

У человека тоже есть инстинкты. Когда новорожденного кладут на грудь матери, он инстинктивно ищет, что бы пососать. Несколько минут вне материнской утробы не могли научить его этому разумному поведению, которое, очевидно, было запрограммированно в мозге. С эволюционной точки зрения это очень полезный инстинкт, ребенку крайне важно в эти минуты найти материнскую грудь. Ждать подсказок от окружающей среды некогда, это займет слишком много времени. Поэтому естественный отбор поощрял младенцев, инстинктивно находивших пищу.

При этом инстинкты слишком стандартизированы и недостаточно гибки. Если они срабатывают, поведенческий шаблон запускается даже в неправильном контексте. У моей новорожденной дочери Аины инстинкт искать пищу включался даже на папиной волосатой груди.

Между тем большие полушария мозга делают возможным гибкое поведение, приспособленное под понимание реальной ситуации. И это позволяет индивиду самостоятельно принять решение, а не прибегать к заданным от рождения инстинктам и создает совершенно другие возможности для поведенческих реакций в новой среде с новыми проблемами. Но наш мозг не компьютер с базой заданных схем и решений. От компьютера он отличается следующими качествами.

1. Наши органы чувств избирательны в отношении поступающих сигналов. Наши глаза – не бездушные камеры, а уши не нейтральные микрофоны. Одни ощущения воспринимаются и отмечаются как важные, другие проходят незамеченными. Наш слух также фильтрует звуковые сигналы. Он настроен на приоритетное восприятие человеческих звуков, и прежде всего звуков языка.

Последняя часть «фильтра», вероятно, была добавлена в связи с развитием языка и, поскольку фильтр активен даже у новорожденных, является врожденной.

2. Мы намного лучше справляемся с социальными проблемами, нежели абстрактными или отвлеченными, при равной их логической сложности. Прежде всего мы пытаемся разглядеть за случившимся скрытый умысел, а уже потом ищем естественные причины.

3. Мы гораздо успешнее осваиваем языки, нежели овладеваем другими, не более сложными навыками. Такими, к примеру, как решение дифференциальных уравнений.

Все эти особенности нашего мышления – не случайные отклонения в работе системы, а вполне расчетливая адаптация к тем типам проблем, которые человечеству приходилось решать на протяжении своей истории. Мы несколько хуже решаем абстрактные задачи, чем могли бы. Но эволюционные преимущества, связанные с умением распознавать скрытые угрозы и быстро выучивать языки, вероятно, стоили такой платы.

* * *

Медведи едят всего понемногу – от лосятины до черники. У обычного шведского медведя в обычном шведском лесу довольно разнообразное меню, в зависимости от сезона и доступности тех или иных блюд. Этот зверь не привык ограничивать себя каким-либо одним видом пищи. Но во всеядности есть свои минусы: медвежьи зубы могут пережевывать и чернику, и лосятину, но ни к тому, ни к другому не приспособлены идеально.

А теперь представим себе мир на пороге ледникового периода. Гигантские массы льда спускаются с гор, и популяция медведей оказывается отрезанной от материка на берегу моря. Отныне у них нет доступа ни к чернике, ни к лосям. Тюлени – вот вся их пища. И медведи дни напролет занимаются охотой. Обычному медведю вполне под силу добыть тюленя, но делает он это не очень ловко. И если тюлени – единственно возможная пища, то медведи с лучшими генетическими данными для их ловли имеют больше шансов выжить и оставить потомство. И вот генетический отбор начинает отсортировывать соответствующие генетические изменения.

Мех становится все белее, чтобы обеспечивать маскировку среди пакового льда, улучшаются его водоотталкивающие свойства. Тело обретает обтекаемые формы и несвойственную медведям гибкость. Зубы становятся острыми, приспособленными к разрезанию мяса. Так бурый медведь генетически приспособился к новой жизни – довольно быстро по эволюционным меркам, – и на земле появился белый медведь.

* * *

Именно так примерно все и происходило в начале ледникового периода где-то в окрестностях Берингова пролива. Обратите внимание на последовательность событий: сначала медведи изменили привычки и начали ловить тюленей, а уже потом на протяжении нескольких тысяч лет генетически приспособились к образу жизни, который уже вели. Для животных с широким поведенческим репертуаром это нормально.

Гибкость поведения, которую развили многие животные, свидетельствует о том, что сначала меняются привычки, а потом происходит генетическая адаптация. Но если уж говорить о гибкости поведения, в этом плане человека никто не превзошел.

Инуиты живут примерно там же, где и белые медведи, и тоже генетически приспособились к северному образу жизни. Несколько подкорректировали пропорции тела и обзавелись еще некоторыми приспособлениями, позволяющими лучше справляться с холодом. И здесь вырисовывается тот же порядок действий: сначала переселение в Арктику и только потом на протяжении множества поколений генетическая адаптация к новому образу жизни.

Изменения поведенческих привычек как реакция на вызовы окружающей среды запускает механизм генетических изменений, не наоборот. И язык – во всяком случае праязык, примитивная его форма, – предшествовал нашей эволюционной адаптации к говорению. Как именно это могло происходить, мы рассмотрим позже.

Наши языковые способности отчасти обусловлены генетически. Но означает ли это, что существует языковый инстинкт в буквальном смысле этого слова? Стивен Пинкер, которого я упоминал во ведении к этой книге, так и назвал свой труд, ставший бестселлером, – «Языковой инстинкт». Ученый утверждал, что способность говорить заложена в человеке от рождения, как певческий талант соловья или строительный – бобра. Но одно только существование такого инстинкта вызывает сомнение у многих ученых, не говоря о том, из чего он может состоять.

Итак, водораздел между разными мнениями специалистов на этот счет проходит по нескольким вопросам. Во-первых, насколько врожденной является способность к языку и что именно дано нам от рождения. Во-вторых, развились ли в нас эти врожденные способности специально для пользования языком, или же речь идет о более общих способностях, которые мы применяем для языка и чего-то еще. Наконец, еще один камень преткновения – проблема курицы и яйца – были ли мы снабжены всеми необходимыми биологическими приспособлениями, прежде чем произнесли первое слово, или, будучи уже говорящими существами, приспособились к говорению позже, как белые медведи к ловле тюленей?

В связи с языковым инстинктом необходимо учитывать одну сложность: место языка в мозге не фиксировано. Выше я писал детях, у которых в младенчестве была удалена часть мозга, обычно отвечающая за язык, и которые тем не менее успешно выучивались говорить. Но языковой инстинкт должен быть как-то локализован в мозге. Обычно инстинкты создаются конкретными нейронными сетями, которые управляют данной моделью поведения. Но то, что языком занимаются разные участки мозга и он не требует специализированной нейронной сети, а использует более общие структуры, свидетельствует против языкового инстинкта.

Что касается врожденных языковых способностей, то на другом уровне их существование очевидно. То, что мы достаточно быстро и без особых проблем выучиваем язык в раннем детстве, должно быть как-то обусловлено нашей биологией, потому что это прежде всего и отличает нас от животных. Некоторые лингвисты, в их числе Ноам Хомский, считают, что это «нечто врожденное» есть грамматика. Мы рождаемся со встроенным грамматическим модулем, с готовой структурой в мозге для грамматического анализа в соответствии с общими для всех языков принципами. Согласно этой теории, язык невозможен без встроенной грамматики, то есть язык существует до языка.

Но другие ученые, прежде всего функционалисты, имеют совершенно иные представления о биологической основе наших способностей к языку. Они не считают грамматику главным в языке, как Хомский, но фокусируются больше на язык как на социальную систему, которая используется для общения и социального взаимодействия и которой дети овладевают исключительно в социальном контексте. То есть функционалистская парадигма не знает никакой врожденной грамматики в строгом смысле этого слова. Вместо этого предполагается, что язык основан по большей части на общих ментальных и социальных способностях, которые могут быть врожденными, полностью или отчасти. И эти способности нужны нам не только для языка: сфера их использования шире. И развились они не в связи с потребностями языка как такового, а потому не могут считаться частью языкового инстинкта.

Большинство ученых считает, что этот инстинкт следует изучать на маленьких детях, которые только начинают учить язык. Нельзя не заметить у младенцев некоторых способностей, которые представляются врожденными и имеют отношение к языку. Например, они от рождения отличают человеческую речь от других звуков и прислушиваются к ней. Очевидно, этот процесс происходит еще в утробе матери, потому что буквально с рождения они могут отличать родной язык от других, даже если говорит не мать. И это действительно похоже на инстинкт, на создание «базы», которая позже сделает возможным рано овладеть родным языком.

Младенческий лепет тоже, по-видимому, инстинкт, цель которого – отработать произношения звуков. Полугодовалые малыши лепечут и слушают свой лепет, настраивая голосовой инструмент на звуки речи. Поначалу звуки извергаются сплошным потоком, но постепенно диапазон их сужается до звуков родного языка. Глухие дети тоже лопочут, но, поскольку они себя не слышат, никакой настройки не происходит, равно как и развития. Если родители разговаривают с ребенком на языке жестов, дети начинают «лопотать» руками и настраивают моторно-мышечный инструмент, подобно тому как это делают с голосовым слышащие дети.

Очевидно, младенцы обладают и социальными инстинктами, которые позволяют им общаться со взрослыми и способствуют изучению языка. Почти сразу после рождения они узнают лицо матери, а к ее голосу привыкают еще в утробе. Младенцы верно идентифицируют выражение лиц окружающих и отличают веселых «человечков» и грустных. Это тоже инстинкт, который американский лингвист Джон Шуман назвал «инстинктом взаимодействия» (the interactional instinct) и который еще можно определить, как «инстинкт социального общения» с родителями и всеми окружающими.

Зрительный контакт, имитация – все возникает автоматически, как только позволит развитие моторики и дети начинают общаться. Ни шимпанзе, ни другие обезьяны не знают такого уровня взаимодействия со своими новорожденными, и возможное объяснение кроется в сочетании социальных инстинктов человеческого ребенка и социальных инициатив взрослых.

В общем, существует целый набор инстинктов, позволяющих новорожденному ребенку быстро и без проблем влиться в социум. Различные инстинкты из этого набора облегчают общение и мотивируют ребенка активно участвовать в зарождающейся социальной игре. Быстрый путь к социальному взаимодействию – это быстрый путь к языку.

Одна из самых ранних социальных способностей, очень важная для языка, называется «способностью совместного внимания» (joint attention). Она реализуется, когда два человека направляют внимание на одну и ту же вещь. Мы делаем это постоянно и не задумываясь. «Совместное внимание» – это то, с чем справляются и взрослые шимпанзе, только в их случае это выглядит не столь естественно, как в нашем, и вообще совсем по-другому. Во всяком случае, родители-шимпанзе не уделяют этому такого внимания, как мы, при воспитании детенышей.

С другой стороны, трудно себе представить, как можно освоить язык, не обладая навыком совместного внимания с родителями и прочим окружением. В первый год жизни ребенок тратит много сил на запоминание слов родного языка. Чтобы справиться с этим, ему нужно постоянно слышать эти слова, слышать, как используется язык (или же видеть, если речь идет о языке жестов). Он должен участвовать в языковом взаимодействии. Общаясь, ребенок использует уже известные слова, чтобы понять значение новых. Но в самом начале, когда ребенок знает не так много слов, он должен постоянно сталкиваться с так называемой гавагай-проблемой.

«Гавагай» – это слово, придуманное американским философом В. В. Куайном в 1960 году. Если кто-то скажет «гавагай», когда мимо пробегает кролик, то что вы подумаете? «Гавагай» может означать «кролик», но может и «еда» и «давай поохотимся». Это слово может переводиться как «кроличьи уши», «млекопитающее» или как-то иначе, что в нашем представлении вообще может быть никак не связано с кроликом.

Детское решение «гавагай-проблемы» состоит из двух частей. Первая – совместное внимание. Говорящий и ребенок направляют внимание на один объект, который ребенок и отождествляет с услышанным словом. Вторая – связана с уровнем видения. Любой объект можно рассматривать на разных уровнях его бытия. Животное – позвоночное – млекопитающее – покрытое шерстью – кролик – европейский кролик – шведский кролик – кролик по кличке Пеле. С другой стороны, слово может указывать на целую экосистему, на колонию кроликов или одного кролика. На уши кролика и то, что между ушами. На кроличье среднее ухо (орган внутри обычного уха). В принципе, слово «гавагай» (или «кролик» в нашем случае) может указывать на любой уровень в этой иерархии.

Но дети по всему миру выбирают один и тот же уровень в нашем перечне, и взрослые почему-то имеют в виду именно его, когда называют предмет. Обычно ребенок начинает с середины списка, когда слышит новое слово и вместе со взрослым направляет внимание на новый объект. Ребенок исходит из того, что слово обозначает все животное целиком, а не какую-то его часть или группу животных, то есть в нашем случае – кролика.

То факт, что ребенок и взрослый едины в том, на каком уровне должен быть назван объект, может быть результатом их взаимной адаптации. Но дело в том, что взрослые и дети во всем мире склонны называть предметы на одном и том же уровне, что заставляет подозревать некую врожденную способность.

Позже, когда ребенок освоится с исходным уровнем, он может перейти к другим (как выше, так и ниже) – именованию групп животных, к которым принадлежит кролик, и отдельных частей кроличьего тела. В более общем виде, если ребенок уже знает слово для обозначения какого-то аспекта совместного внимания, то, услышав новое, он будет понимать, что это слово обозначает новый аспект или новый уровень, который не покрывается уже известными словами.

Таким образом, у ребенка имеются эффективные инструменты для решения «гавагай-проблемы», врожденные, по крайней мере отчасти, хотя последнее и трудно доказать. Способность «совместного внимания» – ключевой момент в понимании языка как такового.

Но совместное внимание не специфично в отношении языка и используется в разных формах человеческого взаимодействия. Если я хочу поднять тяжелый предмет, мне нужна помощь, а вы стоите рядом, будет достаточно того, чтобы мы обратили наше совместное внимание на этот предмет, – и вы протянете мне руку помощи. Языковая коммуникация здесь, пожалуй, лишнее. Поэтому корни способности к совместному вниманию следует искать не в языке, а в человеческой взаимопомощи.

Для того чтобы говорить и понимать родной язык, ребенку необходимо выучить как слова, так и грамматику. «Гавагай-механизм» иллюстрирует, как происходит усвоение слов, которые, в свою очередь, требуются для овладевания грамматикой. При этом совсем не очевидно, каким образом этот механизм может помочь в усвоении грамматических шаблонов и правил.

Аргументом в пользу существования более специфичного языкового инстинкта является так называемая бедность субстрата (по-английски «povetry of the stimulus»). Чтобы овладеть языком, ребенок должен постоянно слышать родную речь. Только так и можно составить «базу», «субстрат», из которого усваиваются грамматические структуры. Однако речь, которую приходится слышать большинству детей, слишком бедная и недостаточно качественная, чтобы из нее можно было вывести грамматику. И тот факт, что ребенок тем не менее ее чувствует, говорит в пользу наличия врожденной «грамматической базы» как части заложенных в нас с рождения языковых способностей.

Вес аргумента «бедности субстрата» во многом зависит от того, к какой грамматической парадигме вы принадлежите. Разные парадигмы имеют разные точки зрения на то, чем именно овладевают дети, когда учат родной язык. Согласно генеративной парадигме, формальные грамматические структуры, шаблоны и правила – не что иное, как ядро языка. И задача ребенка состоит в том, чтобы «нащупать» правильную грамматику родного языка среди множества вложенных в голову принципиально возможных грамматических структур. Это можно рассматривать как математическую задачу построения модели исходя из заданных параметров, и эту задачу невозможно решить, опираясь на ту скудную информацию, которую передает в распоряжение детей окружающая действительность. Если построение модели и в самом деле то, чем занимаются младенцы, изучая родной язык, по крайней мере часть «базы» должна быть врожденной.

Согласно коннекционистской парадигме, ребенок должен проработать свою нейронную сеть в направлении сближения ее с сетями других носителей языка. Это задача совершенно иного характера, нежели та, которую ставят перед малышом генеративисты. И требования как к «базе», так и к результатам здесь совсем другие. Задача ребенка заметно упрощается, и никакого «языкового инстинкта» не требуется.

Коннекционистская модель работает на относительно несложных примерах. Еще не ясно, достаточно ли будет проработать нейронные сети, чтобы изучить полноценный человеческий язык в реальных условиях. Нейронных сетей, которые до сих пор использовались в экспериментах на эту тему, на это явно не хватало.

Согласно функционалистским теориям, задача ребенка заключается в том, чтобы скомпоновать функциональный язык, который годится для общения с окружающими людьми. На то, как именно ребенок должен это сделать, своя точка зрения у каждой из вариаций функционалистской парадигмы. Однако в любом случае это проще той математической проблемы, которую ставят перед малышом генеративисты.

Согласно функционалистским теориям, ребенок постепенно развивает в себе язык до нужной степени. Собирает его фрагмент за фрагментом из того, что говорится вокруг. Пробует разные конструкции и комбинации, составляя высказывание. И для этого также не требуется никакого языкового инстинкта, никакой врожденной грамматики.

При этом все, вне зависимости от парадигмы, согласны с тем, что не всё в языке дается от рождения. Поскольку все дети одинаково хорошо осваивают любой язык, ясно, что то, чем различаются языки, не является врожденным. И врожденная грамматика может помочь только с теми немногими универсалиями, общими для всех языков, список которых мы приводили в одном из предыдущих подразделов.

У каждого языка свой лексический (словарный) запас и свои грамматические шаблоны, и все это детям приходится усваивать на собственном горьком опыте. Тем не менее процесс идет быстро. В детстве каждый из нас способен запомнить за день множество слов. Накануне первого класса среднестатистический «подготовишка» имеет словарный запас порядка 10 тысяч лексических единиц. Учитывая, что семилетний ребенок живет на свете всего около 2000 дней, это пять слов в день – изо дня в день, из недели в неделю. И сверх этого грамматика и много другой информации, которую тоже нужно усвоить.

Если же в семье говорят на нескольких языках, умножьте 10 тысяч на их количество. Плюс правила, шаблоны и навык различения языков. В распоряжении ребенка должны быть очень мощные лингвистические инструменты, которые, согласно общепринятому мнению, не являются врожденными.

Способность «совместного внимания» имеет большое значение для усвоения конкретных слов. Но дети используют во время обучения множество статистических моделей, не в последнюю очередь чтобы разобраться с грамматикой или объединить слова в группы. Статистические модели используются и в самом начале обучения, чтобы уяснить, что такое слово, и уметь разбить высказывание на слова. Эксперименты показали, что даже самые маленькие дети пользуются этими моделями. То, что интуитивное понятие о существительных и глаголах является врожденным, ставится под сомнение многими специалистами. При этом ребенку нетрудно установить принадлежность того или иного слова к одному из этих двух классов.

То, как именно единый поток звуков членится на слова и предложения, не может быть врожденным, потому что в разных языках это происходит по-разному. И многочисленные попытки заставить компьютер понимать человеческую речь показали, что разделение слов на слух – в некоторых случаях серьезная проблема. Тем не менее дети сравнительно легко с ней справляются.

Так существует ли языковой инстинкт и как ответ на этот вопрос поможет нам разобраться с проблемой происхождения языка? С одной стороны, все согласны с тем, что дети наделены некоторыми специальными приспособлениями, делающими возможным усвоение языка. Избирательный слух, лопотание, способность совместного внимания, некоторые социальные инстинкты и особенности восприятия понятий (описанная выше «гавагай-проблема») – лишь некоторые из них. Но многое из перечисленного не специфично в отношении языка. По большей части это общие социальные инстинкты, которые позволяют детям стать частью человеческой общности с ее человеческим мышлением.

Лопотание и избирательный слух непосредственно относятся к языку, но сами по себе если и составляют языковой инстинкт, то довольно незначительный, который без особых трудностей мог развиться в ходе эволюции.

Многие согласны и с тем, что дети на удивление легко запоминают слова. Настолько легко, что это наталкивает на мысль о существовании специального врожденного механизма, облегчающего запоминание слов, при том что принцип его действия до сих пор остается за гранью нашего понимания. Не менее умело дети обращаются и со статистическими моделями, хотя до сих пор неясно, является ли эта способность собственно лингвистической или же язык – лишь частный случай ее применения.

С другой стороны, среди ученых нет единства по вопросу о врожденной грамматике, которая, согласно генеративистской модели, является центральным компонентом языкового инстинкта.

Дискуссии по этому вопросу продолжаются большую часть моей сознательной жизни, и конца им не видно. Это порядком удручает всех, кто так или иначе занимается проблемой происхождения языка, потому что наличие либо отсутствие врожденной грамматики имеет решающее значение для понимания того, как это все могло выглядеть.

Предположив существование врожденной грамматики, проще всего объяснить языковые универсалии, но в этом случае возникает вопрос: почему универсалий так мало, если у всех нас в голове один и тот же грамматический модуль? Известные закономерности прослеживаются и в том, какие ошибки совершают дети, когда изучают родной язык, – или лучше сказать, каких они не совершают. И это тоже трудно объяснить так, чтобы не допустить чего-то врожденного, что ограничивает детские эксперименты с грамматическими структурами.

Ключевой вопрос здесь – чем именно занимаются дети, когда учатся говорить. Математическая задача, из которой исходит генеративная парадигма, совершенно не похожа на то, каким образом мы усваиваем другие практические навыки. Потому что во всем, кроме языка, нас направляет именно функция. Но аргумент «бедности субстрата» основывается именно на математическом представлении о процессе изучения языка и становится слабее на фоне других предположений о том, что именно делают дети.

Довольно сложно представить себе развитие цельного и неделимого грамматического модуля путем естественного отбора. Ирландский лингвист Анна Кинселла несколько лет назад показала в своей докторской диссертации, что поэтапная эволюция по Дарвину просто не работает в отношении минималистского математического модуля, который представляет собой на сегодня ведущую модель генеративистской парадигмы. И Ноам Хомский косвенно признал этот факт, постулируя происхождение грамматического модуля не путем постепенного развития, а при помощи одной-единственной супермутации. Но если учесть, что, согласно утвердившимся на сегодняшний день представлениям, человек сформировался в результате длительной и непрерывной эволюции, то выводы Кинселлы плохо согласуются с представлениями о врожденной грамматике.

При этом, даже если модуль Хомского не мог развиться в ходе эволюции, можно представить себе другие врожденные приспособления, которые поддерживают усвоение грамматики детьми. Возможно, что-то вроде механизма для решения «гавагай-проблемы». Логично предположить нечто подобное в качестве компонента наших языковых способностей. Но мы не знаем, так ли это, и вечные дебаты вокруг врожденной грамматики затрудняют решение этой проблемы.

Тот факт, что язык не локализован в мозге, также работает против идеи Ноама Хомского. Грамматический модуль, если таковой действительно существует, должен располагаться в определенной части мозга, которая обычно ответственна за грамматику. И, следовательно, исчезать, если эту часть хирургически удаляют. Тем не менее малыши после подобных операций, успешно выучиваются говорить.

Мы знаем, что наши далекие предки не умели говорить, поэтому язык должен был развиться. Но генеративистский модуль не подлежит развитию, следовательно, не может быть частью наших способностей к языку.

При этом существуют языковые инстинкты, связанные с младенческим лопотанием, избирательностью слуха и запоминанием слов. Кроме них, основой языку служат социальные инстинкты, хотя они и не специфичны в отношении языка, который является лишь частным случаем их проявления.

Назад: Наследственность. Как это работает?
Дальше: Языковые гены