«Изучение происхождения различных языков и биологических видов обнаруживает, что и то и другое – результат непрерывного прогресса» (Ч. Дарвин. Происхождение человека и половой отбор, 1871).
В детстве у меня было много мелков разных цветов: красный, зеленый, синий, фиолетовый, розовый, огненно-желтый и так далее. Кассандра и Фарамир – старшие сестра и брат Аины, с которой вы уже встречались на страницах этой книги, тоже очень любят рисовать мелками. Но у них нет огненно-желтого, вместо него есть оранжевый, хотя это тот самый цвет, который был и в моем наборе.
За какое-то поколение в шведском языке изменились названия цветов. Даже тот, который я назвал фиолетовым, появился только в XX веке. Эльза Бесков писала о тетушке Коричневке, тетушке Зелене и тетушке Фиолет. Язык постоянно меняется. Одни слова появляются и распространяются, другие – исчезают. Но почему так происходит? От чего зависит, «выживет» ли слово или «умрет»?
Здесь я предлагаю убрать кавычки, в которые заключены «выживет» и «умрет», и рассматривать слова как существа, живущие в языке. Слово рождается, когда кто-то начинает его использовать. Живет, когда его перенимает все больше людей. И умирает, когда его не используют или забывают. То есть изменения в языке – эволюционный процесс. Слова, которые люди заимствуют друг у друга, выживают и становятся привычными, между тем как другие не выдерживают конкуренции и исчезают.
Человеческие идеи подвержены тому же эволюционному процессу, называемому в этом контексте еще «культурной эволюцией». Она работает по тому же принципу, что и биологическая, но здесь важно не перегнуть палку, потому что имеются и довольно существенные различия, но в последнюю очередь касающиеся того, как наследуются и распространяются отдельные признаки.
Иногда новое слово возникает вместе с появлением в нашей жизни нового понятия. Так, уже на моей памяти, появились существительные «СМС» и «микроволновка»: в нашей жизни появилась соответствующая аппаратура. Лет пятьдесят назад, когда ее не было, не существовало и связанных с ней понятий и слов. В то же время много слов вышло из употребления: из нашей жизни исчезло то, что они обозначали.
Но слова могут рождаться и умирать и по другой причине. Языки воздействуют друг на друга, и процесс заимствования никогда не прекращается. «Пополнение» шведского языка происходило наплывами, в зависимости от того, какая страна оказывалась наиболее влиятельной в нашем окружении. В Средние века мы многое заимствовали из немецкого, в XVIII веке – из французского, в XX – из английского. Есть у нас и более экзотические заимствования. К примеру, слово «амок» пришло в шведский и некоторые другие европейские языки из малайского, а «томаты» и «шоколад» – из языка науатль, на котором говорили ацтеки в Центральной Америке.
Но иногда изменения в лексике языка нельзя объяснить иначе как случайностью или капризами моды. Название цвета, который получается при смешении красной и синей краски, в шведском языке менялось трижды без каких-либо видимых уважительных причин.
До сих пор речь шла о словах и изменениях на уровне лексики, но ведь другие аспекты языка тоже не стоят на месте. Меняется и звуковой состав, и грамматика, и все остальное. Так, в шведском языке за последние полвека существенно упростилась система глагольных форм, исчезли ранее существовавшие формы множественного числа и рода. С другой стороны, форма множественного числа некоторых существительных теперь образуется при помощи окончания – s, как в английском.
Все эти процессы имеют очевидные биологические соответствия. Столкнувшись с чем-то новым в своем окружении, животные могут биологически адаптироваться к изменениям. Свойства и способности, которые больше не нужны, могут исчезнуть, как, к примеру, у большинства обитателей пещер, которые утратили как зрение, так и пигментацию.
Среди бактерий передавать друг другу гены – такое же обычное дело, как у нас заимствовать слова из другого языка. Именно поэтому устойчивость к антибиотикам и распространяется так быстро. В биологической эволюции многое может зависеть от случайности, биологи называют это генетическим дрейфом.
В исторической перспективе язык во многих отношениях ведет себя как биологический вид, чья естественная среда обитания – человеческий мозг и человеческое сообщество. Подобно кишечной флоре с разными видами бактерий, которые живут у меня в кишечнике, в моем языке существует «языковая флора»: со шведским, английским и некоторыми другими языками. Бактерии помогают мне переваривать пищу, языки – общаться.
Что бактерии из всего этого выгадывают? Еду и защиту, а также возможность распространяться дальше с испражнениями и колонизировать новые кишечники. Языки получают, в общем, то же самое – безопасную среду, плюс возможность распространяться. Когда мои дети Кассандра и Фарамир стали учиться у меня шведскому, они стали новыми носителями «особей» шведского языка, потомков «особи», обитающей у меня в голове. Одновременно головы Кассандры и Фарамира колонизировал родной язык их матери себуанский – язык австронезийской семьи, на котором говорят около 20 миллионов человек на Филиппинах.
Получается, что на сегодняшний день в головах Кассандры и Фарамира обитает по два языковых индивида: шведский и себуанский, и в голове Аины тоже начинают расти «языковые дети».
Таким образом, «языковая особь» живет в голове конкретного человека и размножается, когда этот человек обучает языку другого. Все шведские «языковые особи» во всех шведскоговорящих головах образуют языковой «шведский вид», по аналогии с биологическим видом.
Но, как мы уже в этом убедились, языки меняются со временем. «Шведская особь», обитающая у меня в голове, становится немного другой, когда я усваиваю новые слова или новый стиль разговорной речи. И шведский моих детей тоже несколько отличается от моего.
Шведский как «языковой вид» меняется постепенно, как сумма всех меняющихся «шведских особей» (обитающих, напоминаю, в шведскоговорящих головах). Сегодня наш язык заметно отличается от того, на котором говорили во времена Густава Вазы. Если постараться, то я могу понять шведский перевод Библии 1541 года, но это будет не так просто, и я совсем не уверен, что смогу справиться с этим полностью, не обращаясь к современной шведской Библии.
Углубившись еще дальше в историю, мы и вовсе не узнаем язык. «Хроники Эрика» семисотлетней давности непонятны для неспециалиста. И это при том, что они переписаны буквами современного алфавита. Напомню, что изначально этот текст был изложен буквами рунического алфавита на камне Рёкстен в Эстергётланде и даже исследователям неочевидно, насколько правильно называть этот язык шведским.
Иногда о нем говорят, как о «шведском руническом», иногда как о древнескандинавском (включавшем в себя и датский рунический). Как бы то ни было, в то время язык был более или менее один во всех странах Северной Европы и явного разделения на отдельные «виды», то есть языки, не наблюдалось.
С тех пор как без малого тысячу лет тому назад скандинавские языки разошлись, каждый стал развиваться в своем направлении, согласно описанным выше принципам. Рассуждая в понятиях теории эволюции: образовались новые «языковые виды», отделившиеся от родового ствола. И подобное, насколько мы можем проследить, происходило со всеми языками. Романские языки – итальянский, французский, испанский и так далее – мы возводим к латыни, опираясь на письменные источники. Древние манускрипты и надписи на рунических камнях выполняют функцию окаменелостей, если продолжать биологическую аналогию. Они показывают нам, что представляли собой более ранние стадии развития языка.
Специалисты по исторической лингвистике разработали методы, позволяющие проследить эволюцию языков в обратной перспективе еще дальше в глубь времен – до появления письменных источников. Благодаря работе лингвистов мы знаем, что шведский, равно как и романские языки, вместе с большинством других языков в Европе и Южной Азии – персидским, хинди, пушту и их «родственниками» – принадлежит к индоевропейской семье. Их общий предок – протоиндоевропейский язык, на котором, как принято считать, говорили 5–6 тысяч лет назад где-то на границе Европы и Азии. На сегодняшний день этот язык полностью вымер, не оставив ни одного письменного источника. Тем не менее ученым удалось реконструировать его в значительной степени, во всяком случае, достаточно для того, чтобы составлять короткие тексты.
Вот пример текста на протоиндоевропейском языке:
h2áu̯ ei̯ h1i̯osméi̯ h2u̯ l̥h1náh2 né h1ést, só h1éḱu̯ oms derḱt. só gwr̥hxúm
u̯ óǵhom u̯ eǵhed; só méǵh2m̥ bhórom; só dhǵhémonm̥ h2ṓḱu bhered. h2óu̯ is
h1ékwoi̯bhi̯os u̯ eu̯ ked: ”dhǵhémonm̥ spéḱi̯oh2 h1éḱu̯oms-kwe h2áǵeti, ḱḗr
moi̯ aghnutor”. h1éḱu̯ ōs tu u̯ eu̯ kond: ”ḱludhí, h2ou̯ ei̯! tód spéḱi̯omes,
n̥sméi̯ aghnutór ḱḗr: dhǵhémō, pótis, sē h2áu̯ i̯es h2u̯ l̥h1náh2 gwhérmom
u̯ éstrom u̯ ept, h2áu̯ ibhi̯os tu h2u̯ l̥h1náh2 né h1esti. tód ḱeḱluu̯ ṓs h2óu̯ is
h2aǵróm bhuged.
В переводе на современный шведский это означает примерно следующее:
«Овца без шерсти увидела лошадь, запряженную в тяжелую повозку, другую лошадь, навьюченную тяжелым грузом, и третью, которая неслась вскачь с всадником на спине. Овца сказала лошадям: „Мне больно смотреть, как человек погоняет вас“. Лошади сказали в ответ: „Послушай, овца, нам больно видеть, как хозяин состригает шерсть с овец себе на теплую одежду, а овца ходит голой“.
Услышав это, овца убежала в степь».
Итак, шведский язык – эволюционировавший потомок протоиндоевропейского. Несмотря на это, мне крайне сложно отыскать в протоиндоевропейском тексте хоть что-то знакомое. Он совершенно непонятен неспециалисту.
Если же говорить о более далеком прошлом, здесь лингвисты вообще отказываются что-либо реконструировать. Неопределенность становится слишком великой. Языки изменились так, что делать выводы о том, что они собой представляли, слишком рискованно.
Но 5 тысяч лет – ничтожный отрезок в лингвистической истории человечества. Нам удалось реконструировать лишь ближайшую к нам часть совокупной жизни человеческого языка. По-видимому, мы никогда не узнаем, как звучала первая разговорная речь.
То же касается и грамматики языков, бытовавших сотни тысяч лет тому назад. Можно предположить, что эти языки отвечали универсалиям из списка Хоккета, который мы обсуждали выше. Обратившись к источникам, мы можем убедиться в том, как изменилась грамматика шведского языка всего за одно тысячелетие.
Исследователи пытались проследить историю языков более чем на 5 тысяч лет назад, но результаты не получили широкого признания среди лингвистов.
Кое-кто из ученых попробовал соединить индоевропейские языки с другими языковыми семьями. Чаще всего в группе, называемой ностратическими языками. Ностратические языки, кроме индоевропейских, включают уральскую семью (финский, саамский и их родственники), алтайскую семью (турецкий, узбекский и многие другие), афроазиатскую семью (арабский, иврит, сомали, хауса и др.), дравидийскую семью (тамильский и многие другие), а также некоторые менее крупные языковые семейства.
На всех этих языках вместе взятых говорит большая часть населения земного шара. Они распространены практически по всей Европе, западной части Азии и северной Африке. Ностратическую гипотезу пристально изучали, но лингвистам так и не удалось прийти к единому мнению о ее состоятельности. Возможно, 10–15 тысяч лет назад и существовал ностратический язык, давший жизнь всем этим языковым семьям, но этот вопрос до сих пор вызывает споры в ученом мире.
Еще более неоднозначной выглядит гипотеза американского лингвиста Мерритта Рулена о том, что можно реконструировать язык, являющийся предком всех существующих в мире языков. Метод Рулена принципиально отличается от тех, что до сих пор применялись в исторической лингвистике. Вместо детального сличения языковых пар и объединения их на основе повторяющихся шаблонов в звуковой (фонетической) и лексической системах, то есть построения «языковых родословных» снизу, Рулен предпочитает работать статистически, то есть широким фронтом, и искать шаблоны в лексике, фонетике и т. п. во множестве языков одновременно. Такую методику массовых сравнений отвергает большинство лингвистов.
Тем не менее Рулену удалось отыскать кое-какие универсальные шаблоны. Он выявил ряд слов, существующих, согласно его утверждениям, в схожих формах во множестве языковых семейств по всему миру.
Так, слово «вода» в большинстве языков похоже на «аква» – от латыни до языков американских индейцев. А название женских половых органов – что-то вроде «пут» или «бут» в языках самых разных семейств.
Противники метода Рулена утверждают, что за его моделями стоят случайные совпадения либо склонность автора выдавать желаемое за действительное.
Что бы там ни было с методом Рулена, предположение, что все современные языки образовались от общего «предка», существовавшего около 100 тысяч лет тому назад, вполне разумно. Другое дело, что «предка» вряд ли удастся реконструировать.
Язык, который Рулен пытался «воскресить», – прото-сапиенс, прамировой язык, как его еще иногда называют, – не первый язык человечества. Скорее последний, из которого в конечном счете образовались все современные языки. Вне сомнения, на Земле существовало много других языков, как одновременно с протосапиенсом, так и до него. Но все они вымерли, когда начали распространяться современные языковые семьи, и не оставили потомства. Последнее вовсе не означает, что они оказались лингвистически несостоятельны. Их смерть могла быть следствием случайности. Или же носители протосапиенса оказались более агрессивны и одержимы жаждой завоеваний, чем остальные. А может, сыграли роль какие-то другие более или менее лингвистические факторы. Как бы то ни было, эти языки бесследно исчезли, и я не думаю, что о них можно узнать что-либо конкретное без машины времени.
Еще один вопрос, который поднимается время от времени, – в какую сторону меняется язык? В худшую – обычный ответ. Считается, что раньше языки были лучше – чем раньше, тем лучше, – а нынешняя молодежь выражается односложно. Подобные жалобы высказывал следующему поколению еще Сократ за 400 с лишним лет до н. э., а ведь «молодежью» его времени были такие мастера слова, как Платон и Аристофан.
Наблюдая за тем, как ведет себя язык на протяжении длительных периодов времени, мы видим, что он постоянно меняется. При этом точность и выразительность в принципе остаются на одном уровне. То, что можно сказать по-латыни, получится выразить и по-французски, разве что несколько на иной лад. Одно и то же достигается в разных языках при помощи различных механизмов. Если в грамматических изменениях и наблюдаются какие-либо долгосрочные тенденции, то они цикличны.
К примеру, ученые заметили тенденцию к ослаблению и исчезновению грамматических окончаний. В разговорном шведском языке суффиксы прошедшего времени почти не произносятся, и это типичное явление. Следует ожидать, что суффикс – de прошедшего времени со временем просто отпадет. С временными формами произойдет то же самое, что когда-то с формами множественного числа, и далее наступит следующая фаза цикла. Поскольку формы настоящего и прошедшего времени больше не будут различаться, возникнет необходимость в каких-либо других грамматических маркерах для действий, совершенных в прошлом или в настоящем. Можно ожидать, к примеру, что в прошедшем времени нужно будет обязательно добавлять наречие «раньше»: «Мы говорить раньше друг с другом».
Следующая стадия – слияние обязательного временного маркера с глаголом. Если одно и то же слово постоянно следует за глаголом, когда речь идет о действии в прошлом, постепенно оно будет произноситься с ним как одно целое, то есть станет частью глагола и вместе с ним образует новую форму для обозначения действий в прошлом. «Мы говораньше друг с другом» – примерно так.
И вот – цикл завершился.
Будет это происходить так или иначе, мы увидим в свое время, пока нам остается только догадываться. Но отмеченные процессы – реальность, и мы можем наблюдать их в развитии других языков.
Так, несколько романских языков прошли полный цикл в образовании форм будущего времени.
В классической латыни существовало окончание, которое выражало действия в будущем: portō («я несу») и portābō (я буду нести). Постепенно оно исчезло, и, в частности, в диалекте, который позже дал жизнь французскому языку, использовался вспомогательный глагол для выражения будущего времени: Je portare habeo (я буду нести).
Со временем он слился с основным глаголом и образовал окончание, которое используется в современном французском, чтобы образовывать формы будущего времени: Je porterai. Но это больше письменная форма. В разговорном окончание, как это обычно бывает, пропадает и вместо него используется вспомогательный глагол, но не тот, который был в начале цикла: je vais porter – «я буду (собираюсь) нести».
Можно ожидать, что через тысячу лет современное окончание исчезнет и новый вспомогательный глагол возьмет на себя его функции.
Если попытаться увидеть те же самые процессы с перспективы отдельного слова, того самого, которое постепенно становится вспомогательным глаголом и окончанием, то увидим, что речь идет об изначально самостоятельном слове с полноценным лексическим значением.
Французский глагол, который стал маркером будущего времени, изначально означал «идти» или «ехать». Он и сейчас употребляется как полноценный глагол для обозначения действия передвижения, именно это и сделало его вспомогательным глаголом форм будущего времени.
Ведь когда мы говорим, что идем, чтобы сделать что-то, указываем тем самым, что это «что-то» наше будущее. В шведском языке та же история произошла с глаголом komma – «приходить», который служит для обозначения формы будущего времени и используется, когда мы хотим сказать, что идем (приходим, приближаемся к чему-либо), чтобы сделать то-то и то-то.
Но и в том и в другом случае глаголы «приходить» и «идти» в качестве вспомогательных постепенно теряют свое исходное значение, то есть семантически «выцветают». Тем больше, чем чаще некогда полноценные слова используются в качестве грамматических маркеров. Когда же со временем вспомогательный глагол станет окончанием или другой частью слова, его семантическое «выцветание» завершится. Ни у кого не возникнет и тени сомнения, что окончание было когда-то полнозначащим словом. Самостоятельное слово полностью редуцировалось (то есть сократилось) до грамматического маркера.
Все это называется грамматизацией. Обычно это однонаправленный процесс. До сих пор не наблюдалось случаев, когда окончание восстанавливало утраченное лексическое значение. Место «деградировавшего» слова, как правило, занимает новое, и все идет по второму, третьему, четвертому и т. д. кругу.
Вспомогательные слова и части слова, служащие для образования новых форм, во всех языках, насколько мы можем проследить их историю, образовывались примерно таким способом. Когда люди вводят в язык новое слово, оно всегда полнозначное, самостоятельное. Было бы чрезвычайно необычно придумывать окончание или вспомогательный глагол. Грамматические маркеры образуются из старых полноценных слов в результате постепенной грамматизации.
И это тоже эволюция. Правда, здесь мы видим, что эволюция языков и биологическая эволюция кое в чем непохожи. Биологическая эволюция – линейный процесс, а не циклический. Есть и другие различия между эволюцией слов и животных. Одно из них заключается в том, что в мире природы практически все мутации происходят случайно. Виды меняются не по плану, а как получится, когда последствия мутации вдруг каким-то образом проявляются внешне. Но «мутации» в языке почти всегда намеренны, особенно когда дело касается новых слов. Обычно бывает так, что люди просто вводят новое слово, крайне редко оно появляется в языке само.
Далее происходит внутривидовая борьба, почти по Дарвину, вследствие которой слово закрепляется и распространяется в языке.
История помнит случаи, когда люди пытались контролировать развитие языка «сверху». Академии и тому подобные авторитетные учреждения с переменным успехом стремились диктовать, как должен или не должен меняться язык. Но язык меняется в той среде, где активно используется, не иначе. И чтобы диктат «сверху» был эффективным, необходимо, чтобы люди действительно соблюдали предписания академиков, что бывает далеко не всегда.
Еще одно различие состоит в том, что перенос генетического материала между особями разных видов в биологии куда более редкое явление, нежели лексические заимствования из неродственных языков. Языки делятся друг с другом не только словами, но и звуками и грамматическими моделями, хотя последнее и происходит гораздо реже.
Время от времени даже случается, что языки совершенно разных «эволюционных линий» вдруг сливаются и образуют новый язык, корни которого прослеживаются во всех «родительских линиях». Подобное случается, к примеру, когда колонизируемые или каким-то другим образом угнетенные народы изобретают новый язык для общения друг с другом и колонизаторами. Именно так появился креольский язык, заимствовавший большую часть словарного состава из языка «господ», между тем как система звуков более соответствует изначальному языку угнетенной части социума.
Что касается грамматики, то в подобных случаях она, как правило, создается заново и совсем необязательно воспроизводит модели какого-либо из исходных языков.
В мире языков гибридные образования вроде креольского – обычное явление. Их сотни, их история разворачивается буквально на наших глазах, потому что возникли они относительно недавно. Случаи гибридизации известны и в живой природе, но только между близкородственными видами. А вот «родители» креольского языка находятся друг от друга дальше некуда. В живой природе случаи подобной гибридизации – редчайшие исключения.
Таким образом, лингвистическая и биологическая эволюции в чем-то схожи, а в чем-то и различны. Принцип естественного отбора работает и в лингвистическом мире, и в целом теория Дарвина плодотворна, когда речь идет об историческом развитии языков. Но не будем слишком растягивать эту аналогию.
В более долгосрочной перспективе имеет смысл присмотреться к взаимодействию эволюции языка и биологической эволюции человека. Язык пронизывает все человеческое сообщество вот уже много тысяч лет. Не освоивший язык своего окружения сталкивается с серьезными трудностями в повседневной жизни и обречен на неудачу в дарвиновском смысле слова. В человеческой среде быстрое и основательное усвоение языка – чем раньше, тем лучше – дает немалые преимущества в естественном отборе.
Почти все современные дети справляются с этой задачей. Редко кто из них не владеет родным языком к четырем-пяти годам. И язык дается детям гораздо легче, чем многое другое.
Но совсем необязательно, что так было всегда. Изучение языка бывает сопряжено с почти непреодолимыми трудностями, когда речь идет об иностранном языке. Ведь язык сам по себе – довольно сложная система, не менее сложная, чем алгебра.
Возможно, нашим далеким предкам стоило не меньших усилий научиться говорить, чем некоторым из нас – подготовиться к экзамену по алгебре. Обезьянам во всяком случае лингвистические уроки даются очень тяжело. Лишь после многих часов изнурительных тренировок им удается освоить словарный запас, с которым они могут более-менее приемлемо управляться.
Логично предположить, что лингвистические способности наших далеких предков находились примерно на том же уровне, но отточились за долгие тысячелетия эволюции до той степени, которую демонстрируют современные дети.
Обратная сторона медали – естественный отбор среди языков, дающий преимущества тем из них, которые легче выучить. Язык распространяется за счет того, что им овладевают люди. Язык, который невозможно выучить, обречен на вымирание. Поэтому языки быстро – в сравнении с темпами биологической эволюции – развиваются в направлении лучшей «усвояемости».
В лаборатории в Эдинбурге молодой студент пытается овладеть несложным искусственным языком. Перед ним на экране по разным траекториям движутся геометрические фигуры – четырехугольники, круги, треугольники – разных цветов. Когда появляется очередная картинка, студент слышит слово, которое в искусственном языке обозначает то, что он видит. Так, слово «бичато» соответствует синему прямоугольнику, который движется по кругу. «Косами» – тот же прямоугольник, но пересекающий экран по вертикали. И так далее для множества комбинаций форм, красок и траекторий.
Прослушав довольно много слов, студент должен продемонстрировать, сколько из них он запомнил, и правильно назвать возникшую на мониторе комбинацию. Картинки и их наименования не связаны никакими закономерностями, и каждое слово приходится запоминать заново.
То, что удалось усвоить первому студенту, записывается и используется в качестве учебного материала для второго, который входит в комнату после того, как из нее выходит первый. Ответ второго студента также записывается и служит материалом урока для третьего и так далее по длинной цепочке добровольцев-испытуемых.
Для десятого студента задание оказалось намного проще, чем для первого. Если первый испытуемый пытался вызубрить чисто конвенциональный (то есть условный) язык, без каких-либо моделей и закономерностей, то десятый имел дело с более-менее упорядоченной системой. Первый слог в каждом слове указывал на цвет: синие фигуры всегда назывались на «ко», а красные на «ги». Второй слог обозначал форму: слог «ми», к примеру, всегда соответствовал квадрату. Наконец, последний слог указывал на траекторию движения. Если фигура описывала круг, слово всегда заканчивалось на «то».
Выучить такой структурированный язык не было большой проблемой, поэтому десятый студент сдал экзамен на «отлично».
На этом эксперимент можно было и закончить. Его цель – исследовать не способности студентов к изучению языков, а способности языков развиваться в сторону большей доступности для изучения. Совершенно случайно, сам по себе, язык стал проще, эволюционировал от хаоса к порядку и организовался в модели, то есть приобрел простейшую грамматику.
Этот эксперимент исследовательская группа Джима Херфорда повторяла много раз, в разных вариантах. Результат был все тот же: всего за несколько «поколений» обучающихся искусственная знаковая система становилась похожа на обычный человеческий язык, то есть менялась в направлении большей доступности.
И подобные процессы происходят не только в стенах лабораторий.
Та же картина наблюдается с различными лингвистическими «новообразованиями» в дикой, так сказать, природе. Пиджины – это языки, которые создали люди, изначально не имевшие общего языка, в целях общения друг с другом. Их структура бывает очень необычна, а выразительные возможности зачастую ограничены.
Но только у «пиджин-носителей» появляются дети, которые начинают учить родной язык, как тут же происходит его «обкатка». И спустя несколько поколений пиджин приближается к самому обычному языку. Яркий пример тому – креольский, который мы упоминали выше.
Известно несколько примеров языка жестов, появившихся совсем недавно. До 1970-х в Никарагуа не существовало общепринятого языка жестов, чтобы обучать глухих детей. Но в 1977 году в столице страны Манагуа открылась специализированная школа для молодежи с нарушениями слуха. Некоторое время учителя пытались вести уроки на обычном испанском языке, но их не понимали. Вместо этого ученики разработали свой язык жестов, без опоры на какой-либо из существующих или ранее существовавших языков. Как и пиджины, этот язык поначалу был довольно неуклюжим и очень ограниченным в выразительных возможностях. Но, когда в школу пришли новые дети и стали обучаться этому языку у старших, он стал быстро приспосабливаться к потребностям носителей и спустя каких-нибудь десять лет развился до уровня обычного естественного языка.
Как видно из этих примеров, эволюция языков идет куда более быстрыми темпами, чем биологическая. Язык, что бы он ни представлял собой изначально, приспосабливается к возможностям обучающихся детей и потребностям носителей всего за несколько поколений. Нынешние языки исключительно приспособлены к изучению, и на них говорят люди, исключительно приспособленные к хорошо приспособленным языкам. Вероятно, этот процесс приспособления объясняет и большую часть универсальных моделей, существующих в разных языковых структурах.
С другой стороны, пример с языком жестов в Никарагуа говорит о том, что язык не появляется в готовом виде, но складывается в результате поэтапного развития. Даже если весь процесс занимает не более нескольких лет, говорить о «Большом взрыве» не приходится. Изначальная версия языка, на которой говорило первое поколение его носителей, по сути, являлась «протоязыком», более примитивным и менее структурированным грамматически, чем полноценный человеческий язык. Каждое новое поколение детей продвигало его на шаг дальше в развитии.
Но не стоит забывать, что мы говорим здесь о современных детях, находящихся на эволюционном пике лингвистических способностей. Именно они достаточно быстро «обточили» неуклюжую систему знаков до легкодоступного языка с гибкими выразительными возможностями. Вероятно, во времена наших далеких предков детям и языку требовалось гораздо больше времени, чтобы приспособиться друг к другу, особенно в части биологической эволюции лингвистических способностей детей.
Отсюда мы можем сделать вывод, касающийся нашей основной темы. Когда у наших предков появилось нечто вроде праязыка, это быстро привело к тому, что их дети стали эволюционировать в направлении все более быстрого и эффективного изучения языка, в то время как язык, не без помощи детей, эволюционировал во встречном направлении все большей доступности для изучения.