Книга: Маньяк Гуревич
Назад: Бывшая Первая образцовая
Дальше: Иосиф Флавиевич

Подарок

Новогоднюю ёлку в детстве Гуревича в дом приносил не папа, ежедневно возвращавшийся с работы мимо большого ёлочного базара, и не мама, которой всегда «было чем заняться», а дед Саня. Он считал, что самые пышные, самые ладные ёлочки продаются у них в Авиагородке. Доставлял ёлку из Пулкова на служебном «рафике» дедов ученик, электрик Кондратий Пак. Ёлка прибывала с довеском в виде добавочных ветвей – на всякий случай и для запаха. Ветви выкладывались на простыню вокруг крестовины, оставшиеся расставлялись в трехлитровые банки, распространяя по комнате зелёный аромат смолы и леса…

Итак, дед Саня с Кондратием Паком вносили и надёжно устанавливали ещё простоволосую, но в преддверии чудесного преображения ель, с антресолей извлекалась коробка с ёлочным приданым, и дед Саня с долговязым Кондратием приступали к проверке и починке древней наследной электрической гирлянды. Ей было лет сто, происходила она из папиной семьи и служила исправно: требовалось только менять перегоревшие малюсенькие лампочки, которые добывал где-то умелец Кондратий. На вопрос любопытных «где достал?!» он отвечал, как грибник, мол, «места надо знать».

Вдвоём, стоя на коленях, голова к голове, они с дедом распутывали провода, проверяя, нет ли где разрывов, синей изолентой заматывая подозрительные места. «Пропустили, Санмойсеич!» – «Где? Я? Шутишь, салага?» – «Пропустили, говорю. От тут…» – «А, это… ну, эт я без очков».

Затем гирлянду свободно и равномерно раскладывали по ветвям и Сене доверяли включить её в сеть и проверить, всё ли в порядке. И ёлка озарялась, будто вздыхала всем ясным сиянием! Она не вспыхивала назойливо-городским электрическим светом, а именно озарялась изнутри ветвей, приглашая вступить в своё сказочно-таинственное нутро…

И это было лишь прологом к священнодействию.



Когда дед Саня с Кондратием Паком, выпив чаю с пирожками Полины Витальевны, отбывали в свой Авиагородок, Сеня принимался околачиваться по квартире в нетерпеливом ожидании мамы. Ибо только с мамой они развешивали ёлочные игрушки, и только мама со своим опытом нежных касаний имела право приближаться к тонким шарам.

Надо было вытерпеть до возвращения мамы с работы, затем вытерпеть, пока она поужинает («Дай же мне кусок проглотить, ей-богу!»). Сеня стоял над душой, слегка приплясывая, что-то бурча и даже повизгивая… пока, наконец, не приступали, как говорил папа, «к церемонии повешения».

Для этого гасили верхнюю люстру, зато торжественно включалась зелёная Ардеко́, которой полагалось служить своеобразным экраном, волшебным фонарём. Путём бережных раскопок из ватных сугробов в коробке извлекался первый шар…

У мамы были красивые руки, тонкие ловкие пальцы. Правой она держала шар за ниточку, левой невесомо поддерживала его снизу и, поднося к Ардеко́, показывала сыну каждый шар на просвет. Все они были необыкновенные: некоторые полупрозрачные, будто заиндевелые, со смутными фигурами внутри, некоторые – зеркальные. И каждому зелёный отсвет Ардеко́ придавал дымное лесное волшебство.

Мама и сама вовлекалась в медленное погружение в детство; она умолкала, двигалась плавно и неторопливо, и когда через полчаса папа восклицал: «Ну, ребятки, завершайте уже вашу ассамблею, дайте газету почитать!», у мамы – как, впрочем, и у Сени – был отрешённый вид разбуженного человека.

Включался свет, и наступал черёд Сени развешивать по ветвям «мелюзгу» (но очаровательную мелюзгу!): крошечные фигурки животных и птиц, овощей и фруктов, извлекаемых из плоской гэдээровской коробки, привезённой дядей Петей с какого-то хирургического симпозиума. Все крохотули-игрушки были так скрупулёзно, так натурально сделаны: пупырчатые огурчики, задорные оранжевые морковки, умилительно крошечные лиса и волк, и мишка, и домик, и клоуны, и корзинки с фруктами…

Последним к уже завершённому одеянию ёлки допускался папа, который водружал «маковку», диадему: жёлтую стеклянную пику с давним маленьким сколом, из-за чего надевать её следовало под правильным углом, поднявшись на цыпочки… Как шитый полог, синий свод Пестреет частыми звездами… – бормотал папа, старательно прилаживая пику.

Ритуал преображения их семейной ёлки взрослому уже Гуревичу представлялся торжественными сборами на бал какой-нибудь гоф-фрейлины при императорском дворе: сначала к особняку прибывает парикмахер Гелио со своим саквояжем и два часа колдует над куафюрой, отскакивая, любуясь, покрывая лаком то этот завиток, то вон тот кренделёк… попутно делая галантные комплименты красоте и очарованию magnifique princesse… Затем две горничные вносят и расстилают на покрывале высокой постели великолепное новое платье, доставленное буквально минуту назад, а за ними уже торопится швея, и минут сорок ползает по полу, подкалывая, прихватывая там и сям кружева по подолу… Каждый делает свою работу, кто-то прибывает, кто-то отбывает… Старшую горничную посылают принести из сейфа в кабинете князя сапфировую диадему… Наконец – в ослепительном наряде, в изящных туфельках, завитую и накрашенную, с диадемой в сложнейшей причёске – придворную даму подсаживают в карету с фамильным гербом два дюжих камердинера.



…И на ближайший месяц ёлка в углу – напротив их белой кафельной печи – становилась привычным атрибутом обстановки. На Старый Новый год, который в Ленинграде всегда все отмечали, на обед приезжали дед Саня и бабушка Роза, и за празднично накрытым столом все тихо, по-семейному смотрели «Кабачок «13 стульев» с пани Моникой в исполнении Ольги Аросевой.

Но на каникулах…

* * *

В годы его детства ёлки – не деревья, а детские новогодние праздники – были довольно убогим мероприятием. Настоящие ведомственные «ёлки», с интересной концертной программой, с богатым подарком, в котором и шоколадный Дед Мороз имеется, и две мандаринки, и здоровенная шоколадина, – были, как там Диккенс писал, «уделом избранных».

Обычные же школьные-районные «ёлки» представляли традиционные новогодние скетчи в исполнении парочки нетрезвых актёров в заношенных и прожжённых сигаретами костюмах Волка и Зайчика. Волк гоготал неприятным, но вполне естественным голосом прирождённого пропойцы, его жена-зайчик убегал и прятался под ёлкой, пискляво умоляя детишек его спасти. Дирижировали этой вечной интермедией Снегурочка, засыпанная блескучей паршой, и Дед Мороз в свалявшемся парике и серой от костюмерной пыли бороде.

Тем поразительней была трепетная любовь младшего Гуревича ко всей этой, как называла её мама, «балаганной белиберде». («Лучше сядь и почитай свежий номер «Техники – молодёжи», ты что, малявка?».)

А вот нравилась Сене эта беготня за Зайчиком, нравился хвойный запах подвязанных для густоты кроны ветвей, сверкание золотых шаров и игрушек, праздничный дождик конфетти, блескучие гирлянды и бумажные флажки. Нравились песни всем хороводом, нарядные сверстники и внезапное волшебство: когда из тёмного угла появлялась Снегурочка, ведомая лучом пыльного жёлтого прожектора. И ужасно нравилось её голубое одеяние – как это, чёрт, называется, то, что на ней надето: зипун, сарафан, армяк? А её толстенная белоснежная коса, свисающая через плечо куском корабельного каната! Ой, как всё это нравилось! Короче, Сеня всегда ждал своих детсадовских, а потом и школьных ёлок с мечтательным нетерпением.

Папа объяснял этот феномен просто: он говорил, что живое воображение его начитанного и чувствительного сына дорисовывает реальность до желаемой кондиции; придаёт явлениям собственную выпуклую изобразительность и красочность; и что подлинное действие происходит не в социуме, который крутится у сына перед глазами, а в его интересно устроенной голове… Ничего, говорил папа, года через три-четыре, ну, пять… все придёт в норму, Сеня израстется, и, как сказал поэт: «Так исчезают заблужденья С измученной души моей…»

Все это так, пусть, но как дорисовать в воображении шоколадного Деда Мороза в шубе из красной фольги? или здоровенную шоколадину в серебряной обёртке? или мандарин? – мандарины Сеня обожал за одуряюще сильный запах цитрусовых плантаций из книг то ли Фенимора Купера, то ли Майн Рида.

Между прочим, взрывоопасное воображение Гуревича, вопреки предсказаниям папы, с возрастом никуда не испарилось, наоборот – впоследствии оно обеспечивало Гуревичу трогательные и волнующие воспоминания самой первозданной силы. Как иначе объяснить его невольные слёзы при виде очередной наряженной ёлки и очередной Снегурки, явно вторичного происхождения? Да-да, на всех этих детских праздниках на глаза у взрослого Гуревича наворачивались слёзы, и кто-то из детей, кто сидел поближе, нырял ему под руку и спрашивал мерзким шёпотом:

– Па-ап, ты плачешь?

* * *

…Но той зимой, на каникулах в четвёртом классе, когда Сене исполнилось десять лет (да, первая десяточка прокатила!) – с «ёлками» наметилось некоторое ведомственное оживление. Возможно, в недрах Министерства образования, или кто там отвечал за наше счастливое детство, произошла какая-то подвижка в сторону всеобщего ёлочного равноправия. И к этим самым «ёлкам» подоспела особенная, нарядная такая зима: белый-белейший, хотелось даже сказать белоснежный, снег на фоне жёлтых, с белыми колоннами зданий, чёрная графика чугунных решёток и голых чёрных ветвей, искристый свет фонарей… и с самого утра – ожидание праздника. Во дворе их дома на детской площадке большие ребята налепили из снега всякие чудеса: крепость крестоносцев, пещеру с животными, целую семью снеговиков, и каждый день кто-то выносил из дома лейку с подкрашенной водой и поливал всю эту скульптурную группу. Выходишь во двор по дороге в школу и попадаешь в розовую-марганцовую, или зеленоватую от зелёнки, или голубоватую от синьки сказочную страну…

Той зимой просто не могло не случиться чуда, и оно случилось: у внучки маминой пациентки совпали две «ёлки» – в Союзе композиторов и в Аничковом дворце, который тогда был Дворцом пионеров. Недели две ещё несчастная композиторская внучка металась, выбирая между особняком Монферрана и главной в городе «ёлкой»… Наконец однажды вечером мама принесла и выложила перед сыном конверт с красивой открыткой-приглашением. «Это, конечно, полная чушь, для грудничков, – сказала мама, – но постарайся не потерять: там открытку обменивают на подарок».



Сеня еле дождался этого дня! В особняк Монферрана, что на Большой Морской, поехал сам – родители уже считали его большим парнем. Приехал пораньше и в роскошный вестибюль, украшенный гирляндами, шарами, цветными флажками, вошёл из самых первых. Сдал в гардероб куртку, получил номерок… Конверт с приглашением был зашпилен булавкой в кармане отпаренных утюгом школьных брюк – чтобы не потерять его в беготне и хороводах. Потеряешь – хана; Сеня даже представить такое боялся.

Особняк Союза композиторов привёл Сеню в восторженный ступор: это здесь, именно здесь в его воображении разыгрывались все романы, все королевские балы и приёмы, все дуэли двух его мушкетеров-Петрушек! Именно таким он представлял себе обиталище французской знати: дубовые, винтом закрученная лестница, черно-белый шахматный пол в вестибюле, гостиная, обитая жёлтым солнечным штофом…

Ему хотелось пробежаться по коридорам и лестницам, заглянуть во все комнаты и углы… Но он стоял, притиснувшись к закрытым резным дверям в зал, придерживая карман с пришпиленным пригласительным билетом, боясь пропустить тот первый миг, когда дверь отворится… И вот резные створы под его плечом дрогнули, крякнули и распахнулись, и открылся зал с камином, с высоченной, под потолок, красавицей-елью. Заиграла музыка, и нарядные дети – счастливые обладатели композиторской родни – хлынули туда, прямо в сердце праздника. Сеню закрутил-завертел вихрь эмоций. Нет, «вихрь эмоций» – это папа так говорил, это позднейшие наслоения памяти. В те минуты в груди у Сени пузырился вулкан восторга и любви, счастливый такой оркестр, и он вскрикивал от счастья, и вместе со всеми пел, и вызывал Снегурку – а та была не пыльная и пожилая, как обычно, а грациозно-танцевальная, юная, с певучим низким голосом.

А ещё Сене ужасно понравился Волк, похожий на Д́Артаньяна в синем камзоле, только с хвостом, – весёлый чернобровый Волк, он так смешно выкрикивал реплики: «Вебята! – восклицал, – пвавда же, меня водят за нос?! Я, пожавуй, вассевжусь и буду вычать!». Вот такой симпатичный был Волк, и все понимали, что он не злой, а добрый; что у него всё равно не получилось бы зарррычать: он же «эр» не выговаривал!



Два часа пролетели вихрем; ёлка сияла шарами, гирляндами, драгоценными игольчатыми лампочками, но в придачу цветные прожектора неизвестно откуда, вернее, из-под потолка, ополаскивали её всякий раз новым цветом: то синим, то жёлтым, то зловеще-красным, то таким нестерпимо золотым, что она сияла совсем уже неземным облаком.

А в конце представления Дед Мороз объявил, что сложил все подарки в гостиной – той самой прекрасной зале, обитой жёлтым шёлковым штофом, – и каждый может получить свой подарок в обмен на пригласительный билет: «Не толпитесь, ребята, подарков всем хватит!»

Ну да, хватит! Легко сказать! Сеня дико взволновался… Двери распахнулись, толпа детей хлынула в гостиную, где две сотрудницы Дома композиторов выхватывали из протянутых рук билеты, взамен выхватывали из огромной кучи подарков цветную картонную коробку и передавали их в руки поверх голов. Лес рук колосился цветными билетами. Сеня, прислонившись к стене, пытался отстегнуть английскую булавку в кармане брюк и чуть не плакал: она не хотела расстёгиваться! Тогда он сильно рванул карман, вырвал пригласительный вместе с булавкой, поцарапался, побежал, пробился сквозь толпу, так и протянул свой билет – с булавкой, и чёрт с ней!

Ему передали подарок, он схватил, отпрянул, на корточках выполз из толпы, бросился в вестибюль, где у стены в ряд стояли длинные деревянные скамьи. Рухнул на скамью в самом уголке, обеими руками придерживая, поглаживая на коленях раскрашенную картонную коробку; так и сидел минуты две, выращивая в животе и в груди предвкушение…

Потом её открыл.

Внутри оказались: пачка вафель «Снежинка», пачка печений «Дружба», пять недурных батончиков фабрики Крупской, с шоколадной начинкой (он дважды пересчитал!), средней ценности плитка шоколада; совершенно целый-не-помятый, в шубе из красной фольги, с выпученными глазами шикарный Дед Мороз; игрушечный вертолетик… и настоящий мандарин! Круглый. Большой. Оранжевая бомба! Он занимал весь центр коробки, а всё остальное лежало вокруг него, понимая свою второстепенность.

Пахнул он необыкновенно; душу вытягивал тонкий заморский запах лёгкого ветерка и солнца, и синего неба, и далёких пальм… Сеня сидел в углу вестибюля и думал: съесть мандарин сейчас или дома? Хотелось съесть его немедленно, разодрать ногтями шкуру (которую потом можно год носить в кармане полупальто и нюхать пальцы), вгрызться-всосаться в сердцевину, слопать в один присест… Нет: разделить на дольки и высасывать из каждой запах до последнего, потому что запах проникает в тебя не только через ноздри, он вырастает во рту, прорастает в горло и там витает, как сквознячок в коридоре. Интересно, останется ли во рту запах до завтра?

В конце концов решил: нет, не станет он так по-дурацки торопливо портить подарок; он сядет в автобус, приоткроет в коробке щёлочку и всю дорогу до дома будет вдыхать и вдыхать аромат мандариновой плантации, синего неба и лёгкого ветерка… А дома…



Домой ещё надо было добираться. Тут и гардеробщик издали позвал, мол, милай, ты уж давай, собирайся, что эт ты застрял тут!

Вестибюль и правда был уже пуст…

Сеня встал со скамейки, подошёл, получил своё пальтишко; не расставаясь с подарком, придерживая его локтем, застегнул все пуговицы, шапку завязал потуже, натянул варежки, обеими руками обнял красную с золотой ёлочкой коробку и вышел в колючий мороз…

До остановки надо было идти приличное расстояние, пройти почти всю улицу, пересечь Исаакиевскую площадь… Он шёл сосредоточенно и, как говорил папа, ответственно, волнуясь – не повредит ли мороз мандарину, не лучше ли вынуть его и опустить в карман – может, там ему будет теплее?

Через несколько шагов его нагнали большие парни, целая компания, – совсем взрослые дядьки, из карманов полушубков у них торчали бутылки с пивом.

– О! Вот и закусь, бватва! – сказал один из них недавним знакомым голосом. Это был голос Волка, который так понравился Сене на представлении! Мальчик понял, что тот, да и вся компания артистов, только что вышли из того же, что и Сеня, здания. Из особняка Монферрана.

И после тех слов – про закусь – Волк вдруг легко, даже как-то приятельски вытянул из рук мальчика коробку.

Всё происходило на ходу, попутно, между прочим, и Сеня по инерции побежал следом, догоняя шутника, не веря в происходящее: это шутка, сейчас ему отдадут его подарок! Это же артисты, они просто шутят…

Точно, то были Волк, и Дед Мороз, и Зайчик, и даже Снегурка, которая оказалась худым вертлявым пареньком в чёрной куртке… Просто они разгримировались и стали обычными людьми. Нет, они отдадут сейчас, ну, на что им! Этого не может быть! Ну не станут же они закусывать пиво его вафлями или печеньем… или шоколадным Дедом Морозом?! На что им пластмассовый вертолетик, они же взрослые!

И только когда вся компания повернула к переходу, Сеня разом поверил в происходящее, встал как вкопанный и крикнул:

– Стой! Отдай, Волчара!

Волк притормозил, обернулся, весело и изумлённо уставился на Сеню:

– Вебята! Нас как будто обижа-ают… Ай-яй-яй, ты же пионэй, мальчик. Вазве можно ставеньких обижать? Ты нас должен через довогу пееводить…

– Да ладно те, Кирюш, пошли, опаздываем!

– Во-о-ор! Волчара! Гадский вор! – в исступлении кричал Сеня, надеясь, что кто-то из других взрослых, из прохожих справедливых людей обратит внимание и вступится. Но, как назло, мимо поодиночке прошмыгивали какие-то старушки, или женщина с маленькой девочкой, или даже кто-то из мужчин, не любителей происшествий…

– Ворюга!!! Ты не артист, ты ворюга проклятый!!!

Волк, в распахнутом полушубке, отделился от товарищей и пошёл на Сеню, укоризненно качая головой, будто собирался произнести над ним воспитательную тираду. Но ничего не произнёс: просто больно ткнул твёрдой ладонью Сеню в грудь, и Сеня покачнулся и сел на асфальт, пушистый от снега. Падая, он увидел, как из коробки в снег выкатилась оранжевая бомбочка мандарина, и на миг безумная радость вспыхнула: не заметит!

Но Волк заметил.

Нагнулся, сгрёб мандарин ковшом ладони, сунул в карман полушубка и, не взглянув на приставучего засранца, понёсся догонять компанию, уже исчезнувшую в завихрениях медленного снега. А Сеня посидел ещё с минуту-другую, поднялся и с мокрой от снега задницей пошёл к автобусу – через бесконечную Исаакиевскую площадь, мимо тёмной громады собора.

Так исчезают заблужденья с измученной души моей…



Ничего, ничего, всё нормально…

Потом прошла целая жизнь, череда печалей и, всё ж таки, радостей – тоже. Попал он в страну, где мандарины валяются под деревами, нагнись-не хочу. Раза два они снимали квартиру по соседству с плантацией, и одуряюще назойливый запах цитрусовых донимал Гуревича до мигреней.

Но стоило ему вспомнить тот снежный морозный вечер, сияющую ёлку, царственный особняк Монферрана, дубовые резные панели, темно-золотой штоф стен… и, конечно, подарок в бумажной коробке, где тяжёленьким солнцем перекатывался пахучий его мандарин, – на глаза наворачивались слёзы, и кто-то из детей, поднырнув ему под руку, непременно спрашивал этим мерзким голосом:

– Па-ап, ты плачешь?!

Назад: Бывшая Первая образцовая
Дальше: Иосиф Флавиевич