Книга: Философский экспресс. Уроки жизни от великих мыслителей
Назад: 12. Справляться с трудностями, как Эпиктет
Дальше: 14. Умирать, как Монтень

13. Стареть, как Бовуар

Время: 13 часов 42 минуты. Скоростной поезд TGV № 8534, следующий из Бордо в Париж.
За окном проносится что-то размытое, зеленое — вероятно, поля. Белые ветряки на горизонте лениво ворочают лопастями в недвижном горячем воздухе. Напротив меня сидит девочка-подросток в свитшоте с надписью «Reality Sucks» — «Реальность — отстой». Да, но что это такое — реальность? — спросил бы я, если бы владел французским.
Оглядываясь, обнаруживаю, что я старше всех в поле моего зрения. Что-то в последнее время так бывает частенько. Такое внезапное обилие молодежи вокруг приводит меня в замешательство. Не могу этого объяснить. Но уверен, что сам я здесь ни при чем. Я не стар.
Пару недель назад я зашел поработать в кофейне рядом с университетом. Зря. Я погрузился в сияющий поток молодости — идеальные красавцы с идеальными зубами, идеальными волосами, с идеальным, настежь распахнутым перед ними будущим. Одеты в нарочито небрежные тренировочные штаны, носят дорогущие наушники, в качестве приветствия изо всех сил стукаются кулаками.
Мать их за ногу, чуть не подумал я. Но остановил себя, ведь именно так бы подумал типичный унылый старик. А я не старик. Когда жизнерадостная юная бариста сообщила, что мой Эрл Грей готов, а я не ответил, потому что размышлял об экзистенциализме или, может, о Платоне, и ей пришлось повторить мое имя — я заволновался: вдруг она решила, будто я стар? А я не стар! Я же не тот хрыч, который попросил газетку The New York Times — бумажную! — а бариста вытащила ее из-под стойки, спрятанную будто порножурнал. И я не тот старый пень, у которого калькулятор — калькулятор! — лежит на столе, словно древний артефакт. Нет-нет, это все не про меня. Я не стар.
Поезд прибывает в Париж с опозданием. Проводник объявляет о двадцатиминутной задержке, которая растягивается на час, а потом и на два. Молодежь в вагоне начинает волноваться, то и дело смотрит на часы, словно это ускорит наше прибытие. Люди постарше на часы не смотрят. Когда проводник с сожалением сообщает, что мы задерживаемся еще больше, я тоже задираю рукав и пристально пялюсь на часы. Я же не старикан какой-нибудь.
* * *
Старость — что-то громоздкое, такое, что от себя не отодвинешь. И она ближе, чем кажется. Встречи с ней не бывают приятны. От старости нельзя отмахнуться. Нельзя подколоть ее едкой репликой. Со старостью сталкиваешься лоб в лоб.
Как-то утром Симона де Бовуар взглянула в зеркало, как делала каждое утро, а из зеркала на нее уставилась незнакомка. Кто это такая? Женщина, чьи «брови свесились к самым глазам, под глазами — мешки, щеки слишком толстые, и еще эти горестные морщинки вокруг рта». Не могла же это быть она сама. Однако так и было. «Могу ли я стать кем-то другим, но остаться собой?» — задумалась она.
Бовуар в то время был 51 год. Она была хороша собой. Но возраст, писала она в своей книге на эту тему, выдают глаза тех, кто смотрит на нас. Она волновалась, что этим глазам не понравится то, что они увидят. Или, что еще хуже, они не увидят вообще ничего. Двадцатилетние, догадывалась она, уже видят ее мумифицированным трупом. Решающим ударом стал случай вскоре после эпизода с зеркалом, когда Симону остановила на улице молодая женщина и сказала: «Вы так похожи на мою маму!»
Бовуар была обескуражена. Она чувствовала, будто ее предали. Время, раньше бывшее ее другом, начало играть против нее. Она всегда жила глядя вперед, «тянулась к будущему», задумывая очередной крупный проект или экспедицию, а теперь приходилось давать задний ход, оглядываться через плечо на прошлое. Бовуар столкнулась с возрастом.
Но ведь все к этому и шло, подумаете вы. С самого детства она испытывала навязчивый страх старости, боясь ее даже больше, чем смерти. Смерть — это «абсолютное небытие», а стало быть, в ней есть какая-то странная привлекательность, рассуждала она. Но старость? Старость — это «пародия на жизнь».
Жан-Поль Сартр, спутник жизни Бовуар, называл старость «несбыточностью». Несбыточность — это то, что мы можем пережить, но никогда не принимаем душой; это доступно только другим. Мы выглядим старыми, действуем как старики, и по возрасту мы объективно стары, но мы никогда себя таковыми не чувствуем. Не осознаем себя пожилыми. И вот через двенадцать лет после первого столкновения с возрастом Бовуар написала: «Мне шестьдесят три. И эта истина все еще мне чужда».
* * *
Существует очень мало ориентиров относительно старости. А ролевых моделей — еще меньше. Полно стариков, выдающих себя за молодых, но это ролевые модели для стариков, выдающих себя за молодых. Но не для тех, кто стареет.
Вряд ли подойдет и кандидатура Симоны де Бовуар — романистки, философа, легенды феминизма. О старости она всегда пишет с мрачностью. Ей не удавалось «красиво стареть». Старела она неохотно, сопротивляясь. Она пылала гневом на то, как гаснет смертный мир, а заодно и на тех, кто отказывал ей в праве на этот гнев. Но в конце концов она смогла примириться со старостью, принять ее и даже — хотя сама бы она этого, быть может, не признала — полюбить ее.
Я мог бы ориентироваться на ее пример, поскольку и моя встреча со старостью не за горами. Предупреждающих сигналов уже было немало. Не далее как сегодня утром на моей левой щеке появилось крошечное коричневое пятнышко — в комплект к такому же на правой, еще парочке их братишек на голове и кузенам на шее. Вчера его не было. Вроде бы не было. Я, честно говоря, не очень часто смотрю на себя в зеркало. А если и заглядываю, то скорее мимоходом, чем по-настоящему. Из зеркала в мой мозг поступает ровно столько сигналов, чтобы убедить меня в том, что я все еще существую в физической вселенной, но на то, чтобы обратить мое внимание на неприятные моменты вроде этого нового пятнышка, их уже не хватает. Сейчас я думаю: я ведь уже много лет не видел себя.
Моя ли в том вина? Я мужчина возраста не определенного, но неопределенного. В возрасте, но не стар. Как назвать этот неловкий промежуток? «Поздний средний возраст» — не так уж хорошо из-за слова «поздний», но явно лучше, чем «ранняя старость». Ведь я не стар.
Глядя на настоящего старика, я вижу то, что Бовуар называет «Другим», — кого-то столь чужого, что нам он кажется «объектом; чем-то несущественным». Вот он — стар, говорю я себе. А я нет. И эта фраза подразумевает, что старым я никогда и не стану. Я знаю, это ложь, но ложь полезная — она дает мне каждое утро вставать с постели, как Марку, и продолжать борьбу.
Эту битву мне не выиграть, я знаю. Я уже начинаю отступать. Когда моя борода начала седеть, я каждую неделю подкрашивал ее в каштановый — не дай бог превратиться в седобородого. Постепенно я перешел на раз в две недели, а затем — и в три. Я знаю, что однажды сдамся седине. Вижу, что не за горами момент встречи. Но не сейчас. Нет, еще не сейчас. Я не стар.
Моя способность к самообману началась не с первых седых волосков. Как замечал римский философ Цицерон, многие недостатки, в которых мы виним старость, на самом деле коренятся в нашем характере. Старость не придает нашему характеру каких-то новых черт, лишь усиливает существующие. С возрастом в нас сильнее проступаем мы сами. Обычно с невыгодной стороны. Из финансово грамотного молодого человека вырастает старый скряга. Из восхитительно решительной юной леди — невыносимо упрямая старуха. Всегда ли такое расширение носит негативный характер? Можно ли изменить эту траекторию? Можно ли стать старшей и притом лучшей версией себя?
* * *
Большинство философов обычно на удивление мало пишут о старости. Я говорю «на удивление» не только потому, что это вообще-то важнейшая часть жизни, но и потому, что немало философов прожило долгую, плодотворную жизнь. Платон умер в 80 и активно работал до конца своих дней. Исократ прожил до 99 лет, а самый знаменитый свой труд создал в 94. Горгий уделал их всех: жил и работал он до 107 лет.
Прекрасно, скажете вы. Но правда ли нам нужна философия старения? В конце концов, полно научных исследований по вопросу «успешного старения». (Какое дурацкое выражение. Я еще и стареть должен успешно? Отлично. Плюс один к комплексам.) Есть множество книг о диетах, упражнениях, профилактическом лечении, не говоря уж о глянцевых брошюрках, рекламирующих жизнь в «апартаментах для престарелых». Что может добавить сюда еще и философия?
Много чего. Она не учит нас, что думать, она учит, как думать. Нам нужно научиться думать о старости по-новому. Правда в том, что мы о старении не думаем вообще. Думаем о том, как сохранить молодость. У нас нет культуры старения. Есть культура молодости, к которой изо всех сил тянутся стареющие люди.
Старость — это не болезнь. Не патология. Не аномалия. Не проблема. Это непрерывный процесс. Общий для всех. Все мы непрерывно стареем. Прямо сейчас, читая эти слова, вы тоже стареете. Ровно с той же скоростью, с какой стареет младенец или дедушка.
Философия помогает определиться с терминами, как учил нас Сократ. Что мы имеем в виду, говоря «старый»? Хронологический (он же паспортный) возраст — это не то. Он лишен смысла. Он ничего не говорит нам о самом человеке, пишет философ Ян Баарс, специалист по теме старения: «Хронологический возраст ничего не значит».
* * *
У древних греков было два слова для обозначения времени: хронос и кайрос. Хронос — это время, собственно, хронологическое: минуты на часах, месяцы в календаре. Кайрос — подходящее, уместное время. Самое время. Говоря «сейчас или никогда» или, скажем, «теперь не время», мы говорим именно о кайросе.
В общем, сейчас, кажется, идеальное время для путешествия отца с дочерью. Моя дочь уже не смеется над моими шутками (и утверждает, будто так всегда и было) и не обнимает меня, но общаться мы пока общаемся. В нашей зыбкой вселенной кто может знать, сколько это еще продлится?
Наши дети сродни кольцам, по которым лесники замечают возраст деревьев. Наглядное свидетельство проходящих лет. Они растут, меняются, и мы знаем, что и сами меняемся, пусть это и не так очевидно. Для немолодого отца такие «кольца» особенно важны. Я острее других ощущаю, как множатся эти концентрические круги. И борюсь с искушением откладывать радость на потом. Почему бы не рвануть в Париж? Почему бы и не сейчас? Пока бурные реки отрочества не унесли ее от меня? К тому же Соня, в отличие от меня, говорит по-французски. Если это не кайрос, тогда я не знаю, где его искать.
Я все продумал заранее, а ведь это, как предупреждал Сократ, всегда опасно. Я представлял себе трогательную поездку папы с дочкой в Париж. Представлял, как мы гуляем по любимым местам Симоны де Бовуар. Обсуждаем постулаты экзистенциализма, потягивая шардоне и спрайт в кафе на Рив Гош. Как мы с 13-летней дочкой стремимся получше узнать друг друга.
Эта поездка была моим «проектом» — излюбленный термин экзистенциалистов. Проекты позволяют выйти за пределы нашей жизни, за пределы самих себя. Однако, предупреждает Бовуар, наши проекты все время сталкиваются с чужими. Наша свобода неразрывно связана с чужой свободой. Мы не свободнее других. И мой проект — милая поездка папы с дочкой во Францию — столкнулся лоб в лоб с проектом Сони: есть в Макдоналдсе и строчить сообщения друзьям в Америку.
* * *
Я никак не могу справиться с автоматом, печатающим билеты на станции подземки. Проблема не в языке, а в технике. Не получается нажимать нужные кнопки в нужном порядке.
— Дай мне, старичок, — говорит дочь.
Соня с некоторых пор называет меня «старичком». Типа: «Старик, а давай купим наггетсов». Она шутит. Я не старик. Ее пальцы порхают по клавиатуре автомата, — и вот — та-дам — наши билеты распечатаны, и мы уже прошли турникеты.
Прибываем на место назначения — к Сорбонне. Экзистенциализм — философия неопределенности. В большей степени, чем другие. Мне нужно что-то прочное, за что держаться. Поэтому я, человек места, выбрал элитный университет, где училась Симона де Бовуар.
Соне хватает одного взгляда, чтобы заявить, что «большой бежевый дом» ее не впечатлил. Хуже того, выясняется, что посторонних посетителей внутрь не допускают. Несколько минут мы топчемся под моросящим дождем, глядя внутрь, словно дети, ждущие открытия кондитерской. Я, по крайней мере, так гляжу. Соня закатывает глаза.
Я лезу в сумку и достаю брошюрку. Путеводитель по Парижу Симоны де Бовуар. Брошюрка тонкая. Бовуар уделяют куда меньше внимания, чем Сартру — философской иконе Франции. Тем не менее ее именем назван пешеходный мост через Сену. Это уже кое-что. Мосты, по моему опыту, освежают тело и бодрят разум. Кроме того, из них получаются чудесные метафоры.
— Мы отправляемся на мост Симоны де Бовуар! — объявляю я тоном Шарля де Голля, извещающего об освобождении Парижа. Соня отвечает мне без слов — снова закатывает глаза, выразительно, но деликатно.
Мы идем вдоль Сены, съежившись из-за холодного не по сезону весеннего воздуха.
— Пап, — произносит Соня. — У меня есть вопрос.
Вопрос! Корень любой философии. Зерно изумления. Быть может, она хочет знать, является ли весь мир иллюзией или как можно жить настоящей жизнью в эпоху подделок. А может, речь о категорическом императиве Канта, подразумевающем, что достойный человек действует этично независимо от обстоятельств или мотивов. В любом случае, я счастлив. Я готов делиться родительской мудростью.
— Да, Соня. Что за вопрос?
— А ты когда начал лысеть?
— Хм. Года в двадцать четыре, что ли.
— А почему не побрился целиком?
— Видимо, на что-то надеялся.
— Ну так же не бывает, сам знаешь.
— Теперь знаю.
Тот еще платоновский диалог. Но это может быть началом другого разговора, предполагаю я.
Мы идем дальше. Я перехватываю инициативу и приступаю к папъяснению экзистенциализма. Я папъясняю, что эта философия, как следует из названия, сосредоточена на экзистенции, бытии-здесь-и-сейчас, тем самым знаменуя собой возврат к изначальной, целительной функции философии. Которая пыталась ответить не на вопрос «что», а на вопрос «как». Как мы могли бы жить более подлинной, осмысленной жизнью.
Экзистенциалисты готовы нас порадовать тем, что ответ полностью зависит от нас. Не от Бога и не от человеческой природы. У человека нет раз и навсегда заданной сущности, сущностей много. Или, как сказала Бовуар, — «в природе человека не иметь природы».
Это невероятно вдохновляет. И пугает. Мы, по знаменитым словам Сартра, «обречены быть свободными». Мы стремимся к свободе, но при этом боимся ее, ведь став подлинно свободными, винить в своих несчастьях сможем исключительно себя самих.
С точки зрения экзистенциалистов, мы — то, что мы делаем. Точка. Мы — не более и не менее, чем наши проекты, реализованные полностью. Не бывает абстрактной любви — лишь деяния, продиктованные любовью. Не бывает гениальности — лишь гениальные произведения. Своими делами мы пишем автопортрет, мазок за мазком. Мы и есть этот портрет, «и ничего, кроме портрета», сказал Сартр. Хватит пытаться найти себя. Начните рисовать себя.
Мы можем стать кем только захотим, папъясняю я. Один из любимых примеров Сартра: если вы — официант в кафе, это не значит, что вы обязаны оставаться им всю жизнь. У вас есть выбор, и именно совокупность наших сознательных выборов, которым мы строго следуем, и составляет нашу сущность.
Покончив с папъяснениями, я смотрю на Соню. Она молча слушала меня. Полагаю, это хороший знак — папъяснения сработали! Но, посмотрев в ее глаза, я понимаю, что ничего подобного.
— То есть я могу стать кем угодно, просто делая выбор?
— Именно так.
— А если я хочу быть курицей? Я же не стану курицей лишь потому, что решила ею стать. Я могу хоть весь день сидеть на яйцах и кудахтать, но курочкой я же не стану. Что, на мне вырастут перья?
— Нет, конечно. Но это потому, что у тебя нет соответствующей фактичности.
— Фактичности?
Еще один термин экзистенциалистов. Он означает те компоненты жизни, которые нам не приходилось выбирать. Мы не выбирали, родиться ли нам именно в этой стране, в эту эпоху, у этих родителей. Над фактичностью мы власти не имеем. Однако, папъясняю я, ты можешь выйти за ее пределы, преодолеть свою фактичность и даже саму себя.
— Фактичность? Пап, серьезно? Во дает эта Симона де Бовуар. А как же Шекспир?
— А что Шекспир?
— Ну, он же изобрел кучу разных слов. Скажем, «глазное яблоко» и «потрясающий». Как бы ты сказал «потрясающее глазное яблоко, чувак!», если бы не он? Задумайся!
— Да, что-то в этом есть.
— Видал? Я могла бы стать новой Симоной де Бовуар!
— Вполне. Но тебе понадобятся философские термины. У всех настоящих философов они есть. Дай подумать. Во. Как тебе «потрясающность»?
— И что это такое?
— Ну, хм, это когда кто-то потрясающий. И это значит, что в каждом из нас есть немного потрясающего.
— А в ком-то потрясающего больше, чем в других?
— Нет. Но какие-то люди лучше других ощущают потрясающее в себе. И обращаясь к источнику потрясающего в себе, ты и имеешь дело с потрясающностью.
Соня ничего не отвечает, но и глаз не закатывает — знак высочайшей похвалы.
Мы идем, и сквозь облака пробивается солнце. Мне приходит в голову, что только что мы занимались самой настоящей философией. Мы не читали философию, не изучали ее. Мы просто вслух спорили о важном аспекте человеческого бытия — ощущении потрясающего — и создали терминологию, чтобы об этом говорить. Пусть «потрясающность» пока еще не дотягивает до Платоновой теории идей или кантовского категорического императива, но это уже кое-что. Кто знает, к чему мы еще придем!
И вот наконец мы пришли к мосту Симоны де Бовуар. Исключительно философский мост, как по мне. Мост состоит из трех находящихся на разных уровнях путей. Причем не обязательно входить и выходить на одном и том же уровне: в любое время можно перейти с одного на другой.
Вот и жизнь, папъясняю я, представляет собой череду бесконечных выборов. Выбирая какую-то одну дорогу, мы всегда вольны изменить траекторию. И постоянно продолжаем выбирать, где подняться, где повернуть, делая вид, будто поступить иначе — значило бы предать самих себя. Этот мост — стальное воплощение экзистенциализма.
— Пап.
— Мм?
— А ты знаешь, что такое истерическая беременность?
— Э-э-э. Нет, — отвечаю я, не совсем понимая, к чему она это.
— Это когда у тебя есть все признаки беременности, но самой беременности нет. Ты просто убедила себя, что она есть.
— Интересно, Соня. Только при чем же тут…
— А у тебя истерическое мышление. Ты думаешь: вот стоит красивый мост, и он явно олицетворяет какую-то крутую идею. Но по мне так это просто красивый мост.
Философы порой берут на себя больше, чем могут «вывезти». В своей жажде найти глубинный смысл они рискуют поддаться интеллектуальным галлюцинациям: иногда мерцающий свет — это не оазис, а лишь игры их собственного разума, а самое простое объяснение и есть лучшее. Именно поэтому Сократ считал, что упражняться в философии подобает парами. Система обмена опытом. Чтобы не терять связи с реальностью, человеку нужен кто-то еще, носитель другого разума. Мой Сократ — Соня. Она оспаривает мои предположения. И сеет сомнения.
* * *
Любительница кафе Симона де Бовуар и родилась рядом с кафе. Балкон квартиры ее родителей располагался над «Кафе де ла Ротонд» на Рив Гош. Однажды, когда матери и отца не было дома, Бовуар подговорила младшую сестренку вместе спуститься и купить себе café crème — как раньше называли эспрессо. «Вот это смелость! Вот это отвага!» — вспоминала сестра Элен.
Бовуар и сама себя считала «маленькой командиршей». И любопытной девочкой. Она залпом проглатывала книги — любые, но в особенности истории о путешествиях. Они-то и зажгли в ней искру Wanderlust — жажды к скитаниям, оставшейся навсегда. А как-то раз учитель предложил Симоне изучать философию. Тут-то она и попалась.
Юной девушкой, еще не будучи экзистенциалисткой (да и термин этот еще не появился), Бовуар сказала: «Моя жизнь будет сбывшейся сказкой, которую я сама буду писать на жизненном пути». Это и есть экзистенциализм. Нет никакого заранее предопределенного сценария. Нет плана постановки. Мы сами — авторы, режиссеры и актеры собственной жизни.
В 21 год Бовуар успешно сдала сложный экзамен на степень агреже по философии. Она стала самой молодой в истории обладательницей этой степени, позволявшей ей преподавать в высшей школе, а по академической успеваемости стала второй, уступив лишь Сартру. За деловитость и нелюбовь к шуткам кто-то из соучеников прозвал ее Castor — бобрихой. Прозвище закрепилось за Симоной, и она носила его с гордостью. В слове «труд», как пишут ее французские биографы, «словно бы заключалась некая магия, особое сияние, особая музыка. Это был ее пароль к жизни».
Бовуар постоянно над чем-то трудилась — иногда над несколькими вещами одновременно. Попав в серьезную автокатастрофу, она работала, даже находясь в больнице. Во время длительной болезни Сартра она писала свою книгу о старении. «Работа — моя защита, — говорила она. — Работать мне не может помешать практически ничто».
* * *
Философия, как я уже говорил, практически не замечает вопрос старения. Однако есть одно важное исключение: Цицерон. Когда он написал свою прекрасную оптимистичную работу «О старости», ему было 62 года и его мучили боли.
«Все хотят дожить до старости, а когда доживут, ее же винят», — пишет он. А почему? Старость не так уж плоха. Наш голос становится мелодичнее, разговоры приятнее. «Если она действительно находит пищу в занятиях и знаниях, то нет ничего приятнее старости, располагающей досугом», — заключает он.
Чушь, отвечает Бовуар. Ее коробит от приторности суждений Цицерона. Ей хотелось смотреть старости прямо в глаза, не мигая. И вот результат: «Сила зрелости» — 585-страничный том, ни разу не легкое чтение. Вот пример.
Ограниченное будущее, замерзшее прошлое: вот положение, с которыми принуждены мириться пожилые. Нередко они оказываются парализованы этим. Все планы уже реализованы или от них отказались, жизнь замкнулась сама на себе; их присутствие ни для чего не требуется; им нечем больше занять себя.
Дальше — хуже. Пожилые, пишет она, это «ходячие трупы… обреченные на нищету, немощность, убожество и отчаяние». Свои безрадостные размышления Бовуар приправляет антропологией: у племени намбиквара есть одно слово, которое значит и «молодой», и «красивый», а есть — то, которое значит и «старый», и «уродливый». История на ее стороне. Над стариками смеялись во все времена, лишь только появлялись более молодые, готовые смеяться.
Вот мысленный эксперимент: представьте себе женщину, выросшую в полном одиночестве на необитаемом острове. Будет ли она стариться? У нее появятся морщины, неизбежно начнутся проблемы со здоровьем. Она станет менее подвижной. Но будет ли это старением? Бовуар так не считала. Для нее старение — культурный феномен, социальный приговор, который выносят нам окружающие. Нет судей — нет и приговора. Женщина на острове станет дряхлеть физически, слабеть, но стареть не будет.
Мрачный взгляд Бовуар на взросление, очевидно, продиктован ее личными обстоятельствами. Эту книгу она написала в шестьдесят лет, когда ее здоровье, до этих пор «до неудобного крепкое», начало сдавать. Походка замедлилась. Началась одышка. Когда кто-то говорил «золотая осень жизни», она лишь усмехалась. Ей хотелось написать о старости «без искусственного лоска».
Думаю, Бовуар попалась в ловушку когнитивного искажения, что-то вроде гильотины Юма. Не совсем дилемма «есть/до́лжно», скорее, как я это называю, «мог бы / обязан». Я мог бы демонстрировать на публике голый зад, как Руссо, но это не значит, что я обязан это делать. Другие могли бы погрузиться в отчаяние, но это не значит, что они обязаны. У них есть выбор. Странно, что экзистенциалистка Бовуар упустила это из виду.
Неудивительно, что такие люди, как, скажем, современный философ Марта Нуссбаум, отвергают ее мрачный фатализм. «Я не признаю ни собственного опыта, ни опыта моих знакомых-ровесников», — пишет Нуссбаум в своей книге о возрасте.
Бовуар, пожалуй, слишком уж отвергала жизнерадостность Цицерона. Вместо розовых очков римлянина — надела черные. Они не только защищали ее от вредного излучения, но и не пропускали свет. А ведь свет — есть. Старость — совсем не обязательно сумрачная смерть, растянутая во времени, какой ее представляет Бовуар. Это может быть время великой радости и счастья творчества. На чьем же примере лучше всего это показать? На примере Симоны де Бовуар.
* * *
Как-то вечером за ужином из ле наггетс я пытаюсь поговорить на эту тему с Соней. Беседовать с тринадцатилеткой о старости — примерно как с русалкой об альпинизме.
— Ну, это же не про меня, — отвечает она, как будто старение — это что-то необязательное, типа игры на автоматах патинко или занятий балетом. Будет настроение — можно и попробовать, но настроение будет вряд ли.
Я напоминаю Соне, что вообще-то она стареет ровно так же, как и я.
— Ну да. Но ты стареешь по-плохому, а я по-хорошему.
— По-хорошему?
— Да. Скоро я пойду в старшую школу, смогу водить машину…
— Ну а в чем же именно разница между «хорошим» и «плохим»?
— По-хорошему — это когда становишься ближе к свободе. А по-плохому — к смерти.
Меняю тактику разговора. Объясняю, что пытаюсь найти положительное в старении. Есть же ведь в нем что-то положительное, правда?
— Да нет. Нету, — отвечает она.
— Ну а знание? Старики много знают.
— Не обязательно. Вообще-то молодые знают больше, потому что у них есть и знания стариков, и новая информация.
Зайду еще с одной стороны.
— Ну а память? У стариков больше воспоминаний, чем у молодых. Это как если бы на «Нетфликсе» было больше фильмов, которые можно посмотреть. Это же точно хорошо!
— Не все подряд стоит смотреть, старичок.
Чувствуя мое отчаяние, она идет навстречу:
— Сложновато, я вижу. Ты пишешь о том, как стареть достойно, но не знаешь, как это. А ты просто сделай финт ушами и назови главу иначе: «Как не стареть вообще? Не физически, но в душе».
Это тоже будет непросто, соглашается она. Когда молодежь носит брюки в клеточку или слушает винил, это называется «ретро», но, если старик одевается как подросток, — его сочтут жалким.
Так что же, спрашиваю я, если стареть — это отстой, а вести себя как молодой общество мне не позволит или, во всяком случае, жестко осмеет, куда же мне деваться?
— Остается только принять.
— Принять?
— Ну да. Напиши главу «Как принять свое старение» или что-нибудь в этом духе.
Ну-ка, ну-ка. Что задумала эта девочка?
— Ну и как принять свою старость? Что бы ты посоветовала?
— Просто расслабься. Не мешай мозговым волнам.
— Мозговым волнам?
— Воображаемым, старичок. Воображаемым мозговым волнам. Говорит тебе мозг: «Слушай, чувак, мы с тобой уже старенькие. Давай расслабимся», — вот, значит, и расслабься.
Сонино предложение очень в духе стоиков. Суть мудрости, полагают стоики, в том, чтобы различать, что от нас зависит, а что нет, меняя первое и принимая второе. Если это так, то старость — идеальное упражнение в стоической мудрости. С возрастом баланс между первым и вторым смещается в сторону последнего. Принять — не значит смириться. Смирение — это сопротивление, замаскированное под принятие. Притворяться, что принимаешь что-то, — все равно что притворяться, что кого-то любишь.
Слово «принятие» в книге Бовуар мелькает нечасто. «Бобриха» так увлеклась выбором, переменами, работой над проектами, что у нее было мало времени просто быть. Впрочем, проекты могут выглядеть очень по-разному. Иногда они требуют бобриной деловитости, но не всегда. Учиться принятию — не смирению, но подлинному, искреннему принятию — это тоже проект. Быть может, главный из всех.
* * *
Я сижу в «Кафе де Флор» на Рив Гош. Я здесь по двум веским причинам. Во-первых, я по горло сыт ле макдаками, сил моих больше на них нет. (Соню я вместе с гаджетами и наггетсами отправил в отель.) Во-вторых, это одно из любимых кафе Бовуар и Сартра. Здесь они беседовали, выпивали, размышляли.
Здесь же они писали книги — поначалу потому, что в кафе, в отличие от их послевоенного жилья, было отопление, а дальше — ну, им просто понравилось писать в кафе. Экзистенциализм — это философия, основанная на прожитом опыте. Нигде опыт не становится столь насыщенным, как в парижском кафе. Не найти лучшей лаборатории человеческих неудач и возможностей. Так было во времена Бовуар, так оно и сегодня. Один взгляд на посетителей кафе — и видишь жизнь во всех ее проявлениях. Вот молодая пара воркует над эспрессо; вот мужчины средних лет в азарте интеллектуального спора; изящно одетая женщина наедине с бокалом шардоне и своими мыслями.
Жизнь в стиле кафе неизбежно проникла и в философию Бовуар и Сартра. Рассмотрим вот этого официанта, говорит Сартр в отрывке, посвященном важности подлинности.
Официант не является официантом в том смысле, в каком стакан является стаканом, а перо — пером. В его природе нет ничего, что определяет его как официанта. Он не проснулся как-то утром с мыслью: «Я — официант в кафе». Он выбрал эту жизнь и добровольно следует ее обычаям. Он не обязан вставать каждый день в пять утра. Он вполне может остаться в кровати, даже если его за это уволят. Относиться к своей работе иначе как к личному выбору — значит обманывать себя, действовать нечестно.
Сартр присматривается к официанту поближе. Он хороший официант, иногда даже слишком хороший, «ту мач», сказала бы моя дочь. «Его движение — живое и твердое, немного слишком точное, немного слишком быстрое, — отмечает Сартр. — Он подходит к посетителям шагом немного слишком живым, он наклоняется немного слишком услужливо, его голос, его глаза выражают интерес слишком внимательный к заказу клиента». И Сартр заключает: этот человек — не официант в кафе, «он играет в бытие официанта в кафе».
Многие из нас так и проходят по жизни, словно лунатики. Социальные роли мы принимаем за свою сущность. Мы «отдаемся в руки других», говорит Сартр, и начинаем видеть себя исключительно их глазами. Мы отказываемся от свободы, от аутентичности (слово, происходящее от греческого аутэнтес, то есть «действующий самостоятельно»).
Такое, мне кажется, особенно часто случается с пожилыми. Другим они кажутся беспомощными и непоследовательными, и в какой-то момент и сами себя начинают такими же видеть. Они играют в бытие стариков. Они заказывают в ресторанах утреннее меню, отправляются в круизы по Карибам, могут проехать несколько километров, не выключив левый поворотник, потому что — ну так же ведут себя все старики? Минутку, скажет Сартр. Лично вам действительно нравится утреннее меню? Сделали ли вы этот выбор сознательно, осмысленно или просто поддались стереотипу?
Так быть не должно. А вот, скажем, уход на пенсию. Человек всю жизнь играл определенную роль — банкира, журналиста, официанта — и вдруг теряет эту часть себя. Кто же он теперь? Может быть, подобно Ивану Ильичу из повести Толстого, он придет к пониманию, что вся его жизнь была ненастоящей. Хуже того: она была результатом самовнушения. Столкнувшись с конечностью бытия, мы начинаем сильнее хотеть отбросить свои роли, будто актеры, прекращающие быть своими героями с окончанием спектакля. Подобно Ивану Ильичу, мы можем пережить момент освобождения — даже если он наступает слишком поздно.
* * *
Я решил перечитать «Старость» Бовуар. Может, там все не так и плохо. Теперь я напротив тех или иных отрывков ставлю либо «У» (ужас), либо «Н» (надежда), а потом просматриваю свои пометки. Буква «У» с большим отрывом опережает «Н». Все предельно ясно, правда же?
Не будем спешить. Я свободный, «аутентичный» человек, обладающий доброй волей. Я могу выбирать, на чем сосредоточиться. Я не могу не выбирать. И выбираю сосредоточиться на «Н».
Если сложить все «Н»-отрывки, получается книга гораздо короче, но значительно оптимистичнее. Я ознакомился также и с мемуарами Бовуар — всеми четырьмя книгами, — и несколькими ее биографиями.
И моему взгляду предстал рассказ в рассказе, вроде посланий невидимыми чернилами, проступающими лишь под определенным светом. Поднеся Бовуар к свету, я вижу женщину, прекрасно умевшую стареть. Страх старости постепенно померк, сменившись тихим принятием и даже радостью.
Бовуар, гордая французская интеллектуалка, никогда не опустилась бы до составления списков в духе «Десять лучших способов стареть». Но я не горд и не француз, так что мне проще.
1. Примите свое прошлое
Что делать с прошлым? Это непростой вопрос для людей любого возраста, а в особенности для пожилых. Их прошлое больше нашего. Куда бы они ни свернули — всюду их поджидает прошлое. Занимает слишком много места в шкафах. Иногда подмывает вынести прошлое на помойку или отдать на благотворительность. Но это была бы ошибка. Наше прошлое ценно, причем сразу в двух смыслах: целительном и созидательном.
«В процессе воспоминания есть своя магия. Магия, доступная человеку в любом возрасте», — сказала Бовуар. Корнями эта магия уходит в прошлое, цветы же ее распускаются в настоящем. Отголоски нашего прошлого, сколь угодно далекого, мы всегда находим в дне сегодняшнем.
Прошедшее оживляет настоящее. Бовуар не смогла бы жить так, как она жила, без богатого прошлого: «Будь мир за нашей спиной пустым, мы едва ли смогли увидеть что-либо, кроме мрачной пустыни».
Вспоминать — не значит воспроизводить все заново. Память избирательна. Она должна уметь не только сохранять, но и забывать события, иначе мы будем подобны бедняге Фунесу из рассказа Борхеса, который после падения с лошади начинает запоминать все без исключения в мельчайших подробностях — и очень от этого страдает.
Мы, напоминают экзистенциалисты, свободны выбирать, какие воспоминания извлекать из памяти. Почему бы не вспоминать хорошее? Почему не попробовать уподобиться древним грекам, у которых был целый набор слов, выражающих радость относительно прошлого, но ни одного — для выражения вины и сожалений о минувшем?
Существует и другой способ вспоминать, более творческий. Я называю его «Великое подытоживание». Зрелый человек, находящийся на подходе к вершине жизни, способен видеть дальше. Он различает скрытые очертания прошлого, нити повествования, ускользнувшие ранее от его взгляда, и видит собственную жизнь целиком. Кроме того, он замечает удачные совпадения — «точки пересечения множества сходящихся линий», как формулирует Бовуар.
Попытавшись проследить собственную сюжетную нить, я тоже замечаю счастливые случайности. Вот новый друг, появившийся тогда, когда он был особенно нужен. Вот работа мечты, подвернувшаяся аккурат в нужное время, а потом — увольнение с этой работы, оказавшейся, в сущности, довольно далекой от того, о чем я мечтал. Я вспоминаю то, что однажды сказал мне один исландский композитор по имени Хильмар: «Я встретил всех, кого должен был встретить, именно тогда, когда было нужно». Это мудрое наблюдение, доступное лишь тому, кто уже немало пожил.
Великое подытоживание не только позволяет проследить собственную сюжетную линию. Мы одновременно выстраиваем ее, воспоминание за воспоминанием. Бовуар описывает этот процесс в терминах осязаемых, как будто составляет для себя техническую инструкцию: «В настоящее время мне нужно вспомнить свою жизнь — заново пережить забытые воспоминания, перечитать, пересмотреть, восполнить недостающие крупицы знания, заполнить пустоты, прояснить неясное, собрать разобранные детали вместе».
Слишком много вспоминать — тоже нехорошо. Мы рискуем остаться навеки прикованными к собственным прошлым «я»: навсегда остаться тем храбрым солдатом или прекрасной молодой девушкой. Такое прошлое заморожено; замороженное прошлое — мертвое прошлое.
Еще одна опасность воспоминаний — в нее ненадолго попадает и сама Бовуар — это ловушка «что, если…». Оглядываясь назад, она раздумывает о несделанных выборах, непройденных дорогах. А что, если бы она родилась в другое время или в другой семье? Могла бы заболеть и не закончить учебу. Могла бы не встретить Сартра. Подобные мысли, осознает она в конце концов, никуда не ведут. И она отпускает их. «Я довольна своей судьбой и тем, что не хочу в ней ничего менять», — отвечает она демону Ницше с его бесконечным da capo — «еще раз».
2. Цените друзей
Современные исследования подтверждают наблюдения Эпикура двухтысячелетней давности: дружба — один из главных источников счастья в нашей жизни. Качество наших отношений — важнейшая переменная в уравнении счастья. Бовуар понимала это интуитивно. «Взаимоотношения с другими — привязанность, дружба, — занимали центральное место в моей жизни», — пишет она в воспоминаниях «Сказанное и сделанное».
Друзья важны, когда ты молод. А когда стар — еще важнее. Помимо очевидных преимуществ — общие интересы, возможность выплакаться на дружеском плече, — друзья связывают твое нынешнее «я» с прошлым. Поэтому-то терять друга особенно больно в пожилом возрасте. Теряешь не только друга, но и кусочек собственного прошлого. Кусочек себя.
Полувековая дружба Бовуар с Сартром стала для нее самой важной, но гораздо позже завязалась еще одна — вторая по значимости.
Бовуар ревностно берегла свое время, но никогда не могла отказать студентам в просьбах. Так что, получив письмо от некой Сильви ле Бон — 17-летней студентки-философа из Бретани, — она сразу согласилась встретиться.
Между ними немедленно возникла симпатия, и вскоре они стали неразлучны. Виделись почти каждый день. Читали одни и те же книги, смотрели одни и те же фильмы, по выходным отправлялись в долгие поездки за город. У них были контрамарки в оперу, они ездили отдыхать в Европу и за ее пределы.
Бовуар чувствовала, что дружба с этой женщиной, на сорок лет ее моложе, делает юнее и ее саму. «Между нами происходит такой духовный обмен, что я теряю ощущение возраста. Она влечет меня вперед, в свое будущее, и настоящее порой обретает ранее утраченное им измерение». (Предположения о наличии между ними любовной связи Бовуар с возмущением отвергала. «Мы просто очень, очень, очень близкие подруги», — говорила она.)
Именно Сильви поднимала настроение Бовуар, когда ее расстраивали критики. Именно Сильви помогала ей разобраться в мире зарождающегося феминизма. И именно Сильви спасла Бовуар от депрессии после смерти Сартра.
Две женщины отправились в круиз по норвежским фьордам. И Бовуар начала снова писать. Вот что пишет Сильви: «Она словно оставила все позади себя. О наших отношениях она говорила, что они дают ей вкус к жизни, повод жить. Она говорила: „Я живу не для тебя, но благодаря тебе, из-за тебя“. Вот такие у нас были отношения».
3. Хватит беспокоиться, что подумают другие
С годами происходит и кое-что еще любопытное и замечательное. Мы перестаем беспокоиться о том, что думают о нас другие. А точнее — мы понимаем, что они особо о нас и не думали.
Именно так было у Симоны де Бовуар. Она стала увереннее в себе, приняла свои особенности. Стала скромнее. Пережила свой «коперниканский поворот», расставшись с «детской иллюзией, будто я — самый центр мира».
И это принесло огромное облегчение. Все мы, каждый из нас — планеты, но не солнца. Мы впитываем, отражаем свет, но не создаем его.
И такое освобождение от тревог помогает понять, почему старость раскрывает наш внутренний потенциал. «Любопытный парадокс, — писала Бовуар, — состоит в том, что зачастую, именно став старым, человек начинает сомневаться в ценности всего своего труда, но как раз тогда этот труд достигает высочайшего совершенства». Так было с Рембрандтом, Микеланджело, Верди, Моне и другими. Отказавшись от погони за одобрением, они смогли усомниться в собственном труде и тем самым, пишет Бовуар, «превзойти самих себя».
Знаете судьбу одной из последних книг Бовуар? Это сборник рассказов «Женщина разрушенная», опубликованный в день ее шестидесятилетия — и в пух и прах разнесенный критиками. Они называли его «горькими излияниями старой женщины, которая уже никого не привлекает — ни в жизни, ни в литературе». Ничуть не смутившись, Бовуар продолжила писать.
4. Не теряйте любопытства
Проблема пожилых не в том, что они строят из себя слишком молодых, а в том, что они строят из себя недостаточно молодых. Они ведут себя как 27-летние, а надо — как 17-летние. Старость — прекрасное время, чтобы вернуть себе любопытство, или, еще лучше, способность изумляться. Что такое, в конце концов, философ, если не семилетка со взрослым мозгом?
«Самый старый тот, кто утратил вдохновение», — сказал Торо. С Бовуар такого никогда не случалось. Никогда она не прекращала изумляться. О кино и опере говорила на уровне профессионального критика. Регулярно читала газеты и беседовала о событиях в мире авторитетно и с искренним интересом. Следила за происходившим в Западном полушарии. Презирала Рональда Рейгана. (Нет лучшего лекарства от дряхлости, чем здоровая, энергичная ненависть.) Знакомилась с учеными и журналистами, помогала нуждающимся, встречалась с друзьями — обычно в своем «фирменном» красном банном халате.
Замыслы, оставленные десяток лет назад, снова захватили ее. В 52 она объявила, что не желает видеть мир, который уже «лишился своих чудес» в ее глазах, однако десятью годами позже снова отправилась в путь, уверенная, что «путешествия — одна из немногих вещей, способных вновь наполнить жизнь ощущением новизны». Она соглашалась с драматургом Эженом Ионеско: два дня, проведенные в новой стране, равноценны тридцати в привычной обстановке. Путешествия позволяли ей оставаться открытой миру, восприимчивой к его красоте. В пути она чувствовала душевный покой. «Я живу в моменте, охватывающем вечность, — говорила Бовуар. — И забываю о собственном существовании».
5. Реализуйте замыслы
Старость, полагала Бовуар, должна быть деятельной, а не пассивной. А значит, она должна дарить жизни смысл. Вот как она говорит об этом: «Есть лишь один способ сделать так, чтобы старость не смотрелась нелепой пародией на молодые годы: заниматься тем, что придает нашему существованию смысл. Посвящать себя людям, коллективам, делам, работе общественной, политической, умственной или творческой».
В возрасте за семьдесят Бовуар была гораздо активнее политически, чем в двадцать. Многие годы она не могла определиться с позицией, но теперь участвовала во множестве инициатив. Протестовала против войн Франции в Индокитае и Алжире, против американской агрессии во Вьетнаме. Выступала от имени заключенных в тюрьму повстанцев, запрещенных цензурой художников, людей, лишившихся жилья.
Она была не первой немолодой активисткой. Вольтер, столь дерзкий в своих сочинениях, в деле проявил себя лишь ближе к старости. Восьмидесятидевятилетнего английского философа Бертрана Рассела посадили на семь дней за решетку за участие в антиядерной демонстрации. (Судья предложил отменить срок, если Рассел пообещает вести себя мирно. «Ни за что», — отвечал тот.) Знаменитый американский педиатр Бенджамин Спок был осужден в 1968 году за то, что протестовал против войны во Вьетнаме. Ему было восемьдесят. «Мне ли в мои годы бояться выступать публично?» — смеялся он. Вот одно из преимуществ зрелого возраста: вам есть что отдавать и почти нечего терять. «Яркий, бесстрашный пыл в болезненном старческом теле — сочетание поистине волнующее», — писала Бовуар.
6. Любите свои привычки
Считая пожилых людьми привычки, мы обычно их за это жалеем. А зачем? Бовуар думала иначе. Привычка — это совсем не обязательно что-то плохое. В ней есть своя красота.
Привычки нужны нам. Без них наша жизнь норовит расколоться на тысячу бессмысленных фрагментов. Привычки связывают нас с миром. Нашим миром. Они полезны — если помнить, почему они у нас появились, и постоянно проверять, не утратили ли они свою полезность. Мы должны управлять привычками, а не наоборот.
Бовуар приводит пример человека, который каждый день после обеда играет в карты. Это его свободный выбор — играть в карты именно в этом кафе, именно в это время. И у этой привычки есть смысл. Но если человек начинает злиться из-за того, что, скажем, кто-то занял «его» столик, — это значит, что привычка выродилась в «оторванное от жизни» требование, которое не расширяет его свободу, а ограничивает ее.
Привычка не значит рутина. Представьте ее себе в виде контейнера — или, если угодно, сумки. В сумку удобно сложить фрагменты нашей жизни. Этим она и полезна. Если перепутать сумку и ее содержимое — то есть привычку и заключенный в ней смысл, — ничего хорошего не получится.
Бовуар разглядела красоту привычек, когда ей было за шестьдесят. Она делала то же, что и всегда: писала, читала, слушала музыку. Но не читала одни и те же книги и не слушала одну и ту же музыку: «Мои дни похожи друг на друга — своим ритмом, тем, чем я их наполняю, людьми, которых встречаю. Но скучной моя жизнь совсем не ощущается». А все потому, что Бовуар была хозяйкой своих привычек.
7. Делайте «ничего»
Есть время для дела; есть время для бездействия. Кайрос. В нашей культуре принято первое ценить, второе осуждать. При всей свой деятельной плодовитости Бовуар и Сартр порой переставали действовать — и просто были. Летние месяцы, которые они проводили в Риме, были тому идеальным примером. Бовуар откладывала на потом свои проекты, на которые она не жалела сил, и «купалась» в Риме. Бобриха на отдыхе.
И пусть она нечасто использовала слово «принятие», чего-то подобного ей удавалось достичь. В преддверии семидесятипятилетия она сказала так: «Есть все-таки что-то во всем этом старении». Как и Ницше, она ни о чем не жалела: «Я получала от жизни столько удовольствия, сколько смогла, и так долго, насколько это было возможно».
8. Поддайтесь абсурду
Когда я был маленьким, у нас на холодильнике красовалась одна-единственная картинка. Не помню, почему мама ее туда повесила. Такое ощущение, что она всегда там была. На картинке был изображен безумный ученый в комнате, полной всевозможных чудищ. Он сидел с удрученным видом рядом с огромным лазерным аппаратом и обращался к своему помощнику: «Двадцать семь лет я делаю монстров. И что получаю? Полную комнату монстров!»
Альбер Камю бы повеселился. Этот франко-алжирский писатель был главным сторонником философского направления под названием абсурдизм. Мир иррационален. Смысла в нем нет. Все наши достижения лишь пыль под беспощадными колесами времени. Но мы не сдаемся. В этом и состоит абсурд. Это и есть жизнь. Проникновенная пьеса, которую вдохновенно играют и играют перед пустым зрительным залом. Бовуар не права, сказали бы абсурдисты. Старость — не пародия на жизнь. Пародия на жизнь — это и есть сама жизнь. Старость лишь ее заключительный монолог.
Как же реагировать на подобную нелепицу? Некоторое время можно ее не замечать. Фитнес-браслеты и пенсионные накопительные программы дают некую иллюзию прогресса, видимость смысла. Мы следим за количеством сожженных калорий, накопленных процентов — и думаем, что к чему-то движемся. Моя жизнь осмысленна. Мне об этом приходят уведомления на браслет. Но Сизиф выглядит не менее абсурдным с надетым фитнес-браслетом. Пожалуй, даже более, ведь его при этом соблазняет иллюзия прогресса; нет браслета — нет иллюзии. Измеренный в цифрах, абсурд становится лишь еще абсурднее.
Забавно. Но при чем тут старение? Разве жизнь не одинаково нелепа и в 25, и в 75? Это верно. Но в 75 мы лучше это осознаем. В нашем багаже достаточно комплиментов и похвал, мы подкопили деньги и уже поняли, насколько они бессмысленны. Двадцатипятилетний Сизиф лелеет надежду, что, быть может, вот в этот раз камень не покатится по склону вниз. В 75 он таких иллюзий уже не питает.
Задача Сизифа — и наша тоже — состоит в том, чтобы увериться «в подавляющей силе судьбы, но без смирения, обычно ее сопровождающего», как говорил Камю. Представьте себе счастливого Сизифа. Но как? Как может разумное, сознательное существо находить радость в такой монотонной, бессмысленной работе?
Только отдавшись ей полностью. Вопреки ее бесполезности. Благодаря ее бесполезности. «Ему принадлежит его судьба, — замечает Камю. — Камень — его достояние… Каждая крупица камня, каждый отблеск руды на полночной горе составляет для него целый мир. Одной борьбы за вершину достаточно, чтобы заполнить сердце человека».
Бовуар не вполне разделяла абсурдистские взгляды Камю, но ей был близок, как она говорила, «страстный героизм», наслаждение волшебством труда ради самого труда. В своей комнате она до самого конца создавала все новых и новых монстров.
9. Отчуждайтесь конструктивно
С возрастом мы все крепче хватаемся за жизнь. Надо научиться отпускать. В этом поможет то, что я называю «конструктивным самоотчуждением». Речь не об апатии, когда человек отворачивается от мира. Речь о том, чтобы сделать аккуратный шаг назад. Вы по-прежнему остаетесь в этом поезде, думаете о тех, кто едет с вами, — но вас меньше раздражают неровности дороги и потряхивания вагона. Вы меньше тревожитесь о том, чтобы добраться до места назначения.
Бертран Рассел, доживший до 97 лет, предлагает для этого расширить круг своих интересов, сделать их «обширнее, безличнее — чтобы в конце концов стены вашего эго расступились, а жизнь постепенно стала частью жизни Вселенной».
Пусть жизнь человека — река. Поначалу она заключена в тесных пределах берегов, бурным потоком несется мимо валунов, под мостами, преодолевает пороги. «Постепенно река становится шире, берега — ниже, воды текут спокойнее, а в конце без всякого видимого перехода они смешиваются с водами моря, безболезненно прекращая существовать как что-то отдельное».
Вот, я думаю, главная задача в старости. Не сузить поток наших вод, а расширить его. Не пылать гневом на то, как гаснет смертный мир, а поверить в то, что мир продолжит светить в других. Это мудрость кайроса. Всему свое время. Даже этому.
10. Передайте эстафету
То, что сказал о стихах французский критик Поль Валери, вполне применимо и к нашим жизням. Их никогда не доводят до конца — их оставляют неоконченными. Неоконченное дело — это не признание поражения. Напротив, человек, покидающий этот мир без незаконченных дел, не жил полной жизнью.
Пока наше будущее сжимается, будущее тех, кто молод, обретает форму. Наши неоконченные дела завершат другие. Эта мысль — быть может, в большей мере, чем прочие, — облегчает мысли о старости. Бовуар писала: «Я люблю молодых людей, и если в их замыслах узнаю следы своих собственных — то понимаю, что моя жизнь продолжится, даже когда я сама лягу в могилу».
Конечно же, никаких гарантий здесь нет. Вполне возможно, молодежь извратит наши замыслы, равно как и мы извратили замыслы предыдущих поколений. Но мы над этим не властны. Мы словно путешественники, остановившиеся в гостинице проездом. Замечаем табличку «не курить», оставляем в номере порядок, может быть — напишем что-то в книгу отзывов.
Я не готов передавать эстафету. Еще не сейчас. Я же не стар. Однако если… то есть когда я все же столкнусь со старостью, что мне записать в книге для моей дочери? Вот мы с ней едем в очередном поезде, и я смотрю на нее, эту девочку на пороге взрослости. В ушах наушники, пальцы бегают по экрану смартфона — она не замечает, как, достав свой стариковский блокнот и стариковскую ручку, я пишу:
Милая Соня.
Сомневайся во всем, особенно в своих вопросах. Смотри на мир с интересом. Общайся с ним благоговейно. Слушай его с любовью. Всегда учись. Делай все на свете, но иногда прерывайся и делай «ничего». Переходи мосты как сама захочешь. Не ругай свой сизифов камень. Сроднись с ним. Полюби его. Ах да. И давай-ка поменьше Макдоналдса.
Или нет. Выбирать тебе.
Назад: 12. Справляться с трудностями, как Эпиктет
Дальше: 14. Умирать, как Монтень

EarnestHedge
Инфоцыган Алексей Груздев