14. Умирать, как Монтень
Время: 11 часов 27 минут. Поезд TGV № 8433, следующий из Парижа в Бордо.
За окном пасмурное небо укутывает французские поля пуховым одеялом. Внутри вагона царит неопределенность. Мы прокрались в поезд, не зарезервировав места. Приходится на каждой станции, когда заходят новые пассажиры, пересаживаться. Как-то это неуютно. Только я привыкну к своему месту — как меня гонят, и все начинается заново.
Таковы поездки без брони места. Такова же и философия. Только привыкнешь к тому или иному положению дел — например, что источник любого знания — чувства, — и тут нашу уверенность что-то опрокидывает и приходится начинать с нуля. Этот постоянный побег из состояния комфорта и уверенности выматывает, но без него никуда.
Я смотрю на Соню, поглощенную цифровым миром и ничуть не смущаемую нашими перемещениями. Почему, интересно, я не могу быть, как она?
Мой разум оборачивается вокруг этой мысли, привыкает к ней — и тут мои размышления нарушает очередной поток пассажиров. Собрав свои стариковские книги и стариковские ручки, я семеню дальше по проходу в поисках нового пристанища.
* * *
Представьте себе огромный бассейн, вмещающий семь миллиардов человек. Никто не видел бассейна, но его существования никто не отрицает. В тот или иной момент всех бросят в этот бассейн. Большинство людей — пожилыми, некоторых — в зрелом возрасте, совсем немногих — молодыми. Вопрос лишь в том, когда это случится. Избежать попадания в бассейн не удастся. И никому еще не удалось из него выплыть.
Казалось бы, люди должны живейшим образом интересоваться этим бассейном. Задаваться вопросами. Насколько он глубок? Теплая там вода или холодная? Как мне подготовиться к моменту, когда меня бросят в бассейн? Стоит ли бояться этого момента?
Однако люди говорят о бассейне редко. И обычно косвенно. Иные даже не могут себя заставить выговорить слово «бассейн». Они говорят «емкость с водой», а то и еще более загадочно — «большое сами-знаете-что». Учителя не говорят о бассейне с учениками. Родители (за редким исключением) — с детьми. Считается неприличным говорить о бассейне за званым ужином и в общественных местах.
Люди во что бы то ни стало избегают даже думать о бассейне. Лучше уж, считают они, предоставить работникам бассейна всем заняться. Но сколько бы люди ни пытались оттолкнуть это от себя — гигантский бассейн никуда не девается, поблескивая где-то в подсознании, словно скрытое от глаз морское чудовище. Люди потягивают латте, заполняют финансовые отчеты, укладывают спать детей, а на задворках сознания плещется еле слышный, но постоянный вопрос: не сегодня ли меня швырнут в бассейн?
* * *
Все философы, с которыми я встречался на пути, о чем-то со мной говорят. Кто-то громче других. Но никто не говорит громче и четче Мишеля де Монтеня. С этим французом из XVI века я с удовольствием выпил бы пива. Я вижу в Монтене себя, а в себе — Монтеня. Дело даже не столько в его идеях, а в том, как он приходит к ним: интуитивно, на ощупь. Монтень — мой человек. Моя родственная душа в философии.
Как и я, он беспокоен душой и телом. Как и я, он любит путешествовать, а еще больше — возвращаться домой. Как и мне, ему необходимо все время подчеркивать и делать пометки. Как и у меня, у него ужасный почерк, и разбирать написанное для нас обоих — пытка. Как и я, он не умеет обращаться с деньгами и совершенно беспомощен в деловом мире («Я готов заняться чем угодно, лишь бы не читать договоров»). Как и я, он не умеет готовить («Будь у меня полная кухня припасов, я все равно голодал бы»). Как и я, он готов общаться с миром, но порой чувствует сильнейшее, почти непреодолимое желание от него сбежать. Как и я, он человек настроения. Как и я, он не слишком любит писать о себе, но все равно пишет. Как и я, он умеет жить лишь на двух скоростях: медленно или быстро. Как и я, Монтень боится смерти. В отличие от меня, он готов встретить свой страх лицом к лицу.
Смерть всех нас делает философами. Даже наименее склонный к созерцанию человек в какой-то момент задумывается: а что происходит, когда умираешь? Стоит ли в самом деле бояться смерти? Как мне примириться с этим? Смерть — лучшая проверка для философии. Если философия не в состоянии помочь нам справиться с самым важным и самым ужасным моментом жизни, на что она вообще нужна? Монтень писал: «Вся мудрость и все рассуждения в нашем мире сводятся в конечном итоге к тому, чтобы научить нас не бояться смерти».
Однако большинство философов к смерти относятся так же, как и обычные люди: игнорируют. Или боятся. Марка Аврелия любая мысль о смерти вгоняла в глубокую тоску. Шопенгауэр тревожился о том, что сделают с его идеями историки, когда его не станет.
Лучше всего вовсе о смерти не думать, заключает Эпикур: «Смерть не имеет к нам никакого отношения». Просыпаясь каждое утро, мы же не тревожимся о времени, прошедшем до нашего рождения. Зачем же думать и о смерти? Вас не было раньше — не будет и потом. «Когда мы есть, то смерти еще нет, а когда смерть наступает, то нас уже нет».
Нет уж, так не пойдет. То ничто, которым я был до рождения, не равно тому ничто, которое останется после моей смерти. Первое всегда и было ничто, второе — ничто, которое однажды было чем-то. В том-то вся и разница. Космическая пустота и яма в земле — не одно и то же. Небытие определяется своей близостью к тому, что было и что пока еще есть.
Монтень прочел то, что писали о смерти Эпикур и другие, и его это тоже не удовлетворило. Они касались этой темы поверхностно, «едва скользя по ее оболочке», констатировал он. Монтень решил копнуть глубже. Так он и поступил. Ни один философ не писал о смерти и умирании честнее и храбрее Мишеля де Монтеня.
Бовуар была одержима мыслями о старении, Монтень — о смерти. Вернее, об умирании. «Я не столько боюсь умереть, сколько свожу знакомство с тем, что предшествует смерти, — с умиранием», — говорил он. Эти мысли занимали его разум, когда он болел, и когда был здоров, и «даже в наиболее легкомысленную пору моей жизни… когда я жил среди женщин и забав».
Сложно его в этом упрекнуть. В XVI веке смерть поджидала на каждом шагу. «Она уже держит нас за ворот», — говорил Монтень. Католики и протестанты без устали убивали друг друга. Однако войной дело не ограничивалось. Почти половину жителей Бордо выкосила чума. Из шестерых детей Монтеня только один дожил до взрослого возраста. Всего в 23 года по нелепой случайности погиб его брат Арно. Его убило… теннисным мячиком! Абсурдная штука смерть. Не будь она так бесповоротна, мы бы только смеялись над ней.
Но сильнее всех ранила Монтеня смерть близкого друга — Этьена де ла Боэси. Когда он скончался от чумы в возрасте 32 лет, Монтеня, по его словам, «словно разрубили пополам».
Возможно, в наши дни тень смерти нависает над нами не столь часто, как во времена Монтеня, но утешает это не особо. Эта тень все так же зловеща. И тогда и теперь вероятность смерти любого человека составляет сто процентов, допустимая погрешность — ноль. В бассейн бросят всех и каждого.
* * *
Горе уничтожает. Парализует. Но может оно и мотивировать. Именно ведомый горем безутешный могольский падишах Шах-Джахан возвел в честь своей покойной супруги Тадж-Махал. Горе из-за утраты жены и дочери, а также потери зрения вдохновили Мильтона написать «Потерянный рай». И точно так же подстегиваемый отчаянием Мишель де Монтень взбежал на три пролета винтовой лестницы на верхний этаж башни с красной кровлей, стоящей на самой вершине холма, открытой всем ветрам. Там он и написал свои «Опыты». Великие страдания рождают великую красоту.
Мы с Соней карабкаемся по винтовой лестнице — той самой, по которой 450 лет назад поднимался Монтень. Вот здесь он смаковал свое одиночество. Подозреваю, что, как и я, Монтень был интровертом, но при необходимости мог сойти за экстраверта. Мы, общительные интроверты, можем обмануть мир, но издержки ложатся на нас самих. Ненастоящая экстраверсия изматывает нас. Иссушает.
Башня со времен Монтеня почти не изменилась. Вот три узких окошка, выходящих на сельские пейзажи Аквитании. Вот письменный стол Монтеня, вот седла для верховой езды. Ему нравилось в этой башне все. Нравилось, что из нее видно фамильный виноградник. Нравилась тишина. Нравилось, что куда ни взгляни — увидишь книгу.
Его драгоценная библиотека началась с подарка де ла Боэси, убедившего Монтеня принять книги «в память о дружбе». Тот, поначалу нехотя, согласился, поднял книги по винтовой лестнице и аккуратно расставил их по полкам. Любовь его к библиотеке постепенно росла — как и сама библиотека. К концу жизни у Монтеня набралась тысяча томов.
Часы и даже целые дни проводил он у себя в башне, наедине с книгами и мыслями. Для него важно было соблюдать дистанцию. Запершись в башне, он отделил себя от внешнего мира — и в каком-то смысле от себя самого. Отступил на шаг назад, чтобы четче себя увидеть. Так другие отходят на шажок от зеркала. Мы слишком близко к самим себе, чтобы себя рассмотреть. «Мы погружены в себя, замкнулись в себе; наш кругозор крайне узок, мы не видим дальше своего носа», — писал Монтень. Так не пойдет. Чтобы разобраться в себе, нужно держать внешний мир на расстоянии.
Именно здесь, в своей любимой башне, Монтень завершил разговор с миром и начал новый — с собой. «Пришла пора повернуться спиною к обществу, — сказал он, — и укрыться в своей скорлупе, как черепаха под своим панцирем». Я поднимаю глаза, а на меня смотрит мудрость: около пятидесяти цитат вырезано прямо на стропилах. Среди древних цитат есть и слова самого Монтеня: «Que sais-je?» — «Что я знаю?» Эти три слова идеально подытоживают его жизненный путь и его манеру жить.
Монтень был скептиком в исходном значении этого слова — не вечным спорщиком, ради азарта опровергающим чужие идеи, но человеком сомневающимся и ищущим правду. Он сомневался, чтобы обрести уверенность. Возводил башню своей уверенности кирпичик за кирпичиком — сомнение за сомнением.
Люди, думал он, не могут знать абсолютной истины. Нам доступны лишь временные, условные истины. Наггетсы из истин. Да и те — не определены навсегда, а текут и меняются. «Мерцают», — говорил о них Монтень. Но мерцать подобным образом можно довольно долго — так мерцал и сам Монтень.
Подобно Торо, Монтень обладал особым зрением. Выбрав ту или иную мысль, он рассматривал ее с разных углов зрения. Не только мысли — что угодно. Даже кошку. Играет ли он с кошкой, или это кошка играет с ним? Типичный Монтень. Взять нечто известное всем — то есть якобы известное — и испытать. Поиграть с этим. Вы, по-вашему, знаете, что такое смерть, говорит нам Монтень, но так ли это? Поиграем с этим.
Так же поступал Сократ. Может быть, смерть не так уж и страшна? — вслух размышлял он, уже получив смертный приговор. Может быть, это будет приятный «сон без сновидений», а может быть, существует и загробная жизнь. Разве это было бы не прекрасно, рассуждал «афинский овод», представляя, как получает в распоряжение целую вечность, чтобы философствовать и терзать людей своими каверзными вопросами.
Подобно Сократу, Монтень, по собственному признанию, был случайным человеком в философии. Сам себе философ. Он сам себя смешит, сам себя бесит, сам себя удивляет. Меня восхищает то, как Монтень, вместо того чтобы отогнать от себя эти мысли как бессмысленную чепуху, внимательно их изучает. К себе (но не к своей философии) он относился серьезно. «Познай самого себя», — напутствуют нас греки, но как это сделать — не сообщают. На помощь приходит Монтень. Чтобы познать самого себя, нужно рисковать, делать ошибки, начинать заново — примерно как Сизиф.
Для такой случайной философии Монтеню требовалась литературная форма. Подходящей до сих пор не было, и он придумал ее сам — эссе. От французского essai — «попытка». Эссе — это опыт, проба, проверка. Его «Опыты» — одна сплошная попытка. Попытка чего? Познания самого себя. Он не смог бы спокойно умереть, не прожив хорошую жизнь, а прожить хорошую жизнь — не познав себя.
В своих трудах он столь же незатейлив, как и в жизни. Подобно Сэй-Сёнагон, он практикует дзуйхицу — следует за своим пером. Пишет о каннибалах и целомудрии, безделии и состоянии опьянения, кишечных газах и больших пальцах. О солонине. Пишет о том, что чешутся уши и побаливают камни в почках. Пишет о своем члене. Пишет о сне и о печали, запахах, дружбе, детях. Пишет о сексе, пишет о смерти. Но главный герой книги Монтеня — сам Монтень. «Я обратился к себе и избрал предметом своих писаний самого себя», — говорит он, называя это «странным и несуразным замыслом».
Люди отлично умеют отвергать неудобные истины. А ведь нет истины более неудобной, чем смерть. Я смотрю на смерть так же, как на свое стареющее отражение в зеркале: искоса, либо не смотрю вовсе. Безнадежная и тщетная попытка защититься от ее когтей.
Монтень полагал, что избегание обходится слишком дорого. Когда мы отворачиваемся от смерти, оказываются «отравлены и все прочие наслаждения». Невозможно жить полной жизнью, говорит он, не глядя в лицо смерти. Нашей смерти. «Лишим ее загадочности, присмотримся к ней, приучимся к ней, размышляя о ней чаще, нежели о чем-либо другом. Будемте всюду и всегда вызывать в себе ее образ и притом во всех возможных ее обличиях. Если под нами споткнется конь, если с крыши упадет черепица, если мы наколемся о булавку, будем повторять себе всякий раз: А что, если это и есть сама смерть?»
Смерть может прийти в любой момент, напоминает нам Монтень. Вот, к примеру, греческого драматурга Эсхила, согласно легенде, убило упавшим с неба панцирем черепахи, которую нес в когтях орел. «Нужно, чтобы сапоги были всегда на тебе, нужно, насколько это зависит от нас, быть постоянно готовыми к походу».
* * *
Я сную между башней Монтеня и городком Сент-Эмильон — одним из тех восхитительных французских городишек, где начинаешь удивляться: почему не все на свете — французы? Мы с Монтенем вдвоем: Соня удалилась под сень Мира Подростков и редко покидает отель. Каждое утро я беру с собой полное собрание «Опытов» Монтеня — 850-страничный том — и заказываю в местном кафе двойной эспрессо. Это простенькая кафешка, основной ее контингент — заядлые курильщики, потягивающие утреннее пиво за шаткими столиками. Заодно в заведении приторговывают дешевым вином и лотерейными билетами. Чем-то меня привлекают такие задрипанные местечки. Они нетребовательны ко мне. Поэтому получается яснее мыслить.
Монтень, узнаю я, абсолютно телесный философ. Он ходит пешком. Ездит верхом. Ест. Предается любовным утехам. Слова Генри Миллера о философе Германе фон Кайзерлинге подходят и к Монтеню: «Он мыслитель, который атакует всем телом, который в конце книги кровоточит всеми порами».
Монтень сообщает, что походка у него быстрая и решительная, он невысок и коренаст. Волосы светло-каштановые, лицо «не то чтобы жирное, но достаточно полное». Гордится своими ровными белыми зубами. Любит поэзию; ненавидит летнюю жару. Терпеть не может запах собственного пота. Никогда не стрижется после обеда. Любит поспать. Подолгу сидит в отхожем месте и ненавидит, когда ему мешают. В физических упражнениях он не блистает, за исключением верховой езды — здесь ему нет равных. Не любит светских бесед. Обожает шахматы и шашки, хотя все время проигрывает. Видит сны о том, как видит сны. У него плохая память. Ест быстро, жадно, порой прикусывая язык и даже палец. Разбавляет вино водой, как делали древние греки.
Философия Монтеня — лоскутное одеяло, подборка заимствованных идей. Ставя под ними свою подпись, он показывает, что опробовал их на своем опыте. Монтень доверяет своему опыту, чего не скажешь о нас. Во всяком случае, обо мне.
Так стало не сразу. Более ранние «опыты» «слегка отдают чужими мнениями», по его словам, но с каждой страницей он все увереннее и все смелее. Я чувствую, что болею за него. Даже когда он пеняет мне, задремавшему посреди пространного отступления от темы. («И если кто теряет нить моих мыслей, так это нерадивый читатель, но вовсе не я».) Великолепно вывернулся! Пусть мы приучены одалживать и выпрашивать — «любой из нас гораздо богаче, чем ему кажется».
Монтень не боится противоречить сам себе. Он меняет точку зрения и на великое, и на малое. Скажем, на редиску. Он никак не может решить, нравится она ему или нет.
В особенности же он непоследователен в том, что касается смерти. В более ранних «опытах» Монтень полагает, что, учась и созерцая, человек может освободиться от ужасов умирания. «О том, что философствовать — это значит учиться умирать» — так называется один из них. Впоследствии он полностью изменил свое мнение. Философствовать — значит учиться жить, заключает он. Смерть — это конец жизни, но не ее цель.
* * *
У Монтеня не было жажды смерти. Жажда жизни — была. Но он знал, что эту жажду невозможно утолить, не разобравшись с вопросом смерти. Нам кажется, что жизнь и смерть следуют друг за другом в строгой последовательности: сперва живешь, потом умираешь. Правда же, пишет Монтень, в том, что «ко всему в нашей жизни незаметно примешивается смерть». Мы умираем не от того, что больны. Мы умираем потому, что живы.
Я не предполагал, что можно думать о смерти так, как это делает Монтень. Он не просто созерцает ее — он играет с ней и даже (понимаю, как странно это звучит) пытается с ней подружиться: «Пусть и ей достанется ее доля от удобств и приятностей моей жизни. Она — большая и важная часть нашего бытия».
Странная идея. Не уверен, что хочу, чтобы смерть стала частью моей жизни, великой или нет. Как, думаю я, можно найти общий язык со смертью, при этом держа ее на безопасном расстоянии?
А никак, говорит Монтень. Нужно если не подружиться со смертью, то по крайней мере перестать ее демонизировать. Она представляется нам врагом, строящим козни где-то вдали. Это не так. «Раз смерть — обязательное условие вашего возникновения, неотъемлемая часть вас самих», то, скрываясь от нее, «вы стремитесь бежать от самих себя». Нам следует научиться по-новому воспринимать смерть. Это не загадочное «сами-знаете-что», а мы — не ее жертвы.
Монтень был, как и Ганди, экспериментатором: он считал, что все следует попробовать хоть раз. «Надо толкнуть дверь, чтобы удостовериться, что она заперта», — говорил он. А что такое смерть, как не самая плотно закрытая дверь? И все же следует ее толкнуть. Не судите о смерти, пока сами не попробуете, говорит он.
Ты о чем вообще, Мишель? Можно репетировать свадьбы, бар-мицвы, собеседования на работу — но не смерть же. Существуют специалисты, занимающиеся смертью и умиранием, но не бывает же профессиональных «умираторов». (Даже моя проверка орфографии такого слова не знает.) Невозможно упражняться в смерти. Или возможно? Монтень умел.
Был 1569 год. Монтень ехал верхом недалеко от дома. Он выбрал послушную, спокойную лошадку. Подобным образом он катался много раз и был уверен, что ему ничто не угрожает. И тут другой ездок на огромной коренастой лошади на всем скаку помчался ему наперерез. «[Он] со всего размаха лавиной налетел на меня и мою лошадь, опрокинув нас своим напором и тяжестью», — вспоминает Монтень.
Рухнув с лошади, он лежал на земле весь израненный, в крови — «лежал колодой, без движения, без чувств». Прохожие не сомневались, что он погиб, но затем кто-то заметил, что он пошевелился. Монтеня подняли на ноги, и из его желудка «вылилось целое ведро крови».
«Мне казалось, что жизнь моя держится лишь на кончиках губ», — вспоминает он. Удивительно, но ни боли, ни страха не было. Он закрыл глаза и начал расставаться с самим собой, словно бы плавно погружаясь в сон. Если это и есть смерть, думал Монтень, то все не так и плохо, совсем неплохо.
Друзья отнесли его домой. Увидев свой дом, он не узнал его. Ему предлагали разное лечение, но он отказывался, убежденный, что ранен смертельно. И по-прежнему ни боли, ни страха он не ощущал — лишь «несказанное блаженство». Это, вспоминает он, была бы «очень легкая смерть». Он просто отдавался течению, позволяя себе плавно, не спеша покинуть мир.
Но потом организм начал восстанавливаться — и с восстановлением пришла боль. «Мне показалось, что меня поразила молния и что я возвращаюсь с того света».
Этот случай произвел на Монтеня глубочайшее впечатление. Он задумался — а в самом ли деле мы не можем испытать себя в смерти? Возможно, мы способны обрести такой опыт. Пусть нельзя увидеть саму смерть, но можно «кое-что разглядеть и ознакомиться с подступами к смерти».
В смерти невозможно натренироваться, как, скажем, в шахматах или виноделии. Это не навык. Дело в способе ее мыслить, согласном с природой. «Ничто в природе не бесполезно, даже сама бесполезность», — говорит Монтень. Смерть — не жизненная трагедия: это естественный результат жизни.
Постепенно Монтень начинает видеть в смерти «не катастрофу, но нечто прекрасное и неизбежное», подобное падению с дерева осеннего листа. Лист не думает о том, как ему падать; не стоит и нам. «Не беспокойтесь, что не сумеете умереть: сама природа, когда придет срок, достаточно основательно научит вас этому; она сама все за вас сделает, не занимайте этим своих мыслей».
Точно сделает, Мишель? Надеюсь на это. Она ужасно непредсказуема. Только что радовала нас цветущими вишнями, и вот уже налетел сокрушительный ураган. Я не согласен с принципом «что естественно, то не безобразно». Тараканы — это тоже естественно. Землетрясения — естественны. Волосы в носу — естественны.
* * *
Как выглядит хорошая смерть? Обычно (но не всегда) она наступает в конце хорошей жизни. Но немаловажны и детали. Чем меньше драмы, тем лучше. Во времена Монтеня умирающий обычно видел такую картину: «Услуги многочисленной челяди, их заплаканные и бледные лица, комната, в которую не допускается дневной свет, зажженные свечи, врачи и священники у вашего изголовья! Короче говоря, вокруг нас ничего, кроме испуга и ужаса». Современные больничные палаты залиты ярким электрическим светом — никаких свечей. Но врачи и священники никуда не делись. Испуг и ужас тоже на месте.
Самые интимные переживания, связанные со смертью, я испытал, когда умирал мой тесть. Умирал он сначала медленно, потом быстро. Под действием лобно-височной деменции у него развились паранойя и страх. После инсульта он попал в больницу, потом в дом престарелых, а потом, когда отказали почки, — опять в больницу. Мы понимали, что это конец. И врачи понимали. Но никто не готов был это признать. В больничной палате словно бы царил сговор молчания между многими соучастниками. Умирание в наш век овеяно духом притворного непонимания.
Я смотрел, как грудь тестя поднимается и опускается, глаза затуманены морфином, а бесчисленная аппаратура пищит и моргает лампочками. Я сосредоточился на одном из экранов, показывавшем уровень кислорода в крови. Цифры показывали 45, потом 75, потом упали до 40. Я наблюдал за этими колебаниями, словно мое наблюдение помогло бы удержать его в живых. Медицинские технологии успокаивают нас, вводя в некоего рода транс, отвлекая нас. Пока пищат аппараты и светятся экраны — все хорошо.
Монтень бы такого не одобрил. Причем дело не в паллиативном уходе — дело в отрицании. Технологии отдаляют нас от реальности смерти — а эта реальность являет собой природу, не более и не менее. А так как и мы — часть природы, то тем самым мы отдаляемся, бежим и от себя. Аппаратура посылает сигнал — мы бежим. Монтень взглянул бы на мигающие экраны, пищащий аппарат ЭКГ, капельницы — и сразу бы понял, чего не хватает на этой картине. Принятия.
Смерть не исправишь новой жизнью — точно так же как и отчаяние не вылечишь надеждой. В обоих случаях нужно одно и то же: принятие. Именно к этому приходят и Монтень, и Бовуар. Не половинчатое, несмелое — но полное, абсолютное принятие. Да, принятие смерти; но также и принятие жизни и самого себя. Принятие своих достоинств («Говорить о себе уничижительно, хуже, чем ты есть на деле, — не скромность, а глупость») и принятие своих изъянов. Скажем, лености. Нередко Монтень ругал себя за склонность впустую тратить время. И в конце концов понял, как это глупо. «Все мы — великие безумцы. „Он прожил в полной бездеятельности“, — говорим мы. „Я сегодня ничего не совершил“. Как? А разве ты не жил?»
* * *
Бытует стереотип, что мужчины не умеют лечиться. И этот стереотип правдив. Заболев, я превращаюсь в большого младенца. Таков же был и Монтень. В отличие от меня, у него была реальная болезнь — почти всю взрослую жизнь он страдал от камней в почках. Монтень проклинал «камень», убивший его отца и угрожавший унести в могилу его самого.
Посредством болезни природа готовит нас к смерти, помогает легче ее воспринять. Как безболезненно выпадающий зуб, мы, умирая, плавно покидаем самих себя. Прямой переход от здоровья к смерти — это для нас слишком тяжело, а вот «от бытия-прозябания к небытию — менее тягостен», замечает Монтень.
Он предлагает кардинально иную «хорошую смерть». Для нас хорошая смерть следует за краткой болезнью или вовсе обходится без нее. Монтень говорит: нет. Слишком резкий переход. Лучше уходить постепенно, чем исчезнуть внезапно.
С одной стороны, в этой его теории что-то есть: лучше терять понемногу, чем сразу все. Однако попробуйте-ка сказать это человеку в процессе. В последние годы мне пришлось наблюдать, как угасает моя теща: постепенно, часть за частью, ее у нас забирала болезнь Паркинсона. Сначала она лишилась уверенной походки, потом и вовсе перестала ходить. Болезнь этим не удовлетворилась и принялась за ее разум — отняла способность читать, вести разговор. Последний шаг действительно будет уже незаметен, но лишь потому, что за долгое время ушло многое другое. Возможно, природа готовит нас к смерти посредством болезни. Но, как подсказывает мой опыт публичных выступлений, можно и переборщить с подготовкой. Порой лучше ворваться в ситуацию со всей решительностью, наплевав на риски. И порой большая утрата бывает лучше малой.
Подобно Монтеню, я тоже начинаю расставаться с самим собой. Волосы уже пару десятилетий как со мной расстались, за ними последовали кубики пресса и гладкая кожа. По мне так достаточно расставаний. Может, остановимся на этом? Не хочу я умирать, природа, черт тебя подери. Я бы вполне осилил бессмертие. Точно осилил бы?
Симона де Бовуар построила на этом вопросе роман «Все люди смертны». Его главный герой — итальянский аристократ по имени Раймон Фоска. Выпив в XIV веке особое зелье, он обретает бессмертие. Поначалу, считая произошедшее невероятной удачей, он пытается применить свой дар с пользой. Фоска мечтает сделать жизнь людей лучше. Но в конце концов бессмертие становится его проклятием. Умирают все, кого он любит. Ему становится скучно все, даже мечты. Поскольку ему, бессмертному, нечем жертвовать — он перестает быть щедрым. В жизни не остается ничего важного. Не остается самой жизни. Пусть мы боимся смерти, но ее альтернатива — бессмертие — гораздо хуже.
Помня о смерти, мы можем жить гораздо более полной жизнью. Это было известно древним египтянам. В разгар пиршества в зал ввозили человеческие скелеты — дабы напомнить гостям о ждущей их судьбе. Знали об этом древние греки и римляне. «Думай про каждый ты день, что сияет тебе он последним, — сказал поэт Гораций. — Радостью снидет тот час, которого чаять не будешь».
* * *
Монтень скончался в своем замке 13 сентября 1592 года. Ему было 59. Он не был стар. Причиной смерти стала так называемая жаба горла, или гнойный тонзиллит. В последние дни он не мог говорить — особо тяжкое наказание для человека, считавшего беседу «наиболее приятным из всех видов жизненной деятельности».
В последние часы он собрал всех слуг и раздал им свое наследство. Как пишет его друг, он «наслаждался грядущей смертью, находя в ней благость». Больше мы особо и не знаем. Идет ли речь о том же «несказанном блаженстве», которое он ощущал после падения с лошади, или о чем-то другом? Казалось ли Монтеню, что он мог бы пожить еще несколько лет?
За нашим страхом смерти стоит не только тревога, но и жадность. Мы хотим пожить еще несколько дней, еще несколько лет, а получив по счастливой случайности эти дни или годы, начинаем требовать еще. Зачем? — удивлялся Монтень. Все дни похожи друг на друга: «Нет ни другого света, ни другой тьмы. Это солнце, эта луна, эти звезды, это устройство вселенной — все это то же, от чего вкусили пращуры ваши и что взрастит ваших потомков». Когда придет мое время, надеюсь, слова Монтеня меня поддержат.
«Нет уж, — возражает Мишель. — Здесь нужны не мои слова, а твои». Не бывает откровений с чужой подачи. Чужие истины все равно что чужое нижнее белье. Не подходят и вызывают раздражение. Либо понимаешь что-то сердцем, либо не понимаешь вовсе. Живи так, будто жизнь — не экзамен с одинаковыми вопросами для всех, а, как у Ганди, — один огромный эксперимент. Цель такой личной, прочувствованной лично философии — не абстрактное знание, а живые истины; не знание чего-то, а просто знание. Между тем и другим — огромная разница. Пример первого случая: я знаю, что любовь — очень важное человеческое чувство, к тому же полезное для здоровья. Пример второго — я знаю, что люблю свою дочь.
Вот суть философии Монтеня: верь себе. Верь своему опыту. Верь и своим сомнениям. Пусть они ведут тебя по жизни и приведут на порог смерти. Всегда умей удивляться — другим и самому себе. Щекочи себя! Будь открыт возможности возможностей. И ради бога, добавляет Монтень, вторя своей соотечественнице Симоне Вейль: будь внимателен.
* * *
Вернувшись в отель из башни Монтеня, я хватаю блокнот и ручку, собираясь описать то, что я увидел. Напрасно. Ничего. Я не был достаточно внимателен.
— Твою ж мать, — произношу я вслух.
— Дай лист бумаги, — отзывается чей-то голос.
Кто это сказал? Голос доносится из дальнего угла комнаты. Голос знакомый.
— Соня?
— Ну пап, дай бумаги.
Она вышла из оцепенения. Передаю ей лист бумаги и карандаш, и она начинает что-то писать и рисовать. Через пять минут возвращает мне листок.
Я разеваю рот. Она весьма точно изобразила башню Монтеня, во всех подробностях и с подписями типа «окно номер два» и «старое седло номер три». Я-то думал, что ей в башне было скучно и она мысленно отключалась от этой реальности. В который раз напоминаю себе: всегда подвергай сомнению предположения.
Спустя несколько дней Соня вручила мне еще один лист — с переводом фраз, вырезанных на балках в башне Монтеня. Внимание сразу привлекает одна из цитат — слова греческого философа Секста Эмпирика: «Это возможно и это невозможно».
Я долго смотрю на эту фразу. Она из тех философских загадок, которые либо невероятно мудры, либо невероятно нелепы. Или и то и другое. Я решаю попробовать испытать ее, разгадать на монтеневский лад. Взяв стариковскую ручку, я пишу в стариковском блокноте:
Невозможно, чтобы нас чему-то научил француз из XVI века, мающийся животом и чесоткой в ухе. И это возможно.
Невозможно поехать во Францию с капризной тринадцатилеткой и не поехать крышей — да еще и кое-что понять о жизни и смерти. И это возможно.
Невозможно взглянуть в лицо смерти — да и жизни — бесстрашно и честно. И это возможно.
По крайней мере, так мне кажется. А что я знаю?