Книга 2
Глава 19
Загородные прогулки инспектора Станислава Тихонова
Утро было пасмурное, сырое, и оттого что снег уже стаял с полей, а деревья стояли в лесу голые, грязно-черные, залитые тусклыми свинцовыми лужами, не верилось, будто кончается апрель, что до мая осталось три дня и придет настоящая весна. Казалось, природа замерла, как это бывает в ноябре перед первым снегом – испуг ожидания неизвестного сковывает мир.
До Зареченска оставалось еще минут двадцать езды. Косые капельные следы дождя затекли на грязных стеклах, в электричке было холодно. Деревенские бабы с мешками аппетитно уписывали большие фиолетовые бруски мороженого с белым хлебом, неспешно, достойно обсуждали, что телевизор «Темп» надо покупать самый большой, потому как он хоть и подороже, но зато и в кино с ним можно не ходить – экран больше, чем на передвижке. Они везли к праздникам полные авоськи оранжевых, светящихся солнцем апельсинов, и в устоявшемся навсегда железно-резиновом воздухе вагона их нежный и острый запах плавал тропическими облаками. Бабы были в черных коротких пальто, которые у них почему-то называются «плюшками», шерстяные платки скинуты на плечи, морщинистые, будто распаханные лица раскраснелись, и только в тяжелых клешнястых руках, изуродованных и навсегда разбитых тяжелой работой, был покой, ощущение хорошо выполненного дела. Скоро они сойдут на станции и еще довольно долго будут добираться к себе в деревню на автобусах и попутных машинах, войдут в дом и сразу включатся в привычный, годами отработанный ритм работы – будут доить корову, перекапывать огород, запарят корм свиньям, поставят в печь обед – в общем, будут делать массу всяких дел, о которых я и понятия не имею, а вечером сядут пить чай и смотреть большой, как кино, телевизор, искренне сопереживая героям демонстрируемых пьес, которые они воспринимают только как сказки, потому что, к счастью, им в голову не приходит, что существуют на свете международные гангстеры, живые шпионы и что только совсем недавно умер их сосед – отъявленный белогвардеец, друг и сподвижник атамана Семенова, который всю свою жизнь положил на то, чтобы они не смотрели большой, как кино, телевизор. Но им этого знать и не надо – они заняты тем, что просто кормят всех людей. Ну а мы уж, раз уж мы никого не кормим, должны обеспечить им возможность спокойно по вечерам смотреть большой, как кино, телевизор и перевозить домой целые «авоськи» нежно и остро пахнущих апельсинов, а по дороге неторопливо есть фиолетовые бруски мороженого с белым хлебом и вести неспешные, пустяковые, очень значительные разговоры, а потом всю оставшуюся часть дороги их тяжелым клешнястым рукам устало и спокойно лежать на коленях...
– Видите ли, выморочное имущество подлежит обращению в госдоходы. Но в таких случаях у нас масса хлопот. Имущество по большей части хлам, рухлядь всякая, никому оно не нужно. Поэтому мы отбираем наиболее ценное, а остальное разрешаем взять соседям, но и они не льстятся, как правило, на это барахло...
– И всю мебель сожгли?
– Да какая там мебель? – искренне удивилась инспектор горсовета, немолодая близорукая женщина. – Я сама участвовала в составлении описи. Кушетка продавленная, хромой стол, три ломаных стула, шкафчик какой-то нелепый. Ни одного родственника, претендента на это наследство, так и не объявилось, вот и выкинули все, ограничившись изъятием ценностей.
– Но ведь вы в этом шкафчике нашли четыреста долларов, неужели ни у кого не хватило любопытства тщательно осмотреть все остальное?
– Да уж чего говорить теперь? Дело прошлое. Ну и, кроме того, ваши товарищи из милиции там были – они, в общем, тщательно смотрели. А я ведь не специалист в этих вопросах...
В том-то и дело. Там были наши товарищи, и поработали они неважно. А она не специалист – обычная немолодая женщина, у которой своих забот хватает, помимо наследства какого-то одинокого старика. У нее тоже праздник на носу – на подоконнике кабинетика были разложены свиные ножки для холодца и пакеты с какими-то продуктами, из-под бумаги вылезали длинные зеленые хвосты молодого лука. И мне тоже захотелось плюнуть на все это к черту и поехать в Москву доставать свиные ножки для праздничного холодца. В конце концов, я тоже люблю закусывать холодцом...
Я полистал тощую серую папочку – «...по факту смерти гр-на Сытникова...»
Так... Протокол осмотра: «...окно закрыто... на столе – остатки пищи в тарелке... бутылка с томатным соком... шкаф небольшой... Тело... на кушетке... признаков насильственной смерти не обнаружено... в морг для патанатомического исследования...» Ясно, дальше. Так, справки, счета, личные документы... Ага, вот медицинское заключение: «...значительные болезненные изменения со стороны сердечно-сосудистой системы... распространенный артериосклероз... Указанные резкие изменения протекали со слабо выраженными симптомами... обусловили смерть гр-на Сытникова... насильственная... исключается...» Ну что ж, я так и думал, царствие небесное, как говорится... А вот и опись имущества.
В описи было тридцать шесть пунктов: брюки диагоналевые б/у, полупальто бобриковое б/у, шляпа соломенная (сильно поношенная), стулья – три, кушетка – одна, вилки – три, сберегательная книжка с вкладом 134 руб. 84 коп., 400 долларов – по однодолларовой купюре, брошь женская бриллиантовая...
Сберкнижка, доллары и брошь – вот и все ценности, оставленные Сытниковым. В деле была справка о том, что доллары и брошь обращены в доход государства и переданы соответственно в местные отделения Госбанка и в отдел хранения ценностей областного финуправления.
– А что с вкладом в сберкассу? – спросил я у инспектора.
Она наморщила лоб, тщательно припоминая, наконец сказала:
– Мне кажется, в книжке была сделана запись с просьбой перевести эти деньги в местную церковь для погребения по православному обычаю...
Несмотря на пасмурный день, на улицах было оживленно. Дворники развешивали на домах флаги, повсюду алели призывы и транспаранты. Какие-то ребята, укрепив на столбе репродуктор, опробовали его, гоняя во всю мощь модный твист или шейк – что-то в этом роде. Эту мелодию я много раз слышал в утренней передаче «Опять двадцать пять», и все-таки она не надоела, и сейчас, слушая, как музыка постепенно стихает в отдалении, я подумал, что она, наверное, и ребятам нравилась, потому что они ставили ее все снова и снова, и мелодия, постепенно угасая, провожала меня до самого дома, где жил одиноко и в одиночестве умер Аристарх Сытников. В его комнату был вселен технолог мясо-молочного завода Куреев – маленького росточка человек с длинной, как дыня, головой и могучим раскатистым басом. Художественные, огромного диапазона модуляции его прекрасного голоса загипнотизировали меня, и я никак не мог влезть в поток его рассказов хоть с каким-то пустяковым вопросом. Он рассказывал мне о перспективах индустриальной обработки мяса, о том, как уместно он получил сейчас комнату, о внедрении НОТ в приготовление колбас по новой технологии, о разводе с женой, оказавшейся неспособной к высокому пониманию счастья, о получении второй премии на республиканском конкурсе рационализаторов, о новой женитьбе на простой, но очень достойной женщине, о предстоящем приглашении работать в Москве и о том, что у него, по существу, будет отмечаться сразу три праздника – свадьба, новоселье и Первомай, и я, конечно, буду дорогим гостем на этом торжестве.
Отчаявшись остановить его, я сидел и покорно слушал, и повествование Куреева представлялось мне весенним речным половодьем, неизменно выбрасывающим меня обратно на берег, как только я пытаюсь окунуться в него. Вот только о Сытникове он ничего не знал...
– ...Ведь когда я пришел со смотровым ордером, здесь уже ничего не было. Месяц как его похоронили, – гремел надо мной голос Куреева. – И никто вам ничего толкового не скажет: здесь мало соседи контактуют, из-за того что у каждого, по существу, свой выход в отдельные коммунальные блага индивидуального пользования...
В комнату вошла молодая худенькая женщина, из тех, кто доставляет нам самые большие хлопоты при опознании – их лица невозможно вспомнить, расставшись пять минут назад.
– Машуня, нежность моя дорогая! – дал оглушительный залп Куреев. – У нас замечательный гость из Москвы! Он, правда, приехал по делу! Но это не имеет значения! Знакомься, счастье мое!
Он так и говорил все время, завершая каждое предложение восклицанием. Машуня, счастье его, видимо, не считала столь необходимым афишировать их духовный союз и сильно покраснела. Она протянула мне руку-лодочку и торопливо стала снимать плащ, негромко бормоча что-то насчет неготового еще обеда.
Я сказал, чтобы она не беспокоилась, потому что у меня все равно нет времени и я должен уезжать.
– Ни в коем случае! – бабахнул над моей головой Куреев. Я сидел, а он непрерывно ходил по комнате, и от этого у меня постепенно создавалось впечатление, будто его голос звучит из заоблачных высот. Я его уже начинал бояться. – Ни в коем случае! Машуня – прелестный кулинар! И так редко случается поговорить с интеллигентным человеком! Из столицы!
– Так до столицы езды всего два часа, – робко заметил я.
– Не говорите так! Для некоторых людей эти два часа растягиваются на целую жизнь!
Я пожал плечами, предпочитая помолчать, ибо почувствовал, что дискуссия на любую тему может увести слишком далеко.
– Нет, вы меня можете не так понять! Мы с Машуней и здесь счастливы! Ведь я нашел в ней тот идеал моих представлений! О достойном спутнике жизни! С которым я хотел пройти оставшийся недолгий путь!
Мне было непонятно, почему Куреев считает оставшийся ему путь недолгим – на вид он должен был, по идее, еще меня пережить. А я собираюсь прожить немало.
Достойному спутнику жизни Куреева были, по-видимому, неприятны эти разговоры в моем присутствии, и она ежилась от накатов звуковых волн, рождавшихся в недрах щуплой любящей груди супруга. Но он этого не замечал или не обращал на это внимания.
– Я хочу предъявить вашим соседям фотографии двух мужчин – не видели ли они их когда-либо у Сытникова, – сказал я Курееву, достал из кармана снимки Батона и Фаусто Кастелли и положил их на стол.
– Это можно! – бодро рокотал Куреев. – Но бесполезно! Как я вам уже докладывал – входы в комнаты изолированы, и потому низка коммуникабельность!
Как я понял, общительность Куреева была сильнее терпимости соседей.
– Я разговаривала с этим человеком, – вдруг сказала за моей спиной Машуня.
Я обернулся и увидел, что она через мое плечо рассматривает фотографии на столе. Первый раз я отчетливо услышал ее тихий, невыразительный голос. Даже Куреев от неожиданности замолк, но не успел я опомниться, как он прошел звуковой барьер:
– Аналогичный случай произошел однажды с библейским Валаамом... – И оглушительно захохотал. Ему, видно, понравилась собственная шутка, потому что хохотал он долго, густо, смачно, длинными полновесными периодами.
Машуня, нежность его дорогая, сильно смутилась – не то от сравнения с заговорившей ослицей, не то от хохота, походившего на горный обвал. Я дал ему высмеяться, но на этот раз вступить в беседу он не успел.
– Сейчас я попрошу вас три с половиной минуты не открывать рта, – сказал я ему таинственно и строго, и Куреев от такого хамства замер неподвижно, очень похожий со своей длинной головой и коротким туловищем на бракованные песочные часы.
– Маша, расскажите мне, пожалуйста, все, что вы знаете...
Маша еще сильнее покраснела, и в этот миг душевного напряжения она перестала быть безликой, незаметной, неразличимой. Может быть, Куреев понял свое счастье именно в такое мгновение?
– Недели две назад, я в тот день работала во вторую смену, часов в десять утра раздался звонок в дверь, – сказала Маша, поглаживая от волнения ладонью фотографию Фаусто Кастелли. – Я открыла и увидела вот этого человека. Он плохо говорил по-русски, и я еще подумала, что он или иностранец, или из Прибалтики. Он спросил, дома ли Аристарх Сытников. Ну я ему объяснила, что Сытников с месяц уже как умер и нас вселили в его комнату. Он тогда попрощался и ушел...
– Больше он ничего не сказал?
– Ничего не говорил он. Только вид у него был очень расстроенный...
– Чего же радоваться! – не удержался Куреев. – Человек умер все-таки!..
Я строго посмотрел на него и спросил у Маши:
– Вы не знаете, у соседей, случайно, какого-нибудь имущества Сытникова не осталось?
Она покачала головой:
– Кому же сейчас такое барахло нужно? Все выкинули... – Она подумала и добавила: – Вот только столик маленький еще стоит у нас в прихожей. Может, кому и пригодится...
Это был не столик, а ветхие, облезшие остатки некогда красивого подзеркальника трюмо, с гнутыми расколовшимися ножками и развалившимися ящичками. Фурнитура от ящиков была потеряна, и выдвигались они, только если просунуть с обратной стороны руку. В ящичках – пыль, дохлые мухи, крошки. Я осмотрел внимательно ящики, короба, где они помещались, потом пошарил рукой у задней стенки фанерной обшивки и нащупал какую-то бумагу, завалившуюся туда случайно из ящика или спрятанную специально. Легонько потянул и вытащил длинную ленту плотной бумаги. А Куреев, потрясая длинной головой, объяснял мне пока что секреты семейного счастья: «Мы никогда не ссоримся с Машуней – все нерешенные вопросы мы относим на субботу, в конец рабочей недели, и решаем их в организованном порядке за два часа. Так сказать, НОТ в семейном быту»... – И носился, и хохотал надо мной, как Фантомас.
Я внимательно рассмотрел ленту. В нескольких местах она была перегнута, а где-то в середине фиолетовыми чернилами написано: «500 по одн. Снято 100. К выд. – 400». И неразборчивая подпись. Бумага плотная, с типографскими разводами, как на недоделанных деньгах. Осторожно сложил ленту по сгибам – получилась объемная решетка типа банковской обертки-бандероли...
Уже подходя к станции, я вспомнил, как называется голова Куреева, – башенный череп, вспомнил его громовой, раскатистый голос, маленький, невзрачный торс, длинную голову – башенный череп, и мне стало веселее. Теперь, когда он не пугал меня беспрерывно грохотом своих восклицаний, он показался мне много симпатичнее. Куреев ни за что не хотел отпускать меня, и вырвался я, только показав расписание поездов в Москву – почему-то это его убедило.
Я поднялся на пешеходный мост, повисший над железнодорожной станцией. Ни одного человека не было видно вокруг, и только жестяной голос громкоговорителя на сортировочной горке хрипло распоряжался: «Давай еще два пульмана накатывай, цистерны готовьте. Да не туда, не туда, на четвертые путя подавайте...» Сонно пыхтел маневровый тепловоз, и безгласно перемигивались сигнальные огни на путях – фиолетовые, красные, синие. Тихо было вокруг, и только ветер порывами взгромыхивал проволочными ограждениями на мосту, трепал мне волосы, заползал в рукава и за шиворот, а я стоял наверху, пока вдалеке не показалось белое зарево прожектора, сужающееся постепенно в белый узкий сноп света, и электричка вылетела из мрака яростно и бесшумно, как циклоп. Я сбежал с лестницы, вошел в вагон, зашипели пневматические двери, поезд мягко качнуло, и, уже погружаясь в сон, я вспомнил, когда последний раз видел так же бесшумно вынырнувшую из мрака электричку...
...Много лет прошло с той зимы. Лена, всегда выдумывавшая что-то необычное, предложила встретить Новый год вдвоем на даче. Тридцать первого декабря стоял солнечный морозный день. Ветер с заснеженных голубеющих полей поднимал облака серебряной пыли. На платформе маленькой станции Хотьково было совершенно пустынно. Электричка загудела, мягко громыхнула и, взвихривая снег у колес, умчалась в Загорск. Мы с Леной перекинули лыжи через плечо и спустились по обледенелым ступенькам. Прошли мимо закрытого магазинчика, через какие-то задворки вышли на дорогу. Разговаривать было трудно – лицо жег холодный ветер с редким крупяным снегом. Мы шли по накатанной дороге, держась за руки. Потом началось поле. Я помог Лене надеть лыжи – ее «ротафелы» никак не застегивались. Я стоял перед ней на колене, металл креплений обжигал руки. Потом скоба щелкнула, я поднял голову, и Лена провела ладонью по моему лицу.
– Спасибо, дружочек! – И побежала по искрящейся холодной целине.
Когда я закрепил свои лыжи, она была уже довольно далеко. И бежала Лена очень легко. Ее голубой лыжный костюм с желтым длинным шарфом выделялся на поле большим ярким цветком, и я подумал, что если помедлю еще немного, то она дойдет до края горизонта и растворится в сиреневом дымящемся мареве. И все-таки я медлил. Мне хотелось еще долго стоять так и смотреть на Лену, далекую, голубую, манящую. Бегущую по сверкающим снежным волнам. Потом я разом воткнул палки в снег, с силой оттолкнулся и заорал во все поле, во все снега, во весь мир:
– Лена-а! Ого-го-го! Лена-а!..
Догнал я ее, наверное, не меньше чем километра через два. Она ни за что не хотела сдаваться, и все-таки я ее догнал.
Мы повернули с ней влево, в сторону леса, и долго гонялись друг за другом среди заиндевевших толстых стволов. Потом нашли какие-то игрушечные горочки, и носились с одной на другую, и прятались за ними друг от друга, бросаясь на жесткий скрипящий снег. Прошли через весь маленький дачный поселок, пока не добрались до Лениного дома. Лена отворила калитку, и мы прямо на лыжах подкатили к террасе. Снег еще не сровнял клумбы и грядки на участке, и повсюду торчали из него колышки с привязанными бирками – «Роза аквитанская», «Гладиолусы голландские»...
Мы поставили лыжи на террасе, сбили снег с них, и Лена дала мне ключ:
– Ну-ка отопри это ржавое чудовище.
Я отворил дверь. Окна в комнате заиндевели, и поэтому здесь было гораздо темнее, чем на террасе. И холоднее. В углу стояла большая печь-голландка. Лена сказала:
– Иди, Стас, в сарай за дровами, а я пока попробую растопить печь.
Солнце уже садилось в клубящиеся румяные облака за лесом, разбрасывая вокруг мягкие фиолетовые тени. Мороз рьяно щипал уши и щеки.
У нас было с собой две банки консервов, буханка хлеба и бутылка шампанского. Где-то в шкафу Лена нашла целую бутылку вишневки, и мы размешивали ее с шампанским. Странный получался напиток, но от него кружилась голова, все тихо звенело вокруг, и я плыл по мягким волнам счастья.
Мы сидели с Леной на медвежьей шкуре перед открытой дверцей печки, протянув ноги к теплу, и смотрели, как пламя жадно облизывается красными языками. Свой необыкновенный коктейль мы пили из больших глиняных кружек, и я, размахивая кочергой, рассказывал Лене какие-то небылицы о том, что было, и о том, что будет, а вернее, чего не было и впоследствии не стало.
Лена сказала тогда:
– Ну закончишь ты юридический, будешь ловить жуликов и убийц. А какой смысл? Какой смысл ловить одного убийцу, когда в мире каждый день легально убивают сотни людей? Когда дня не проходит в мире, чтобы не воевали?..
Не помню, как я тогда возражал, но что-то я говорил убежденно и страстно, наверняка бестолково и несвязно, потому что передо мной светило ее лицо – круглое, чуть скуластое, с острым сломом бровей, а от черных прямых волос пахло дымом и подснежниками... Она погладила меня ладонью по лицу, она часто гладила меня тогда ладонью по лицу, и сказала:
– Ты ведь бестолковый, Стас, а? Я тебя очень люблю. Ты всю жизнь будешь наивным злым воителем за добро. Ты всю жизнь будешь мальчишкой...
Я встал и подошел к окну. По стеклу шуршала мягкими черными лапами ночь. Оглушительно стрельнуло в печи полено. Лена от неожиданности вздрогнула и засмеялась:
– Здесь зимой всегда такая тишина, что мне немного боязно. Хотя я знаю, что здесь никого нет. И мне кажется, что кто-то тихо разговаривает.
Она гибко потянулась и разом вскочила на ноги, подошла ко мне.
– Смотри. – Она взяла с подоконника альбом. – Соседская девочка собирала летом гербарий и позабыла его здесь. Давай посмотрим?
К плотным страницам альбома были аккуратно приклеены листья, травинки, засохшие цветы. Непонятно почему мне стало грустно от этого свидания с летом. Может быть, оно имело слишком засушенный, приклеенный вид. Я положил Лене на плечо руку:
– Пройдет несколько месяцев, и снова будет полно солнца, леса, яблок. Будут белый песок на пляже, лодки, сладкий дым над полем. Я бы хотел быть с тобой летом...
Лена пожала мне слегка руку и сказала:
– А разве сейчас плохо?
– Мне никогда еще не было так хорошо. А тогда будет еще лучше.
Я наклонился к ней. Ее глаза были рядом. В огромных тяжеленных ресницах. И губы. И снова ее волосы пахли подснежниками. Она положила мне руки на грудь и тихо сказала:
– Стас, любимый мой, маленький мальчик, не надо было нам встречаться, мы ведь никогда не будем счастливы...
– Почему? Я счастлив сейчас.
– Нет, это я счастлива сейчас. А ты уже мчишься в завтра, тебе нужно завтрашнее счастье, ты всегда мечтаешь жить в будущем времени. А я вся в сегодня. Мне ведь совсем мало надо...
Я твердо сказал:
– Мы обязательно будем счастливы. Я без тебя не могу ни сегодня, ни завтра...
Как же я мог сказать ей, что без нее нет никакого завтра? Ведь и тогда я знал это наверняка, как совершенно точно знал, что мы будем счастливы.
Она провела ладонью по моему лицу:
– Ты веришь в себя?
– Я верю в себя, в тебя, в нас...
Лена покачала головой:
– Как же быть, если я не могу верить в себя, если я не люблю завтра, а у меня есть только сегодня?
Она поцеловала меня, и губы ее, полные, ласковые, теплые, были для меня колыбелью, океанской зыбью, каруселью детских снов, когда нет людей и событий, а только блаженство свободного падения и ощущение сладкой пустоты пришедшего счастья.
Не помню, был ли то сон или причудливо сместившаяся явь, потому что все кружилось, плыло вокруг в красных сполохах пламени из печки, и я крепко держал Лену, боясь открыть глаза, чтобы все не растаяло, не исчезло, не рассыпалось в прах. А она гладила меня по лицу ладонями и говорила:
– Стас, а, Стас! Сколько времени? Новый год уже наступил?
– Не знаю, ты же не велела брать сюда часы, – шептал я, не открывая глаз.
– Это хорошо, Стас. Я не хочу, чтобы двигалось время, я не люблю завтра. Я тебя сегодня люблю. Тебя в сегодня, тебя в сегодня, – повторяла она в полусне, и я тонул в ней радостно, как в светлом омуте, и весь мир, бесконечный, бездонный, замыкался в ней, и счастье становилось невыносимым, как боль, потому что я уже знал – завтра наступило, и никогда, никогда, сколько бы я ни прожил, я ни с кем не смогу снова войти в эту безмерную реку любви.
Она провела ладонью по моему лицу и сказала:
– Стас! А, Стас? Давай уедем отсюда...
– Когда? – спросил я в полузабытьи.
– Сейчас.
Я приподнял голову и увидел, что она плачет.
– Я не хочу, чтобы завтра приходило сюда, – сказала она. – Я хочу, чтобы все это навсегда осталось у меня в сегодня...
– Почему? – спросил я испуганно.
– Я хочу, чтобы через много лет – когда бы я тебя ни встретила – эта ночь была со мной. Чтобы она не стала вчера. Чтобы она оставалась сегодня...
В Москве на вокзале стояли гам и толчея, суетились на площади носильщики и таксисты. Над головой летели облака удивительного красного цвета, и было от них светло, и лица людей были похожи на камни в костре...
Глава 20
За правду борется вор Леха Дедушкин по кличке Батон
Я проснулся от острого ощущения, что кто-то смотрит на меня.
– Чего уставилась? Знаешь ведь, что я ненавижу, когда во сне на меня смотрят...
Зося засмеялась:
– А когда же мне на тебя еще смотреть? Ты, как проснешься, сразу куда-нибудь лыжи навостришь.
Я притянул ее к себе, поцеловал и снова подумал, какое у нее молодое, упругое и мягкое тело. Она отодвинулась, тихо сказала:
– Не надо, Алеша, не надо... Светло совсем, не люблю я, нехорошо это...
– А чего же плохого? Нет ведь никого!
– Не знаю, все равно нехорошо. Для этого ночь есть...
– Ага! То-то мы с тобой раньше ночами нарадовались!
Когда я только сошелся с Зосей, у меня, как и всегда, не было постоянного жилья, а она жила в одной комнате с матерью – злющей усатой полькой, от которой ей житья не было. Когда мы ложились спать, стоило мне только шепнуть слово Зосе, мать из своего угла спрашивала басом:
– Зося, что он тебе сказаув? – Она так говорила, будто засасывала обратно в рот концы фраз.
Зося ей чего-нибудь буркнет в ответ, а та со слезой:
– Зося, у тебя есть секреты от мамуси?
Вот так мы и любились, пока я не снял отдельную комнату, да вскоре подвернулось хорошее дело в Челябинске, а потом я решил повременить с возвращением в Москву на всякий случай и поехал мотать монеты в Минводы, а когда деньжата кончились, вдруг сообразил, что неохота мне к Зосе возвращаться, уж больно все там всерьез начало у нас разворачиваться и замаячил в недалеком будущем загс, а вору женитьба – как зайцу стоп-сигнал. А еще через полгода загремел я в тюрягу и уже из колонии написал Зосе открыточку, не очень-то надеясь получить ответ. Но Зося писала мне все время, и передачки слала, и раз на свиданку приезжала, хотя отбывал я на этот раз не в Минводах и не в Сочах...
Потому я и напомнил ей про наши ночные радости, но она хоть и мягкая, а очень упрямая всегда была. Покачала головой и говорит:
– Нет, Алеша, хорошим людям для этого ночь дана...
Глупые у нее представления какие-то были – это, наверное, от плохого воспитания. И злорадно сказал ей:
– Это точно. Все самые лучшие дела люди ночью делают. Мы с тобой делаем приятные дела. А когда я один, без тебя, то я свои дела тоже лучше всего ночью обделываю... – Она бессильно и испуганно развела руками. – Смотри, Зося, – сказал я жестко и весело, – как бы тебе совсем не стать дневной женщиной.
– Это как?
– А так: ты сначала с мамусей своей замечательной жила, а теперь работаешь всегда по ночам, у тебя для любви ночного времени не остается, и с твоей стыдливостью останешься без мужика.
– Что-то ты заботишься обо мне больно, не к добру это, – усмехнулась Зося.
Я почувствовал, что она сейчас рассердится или обидится на меня, а я не хотел, чтобы она сейчас на меня сердилась или обижалась, не нужно это мне сейчас было, мне требовалось, чтобы она меня любила, как в первые наши дни. Я поцеловал ее еще разок и сказал:
– Не обращай внимания. У меня стал склочный характер.
Зося радостно засмеялась:
– Вставай скорее, завтрак готов...
Мы ели сосиски, поджаренные в яйце хлебные ломтики, пили крепкий сладкий кофе, и, может быть, оттого, что не было тряской сутолоки колес под ногами, въедливой вагонной пыли, пронзительной карбидной вони вокзальных сортиров и я совсем не чувствовал невольного напряжения побега от возможно близкой погони, – но именно во время этого завтрака в маленькой, очень чистенькой кухне Зосиной квартиры я подумал на мгновение: а может быть, действительно завязать? И по тому, как я испуганно и торопливо прогнал эту быструю, короткую мыслишку, я понял: чтобы завязать, мне надо гораздо больше смелости, чем продолжать и дальше воровать.
Зося собиралась в магазин, а я лежал на тахте и обдумывал текст письма, которое мне сейчас надо было соорудить. Письмо для меня было очень важным, думал я о нем сосредоточенно и в этот момент был, наверное, похож на своего папаню, когда он боролся за правду. Зося заглянула в комнату:
– Ну я пошла. Скоро вернусь...
– Погоди. Ты Сеньку Бакуму давно видела?
Зося поставила сумку на пол.
– Нет, не очень. А что?
– Повидать я его хотел. Потолковать есть кое о чем.
Зося покачала головой:
– Не знаю, захочет ли он с тобой говорить.
– А почему не захочет? – пожал я плечами. – С тобой же захотел говорить.
Она помолчала немного, потом сказала медленно:
– Леша, дурачок, ты мужчина, и этого не понимаешь. Не надо тебе с ним встречаться.
– Так объясни мне, раз я не понимаю, – ухмыльнулся я. – Он ведь тебя, а не меня любил, и все же говорить с тобой стал. Чего же ему со мной не поговорить?
Зося сосредоточенно смотрела в пол, и я видел, что она хочет мне что-то сказать, да с духом собраться никак не может.
– Потому и стал со мной говорить, что любил он меня. Когда человек любит, он очень многое может понять и простить...
– Авось и меня простил. Хотя и вины-то я за собой не чувствую: он тебя что, на рынке купил? Сначала он любил, а потом я пришел и его любовь перелюбил.
Зося подняла на меня глаза, долгим взглядом посмотрела на меня и тихо сказала:
– Не надо так, Леша, говорить. Вы с ним очень разные...
– Зося, ласточка моя, не надо ненужные слюни растягивать. И не надо делать из Бакумы влюбленного принца. Бакума – вор, такой же, как я, злой, спокойный блатняга. Понимаешь, он вор, настоящий вор в законе, и ушел за мной он из кодла только потому, что понимал – со мной ему работать и наваристей, и спокойней...
Зося снова взяла сумку, выпрямилась:
– Может быть. Не знаю, может быть, ты и прав. Только он больше не вор...
Я опешил:
– Как не вор? А кто, святой?
– Нет, не святой. Он шофер. В такси работает.
– Что? Бакума – шофером?
– Да, шофером. Он мне паспорт показывал.
– Я тебе хоть три паспорта могу показать. И все на разные фамилии.
– Нет, – покачала Зося головой. – У него был один паспорт и на одну фамилию. Настоящий.
– А почему ты знаешь, что настоящий?
– Я его руки видела. У него руки шоферские стали, не такие, как раньше.
– Н-да, – пробормотал я. – Дела пошли дальше некуда...
Зося отправилась в магазин, а я стал бороться за справедливость.
Бакуму я разыскал немыслимо легко. Оказывается, если человеку не надо прятаться от уголовки, достаточно подойти к будке справочного бюро, заплатить двадцать копеек, и, если тебе известны фамилия, имя-отчество и возраст, подадут тебе его, как на блюдечке. Садишься в такси, платишь всего рубль семьдесят шесть, и на восьмом этаже беленького, воняющего свежей покраской дома в Вешняках-Владычине нажимаешь черную скользкую пуговицу звонка. И открывает тебе дверь давний подельщик, бывший верный кореш, бывший классный домушник, бывший вор в законе, железный блатарь Сенька Бакума.
Он открыл дверь, посмотрел на меня своими тяжелыми оловянными глазами, не моргнул, не зажмурился, не удивился, не обрадовался. И кажется, не разозлился. Ну и слава Богу.
– Чего надо? – вежливо и спокойно спросил он, будто присели мы с ним вчера вечерком в картишки и не пошла его игра, перезвенели его монетки в мой карман, а я вот, и не отоспавшись еще, уже снова приперся.
– Эх, прокачу! – сказал я. – Так, что ли, у вас теперь здоровкаются?
– Гоношишь все... – усмехнулся Бакума и стал притворять дверь.
Но я уже вставил ногу в щель:
– Не гоношусь. Да и ты не спеши.
– Прими ногу-то. Прижму сейчас. Захромаешь.
– Прижми, родной. Это ведь всегда у блатных закон был – у кореша на хазе в капкан залетать. Чтобы мусорам меня ловчее было надыбать.
Серыми пудовыми глазищами толкнул меня Бакума, как кулаком в грудь, но на дверь давить перестал.
– Ты чего хочешь? – спросил он снова.
– Денег, – просто сказал я.
Он подумал немного, усмехнулся углом тонкого злого рта:
– Сколько?
– Да ну, пустяки, говорить не об чем.
– Стольник устроит?
Я засмеялся:
– Бакума, ты что? Сто рублей – это деньги?
Он постоял, помолчал, пожевал нижнюю тонкую губу, спросил:
– А ты знаешь, что я за эти «неденьги» две недели за рулем горблю?
– Знаю. Но это штука такая: охота пуще неволи.
– Ладно, сказал – не гоношись. Сколько надо, говори и отваливай.
– Половину выручки вашего парка. За один день, само собой.
Бакума оперся спиной о стенку, посмотрел на меня с прищуром исподлобья, хмыкнул:
– А вторую половину куда денешь?
– Тебе отдам. Я ведь не жадный – бери, пользуйся на здоровье. Тысяч десять на вашу долю приходится, без мелочи. Без мелочи примете?
– Как я посмотрю, ты все такой же шутник. Шутки шутишь...
– А что?
– Ничего, дошутишься. Возьмут тебя по новой...
– Ой-ой-ой! Слушай, а может быть, мне тебя надо называть теперь «гражданин начальник Бакума»? Может, ты уже сам у мусоров начальник? Выхватишь сейчас из порток кривой револьвер: «Руки вверх, вы задержаны, гражданин Дедушкин!» Встать! Суд идет! Батону – три года, а легавому Бакуме – тридцать сребреников по-старому, а по-новому – три рубля!
Чего-то я так увлекся представлением, что не заметил, как это Бакума ловко, без замаха, тычком снизу врезал мне по сусалам. Только искры из глаз звезданули и на какое-то мгновение я будто в воздухе повис, а потом со всей силой шмякнулся головой и спиной о противоположную стену и потихоньку, соблюдая достоинство, съехал на пол. Дурацкое это ощущение – будто стену приподняли и шарахнули тебя по башке, и ножонки отнялись, и спина из резины – гнется, прямо держать не хочет, и шум в затылке, как на камнедробильне. Встать бы сразу и дать Бакуме оборотку, но, видимо, врезал он мне душевно, башка работает, а ноги не слушаются. Вообще-то в драке Бакума против меня не сдюжит – он, во-первых, не духарь, а во-вторых, я драку знаю. И руки у меня сильнее. Вот только встать не было сил.
Так и лежал я в углу лестничной площадки, а Бакума по-прежнему спокойно подпирал спиной свою дверь и молча лупал на меня своими серыми, будто пылью присыпанными глазами. Интересно, как он мог Зосе нравиться с такими-то глазами? Или, может быть, он на нее другими смотрел?
– Резать тебя придется, Бакума. Ты уже лишнее живешь, – сказал я ему, а язык заплетался, и слова получились какие-то шепелявые, не настоящие, гунявые. Провел рукой по подбородку – весь рот кровью залитый. Он мне, конечно, хорошо врезал. Я харкнул, и на пол вылетел с сукровицей зуб.
Бакума моргнул своими каменными веками, мрачно и спокойно сказал:
– Волк волка исты, як барана немае. Ты попробуй.
– Попробую. К тебе же пассажиры ночью садятся? С заднего сиденья – перышком тебя...
– Сказал, не гоношись. Сопли подбери.
– Подберу, чего тут делать.
Опираясь на стенку, я медленно поднялся. Голова еще сильно кружилась, вот же, зараза, как вмазал смачно! На пиджаке и плаще чернели пятнышки крови, весь я был в пыли. Вроде бы совсем чистый пол был, а стоило на него чуть прилечь, весь как черт извозился.
– Ну как, мусор, дашь обмыться или прямо вот так направишь меня к корешам своим в уголовку?
Бакума мгновение подумал, затем посторонился в дверях:
– Иди мойся.
Я вошел в тесную квартирку с маленькой совмещенной ванной, пустил струю холодной воды. Саднило губу, подбородок, болел весь рот. Языком я качнул передние зубы – ничего, один пропал, остальные держатся. Меня всего трясло от боли, унижения и бессильной злобы. Я все лил и лил на голову холодную воду, а кружение в мозгах не переставало, пока вдруг что-то внутри остро не подкатило под самое горло, и меня начало ужасно рвать, сводило скулы, безостановочно текла слюна, и рвать-то уже было нечем – давно вылетели в Бакумин унитаз все Зосины сосиски, и гренки, и яичница, потекла желто-зеленая желчь, а я никак не мог унять эти проклятые судороги. Потом и это прошло, я снова умылся, а Бакума за спиной сказал:
– Возьми полотенце...
Не нужно мне было его полотенце, достал я из кармана платок, утерся и положил его обратно в карман плаща, а плащ накинул на руку. А в кармане плаща лежала у меня чудом не разбившаяся бутылка водки. Взял я ее удобно в ладонь, бывают такие ненормальные бутылки – плоские, сдавленные по продольному шву, вот эта была такая, и легла она в ладонь очень удобно. Бакума отступил на шаг, пропуская меня из ванной, и сказал:
– Не гоношись. Грабку из кармана не вынимай...
И в руках у него я увидел утюжок, маленький, немецкий, электрический, но моей бутылки он все равно был поувесистей. В общем, обыграл меня Бакума на этот раз. Ладно, я ему не зуб за свой выну и не око... Я пошел к дверям, но Бакума мне вслед сказал:
– Постой, Батон...
Я повернулся к нему, а он положил свой утюжок на табурет и сказал:
– Хочешь, слушай меня, хочешь – нет, но пора тебе завязывать. Не маленький, вяжи, Батон, пока не поздно...
Хотел я его спросить чего-нибудь вроде того, сколько в уголовке платят за каждую приобщенную воровскую душу, но не было сил и говорить было больно, поэтому я только сказал:
– Ладно, апостол хренов, ты скажи лучше, где мой инструмент?
Бакума тяжело вздохнул, качнул головой, с неожиданной злобой ответил:
– Не знаю я, где твой инструмент! Не брал я его! И давай вали отсюдова! Запомни только: если инструмент возьмешь и ко мне из уголовки придут, я тогда – век мне свободы не видать – заложу тебя на всю... как миленького! Мне за тебя, суку, пыхтеть по колониям неохота!
– Ладно, кореш дорогой, запомню. А за прием, за ласку спасибо. Ну ты меня знаешь – должок верну, с перышком в придачу... Глядишь, сочтемся...
Глава 21
...а оправдывается инспектор Станислав Тихонов
Савельев сидел, склонив набок рыжую голову, а короткие толстые пальчики он переплел на худом мускулистом животе, сильно походя на шкодливого католического исповедника. Он дождался, пока я дочитал справку до конца, коротко спросил:
– Прекрасно написано?
– Сойдет, – махнул я рукой и добавил: – Хорошо, что мы не получаем за свои справки гонорара, а то бы ты меня обвинил в соавторских домогательствах.
– Ничего-ничего, – успокоил меня ласково Сашка, – ответственность за неправильно составленный документ раскладывается пропорционально количеству подписавшихся...
В кабинет вошел Шарапов. Очки он держал в руке, а лицо у него было хмурое, бледное, мятое какое-то. Неважно он выглядел.
– Как дела, орлы? – спросил он.
– У нас разве дела, Владимир Иванович? – оживился Сашка, забыв о своей позе исповедника. – Дела в Совете Министров, а у нас так, делишки...
– Ну и плохо, – сказал Шарапов. – Так ты, Савельев, до смерти не попадешь в Совет Министров. Смолоду большие дела надо делать.
– Да, конечно... – развел Сашка руками. – Каждый человек кузен своему счастью.
Я засмеялся, Шарапов хотел что-то сказать Сашке, но передумал, пояснив мне:
– Это он, наверное, на меня намекает. Смотри, Савельев, маленькие начальники никогда не прощают, если им напоминают, что они уже не станут большими.
Сашка вскочил и пылко прижал руки к груди:
– Владимир Иванович! Так разве я что говорю? Вы для меня единственный и самый главный начальник. Как кучер для мерина. Больше вас начальство я только на парадном смотру и видел...
Шарапов покачал головой:
– Эх, Савельев, Савельев! Жизнь несправедлива. Опасные и вздорные иллюзии у тебя, а избавлять сейчас от них будут Тихонова.
Я удивленно поднял голову:
– Это еще почему?
Шарапов положил мне руку на плечо:
– К начальнику МУРа сейчас идем оправдываться. Батон на тебя «телегу» прикатил...
У Шарапова на лице было досадливое выражение, а Сашка замер, как в кино на стоп-кадре. Я посидел молча и вдруг заметил, что мои руки бессознательно, беспорядочно перебирают на столе бумажки, раскладывают их по папочкам. И от этого мне стало неприятно, потому что я понял: я просто испугался. Тихо было в комнате, и мои руки суетливо раскладывали бумажки, а я испытывал невероятную горечь и злобу из-за того, что такая тварь, как Батон, сумела напугать меня.
– Хороша жалобка? – спросил я.
– Хороша. Толково написано. Да он вообще толковый парень, Батон. Адресована в МК партии, копии – прокурору города и начальнику управления. А ты чего скис? Боишься?
– Что значит – боюсь... – неопределенно сказал я.
Я сидел и никак не мог понять – чего же я испугался. Наказывать меня не за что – действовал я правильно, и, если бы довелось, я бы то же самое сделал снова. И начальника МУРа я не боялся. Так почему же все-таки... Или можно бояться и без вины? Чего?
Сашка очнулся и заорал:
– Ну это уж просто хулиганство!..
– Не ори, Саша, – поморщился Шарапов. – Тебе надо будет, Стас, обдумать ответы. Батон напирает на то, что ты применял к нему незаконные методы допроса: угрожал, запугивал, уговаривал признаться – тогда, мол, ты бы его отпустил до суда...
– Батя, а ты считаешь, что это все серьезно? – спросил я.
– Не считаю. Но существует порядок.
– Порядок! – вмешался Сашка. – Владимир Иванович, но я действительно в толк не могу взять, почему Тихонов должен оправдываться перед этой заразой...
Шарапов повернулся к нему всем корпусом:
– Тихонову надо не перед заразой оправдываться, а объяснить прокурорскому надзору и высшему начальству истинное положение вещей. Они спросить имеют право, ты как думаешь?
– Имеют. Но ведь это же безразлично, как называть – оправдываться или объяснять, важен смысл. А смысл в том, что Тихонову надо будет доказывать, что он не применял запрещенных методов допроса. Вот я и спрашиваю: почему Тихонов должен доказывать, что он не верблюд, если это утверждает Батон? Вор, гадина, рецидивист!
Шарапов сел на стул, водрузил на нос очки, провел рукой по своим белесым седым волосам:
– Лет двадцать назад был у нас один работник – Третьяков. Следователь был незаурядный и результаты получал фантастические. У него не бывало «нерасколовшихся» преступников – гремел мужик! И довольно долго. Пока однажды мы с Ильей Ляндрисом не взяли на одной малине Фомку-Крысу. Был такой довольно противный бандит, осторожный, злой, как настоящая крыса. Стали мы его мотать, а допрашивал, надо сказать, Илья отлично, ну, короче говоря, признался Фомка в убийстве в Банковском переулке. Подняли мы материалы – убийство три года назад было совершено – и обомлели. Преступление раскрыто, убийца найден, осужден и отбывает двадцатилетнее наказание. Мы вызываем дело к себе, читаем. Сначала обвиняемый категорически отказывался довольно долго, а потом признался, сам Третьяков расследовал. Возобновляем дело по вновь открывшимся обстоятельствам и начинаем с ним пыхтеть дни и ночи. И доказываем, что убийство совершил Фомка-Крыса, а осужденный никакого отношения к нему не имеет...
– А зачем же он признавался? – спросил Сашка.
– А его Третьяков уговорил: улики, мол, неопровержимые, человек ты с подмоченной репутацией, и единственный шанс не получить «вышку» – чистосердечное признание, хоть жить будешь. Слабый человек оказался – и согласился. После этого произвели ревизию всех дел Третьякова, и выяснилось, что такие номера он не один раз откалывал...
– А какое это отношение к Стасу имеет?
– А такое, что у человека на носу не написано – честный он работник или негодяй. Поэтому Батону – коли мы не доказали, что он вор, – предоставлены все гражданские права для защиты. Да и если бы доказали – все одно. Это, знаешь ли, гарантия того, чтобы с людьми не вытворяли третьяковских штучек.
Я сказал Шарапову:
– Если вдуматься, то выходит, что у Батона сейчас этих прав даже больше, чем у меня...
– Конечно, – живо сказал Шарапов, – а почему бы нет? Мы не доказали, что Батон вор. Это мы, можно сказать, для себя знаем, что Батон вор. Но пока не оформили установленным законным способом, он обычный советский гражданин. А у всякого гражданина прав не меньше, чем у тебя. Это ведь ты служишь обществу, а не оно тебе.
– Ой, батя, не говори ты со мной казенными словами!
Шарапов развел руками:
– Ну казенными или домашними – суть-то не меняется, и ты знаешь, что я говорю правду. А вообще-то все правильно...
– Что правильно?
– Наша работа – игра жесткая, и ни одного промаха не прощается. Мы пропустили свою очередь для удара, поэтому его нанес Батон. И так будет всегда...
– Садитесь, – сказал комиссар, набирая номер телефона. Мы с Шараповым уселись сбоку от длинного стола совещаний. Комиссару, видимо, ответили, потому что он быстро сказал:
– Это Лебедев докладывает. К сожалению, новых данных не поступило... Но ведь это же не от нас зависит, Александр Васильевич. Мы и так бросили на реализацию лучшие силы. Что?! Да у меня там люди в засаде сидят неделю без смены! А без ошибок только бюро прогнозов работает... Они вам, а вы мне мылите шею. Так не чугунная же она... Вот возьмем его, и успокоится общественность... Есть, есть, слушаюсь. В семнадцать часов снова буду докладывать.
Он положил трубку на рычаг и усталым движением провел ладонью по шее, будто ему и впрямь ее крепко натерли. Я понял, о чем он говорил: на прошлой неделе наши ребята наконец вышли на след человека, убившего в энергетическом институте двух девушек, но взять его пока не могли. Комиссар рассеянно посмотрел на нас и сказал:
– Что у вас? Слушаю...
Шарапов, привыкший к начальству больше меня, спокойно ответил:
– Вызывали, товарищ комиссар. Насчет жалобы.
Комиссар внимательно смотрел на меня, наверное, вспоминал, о какой жалобе идет речь, постукивал пальцем по столу, а я очень сильно не люблю, когда начальство начинает выстукивать пальчиком по столу, не нравится мне это. Потом он медленно сказал:
– Жалоба на тебя, Тихонов, поступила... Удивляюсь...
Тут я понял, что до этого мгновения он нас вообще не замечал, а продолжал разговор со своим телефонным собеседником.
– Я думаю, что, если бы от вора-рецидивиста Дедушкина на меня поступила благодарность, вы бы еще больше удивились, – выпалил я обиженно, и мне показалось странным, что молчит Шарапов: он же ведь все знает!..
Комиссар перестал стучать пальцем, прищурился:
– Всякое бывает. И благодарности приходят.
– От Дедушкина я не дождусь, – пробормотал я, а Шарапов все молчал.
– А ты что, действительно угрожал? – застучал снова комиссар.
Я почувствовал, как раздражение подкатывает к горлу:
– Можно и так сказать. В тюрьму обещал посадить.
Шарапов продолжал молчать, и я невольно стал отводить от него взгляд.
– Ну-у! – удивился комиссар. – Отчего это ты так расходился?
Я посмотрел на него, комиссар вроде повеселел, взял карандаш и стал быстро делать пометки на кипе лежащих перед ним листов. И мне стало досадно, что такой важный для меня разговор – всего лишь пустячный эпизод в заполненном событиями и разговорами рабочем дне моего шефа. Чего мне объяснять ему? И Шарапов помалкивает. Я встал и, уже начав говорить, понял, что голос у меня предательски дрожит.
– Товарищ комиссар, разрешите быть свободным! Все обстоятельства дела я изложу в рапорте на ваше имя...
Комиссар, не отвечая, дописал что-то на листочке, сказал Шарапову:
– Владимир Иванович, у тебя в отделе с дисциплиной плоховато. Если этот мальчишка со мной так разговаривает, что же он себе с Дедушкиным напозволял?
– У Тихонова сдвиг в другую сторону – деликатничает в избытке с обвиняемыми, а потом дерзит начальству...
– Так ты, Тихонов, на меня обиделся, что ли? – спросил комиссар.
Я пожал плечами: чего, мол, мне обижаться?
– Ты сядь, сядь, не стой... Мне тут Владимир Иванович поведал все или почти все. Должен сказать, что я бы с удовольствием натер тебе язык перцем. А ругать тебя надо не за то, что ты обещал Батона в тюрьму посадить, а за то, что своей угрозы не смог выполнить. Если не можешь – не суйся, а то срам один потом получается. Жулик моих оперативников помоями поливает, я должен прокурору романы писать про ваши с Дедушкиным счеты, а ты помахал языком – и в кусты...
– Да почему в кусты?.. – заорал я.
– Молчать! – рявкнул комиссар. – Не перебивай меня! Я бы тебе показал, где раки зимуют, если бы не одно обстоятельство...
Комиссар закурил и как-то сразу успокоился:
– Ты когда с Батоном имел дело последний раз?
– Восемь лет назад. Приговорили к пяти годам.
– Угу, – сказал комиссар и снова стал листать свои бумаги. Все молчали. Потом комиссар поднял голову и спросил меня: – Ты как думаешь, он зачем на тебя «телегу» прислал?
– Не знаю, отомстить, наверное. Я ведь с ним действительно пристрастно работал...
Комиссар сломал в пепельнице сигарету и сказал:
– Ты, Стас, хороший оперативник. Но до шефа твоего – Шарапова – тебе еще далеко.
Я усмехнулся:
– Кто бы спорить стал, а я...
Комиссар, не слушая меня, спросил:
– Кто с Батоном работал?
– Я и Савельев, руководил Шарапов. Задержание произвел Савельев.
– А ты не подумал, почему же он именно на тебя жалобу пригнал?
– Трудно сказать. Счеты-то у нас с ним старые...
– Эх ты! Между прочим, у Шарапова тоже с ним счеты не новые. А я вот сразу понял: Батон тебя боится. Именно тебя, и потому в жалобе пережал акцент, настаивая на отстранении тебя от расследования. Тем более что ты предоставил ему эту возможность, не доказав его вины. Но смотри, Стас, если выяснится в конце концов, что боялся он зря... Справку по делу подготовили?
– Так точно.
– Оставь мне, я потом почитаю. Она мне еще для прокурора понадобится. Ты все понял?
– Все.
– Ты свободен, а ты, Владимир Иванович, задержись на минутку.
Затрещал звонок циркулярной связи, и из селектора раздался голос:
– Товарищ комиссар, в Бескудникове снова три карманные кражи...
Я вышел и неслышно притворил за собой дверь.
Я закончил перепечатывать выписки из дела атамана Семенова, вытащил закладку из каретки, разложил листы по экземплярам: один – в дело, второй – в «наблюдательное производство», третий – для сведения начальства – и сказал Савельеву:
– Слушай, а чем я буду заниматься, если меня из МУРа выставят? Я ведь и делать-то ничего не умею. Вот разве на машинке стучать. Но такой мужской специальности не существует, даже названия нет.
– Есть. Ремингтонист называется, – утешил Сашка.
– Ну слава Богу, пойду в ремингтонисты.
Тут наконец пришел от комиссара Шарапов. Он добродушно ухмылялся, и было заметно, что настроение у него явно улучшилось.
– Ну что, готовы к смерти или к бессмертной славе?
– Владимир Иванович, пора подумать о спасении души, – тут же влез Сашка. – А то я все больше убеждаюсь, что возмездие слепо и по своим кривым дорогам приходит к совсем неповинным людям. Аналогичный случай произошел со мной в детстве. У нас в подъезде лестница шла колодцем, поэтому все пацаны забирались на четвертый этаж и пускали вниз бумажных голубей. Однажды я так увлекся этим занятием, что сильно перегнулся через перила и, естественно, полетел вниз. Ну по всем законам, конечно, я должен был разбиться в лепешку. Но на страже моих интересов стояло возмездие, обращенное к совсем неповинным людям. Дело в том, что внизу у нас была фанерная сторожка, в которой проживала дворничиха, и в то самое мгновение, как я летел вниз сизым соколом, принимала она у себя в гостях своего постоянного ухажера – постового милиционера. Чай они в это время из самоварчика кушали. Натурально пробил я им фанерную крышу, как топором, и упал на стол. У дворничихи от испуга – стенокардия, у милиционера – сильные ожоги от самовара, у меня – мелкие порезы от стаканчиков.
– У милиционера нервы были хорошие, – сказал Шарапов. – Тихонов на его месте от волнения тебя бы застрелил. Что, Стас, как чувствуешь себя сейчас?
– Противно. Я вот сколько раз допрашивал людей и не догадывался, что это очень неприятно – оправдываться.
Шарапов засмеялся:
– Коты от удовольствия крутят хвостами. Это, правда, не значит, что, если им крутить хвосты, они получат удовольствие. Ну ладно, что собираетесь делать теперь?
– Перво-наперво поищем, откуда у Сытникова доллары взялись, – сказал я. – Если он их по легальным каналам получил, тут мосточек может оказаться к Фаусто этому таинственному.
Глава 22
Нервная система вора Лехи Дедушкина
«Ушла на работу. Ужин в холодильнике». И все. Даже без подписи. Значит, разозлилась. Эх, Зося, Зося! Наверное, не надо было тебе все-таки уходить ко мне от Бакумы. Или надо было своевременно поступить в школу торгового ученичества, найти себе там, как официантка Надька, приятеля, встречались бы вы с ним сколько там положено, потом поженились бы, вечерами бы считали полученные чаевые, народили бы маленьких официантиков и были бы счастливы до невозможности. А от меня тебе на грош радостей, а неприятностей и огорчений – полон рот.
Не стал я доставать ужин из холодильника, а взял только банку маринованных яблок, из плаща плоскую свою бутылку водки, отнес в ванную и составил все на маленькой табуреточке. Налил до краев ванну теплой водой, быстро разделся, и рубашка моя, издряпанная в крови и брызгах блевотины, вызывала во мне острое, невыносимое отвращение. Бросил ее на пол и подумал, что другой-то нету. И нет денег, чтобы купить другую. Влез в теплую воду.
И хотя голова болела ужасно, я принял решение твердое и окончательное: сегодня же выйти на дело.
Подремал немного, и тишина меня не успокаивала, еле слышное шуршание отопительного регистра взвинчивало и без того напряженные нервы. Все во мне тряслось, и повторял я все время: подождите, я вам еще покажу! Хотя и сам толком не знал, кому грозился, потому что, прежде чем доехал до дома, я уже знал, что смасть, которую мне налепил сегодня Бакума, останется без ответа. Не пойду я его резать – что мне, жизнь надоела? В наши дни нацепить на себя мокрое дело по дурацкому воровскому толковищу – нет уж, дудки! Ладно, похожу пока с битой мордой, а там поглядим, даст Бог – сочтемся. И не знает дурак Бакума, что ходить ему на свободе ровно столько же, сколько и мне. На чем бы и когда бы меня теперь ни взяли, сразу же заложу и его. Скажу, что он все время со мной в доле работал. И посмотрим, дорогой передовик и ударник производства: поверят тебе твои легавые товарищи?
Достал с табурета бутылку, сковырнул фольговую пробку и вспомнил, что не взял стакана. Из горлышка пить не хотелось, а вылезать из воды – еще больше. Взял с полочки пластмассовый стаканчик из-под зубных щеток, сполоснул его, наполнил до краев и жадно глотнул два раза.
Водка рванулась в горло легко, как газировка, и я не хотел тянуть время, мне жалко было терять его зазря, и я быстро допил стаканчик до дна, и на просвет мне видно было его рябое, в разводах зубной пасты, дно. Еще раз налил, выпил, и тогда лишь немного утихла ужасная жажда, пропала противная горечь во рту. Откусил маринованное яблоко и снова завалился в теплую воду.
Над Зосиной ванной висела нейлоновая цветная занавеска, которую задвигают, чтобы на заливать душем пол. На голубом фоне были нарисованы пузатенькие хвостатые рыбки, смешные морские коньки, водоросли и причудливые раковины. Лампа расплывающимся пятном светила сквозь занавеску, словно утонувшая луна. Журчала в стоке утекающая вода, где-то выше или ниже этажом спускали в унитазе воду, и трубы досадливо и зло гудели, и я чувствовал, что кровь во мне гудит с такой же нелепой слепой яростью.
Стихла немного головная боль, и меня стало клонить ко сну. Голубые рыбки с разноцветными хвостами плавали над головой, водоросли стелились по кафельным белым стенам, и урчали унитазным спуском нарисованные на прозрачной пленке раковины. Хорошо бы отсюда никогда не выходить. Прожить оставшиеся годы в ванной. Со мной в колонии под Сургутом тянул срок один полицай, который в сорок четвертом году, при наступлении наших, влез в подпол у матери и просидел там сколько-то лет. Потом выбрался и сам пошел сдался. Нет, мне сидеть в ванной годами ни к чему. Да и Зося, наверное, при всей ее замечательной любви возражала бы, чтобы я напостоянно прописался у нее в ванной.
Пропади они все пропадом со своими рыбками, дружбами, любовями! Я не стану сидеть здесь сколько-то лет, я выйду отсюда сегодня же и сразу всем им покажу, что Алеха Дедушкин еще кое-чего стоит! Жалко, нет инструмента моего. Да ладно, инструмент возьмем на этих днях, а пока и без инструмента я, голыми руками покажу, что умею.
Не знаю, задремал ли я и во сне вспомнил об одном магазинчике, или, может быть, все, кроме моего решения, не существовало уже. До встречи с Бакумой я еще сам не знал – прислушаюсь я к Зосиным просьбам, приму ли советы Окуня, испугаюсь ли угроз Тихонова. А теперь я попросту забыл о них, будто они все одновременно испарились. Только азарт воровской да многолетняя привычка все высчитывать до точечки охватили меня, и сомнений, брать ли сегодня этот маленький магазин на Домниковке, не было.
Я присмотрел его года два назад, но тогда мне он был ни к чему, и я только подумал, что взять такой магазинчик – как два пальца оплевать, и было это ночью, осенью, в сильный дождь, и я забрел во двор на длинной темной Домниковке, потому что было поздно и все уличные уборные уже закрылись, а мне было нужно позарез, потому что мы с Санькой Карасиком выпили в баре две дюжины пива, и, пока я мочился под дождем в тихом пустом дворе, я хорошо рассмотрел задворки этого магазина, а Санька ждал меня на улице, и, помнится, когда вышел из подворотни, я так и сказал ему: как два пальца оплевать...
Голова еще болела, но мозги вертелись четко. Вытерся докрасна полотенцем, надел свою грязную, заблеванную рубаху. Ничего, скоро переоденемся. Вышел из ванной и стал шарить в кладовке. На полу в картонной коробке нашел заржавленный разводной ключ, пассатижи, отвертку, кусачки. Даже непонятно, откуда это все набралось у Зоси. Впрочем, она ведь без мужика живет, приходится самой о хозяйстве заботиться.
А вот подходящая сумочка, хорошая, удобная, на ремне, с «молнией» – фирменный шик Аэрофлота. Ну-ка, ржавый инструмент, брысь в сумку! Это, конечно, не мой инструментальный чемоданчик, с которым можно банк брать, но для того задрипанного магазина и это барахло сойдет. Под унитазом я вчера видел резиновые перчатки – Зося моет в них сортир. Ага, вот и они, прекрасно. Вроде бы все! Теперь надо посмотреть, что у нас творится с монетами. Дрянь дело – вместе с мелочью меньше двух рублей, может не хватить. Ну ладно, может, Бог даст.
Присядем на дорожку. Как мне нужна счастливая дорожка! Только, дал бы Бог, глупость какая-нибудь не завалила бы все – это ведь вдвоем надо делать, а я буду один работать, без стремы, не осмотревшись заранее. Вот так обычно и сгорают, но сейчас думать об этом уже глупо – надо в фарт свой воровской верить, не могла ко мне судьба навсегда задницей поворотиться!
Тикают часы, бегут стрелки по циферблату. Накинул на плечо ремень сумки – пижон в рубашечке заблеванной. Четверть второго на часах. Воровское время наступило. Зашел в ванную, налил еще в синенький стаканчик пластмассовый, выпил не закусывая и вкуса водки даже не учуял. Посмотрел на рыбок разноцветных, и дремлющие водоросли, и смеженные раковины уютные. Повернул выключатель, и все исчезло в темноте. У порога я остановился и трижды плюнул через левое плечо. Потом захлопнул за собой дверь.
Метро закрыто. На сокольническом кругу пусто. Зябко. Ветер сильный, в нем последний зимний ледок. Запах мокрых деревьев несет он и еле ощутимый запах гари – в парке днем сжигают прошлогодние листья и старые сучья.
Со стороны Преображенки катит с лязганьем старый трамвай с двумя прицепами. В вагонах свет наполовину притушен. Притормозил у остановки, пророкотала дверь, глухо, черным резиновым валиком бухнула в упор, из вагона раздался голос водителя, скрипучий, сдавленный динамиком: «Вагон идет в парк».
Брякнула монета в кассу, завизжал, заорал колесами трамвай на повороте, глухо подвыл себе мотором, чиркнул дугой по проводам, длинная искра с шипением пролетела. Бежит трамвай, гремит на стыках рельсов. Пол ребристый под ногами прыгает, стекла звякают и протяжно, зло дребезжат. И скамеечки деревянные дрожат от этого мелкой малярийной дрожью, и меня всего трясет скамеечка, а может быть, это я сам по себе трясусь.
Голубь сизарь крошки подбирает, и то за каждую его испуг колотит, это Зося сказала. Ах, родненькая моя девочка, если бы ты знала, как заваливает меня всегда испуг тошнотным ужасом, если бы ты знала, какая это мука, какая пытка невыносимая – этот разлившийся в каждой клеточке страх. И если услышишь, что есть бесстрашные воры, не верь. Случаются воры тупые, нахальные, а бесстрашные – никогда. И за всю жизнь тебе не испытать столько страха, сколько мне приходится испытать за одно только дело. Скрипят, лязгают тормоза на остановках, и водитель уныло, сипло говорит в микрофон: «Вагон идет в парк... Вагон идет в парк...»
Запоздавшие гуляки и усталые работяги садятся в вагон, проезжают одну-две остановки и выходят. Я не смотрю на них, мне видеть их невыносимо. Глазею я в темное окно, на пустынные, спящие улицы, и оттого, что прохожих почти не видно, становится легче на душе.
На Домниковке все было без изменений – узкий, в ямах и рытвинах проезд, по которому тряско бежали редкие машины, маленькие старые дома, заборы дощатые, безлюдье, темнота. Справа чахлый скверик с автоматной будкой, подсвеченной желтой лампочкой. А вот и магазинчик, вот подворотня с проходом во двор. Из этой подворотни можно пройти в соседний двухэтажный домишко. Во дворе темно, воняет прелью и отбросами. Вот служебный выход из магазина. Ладно, мы его трогать не станем. Окно, забранное толстенной решеткой. Это окно или магазинного склада, или уборной, потому что угол решетки вырезан и там установлен мощный вытяжной вентилятор. Не надо трогать решетку. Толстая решетка – символ безопасности, и на символы мы покушаться не станем.
Подкатил к окну с решеткой мусорный бачок. Положил на него пустой деревянный ящик. Потом расстегнул «молнию» на своей сумке и достал резиновые перчатки. Они были толстые, и пальцы в них гнулись туго и слушались неважно. Ничего, привыкнут. Сумку я повесил на шею – как кондукторскую, и если одной рукой даже ухватиться за решетку, то другой можно быстро и удобно достать из сумки то, что надо. Вскарабкался на бачок, потом влез на ящик, ухватился руками за решетку, постоял немного, чтобы освоиться на высоте. Ну вот, теперь порядок. Осмотрел вентилятор. Крепился он четырьмя болтами и к распределительной колодке подходило три толстых изолированных провода.
Ладно, благословясь приступим. Я достал «шведик», разводной ключ и, держась одной рукой за решетку, чтобы не загреметь со своей шаткой опоры, стал винтом подгонять ключ. Нарезка ржавая, губки ключа сходились медленно, неохотно. Наконец они плотно схватили болт. Я перехватил ключ правой рукой, а левой все придерживался за решетку и потихоньку повел ключ против часовой стрелки. Качнулся под ногами ящик, меня мотнуло из стороны в сторону, заскрипел внизу бачок, я навалился всем телом на решетку, но «шведик» из руки не выпустил. Сбалансировал и снова стал крутить разводным. Заскрипел болт, поехал помаленьку. Сделал полный оборот, потом еще один, еще один. Порядок, дальше его можно будет вывернуть пальцами. Следующий болт открутился легко. Я освободил его почти совсем, но из паза не вынимал; вентилятор тяжелый и может перекосить оставшиеся болты – тогда хана, не снять мне его никогда.
И третий пошел с резьбы легко. А когда, прилично попыхтев, я столкнул с места последний, во дворе послышались чьи-то тихие, скользящие шаги. Под ложечкой холодная сосущая яма, горечь брызнула во рту, и сердца нет, оно остановилось, разорвалось, как брошенный об асфальт пузырек чернил, и всего меня залило ужасом. Темнота, страх, я прижался к ржавой решетке, я размазался по ней, как клей, еще миг – и я просочусь сквозь нее паром. И шелестящие, короткие, неуверенные шажки. Остановились. Потом еще шажок, и шелест бумаги.
Если сторож, то прорвусь. Пусть подойдет ближе, прыгну на него с криком: пугануть – и в подворотню. Через сквер надо бежать. Там за ним есть выход в проходнягу, и можно попасть в Астраханский переулок.
Тишина. Я осторожно разворачиваюсь, только бы ящик под ногами не заскрипел, а рукой все держусь за решетку. Ладони в резиновых перчатках совсем мокрые стали. Вздох. А если «шведиком» по башке?
Шуршание. Шаг. Шорох.
У стенки дворика, там, где мусорные баки выстроились шеренгой, мелькнула тень, это ведь рядом совсем. Ключ снял с болта, пальцы, сжимая его, занемели. Тень скользнула, замерла. Фырьк!
Кошка.
Это кошка. Не сторож, не милиционер. Просто бродячая, помоечная кошка. Долго стоял я еще неподвижно, утишая бой враз ожившего, подпрыгнувшего, судорожно забившегося, но все же отравленного страхом сердца. Я слышал, как оно билось, как испуганно-счастливо дышало оно.
– Брысь! – сказал я ей шепотом. То ли эта кошка не привыкла, чтобы на нее брыськали, то ли чувствовала эта проклятущая котяра, что нечего ей бояться – прав у нее здесь не меньше, чем у меня, но только не подумала она убегать, и сейчас, пообвыкнув, я отчетливо различал в темноте ее острый, настороженный силуэт на крышке мусорного бака.
Осторожненько развернулся я на ящике, снова подвел ключ к головке болта и быстро согнал его. Ключ бросил в сумку и, держась одной рукой за решетку, расстегнул и стащил с себя брючный ремень. Пришлось надуть изо всех сил брюхо, чтобы не свалились портки, держать-то мне их было нечем. Один конец ремня я подвязал морским узлом к крыльчатке вентилятора, а другой перекинул на поперечину решетки – мне сейчас грохот от упавшего вентилятора был ни к чему. Достал кусачки и аккуратно перекусил провода. Вот и все. Вытащил болты и стал потихоньку выталкивать вентилятор из гнезда. Еще раз потрогал ремень – должен выдержать. Толкнул изо всех сил мотор и спрыгнул с ящика. Вентилятор медленно, будто раздумывая, стоит ли это делать, кувыркнулся вниз, и жестяные лопасти его со звоном ударили в толстые прутья решетки, и удар этот, отчетливый, глухо звенящий, пронзительно-громкий в вязкой тишине ночи, врезал по моим нервам, будто эти два пуда железа упали мне на макушку.
Я весь сжался у стены, глядя на дрожащий еще от напряжения ремень, который держал теперь повисший в воздухе вентилятор. Но звон стих, и перестал дрожать ремень, а во дворе было по-прежнему тихо, и даже машин с Домниковки не было слышно.
Оперся я ногой о скобу бачка, на крышку, оттуда на ящик, ухватился руками за переплет открывшегося на месте вентилятора люка, подтянулся, влез до половины, улегся животом на раму, перевернулся, подтянул ноги, одну ногу засунул в люк, затем другую, повис на решетке, потом стал потихоньку опускать ноги внутрь, одна нога уперлась во что-то, поставим теперь другую, сейчас протащим голову. Порядок. Я стою в уборной на унитазе. Отсюда, даст Бог, назад выбираться будет попроще.
Спрыгнул на пол. Жаль, конечно, что свет нельзя зажигать. Зажмурил веки, чтобы привыкнуть к темноте, потому что как ни темно было во дворе, а здесь много темнее. И только я прикрыл глаза, как снова увидел бело-голубую Зосину ванную, пузатеньких рыбешек, водоросли и раковины, всем телом ощутил ласку теплой воды, вспомнил булыжные глаза Бакумы и с удивлением подумал, что больше никакой злобы на него не держу. И если на выходе из этого паскудного магазина меня возьмет уголовка, то, конечно же, не стану я закладывать Бакуму, потому что, во-первых, мое дело сразу превратится в групповое и сроку за него навесят вдвое, во-вторых, Бакума от тоски и злобы может расколоться на старые дела, и ничего хорошего из этого не будет, а самое главное – каким бы ни стал там ударником Бакума, он все-таки родная воровская косточка, из того же куска материала он выкроен, что и я. И если на кого и держать мне злобу, так это на Тихонова, потому что именно он мне жизни не дает, и если вдуматься поглубже, то ведь это не Бакума мне сегодня рожу разворотил, а Тихонов. Да-да, Тихонов. Я ведь, собственно, никогда не питал той ненависти к милиции, которой живут многие настоящие блатные. Я ненавидел Тихоновых в милиции, потому что несколько лет назад – уже при Шарапове – стало трудно жить, а при Тихонове вода подходит под горлышко...
Но сейчас не надо думать об этом, надо быстрее делать дело и уходить. Я приоткрыл глаза, и еще мгновение передо мной плавали яркие разноцветные круги и проносились быстрые светящиеся полоски. Потом глаза привыкли совсем, я толкнул дверь и вышел в коридор. Здесь не было окон, а чуть дальше – одна напротив другой – две двери. Я чиркнул спичкой, на одной из дверей рассмотрел стеклянную табличку «Директор». Дверь была захлопнута на старый английский замок. Из своей аэрофлотской сумки я достал отвертку и подсунул ее под ригель замка, поддел и одновременно нажал плечом, что-то там хрустнуло, и дверь открылась.
Окно директорского кабинета выходило на Домниковку, и в комнату попадал слабый свет уличного фонаря. Обычный убогий кабинетик, однотумбовый письменный стол, кривоногий диванчик, на стене доска с соцобязательствами, в углу маленький сейф. Серьезных денег в нем быть, конечно, не может, но я точно знаю, что в них часто запирают остаток выручки, после того как инкассаторы уже сняли кассу. Сейф барахловый, и с моим фирменным инструментом его можно открыть проще, чем консервную банку. Но инструмента нет, а есть эти ржавые отвертки да кусачки.
Правда, у директора должно быть два ключа от сейфа и вряд ли он их оба уносит домой на связке. Я подергал ящики письменного стола – заперты. Снова загнал отвертку и отжал замочные язычки. В ящиках было полно каких-то бумаг, авоська, две хорошие шариковые ручки в пластмассовой коробочке, одна кожаная перчатка, еще какая-то дрянь, а ключей не было. Ручки я забрал. Осмотрелся и увидел, что на вешалке у дверей висит темный саржевый халат, в таких все магазинщики щеголяют на работе.
Вылез я из-за стола и уже без малейшей уверенности пошел к дверям – в халате шарить. Тряхнул его, и по приятной тяжести, по легкому взбрякиванию понял, что газеты всегда правы: сколько жив будет на земле человек, ротозеи и растяпы не переведутся. Мне даже шутка Окуня вспомнилась: «Халатность – как халат: на кого ни надень – всем впору». Ладно. Добыл я, значит, ключи из халата, и, пока прилаживал зубчики-бородки в скважине замка, все время не покидала меня мысль: а вдруг нет ни черта в этом поганеньком ящике?
Хлопнула негромко дверца, зажег я спички и осветил внутри сейф. Бумажки, бумажки, картонные папки, печать с чернильной подушечкой – я еще подумал, не взять ли с собой печать на всякий случай, а потом раздумал: чего с ней таскаться? Спичка не жгла пальцы в резиновых перчатках, и я давал ей догореть до самого конца, и все-таки их прогорело четыре, пока в самом углу сейфа, под какими-то ведомостями я нашел деньги. Их было не очень много – пачечка измусоленных купюр в полпальца толщиной. Я со злорадством подумал, как завтра директор магазина будет выворачиваться перед уголовкой, придумывая всякие враки – откуда, мол, у вора могла оказаться точная копия ключа от сейфа. А сейчас он спит. И Тихонов спит. Это мой час.
Снова уселся я за стол – большой руководитель, ночной хозяин крупного торгового предприятия столицы Алеха Дедушкин. В негнущихся перчатках было неудобно считать деньги, да и темно было. Чтобы рассмотреть, пятерка это или трешка, подносил я бумажки к самым глазам, и тогда мне казалось, будто от них воняет потом. Наверное, мне это казалось. Но до того как они завалились в этот дерьмовый сейф, товарищи-граждане прилично попотели за эти засаленные бумажки. А я пришел и забрал их сразу. Все 437 рублей. Но этого было мало не только потому, что этого было просто мало – мне надо было еще окупить те часы, недели или дни моей жизни, которые безвозвратно отняла у меня своим появлением помоечная бродячая кошка. Никто, да и я сам, не может посчитать, сколько нервов срезала она у меня своим шелестящим шагом и шуршащей под ногами бумагой, как раздолбала она мне мозг, измочалила сердечные камеры. Но от того срока, что мне был предписан под названием «длина жизни Батона», она с маху оторвала приличный кус. Честное слово, кабы не эта бродячая помоечница, я бы положил монеты в карман, вылез через вентиляционный люк в уборной – и пишите письма!
Но мне нужна была оплата моих бесполезно подерганных нервов. И тогда я решился на такую штуку, которую никогда бы себе не позволил, кабы меня так не загонял Тихонов, кабы меня не вычеркнул из жизни Окунь, кабы не врезал мне так жутко по роже Бакума, кабы не напугала так сильно кошка и – самое главное – кабы мне не надо было всем доказать, что они меня рано сбросили со счетов.
Я зажег еще одну спичку и придвинул к себе телефон. На аппарате под диском было прорезано окошечко, и в него вставлена бумажечка под слюдой, а на бумажке был указан номер этого телефона. Я вообще-то сроду не мог понять, зачем это делают, – не может ведь человек не помнить номер своего телефона. Но почему-то на всех телефонах в окошечках указаны их номера. И если директор магазина такой рассеянный, что ему нужно было читать по бумажке номер своего телефона, то придется мне его снова наказать за халатность.
Снял трубку и набрал 225-00-00. Толстые резиновые пальцы неуклюже вращали диск. Но я старался. Раздался протяжный гудок, потом еще один, еще. Наконец в трубке щелкнуло, и женщина пронзительным «справочным» голосом ответила: «Центральная диспетчерская такси слушает...»
– Добрый вечер, девушка, – сказал я бархатным, специальным «телефонным» голосом.
– Здравствуйте, – ответила она равнодушно.
– Голубушка, не смогли бы вы мне подослать сейчас машину? – Я выжал из своего голоса весь сахар.
– Машины подаются в течение часа, – так же безразлично ответила она. И вообще ей было наплевать на все мои интонации: судя по всему, ей сейчас хотелось одного – спать.
Я стал канючливо объяснять, что вот, мол, поезд уйдет, а следующий только послезавтра, а я и так уже...
– Где ж мне машину вам взять? Из-под стола? Нет машин сейчас! Подойдет машина – позвоню. Давайте номер вашего телефона...
Задудели наперегонки гудки в трубке, я бросил ее на рычаг, вылез из кресла и подался из этого плюгавого кабинета в торговый зал. Дверь я оставил открытой, чтобы услышать звонок диспетчерши.
Пустой магазин ночью – ужасно непривычное и какое-то неуютное зрелище. И все время пугал гулкий стук собственных шагов.
Здесь все было как во сне – полно любой шмотвы; и все твое, все твое, что сможешь за один раз унести. Когда я был маленьким, мне иногда снились такие сны – бери, все твое, но из всего богатства твоего здесь столько, сколько сможешь за раз унести. Сколько же может из всего богатства унести один человек ночью, не вызывая интереса милиции и случайных прохожих? В отделе кожгалантереи я выбрал два больших немецких чемодана, а заодно снял с выставки плетеный ремень для брюк.
Один чемодан я отнес в отдел мехов. Меха там были даже на ощупь дрянь, но в витрине лежали мужские каракулевые шапки. Вот их-то все я и перегрузил в чемодан, но заполнили они его только наполовину. Бросил туда же женское пальто с воротником из чернобурки. Сверху накидал шарфов и перчаток, прижал ногой крышку и застегнул замки.
Со вторым чемоданом я направился к стойке женского трикотажа, и сколько удалось напихать кофточек и костюмов, я и сам не знаю. Казалось, в это дерматиновое брюхо уже ничего не поместится, но меня охватило какое-то остервенение – столько добра должно было пропасть зазря! Ведь взять можно было только то, что я уносил за раз, а у меня всего две руки, и больше двух чемоданов к такси не вынесешь. И я вминал трикотажные кофточки и костюмы в чемодан, будто мял глину, или месил тесто, или душил Тихонова, и каждый раз мне удавалось засунуть туда еще.
Напильником по нервам резанул звонок. Я сжался весь, и пот на спине мгновенно превратился в лед, но звонок раздался снова, и я сообразил, что это звонит диспетчерша. Опрометью кинулся я к дверям, зацепился за чемодан и с грохотом растянулся на полу, ударился больным, разбитым ртом о кафель, в глазах полыхнули искры, и острая боль рванула колено, и все-таки я сразу вскочил, ковыляя добежал до директорского кабинета и рванул с рычага трубку.
– Такси заказывали?
– Да-да-да! – От боли я задыхался.
– Говорите свой адрес...
– Домниковская, дом 66, пусть у скверика остановится, я его из окна буду караулить.
– Такси пойдет от Открытого шоссе, минут через десять будет...
Я посидел несколько минут не открывая глаз, и боль стала стихать. Ах, Господи, только бы выйти отсюда! Мне надо вытащить два чемодана и мою аэрофлотскую сумку. И пролезть в вентиляционный люк. Во рту все горело и что-то хлюпало. Я плюнул на пол, и даже в темноте было видно расползшееся на паркете большое черное пятно. И я вспомнил, что вся моя рубаха в пятнах и грязи, вся насквозь провоняла засохшей кровью и блевотиной. Как же я мог забыть об этом! Ведь эта рубаха в общем-то и решила все.
Я снова прошел в зал, уперся изо всех сил здоровым коленом в крышку чемодана с трикотажем, и, если бы она не поддалась, я бы, наверное, втер, вдавил бы ее в пол, но замок щелкнул, а тогда уже и второй заперся. Взял я этот чемодан и оттащил его в коридор, потом в уборную, вскарабкался на унитаз, поднял с пола чемодан и просунул его в люк, уперся и толкнул вперед. Ужасно долгим показалось мне мгновение, пока летел чемодан эти два метра до земли, я даже уши к башке прижал в ожидании удара, но бухнулся он о землю негромко, глухо.
Потом таким же макаром вытащил второй. Вернулся в зал, нашел стеллаж с рубахами и долго копошился там, выбирая получше. Нашел финскую нейлоновую, в полосочку. В красивом прозрачном пакете. Огляделся последний раз и пошел в директорский кабинет, к которому я уже привык, как к своему собственному. Да и виден мне был отсюда из окошка сквер, около которого должен остановиться таксист.
Стащил с себя плащ, пиджак и рубашечку мою распрекрасную, надел финскую, полосатую, а свою хотел положить в сейф директорский, но вовремя передумал и запихал в свою сумку. Оделся и решил больше резиновые перчатки не натягивать – не за что мне теперь здесь хвататься. Уселся в кресло и закурил.
Против сквера, у автоматной будки, притормозила «Волга». Я встал, через плечо плюнул трижды в кресло, на котором сидел, и пошел в уборную. Еще раз, последний, затянулся сигаретой, бросил окурок в унитаз и спустил воду. Встал на доску, ухватился за решетку и рывком подтянулся. Пролезая через люк, подумал, что себя, к сожалению, я не могу выбросить в эту дырку, как свои чемоданы. А когда уже повис снаружи, то никак не мог нащупать ногой деревянный ящик, с которого я влез сюда, и понял, что падающие чемоданы сбили его с мусорного бака. Чуток еще повисел, а потом разжал руки и, когда врезался с маху в мусорный бак, загадал: только бы ноги не сломать!
Постоял немного на четвереньках, прислушиваясь к себе самому, и понял, что все в порядке, ничего по крайней мере не сломано и не вывихнуто. Нашарил в темноте руками свои чемоданы – неподъемной тяжести они были, – встал, отряхнулся. Теперь пройти подворотню и тридцать метров до такси – и все, дело сделано. Но их ведь еще надо было пройти! И все-таки идти было надо. И я вышел из подворотни на улицу.
У скверика прикорнуло одинокое такси с непогашенными подфарниками. Шофер, сгорбившись за рулем, дремал. И ни одного прохожего. Я дотащил до машины свои чемоданы и постучал ему пальцем в окно:
– Поехали?..
Глава 23
Бриллиантовая брошь инспектора Станислава Тихонова
Я ужасно не люблю, когда меня будит будильник. По своему психологическому складу я человек ночной, медленно, трудно засыпаю, и самый крепкий сон затапливает меня к утру. И поэтому, когда в тишине раздается оглушительный дребезг будильника, я пугаюсь, будто меня хватили палкой по голове. Зато, проснувшись за несколько минут до звонка будильника, я испытываю злорадное чувство, как если бы мне удалось перехитрить его. С мстительным удовольствием нажимаю я кнопку стопора звонка, запирая бодрствующий дух часов еще на полсуток, и от этого охватывает меня веселое настроение...
Я открыл глаза и сразу же торопливо нажал кнопку звонка, поднялся с дивана, потом взял полотенце, халат и направился в душ. Пустил горячую воду и, когда кожа привыкла, начал потихоньку выводить кран с надписью «гор». Вода остывала медленно, наливалась холодом и упругостью, потом ледяные струйки стали плотными, как резина. Десятки злых острых лоз стегали, щипали, рвали сразу покрасневшую кожу, били в глаза, уши, ноздри, и я вспомнил, как мы с Шараповым мокли под невероятным ливнем в Останкине перед домом старухи Ларионихи, где скрывался беглый бандит Крот. Меня контузило тогда выстрелом, но, как сейчас помню, больше всего я переживал из-за порванного в свалке нового дакронового костюма. Смешно! Но факт – было это. Пять лет назад, и было мне тогда столько лет, сколько Сашке Савельеву сейчас. В ту ночь мы с ним и познакомились – это была зона его дружины...
Ощущение нестерпимого холода прошло, и я почувствовал, как тело наливается силой и бодростью, я чувствовал каждый мускул, каждую жилочку в себе, я понял, что я еще молодой. Я еще совсем молодой, тридцать – это не так уж и много! Нет, не много!
От махрового полотенца пошел горячий зуд, и кровь пульсировала сильно и шумно, и было мне очень легко и весело. Поставив на плитку кофейник, я вновь завалился на диван и лежа стал драить щеки электробритвой. Было всего начало восьмого, и впереди был целый огромный день, полный всяких хороших и интересных событий, и все почему-то казалось мне прекрасным.
Надел свежую сорочку, аккуратно завязал галстук и чинно уселся пить кофе, и от всей упорядоченности моего утра я казался себе человеком просто замечательным. В буфете нашел вполне съедобную булочку и плавленый сырок, так что и завтрак получился прекрасный. Я отпил два глотка, встал и вынул из внутреннего кармана пиджака бумажную ленту. В кармане она, конечно, помялась несколько, но старые сгибы были по-прежнему отчетливо видны. Прихлебывая горячий кофе, я вновь свернул ленту по сгибам крест-накрест и еще раз крест-накрест, получилась обертка-бандероль, какими опечатывают в банках пачки денег. Лента была мне интересна и непонятна. Зареченская милиция, обнаружив у покойного Сытникова при осмотре комнаты четыреста долларов, не приняла никаких мер для выяснения источника получения этих денег. Логика у них была железная: все равно старик умер, имущество выморочное, деньги так и так будут переданы государству – тогда какая разница, где он их взял? Недосуг им было и невдомек размышлять над такими проблемами, что мертвые часто и живым в наследство дела свои оставляют. Да и, говоря между нами, не такое уж простенькое мероприятие они бы затеяли. Ладно, пойдем дальше.
Откуда у старика могли появиться доллары? Фаусто Кастелли разыскивал Сытникова и приходил к нему домой. Конечно, соблазнительно связать доллары с появлением Кастелли, но итальянец приходил, когда Сытников уже был мертв. Но в чемодане у Кастелли лежал крест сподвижника, начальника и друга Сытникова – генерала фон Дитца. Никаким случайным стечением обстоятельств это объяснено быть не может. Значит, они виделись раньше? Когда? Отдел виз и регистрации сообщил, что Кастелли в Советский Союз приезжал впервые. Сытников с момента ареста осенью 1945 года находился сначала в заключении, а затем безвыездно в Зареченске. Непонятно. И очень сильно меня смущала обертка-бандероль. Такой лентой перевязывают деньги в банках. Если ею перевязывались советские деньги – рубли например, они вполне по размеру подходят, – тогда по-прежнему все неясно. А если в ней были доллары? В банковской-то обертке?.. Тем более что на ней написано фиолетовыми чернилами: «500 по одн. Снято 100. К выд. – 400», а долларов у старика нашли именно четыреста...
Я встал из-за стола и похвалил себя за правильно прожитое утро. Потом взглянул в окно – тепло на улице совсем было, перекинул через руку плащ и отправился на Петровку.
А еще через час мы шли по Страстному бульвару во Внешторгбанк, и я объяснял Сашке сложившуюся ситуацию:
– Здесь возможны три варианта: деньги официально получил Сытников, и это дает нам очень много, но вариант почти невероятен. Второе: кассир опознает свою обертку-бандероль и вспомнит, кому она ее выдавала. Этот вариант вероятнее, хотя информация наша будет беднее. Третье: в банке не смогут ничего вспомнить об этой операции, и, к сожалению, данный вариант ближе всего. Но отработать этот канал мы обязаны...
– А что еще осталось от Сытникова? – спросил Сашка.
– Какая-то бриллиантовая брошка. Да и она уже ушла в госфонды. Иди ищи ее теперь.
Сашка подобрал с земли тополиную ветку, потер смолистые клейкие почки между пальцами:
– Как выглядела брошка? Ее видел кто-нибудь у старика? Описание ее в протоколе имеется?
– Не знаю. В протоколе написано – брошь бриллиантовая женская. И все.
– Неправильно это, – серьезно сказал Сашка. – Я бы, например, охотно посмотрел на нее.
Я пожал плечами:
– Теперь уже поздно говорить об этом.
– Трудно сказать, – неопределенно пробормотал Сашка.
Четыреста долларов однодолларовыми купюрами получил во Внешторгбанке 28 февраля сего года Аристарх Сытников. Это было довольно невероятно, но факт: контролер-оператор показала нам журнал. «Получил – Сытников, 1896 г. р., паспорт – серия, номер, проживает – Зареченск, ул. Прибрежная, д. 7, кв. 12. Деньги переведены на основании платежного поручения из Инюрколлегии, приходный ордер...» – в общем, все честь по чести. Вот это да! Мы этого никак не ожидали.
– Что будем делать, Стас? – спросил, зачарованно глядя в журнал, Сашка.
– Я думаю, махнем в Инюрколлегию? А?
– Стас, у меня есть маленькая идейка индивидуального пользования. Что, если я сегодня займусь ее реализацией, а ты в Инюрколлегию двинешь сам? Нам ведь там вдвоем все равно делать нечего...
– Понятно. Привет.
В Инюрколлегии я договорился, что там снимут для передачи нам копии со всего наследственного дела Аристарха Сытникова – каждый документ был настолько интересен, что подлежит приобщению к делу. Поэтому Шарапову я все объяснил на словах, изредка заглядывая в записную книжку, где отметил наиболее удивившие меня моменты:
– Наследство было завещано Сытникову баронессой Анной-Лизой Густавой фон Дитц, вдовой генерала фон Дитца, урожденной Шмальбах, гражданкой Соединенных Штатов Америки, бывшей подданной Российской империи. Баронесса скончалась в ноябре прошлого года в городе Теннесси-Порт, штат Индиана, графство Окридж...
Фирма «Уитуотерсгалл Бразерс».
Соединенные Штаты Америки.
Индиана. Графство Окридж. Теннесси-Порт.
Дело: трастфонд баронессы фон Дитц.
Уважаемые господа, благодарим за Ваше письмо от 20 сентября с. г., содержание которого принимаем к сведению.
Сообщаем, что смерть баронессы Анны-Лизы Густавы фон Дитц, урожденной Шмальбах, вдовы генерала барона фон Дитца, гражданки Соединенных Штатов, бывшей подданной Российской империи, согласно решению окружного суда считается имевшей место.
Тем же решением единственным бенефициарием семьи фон Дитц объявлен двоюродный брат покойной полковник Шмальбах.
Неоспариваемым завещанием баронессы фон Дитц бывшему адъютанту ее покойного супруга Аристарху Евграфовичу Сытникову выделено наследство в сумме 400 (четыреста) долларов США.
...Мы считаем, что клиент Аристарх Евграфович Сытников, проживающий в СССР, в городе Зареченске, имеет разумные виды выиграть в своей претензии, поскольку его личность исчерпывающе идентифицирована представленными документами...
ДОВЕРЕННОСТЬ
Да будет настоящим всем, кого это касается, известно, что я, нижеподписавшийся, Сытников Аристарх Евграфович, принимаю завещанное мне баронессой фон Дитц не обремененное долгами наследство, назначаю и уполномочиваю адвокатов фирмы «Уитуотерсгалл Бразерс», имеющих контору в городе Теннесси-Порт, штат Индиана, США, порознь и совместно быть моими полномочными и законными поверенными.
А.Е. Сытников
ПЛАТЕЖНОЕ ПОРУЧЕНИЕ
«Чейз Манхэттен банк» переводит согласно поручению фирмы «Уитуотерсгалл Бразерс» в Инюрколлегию, СССР, для вручения Сытникову Аристарху Евграфовичу 400 (четыреста) долларов США.
Я уже собрался уходить домой, когда позвонил Сашка.
– Стас, моя идейка индивидуального пользования провалилась вроде. – Голос у него был усталый.
– Какая идейка? – удивился я, успев за этот долгий день позабыть о нашем утреннем разговоре.
– Да насчет броши. Я ведь целый день провел в отделе хранения ценностей. Ух, зажиточная организация! – с воскресшим энтузиазмом сказал Сашка.
– Ничего не перепало? – полюбопытствовал я.
– Кое-что. Недоразумение у тебя получилось, – невинно сказал он.
– Какое еще недоразумение?
– Тут разночтения возникли. У тебя в описи брошь женская бриллиантовая, а здесь опись поквалифицированнее, так они ее назвали по-другому... – Сашка помолчал, и я ощутил, как острым предчувствием застучало у меня сердце.
– Ну?!
– Баранки гну! «Брошь, украшение декоративное из бриллиантов, на основе белого металла, в форме восьмиконечной звезды».
– Звезду видел?..
– Я же говорю – провалилась идея. Звезду направили две недели назад для реализации в московский комиссионный магазин номер пятьдесят три...
– А в комиссионке был?
– Опоздал, – тяжело вздохнул Сашка.
– Продали? – крикнул я.
– Нет, поздно уже было в комиссионку ехать, закрылся магазин.
– Уф, – облегченно вздохнул я. – С тобой говорить, что суп дырявой ложкой хлебать.
– А какая разница – за две-то недели, наверное, продали звезду, – сказал уныло Сашка.
– Саня, она же ведь дорогая, – с надеждой сказал я. – Может, граждане и не бросились на нее сразу, это же не холодильник – не первой необходимости все-таки вещь, может, повременят, а, Саня?
– Может, и повременят. Я же не каждый день себе бриллиантовые броши покупаю, так что сведения на этот счет у меня самые общие...
– Ну ладно, значит, к открытию магазина мы уже там? Есть?
– Есть. Большой привет.
Я положил трубку. Звезда восьмиугольной формы. Я отчетливо представил цветные картины, которые мне показывал орденовед в музее. Крест с перевязью и звезда. Елки-палки, звезда восьмиугольной формы!