Книга: Метрополис. Город как величайшее достижение цивилизации
Назад: 8 Компанейский метрополис Лондон, 1666–1820 годы
Дальше: 10 Парижский синдром Париж, 1830–1914 годы

9
Врата ада?
Манчестер и Чикаго, 1830–1914 годы

«Манчестер – это дымоход мира, – писал генерал Чарльз Нэпьер в 1839 году. – Богатые шельмецы, бедные негодяи, пьяные оборванцы и проститутки создают мораль; сажа превращается в грязь благодаря дождю; единственный вид – многочисленные трубы: что за место, настоящий вход в ад!».
В Манчестере 1840-х более 500 труб выбрасывали густые облака угольного дыма, служа свидетельством новых технологий и массового производства. Алекс де Токвиль в ужасе изумлялся «огромным дворцам промышленности» Манчестера, его «реву топок, свисту пара». Подобного города на Земле никто и никогда ранее не видел. Каждый день город трепал звук тысяч механических ткацких станков, от которого тряслись здания. Шведская писательница Фредрика Бремер запечатлела беспокойную мощь этого индустриального урбанистического Франкенштейна и то, какое воздействие он оказывал на органы чувств: «Манчестер предстал моим глазам как исполинский паук, расположившийся посреди фабрик, городков, пригородов и деревень, в которых каждый, по всей видимости, прял – прял одежду для людей всего мира. Там воссела она, Королева Пауков, окруженная массой уродливых домов и фабрик, закрытая густыми облаками дождя, не так уж отличными от паутины. И это было темное, подавляющее дух зрелище».
Бремер также посетила Чикаго. Американский колосс, писала она, был «одним из самых жалких и уродливых городов» мира. Он не заслуживал титула «Королева Озера», заметила писательница с горечью, поскольку «сидя тут, на берегу озера в жалком дезабилье, город напоминает скорее торговку, чем королеву».
Как и в Манчестере, ландшафт Чикаго с лентами железных дорог, исходящими от города, паутиной телеграфных линий, монументальными элеваторами и горами пиломатериалов, шумными складами, сталелитейными заводами и натыканными повсюду фабричными трубами был настоящим манифестом индустриализма XIX века. Гости замечали, что Чикаго с его «глубоким и гулким ревом локомотивов и пронзительным визгом пароходов», что смешиваются с «грохотом заводов и хрюканьем тысяч свиней, которых вот-вот убьют, а также гвалтом неисчислимых толп», звучит не так, как любой другой город. Некоторые ощущали, что мощь Чикаго пульсирует «разнузданным насилием». Визитер из Франции почувствовал, что вонь Чикаго «схватила его за горло, едва он прибыл».
Размер, быстрый рост населения и атака на органы чувств были одним делом. Гораздо более ошеломительным выглядело то, что эти новые города делали с человечностью. Манчестер – «Хлопкополис» – располагался в центре глобальной текстильной промышленности, с него началась история всемирной индустриализации. Глядя на фабрики этого города, можно было предвидеть будущее человечества: «Тут человечество достигает самого полного развития, и вершин жестокости тоже, – писал де Токвиль, – здесь цивилизация творит свои чудеса, но цивилизованный человек превращается почти что в дикаря».
На одном берегу Атлантики, на американском юге, рабов использовали, чтобы выращивать, собирать и паковать хлопок; на другом рабочая сила, исчисляемая сотнями тысяч, принуждалась к тому, чтобы превратить его в ткань. Это были наемные работники, зависящие от фабричной системы. Женщины и дети были предпочтительнее, поскольку им можно меньше платить, их легче запугивать; об этом нам говорит опрос девушки, нанявшейся на фабрику в возрасте шести лет.

 

Вопрос: Сколько вы работали?
Ответ: Будучи ребенком, я трудилась от пяти утра до девяти вечера.
Вопрос: Сколько времени отводилось, чтобы поесть?
Ответ: Нам давали сорок минут в полдень.
Вопрос: Были перерывы, чтобы добыть завтрак или воду?
Ответ: Нет, так что мы выкручивались как могли.
Вопрос: Было у вас время, чтобы съесть принесенное?
Ответ: Нет, нас заставляли либо оставлять еду, либо уносить домой, и когда мы не уносили, то надсмотрщик забирал все и отдавал свиньям.
Вопрос: Если вы ослабевали или опаздывали, то что они делали?
Ответ: Стегали нас ремнем.
Вопрос: Какую работу вы исполняли?
Ответ: Весовщик в чесальном цеху.
Вопрос: Как долго вы там работали?
Ответ: От половины шестого до восьми вечера.
Вопрос: Как выглядит чесальный цех?
Ответ: Пыльный. Невозможно видеть друг друга из-за пыли.
Вопрос: Работа в чесальном цеху повлияла на ваше здоровье?
Ответ: Да, там было очень пыльно, пыль попадала в легкие, а работа была тяжелой. Я так плохо себя чувствовала, что когда стаскивала корзины, то кости выходили у меня из суставов.
Вопрос: Подобный труд сильно деформировал вашу личность?
Ответ: Да, конечно.
Вопрос: Когда это началось?
Ответ: Мне было около тринадцати, когда все началось, и становилось все хуже. Когда моя мать умерла, мне пришлось опираться только на себя.
Вопрос: Где вы находитесь сейчас?
Ответ: В ночлежке.
Вопрос: Вы совершенно не способны работать на фабрике?
Ответ: Да.

 

Значительная доля фабричных рабочих была в возрасте от шестнадцати до двадцати четырех, многие были ирландцами, экономически уязвимыми, бесправными, отчего их было легко контролировать. Вместе с текстильными фабриками росли химические заводы и механические мастерские. И тысячи людей были заняты на временной или сезонной работе за пределами фабричной ограды. Одно исследование обнаружило, что 40 % мужчин имели «нерегулярную занятость», а 60 % получали зарплату на уровне прожиточного минимума. «Может ли быть жизнь более оскорбительная, сильнее противоречащая всем природным инстинктам человека?» – спрашивал французский философ Ипполит Тэн после визита в Манчестер.
Чикагские цеха по производству фасованного мяса вызывали страх: кричащие животные перед ликом смерти, лужи крови, кишки и жир. Но еще хуже были условия для работавших там людей: замерзающие, вымазанные в той же крови и желчи. И каждое утро ворота заводов осаждали толпы желающих получить такую работу. «Это вовсе не цеха по упаковке мяса, это цеха по упаковке людей, набитые рабами зарплаты».
«Вся Америка, – писал один немец из Чикаго, – смотрит со страхом на этот город, который швыряет угрозы по всей стране». Этот город был «центром урагана цивилизации, – предупреждал Джосайя Стронг, основатель движения социального евангелизма. – Именно тут копится… социальный динамит». «Манчестер – это имя имеет глубокое и внушающее ужас значение», – подчеркивал общественный деятель и проповедник сэр Джеймс Стефен. Для него этот город индустриального благосостояния и урбанистической деградации был символом того, что «мы приближаемся к великому кризису и катастрофе в человеческих отношениях».
В первые годы XIX века треть населения Британии была урбанизирована. К 1851 году более половины жили в городах; возникло первое человеческое сообщество, более урбанистическое, чем сельское. Еще через три десятилетия два из трех британцев обитали в городских условиях. Первая урбанистическая революция началась в Месопотамии. Вторая стартовала в Британии в конце XVIII века и развивалась с невероятной скоростью, сначала только в этой стране, а потом и по всему миру.
«Что происходит в Манчестере сегодня, в остальном мире будет происходить завтра», – провозгласил Бенджамин Дизраэли. Население этого города удвоилось между 1801 и 1820 годами и снова удвоилось (достигнув 400 тысяч) в 1850-х, а к концу века выросло до 700 тысяч. Ранняя история Чикаго показывает еще больший взрыв: с примерно сотни человек в 1830 году до 109 тысяч в 1860-м, 503 тысяч в 1880-м и 1,7 миллиона в 1900-м. Никакой другой город в истории не вырастал с такой стремительностью.
Промышленная революция обеспечила пищу, одежду, инструменты, строительные материалы, транспортные системы и энергию, которые сделали возможной быструю массовую урбанизацию. Самодовольство, новизна и модерновость Чикаго стали очевидными, когда там появилось нечто совершенно невиданное – небоскребы выросли посреди прерии в 1880-х. Небоскреб был (и остается) символом капиталистического триумфа и технологического мастерства. Чикаго времен фронтира, построенный из дерева, сгорел дотла в Большом пожаре 1871 года. Центральный деловой район быстро восстановили, потом восстановили повторно, на этот раз с помощью самой инновационной архитектуры и строительной техники мира, обозначив тем самым знаковый статус Чикаго как глобального метрополиса столетия. Прогресс в сталелитейном деле дал возможность делать более прочные несущие балки, бетонные стены стали тоньше, к тому же новые железобетонные конструкции при пожаре были не столь опасными. Электричество оказалось в состоянии питать лифты, телефон добавил комфорта, плюс продуманная отопительная и вентиляционная системы. Небоскреб был машиной в той же степени, в какой он был зданием, кульминацией технологии XIX века. Гладкие, простые фасады шестнадцатиэтажных сооружений вроде Монаднок-билдинг (1889–1892) часто описывали как машиноподобные.
В начале XIX века в городах проживало примерно 5 % от всего населения Земли. Период с 1850-го по 1950-й отмечен ростом всей популяции в два с половиной раза, а городской – в двадцать. К середине ХХ века 30 % людей (751 миллион человек) были горожанами; сегодня большие города являются домом для 4,2 миллиарда. Но Манчестер и Чикаго были «шоковыми городами» XIX века, они провозгласили не только промышленную, но и урбанистическую революцию. Поэтому ничего удивительного в том, что их активно изучали, чтобы понять будущее человечества.
Через три года после того, как генерал Нэпьер отпустил свое едкое замечание насчет Манчестера, двадцатидвухлетний Фридрих Энгельс прибыл в этот город из Германии, чтобы работать в конторе Ermen&Engels, хлопкопрядильной компании, совладельцем которой являлся его отец. Младшего Энгельса послали в Англию, чтобы он «излечился» от опасных коммунистических убеждений. Вместо этого он столкнулся лицом к лицу с последствиями индустриального капитализма в городе, где этот капитализм возник.
Энгельс отправился в Энджел-Медоу, самые известные трущобы Манчестера. «Повсюду виднеются груды отбросов, мусора и грязи, – написал он после визита. – Пройдя по очень неудобной дорожке, что тянется вдоль берега реки, между бельевыми веревками и столбами, на которых они держались, оказываешься у хаотического скопления одноэтажных хижин в одну комнату. У большинства из них земляной пол, а работают, живут и спят тут в одном помещении». Центр современного метрополиса был скоплением «грязи, руин и необитаемости». Наблюдения Энгельса за ужасающими условиями, что царили в первом промышленном центре мира, опубликованы в 1845 году в книге «Положение рабочего класса в Англии», одном из самых влиятельных трудов столетия. Это яркое описание нового образа жизни, который Энгельс представляет как «мрачное будущее капитализма и индустриальной эпохи». Энджел-Медоу для него было просто «адом на Земле».
Если в Манчестере был Ангельский луг, то Чикаго мог похвастаться «Маленьким адом», урбанистическим островом в центре города, созданным рекой и Северным обводным каналом. Тут были огромные фабрики и бесчисленное количество хлипких домишек на заваленных мусором улочках, а апокалиптическое имя район получил по дождю из сажи, что, не прекращаясь, падал с неба, и по шару пламени, что горел над People’s Gas, Light and Coke Company, освещая дымное небо инфернальным сиянием. В «Маленьком аду» родилась первая в Чикаго ирландская мафия, а затем появилась ее итальянская восприемница. Это про́клятая земля: один из самых бесславных строительных проектов Америки 1940-х, Кабрини-Грин, вырос из ее отравленных глубин. Высотки Кабрини-Грин были новым воплощением «Маленького ада», тут царили крысы, насилие и тараканы, а улицы стали аренами гангстерских перестрелок.
Города вроде Манчестера и Чикаго выросли так быстро и были так одержимы прибылью, что им не хватало санитарии, гражданских удобств, публичных пространств и общественных ассоциаций, которые определяли городскую жизнь с тех пор, как она появилась в Месопотамии шесть тысяч лет назад. В трущобах вроде Энджел-Медоу дома строились по «ужасающей системе» – они лепились друг другу вплотную; «улицы без дренажных канав, без каких-либо средств удалять отбросы от дверей». Скученность была нормой (8,7 человека на комнату); теснота вынуждала многих сезонных рабочих набиваться в сырые подвалы, где они часто спали по трое на кровати. Уличные туалеты? По одному на 250 жителей Энджел-Медоу.
Лежащая в низине Маленькая Ирландия, трущобный район Манчестера (Энджел-Медоу был его ядром), провоняла сыростью; черные реки несли в своих водах экскременты. В Чикаго придорожные канавы были набиты фекалиями человека и животных, от них разило мочой. Канавы были столь омерзительны, что «даже свиньи отворачивались в предельном отвращении». Отходы заражали колодцы на задних дворах, вода из которых использовалась для питья. От груд нечистот поднимались так называемые «туманы смерти».
Разросшийся Чикаго стал «Свинополисом» – мясоперерабатывающей столицей мира; кровь и навоз более трех миллионов голов скота, которых забивали каждый год, способствовали поддержанию постоянного гигиенического и экологического кризиса.
Вонючая вода находила дорогу в озеро, откуда ее засасывали трубы системы водоснабжения. Город травил сам себя «обширными напластованиями ила, слизи и невообразимой грязи; питательная среда для миазмов и смертоносных туманов».
На берегах загрязненной реки располагались «лоскуты» – городки из деревянных хибар, где жили изгои из города и только что прибывшие мигранты. Одним из самых известных был лоскут Конли – там, где сейчас высятся Ригли-билдинг и Трибьюн-билдинг. Этим лоскутом, где цвели преступность и проституция, жестко правила Матушка Конли, никогда не расстававшаяся с бутылкой.
Между 1862 и 1872 годами только Вест-Сайд в Чикаго вырос с 57 человек до 214 тысяч. Большинству приходилось ютиться там, где они могли найти жилье, обычно в хижинах на болотах. Крупнейшей из поселенческих деревень была Килгуббин, ирландский район рядом с рекой, где «насчитывались… многие тысячи обитателей всех возрастов и привычек, а помимо них большие стада гусей и гусят, свиней и крыс».
Пэкингтаун, трущобы, выросшие, чтобы обслуживать мясную промышленность, были одним из самых отвратительных городских районов Америки XIX века. Тут многие годы был дом для разных волн не говорящих по-английски иммигрантских сообществ, единственной возможностью выжить для которых оставалась работа на мясных фабриках; ужасы этого места обессмертил Эптон Синклер в романе 1904 года «Джунгли». С одной стороны от этого района находились бойни, с другой – исполинская груда мусора, с третьей – железнодорожные пути, с четвертой – ручей Баббли-крик, названный так, поскольку он шипел от газов, которые высвобождали гниющие внутренности и кровь. Летом появлялись полчища москитов, привлеченные соблазнительной приманкой из мусора, дерьма и сырости.
Загрязненная вода, экскременты и крысы – все это приводило к вспышкам брюшного тифа, дизентерии, дифтерии, оспы и другим болезням. Если в сельских районах Британии 32 % детей умирали, не дожив до пятого дня рождения, а ожидаемая продолжительность жизни составляла сорок лет, то в Манчестере и Чикаго цифры были 60 % и 26 лет; в Лондоне и Бирмингеме, для сравнения, ожидаемая продолжительность жизни достигала 37 лет. Нигде в середине XIX века не было такой смертности, как в этих заваленных фекалиями промышленных городах. Начиная с 1830-х трущобы стала посещать азиатская холера. В 1854 году 6 % населения Чикаго вымерло, и это был уже шестой год подряд, когда в него приходила эта опустошительная болезнь.
Как писала манчестерская газета, коммерческий центр был окружен «громадным кордоном из скотства и грязи, достаточным, чтобы вселить страх в сердце любого цивилизованного обитателя». Испытывая ужас заразиться от пролетариата, семьи среднего класса бежали в пригороды. И они продолжали бежать; по мере того как рабочий класс резко возрастал, трущобы вторгались в пригородную утопию, вызывая новую волну побегов в более удаленные, наполовину сельские районы. Бо́льшую часть истории слово «пригород» ассоциировалось с худшим, что есть в городе: заваленная мусором территория для свалок и незаконной торговли. Но теперь пригороды обещали убежище.
Манчестер может записать себе в актив открытие многих урбанистических вещей, в их числе первые автобусы (1824) и первая железнодорожная станция для пассажиров (1830). Автобусы, поезда и, позже, трамваи облегчили процесс исхода в пригороды для тех, кто работал в центре. Широкие дороги с магазинами по бокам скрывали обширные пространства трущоб за ними.
Чикаго после Большого пожара 1871 года развивался по схожему образцу, в нем выделился центральный деловой район – Петля, – утыканный небоскребами, но окруженный, словно осажденный город варварской армией, фабриками и трущобами. За пределами образованного ими кольца опустошения находились другие кольца с жилыми домами, где жили состоятельные люди (все более и более состоятельные по мере удаления от Петли). Современный транспорт метрополиса сделал возможным такой сегрегационный паттерн: бедные плелись пешком на работу и жили там, где было грязно, средний класс и богачи могли себе позволить ездить из пригорода или, в случае настоящей удачи, из живописных деревень, стоящих на Северном берегу.
Для наблюдателей такая фрагментация урбанистического общества, разделение города на герметически закрытые, базирующиеся на классовых отличиях районы, выглядела частью ночного кошмара. Когда заводы останавливались, когда бухгалтерские конторы закрывались после рабочего дня, «моральный порядок» оставлял город, и его центр отдавался на откуп пороку и преступлениям.
Темное время в центре напоминало зомби-апокалипсис, когда «вздымающаяся масса людей изливается» из трущоб и берет власть в деловых кварталах. Не было нехватки в шокирующих историях из газет и книг, где живописалось то, что происходит в городе вечером и ночью. Писатель Ангус Бетьюн Рич сделал серию репортажей из ночного Манчестера в 1849-м. «Возвращаясь воскресной ночью по Олдхэм-роад после одной из моих экскурсий, я был неким образом изумлен, услышав громкие звуки музыки и веселья, что плыли из окон питейных заведений. Улица кишела пьяными мужчинами и женщинами, юные фабричные девчонки вопили, приветствовали друг друга и ссорились друг с другом». Рич испытал «ошеломление и печаль» от этой «сцены… скотской и всеобщей невоздержанности». Питейные заведения и магазины спиртного были переполнены, ссоры, свары и драки возникали каждое мгновение, как в домах, так и на улице. «Все гудело от восклицаний, криков и проклятий, смешанных с нестройной музыкой полудюжины оркестров».
Одним воскресным вечером 1854 года волонтеры из Общества трезвости посетили 350 баров и насчитали 215 тысяч посетителей: 120 тысяч мужчин, 72 тысячи женщин и 23 тысячи детей. В чикагском Пэкингтауне на шестнадцать кварталов имелось 500 баров, то есть одно заведение на семьдесят человек. Шокированные буйными салунами с виски для ирландцев и пивными для немцев – которые столь охотно посещались по субботам, – власти запретили продажу алкоголя в воскресенье и подняли стоимость лицензии на продажу спиртного с пятидесяти долларов в год до трехсот. И тут же тысячи рабочих, в основном ирландцев и немцев, вышли на улицы, подняв кровавый Пивной бунт 1855-го, защищая привычный образ жизни.
«Олдхэм-стрит воскресным вечером выглядит так, словно на ней происходит карнавальное веселье манчестерских бродяг, – писал один из интересовавшихся темой журналистов. – Здесь можно наблюдать сцены, не имеющие параллелей в других городах и поселках Англии». Воскресными вечерами толпы молодых мужчин, женщин и тинейджеров из рабочего класса наряжались в лучшие одежды, юноши в «готовое платье самого яркого рисунка и экстравагантного кроя», фабричные девушки были «роскошны в дешевой бижутерии, перьях и шелке». Они стремились прочь из трущоб, чтобы гулять по Олдхэм-стрит и Маркет-стрит, вдоль Хайд-роад и Стретфорд-роад, показывая себя с лучшей стороны, знакомиться, исполняя ритуал под названием «Обезъяньи бега». Население городов вроде Чикаго или Манчестера было молодым: в последнем на протяжении всего XIX века 40 % не превысило двадцати лет. У них имелась работа, а следовательно – деньги, чтобы тратить на выпивку, развлечения и модную одежду. Они были напористы и сексуально активны.
Пьянство и сексуальные удовольствия были одним делом, но преступления – совершенно другим. Опасность пронизывала город рабочего класса. «Подобно огромному муравейнику, он был пронизан большим количеством узких и темных проходов и улиц, – писал об Энджел-Медоу работник благотворительной организации. – Тут не было безопасно для респектабельно одетого человека, который решил бы прогуляться в одиночку, даже посреди дня». В Манчестере процветали жестокие молодежные банды, называемые «угольными ящиками». Вооруженные ножами и дубинками, они избивали других юношей, забредших на их территорию, и вторгались в чужие трущобы, чтобы устраивать там настоящие битвы.
Ирландцев как Манчестера, так и Чикаго обвиняли за жизнь в условиях трущоб и моральную деградацию всего урбанистического сообщества. Например, даже холеру именовали «ирландской лихорадкой». Если верить прессе, то ирландские банды, связанные с определенными регионами их родины, занимались патрулированием улиц, изгоняли тех, кто приезжал из других районов Ирландии. В 1851 году, например, констебль наткнулся на два ирландских клана, Мак-Нейл и Кэрролл, которые яростно сражались на улице: «Целый район, по всей видимости, был вовлечен в потасовку; в ход шли кочерги, палки и топоры, и они сражались как черти».
Газеты Чикаго просто сочились антиирландским ядом, эмигрантов с Зеленого острова винили за беспорядок в городе и за то, что они обладают «максимально заметным, пугающим пристрастием и любовью к бунтам и дракам». Точно так же, как в Манчестере, территориальные ирландские банды вроде Дюкиз и Шилдерс сражались друг с другом и запугивали немцев, евреев, поляков и черных, осмелившихся поселиться рядом. Позже, в начале ХХ века, уже польские банды взяли под контроль целые кварталы, вступили в схватки друг с другом и с итальянской мафией района Маленькая Сицилия. Город, выросший с чудовищной скоростью, испытывал зверский голод на силу человеческих мускулов – чтобы убивать свиней, рыть каналы, возводить здания, грузить вагоны и трудиться на фабриках. Поэтому население Чикаго состояло из родившихся за границей мигрантов (59 %) и постоянно менявшейся популяции заезжих бизнесменов, туристов, фермеров, моряков, сезонных рабочих и уезжающих дальше иммигрантов. Скопление людей, притянутых со всех концов мира к этому городу чудес, кишело аферистами, уголовниками, профессиональными игроками, карманниками и проститутками всех сортов.
На грехе строилась значительная часть теневой экономики Чикаго, той, что пряталась в непроницаемых для внешнего взгляда халупах, в лоскутном одеяле этнических колоний, где можно было найти многочисленные зоны пагубных, но таких притягательных удовольствий. Прибыль от незаконных развлечений стимулировала рост организованной преступности, которая действовала рука об руку с городскими политиками, властями и полицией. На протяжении всей истории Чикаго ассоциировался с мафией, коррупцией, торговлей наркотиками – словно он так и не сумел оторваться от своих нездоровых корней. Исследование, проведенное в 1930-х, показало, что в метрополисе существует 1313 банд, занимающих «широкую сумеречную зону» железных дорог, фабрик, опустошенных районов и иммигрантских колоний, тесным кольцом окружающих деловой центр. Имелась официальная карта Чикаго, а также ее альтернативная, воображаемая версия, запутанная мозаика кварталов и кусочков территории, которые были в абсолютной власти банд вроде «Ночных захватчиков», «Метких стрелков», «Южан» или «ХХХ».
В 1869-м 125 детей в возрасте до десяти лет были арестованы за преступления и 2404 человека – в возрасте от десяти до двадцати. Волна юношеской преступности, как тогда верили, была неизбежным результатом того, что в город прибывали тысячи покинутых или ставших сиротами детей-иммигрантов, которые либо оставались бездомными, либо попадали в ночлежки, либо уходили в уличные банды. Судьба детей улицы была ярчайшим свидетельством того, что урбанистическое общество серьезно больно. Как в промышленной Англии, индустриальный город нес ответственность за распад патриархальной традиционной семьи. Детей бросали на улицах, где их подбирали банды и взрослые преступники, которым требовались слуги. Такой процесс демонстрировал то, каким образом современный город мог подрывать основы общества.
Вот как визитер писал о жителях Энджел-Медоу: «Их отчаяние, порок и предрассудки станут вулканическими элементами, родившийся из которых взрыв насилия может сокрушить социальную структуру». Не требовались ум Фридриха Энгельса или Карла Маркса, чтобы понять – отчаяние трущобной жизни и промышленный труд неизбежно приведут к серьезному классовому конфликту. Страх – того гнева, гноящиеся язвы который Энгельс видел в убожестве трущоб, гнева, растущего вместе с подъемом промышленного капитализма, – разъедал викторианское общество. Пространственное разделение города вроде Манчестера на коммерческий центр, ввергнутые в сумрак трущобы и пригороды для среднего класса было живым, отраженным непосредственно в городском ландшафте свидетельством не только того, что между пролетариатом и буржуазией раскинулась непроходимая бездна, но и того, что приближается насильственное столкновение между классами.
Как писал Энгельс, современная городская жизнь, имевшая место в чумазых гигантах вроде Чикаго и Манчестера, помогала «спаять пролетариат в компактную группу с собственным образом жизни и мышления и собственным взглядом на общество».
* * *
Каждый час 85 человек приезжает в Лагос и 53 – в Шанхай. Все они – часть самой масштабной миграции, которую только видела история человечества. Вам потребовалось бы строить восемь новых городов размером с Нью-Йорк или три Лагоса каждый год, чтобы вместить растущую урбанистическую популяцию. Войдите в одно из незаконных поселений, скажем, Индии или Нигерии, в любой развивающейся стране, и вы окажетесь в обстановке, так хорошо знакомой Энгельсу: открытые канализационные стоки, общественные туалеты, теснота, плохо выстроенные здания, текущие крыши, вонь и крысы – много крыс. Эти места вызывают клаустрофобию, здесь семьи вынуждены спать, готовить, мыться и стирать, а также воспитывать детей в одной небольшой комнате. Тут процветают преступность, банды, болезни и в первую очередь – калечащая повседневная экономическая неуверенность, которая делает жизнь практически невыносимой. Незаконные поселения выглядят хаотичными, опасными, полными отчаяния – темнейшая сторона нашей городской одиссеи.
Но они предлагают и надежду. Построенные с нуля местными жителями, они являются сложными, самоподдерживающимися социальными структурами – городами внутри городов, – которые демонстрируют лучшие качества человека, даже среди грязи. «Трущобы» могут выглядеть бранным словом, но для многих людей, в них живущих, термин связан скорее с гордостью, чем с отчаянием. И по хорошей причине; трущобы подчеркивают уникальную силу и прочность сообщества, построенного, как это часто бывает, в виде самостоятельной деревни разросшейся семьи или группы мигрантов с общими корнями из сельского региона. По контрасту с отчужденностью и обезличиванием больших городов, трущобы и неформальные поселения полны общения. Невозможно отрицать, что они мрачны и ужасны, но в них можно обнаружить и счастье.
В Мумбаи высокие цены на недвижимость, нехватка земли и неудачная политика властей привели к серьезному жилищному кризису, в результате которого 55 % популяции города обитает в неформальных поселениях. Но заселены они так плотно, что занимают всего 12 % территории города. В числе обитателей трущоб Мумбаи есть образованные люди среднего класса, работающие в сверкающем финансовом центре, но не имеющие возможности найти другое место для жизни. Они обитают рядом с теми, кто зарабатывает всего доллар в день на черной работе – работе, которая позволяет городу функционировать, – или просто сражается за выживание в метрополисе с населением более двадцати миллионов. Негостеприимные, лишенные инфраструктуры трущобы претендуют на то, что их обитатели находятся в числе самых изобретательных и упорных людей планеты. В результате в трущобах кипит энергия и цветет предпринимательство. Одна из крупнейших трущоб в Азии – Дхарави в Мумбаи, дом для примерно миллиона человек, втиснутых в 520 акров земли, – может похвастаться экономикой с оборотом в миллиард долларов в год. Здесь имеются 15 тысяч фабрик размером с комнату и 5000 малых предприятий, от мастерских по пошиву одежды до мусороперерабатывающих компаний. Мумбаи благодаря своей армии предпринимателей перерабатывает 80 % твердого мусора, и это по сравнению с 45 % в Великобритании.
Крайняя бедность в Бразилии распространена сильнее в сельских регионах (25 %), а не в городах (5 %). У трех поколений жителей фавел между 1960-ми и началом XXI века безграмотность упала от 79 % среди первого поколения деревенских мигрантов до 45 % у их детей и всего до 6 % у внуков. Здравоохранение и образование в Индии много хуже в сельской местности, чем в трущобах Мумбаи. Детская смертность в городах Африки к югу от Сахары, имеющих население в миллион и более, примерно на треть ниже, чем за их пределами. В пакистанских городах 66 % девочек между семью и двенадцатью, чьи родители зарабатывают доллар или меньше в день, посещают школу, в то время как в деревнях – всего 31 %. Крестьяне Ирландии XIX века бежали от отчаяния и голода, они искали лучшей жизни в трущобах Манчестера и Чикаго, пусть там даже были холера и тиф. Любой ирландец понимал, что если он будет жить и работать в Манчестере, то у него появится шанс есть дважды в день. Да, жизнь в трущобах могла быть суровой и нездоровой, но тогда, как и сейчас, она обеспечивала лучшие условия и возможности, чем деревня. Сельская бедность – одна из характерных черт нашего времени, и одна из главных причин того, что города растут с головокружительной скоростью: в 1991-м 44 % населения мира было занято в сельском хозяйстве; сейчас всего 28 %, и цифра продолжает быстро падать.
Города предлагают не только материальные преимущества, но и воодушевление, шансы на личное самообновление. Для многих обитателей Манчестера и Чикаго город являлся некоей формой свободы. Именно это свойство мегаполисов критики викторианского города никогда не могли осознать до конца: мрачность и нищета ослепляли их, мешали видеть все способы, какими общество переосмысляет себя в современном промышленном метрополисе.
Горожане могли позволить себе большее разнообразие товаров и развлечений, чем их сельские родичи, а также – и это было по меньшей мере столь же важно – позволить себе выбирать, как жить и чему поклоняться (и поклоняться ли вообще). Энгельс признавал, что города, несмотря на все их ужасы, означают свободу от «счастливого прозябания в сельской местности» и что без них невозможно политическое пробуждение. Ипполит Тэн сравнил большое количество французских крестьян с обитателями трущоб Манчестера. Первые могли жить дольше в «наиболее естественной и наименее ограниченной форме существования», но манчестерский рабочий получал бо́льшую компенсацию: «Он имел в распоряжении больше идей и представлений всех сортов, он был умнее в социальном, политическом и религиозном отношении; вкратце говоря, его горизонты были шире». Тэн продолжил, сказав, что заводской рабочий из Манчестера читает больше газет и лучше понимает мир благодаря космополитизму города. «Работающий человек, который является единицей в большой организации, чувствует, насколько сильно он зависит от других, и вследствие этого ассоциирует себя со своими товарищами, избегая жизни в изоляции».
В урбанизированной промышленной Британии 90 % домов рабочего класса были рассчитаны на большие семьи и/или на квартиросъемщиков, то есть на много большее количество людей, чем в доиндустриальную эпоху, когда домашнее хозяйство строилось вокруг семейной пары и их детей. Деревенская жизнь обновлялась на улице, где близкие узы дружбы, родства, а также общие корни создавали сеть взаимной помощи и общения. Когда приватность стала важной в жилищах среднего класса в XIX веке, нехватка места в районах для рабочих вынудила людей жить теснее. Значимая часть жизни этого класса протекала на улице – «этой большой комнате отдыха», как назвал ее Роберт Робертс в книге «Классические трущобы». Люди сидели на крыльце или собирались на перекрестках; дети бегали за мячом, играли; начинались танцы, когда появлялся шарманщик, и совместное пение по вечерам. «Улица была центром общества, – вспоминала Эдна Болд свое детство в Манчестере, – там все встречались, ходили по магазинам, болтали, гуляли. Мясник, пекарь, бакалейщик, галантерейщик, портной, парикмахер, зеленщик, ростовщик, гробовщик – все были друзьями, приятелями и кладезями информации». «Вечера были великолепны, – писал Фрэнк Норрис о Чикаго. – Кресла и ковры вытаскивали на крыльцо, тротуары были полны играющими детьми, гуляли молодые мужчины и женщины в лучших нарядах».
Британские социальные реформаторы выражали удивление по поводу того, насколько глубоко люди привязаны к своим улицам, даже к самым убогим трущобам. После Большого пожара в Чикаго городской совет попытался запретить деревянные, легко загорающиеся здания. Но рабочие-иммигранты взяли мэрию в осаду, обещая кровопролитие, если им не позволят восстановить свои жилища с помощью единственного материала им по средствам – дерева. Они не хотели жить в съемных квартирах в высотках из коричневого песчаника, как ньюйоркцы; они желали получить обратно собственную уличную жизнь, поскольку она давала им независимость и солидарность.
Многочисленными путями люди из рабочего класса, брошенные во враждебные индустриальные джунгли, помогли создавать – от самого дна – их города. Индустриализация порождала, помимо угнетения, еще и «изумительные усовершенствования». Не самым маловажным был тот способ, который сводил вместе работающих мужчин и женщин. Споря и сотрудничая, они находили практические пути, чтобы улучшить свой жребий. Они становились силой в Британии, культурной и политической. Представители рабочего класса не были только пассивными жертвами; они были, согласно Уильяму Эйткену, «сынами свободы», и жизнь в метрополисе с его широкими возможностями, сделала их таковыми.
Гражданская культура рабочего класса видела рождение сотен обществ взаимопомощи и взаимного страхования, кооперативных магазинов и сберегательных касс. Одно из самых прославленных, Манчестерское независимое общество взаимного страхования Оддфеллоуз имело 300 тысяч членов в 1860-м, все они вносили несколько пенсов каждую неделю в обмен на страхование по болезни, выплаты в случае безработицы, медицинскую помощь, страхование жизни и покрытие похоронных издержек. Многие общества такого типа открывали библиотеки, вечерние школы и книжные клубы, организовывали ужины, дебаты, пикники, железнодорожные экскурсии и другие виды досуга для членов.
Взаимная помощь в пределах рабочего класса базировалась в той же степени на алкоголе и пирушках, в какой и на активном отдыхе. «Питейное заведение для рабочих то же самое, чем для древних были публичные площади, – заметил француз, посетивший Манчестер в 1844-м. – Там они встречаются, там они обсуждают интересные им темы. Подобные встречи, регулярные или случайные, их “масонские ложи”, их общества взаимопомощи, их клубы и секретные организации – все это находится в питейных заведениях».
Многие мигранты, появившиеся в Чикаго в конце 1840-х, бежали от политических репрессий и экономического кризиса в Европе; в особенности после картофельного голода в Ирландии и неудачных революций 1848 года. Германские коммунисты и ирландские националисты, привыкшие к сельскому угнетению и опытные в революционной агитации, сталкивались с агрессией и враждебностью местных. В условиях физических нападений и дискриминации в Чикаго их связи, основанные на политическом и этническом опыте, только укреплялись, поскольку требовались коллективная самооборона и самопомощь, чтобы отвоевать себе место в городе. Люди, рожденные в Соединенных Штатах, составили крупнейшую группу в Чикаго в 1870-м, но это были все еще скромные 41 %. Остающиеся 59 % города были разбиты на этнические группы, и немцы (23 % всей популяции) и ирландцы (21 %) образовывали самые крупные сообщества.
Неподалеку от заправочной станции «Шелл», между улицами Рузвельт и Вестерн в чикагском Ближнем Вест-Сайде, среди постиндустриального ландшафта из покосившихся заборов, силовых кабелей, центров дистрибуции и проката автомобилей, ресторанов фастфуда для автомобилистов и разрушенных фабрик, заросших плющом и кустами, пустырей с густой травой и дикими цветами, располагается кофейня в странном, по-немецки выглядящем здании, которое напоминает европейский замок. Украшенное башенками, оно является единственным напоминанием о некогда располагавшемся тут германском районе. Девиз Gut Heil – «Доброго здоровья» – выделяется на фронтоне. Кофейня – одно из двух сохранившихся зданий Turnverein, то есть «гимнастического союза» по-немецки. Так называлось движение, основанное во время Наполеоновских войн, чтобы пропагандировать принципы физического развития, дисциплины и политического пробуждения у германской молодежи, чтобы в итоге построить основу национального самосознания и защиты. Немецкие эмигранты, особенно те, кто бежал после революции 1848 года, построили первый Turnverein в Чикаго в 1852-м, чтобы у обитателей трущоб родом из Германии было место для занятий спортом, чтения, мытья, дебатов, социализации и празднования национальных праздников в напоминающей родину обстановке. На фасаде здания на Рузвельт и Вестерн также можно видеть переплетенные буквы FFST, то есть Frisch, Fromm, Stark & Treu – «Здоровый, благочестивый, сильный и верный»: принципы урбанистической взаимопомощи.
Чикаго был шестым из крупнейших немецкоговорящих городов мира, так что Turnverein являлся не крошечной социальной организацией, а мощным городским объединением. Arbeitverein (сообщество германских рабочих) организовывало парады, танцевальные вечеринки и пикники на берегу озера для двадцати тысяч человек одновременно. Один американский социолог писал об этом: «Главные транспортные артерии рабочих кварталов [Чикаго] все лето были украшены баннерами, объявляющими о пикниках то одного, то другого из этих союзов. В воскресенье, большой праздничный день для иностранцев, подобные экскурсии очень многочисленны». Как и в Манчестере, коллективная взаимопомощь и алкоголь шли рука об руку.
Желание сделать сообщество более образованным и защитить его от экономической эксплуатации само выросло из радикальной политики – и в конечном счете вскормило ее новую разновидность. Политики и гражданские общества рабочего класса были тесно связаны. Крепко спаянные ирландские общины Чикаго, только укрепившиеся благодаря внешним атакам, стали мобилизационной силой, доминирующей на городских выборах, в Демократической партии, муниципальном правительстве, в полиции и в организованном рабочем движении. Arbeitsverein показывало столь же большую эффективность в организации стачек, как и пикников; Turnverein распространял социалистические идеи в своих гимнастических залах. Все они помогали мобилизовать массы на борьбу за восьмичасовой рабочий день, за улучшение условий труда, реформы рабочего законодательства, права женщин и общественную собственность. Но какими бы радикальными эти общества ни были, они также были патриотично-американскими; члены Turnverein в большом количестве сражались и умирали на стороне Севера во время Гражданской войны.
Манчестер прославился в XIX веке не только как город шокирующей индустриализации и не только как текстильная столица мира, но своей приверженностью идеологии капитализма свободного рынка. Вера «Манчестерской школы» в то, что неограниченный капитализм принесет мир и гармонию, обрела значительную силу в ХХ веке, благодаря ей история земного шара пошла по определенному пути, и она повлияла на наши жизни тоже. Но для того чтобы это могло случиться, людям из Манчестера пришлось выдвинуть свой, альтернативный взгляд на мир. В 1842-м, во время экономического спада, город терзали бунты и политические выступления, связанные с претензиями на всеобщее право голоса. Город организованного труда, профсоюзов и стачек, Манчестер принял первый Объединенный профсоюзный конгресс в 1868 году, и радикальные политики из Манчестера сыграли важную роль в создании Лейбористской партии в конце столетия. Когда разразилась Гражданская война в Америке, эмбарго, введенное на ввоз хлопка-сырца, производимого рабами, вызвало безработицу и отчаяние в Манчестере. Но те же самые люди, которые сильнее всего страдали, активно поддерживали президента Линкольна и запрет рабства.
Политическая культура Манчестера с его уверенным в себе рабочим классом и либеральным средним классом помогла сделать город питомником для новых идей и движений. Мэри Филдс (1789–1875), глава Манчестерского общества женских реформ, была одним из лидеров в районе Сент-Питерс-Филд в 1819-м; она готовилась обратиться к огромной толпе, требуя политических реформ, прямо перед атакой кавалерии в тот день, который позже назвали «Бойня при Питерлоо». Ребекка Мур вела кампанию от имени Манчестерского дамского общества против рабства, а потом стала членом правления Манчестерского общества за право голосования для женщин. Поначалу его возглавляла Элизабет Уолстенхолм (1833–1918), а потом Лидия Бекер (1827–1890), неутомимый пропагандист, писатель и основатель базирующегося в Манчестере Women’s Suffrage Journal. Следующие поколения активисток феминизма возглавляла уроженка Манчестера Эммелин Панкхёрст, а потом ее дочери Кристабель и Сильвия. Эммелин слушала рассказы дедушки, который был при Питерлоо, и ее политическое пробуждение состоялось в оживленном социалистическом антураже Манчестера XIX века, на фоне движения феминизма во главе с Лидией Бекер. Организация Панкхёрст – Женский социально-политический союз, основанный в Манчестере в 1903 году, – боролся за права женщин с помощью воинственных суфражистских выступлений.
Непосредственное знакомство с условиями труда на заводах и фабриках Манчестера, с жильем, медициной и образованием воодушевляло женщин из рабочего класса на борьбу за свои гражданские права. В конечном счете это был город, в котором рабочий класс начал долгую историю сопротивления, промышленных забастовок, массовых протестов и коллективных действий. Это был город радикализма, будь то радикализм либералов от свободной торговли, нападавших на аристократические привилегии, или радикализм рабочих, не желавших жить в тех условиях, что им предлагали.
Отец Эстер Роупер начал работать на фабрике в одиннадцать, и работал достаточно, чтобы из манчестерских трущоб выбраться к статусу клирика и миссионера. Ее мать родилась в семье иммигрантов из Ирландии. Роупер стала секретарем Манчестерского национального общества избирательных прав женщин, организовав первое политическое реформаторское движение, нацеленное на защиту работающих женщин. Она завербовала волонтеров, таких как Энни Хитон и Селина Купер (обе работали на фабриках с раннего детства), чтобы разносить листовки и выступать с речами у заводских ворот.
В отличие от дам среднего класса, которые возглавляли суфражистское движение, женщины вроде Хитон и Купер говорили с фабричными работницами на одном языке. Их поход к политическому пробуждению проходил через разные ассоциации, общества и кооперативы, созданные городскими рабочими. Купер возглавляла комитет в своем профсоюзе и была членом Независимой трудовой партии. Убеждение людей в том, что ящик для голосования станет отличным способом обеспечить лучшие зарплаты, условия работы и жизни, было ключевым элементом в мобилизации городских женщин на борьбу за избирательные права.
Первый раз женщины играли активные публичные роли, занимали выборные должности и тем самым меняли город вокруг. Лидия Роупер была избрана в первый школьный совет Манчестера в 1872-м, и эту позицию она использовала, чтобы требовать свободного доступа в школы, бесплатных обедов, перестройки зданий и равенства для мальчиков и девочек в отношении расписания.
Женщины, поскольку они занимались домашним хозяйством и растили детей, были хранителями городского благосостояния. Так утверждала Джейн Аддамс, одна из основательниц чикагского Холл-Хаус, центра городских реформ. Женщинам не только необходимо дать право голоса, но и место в городской власти, чтобы расчистить бардак – человеческий, индустриальный, политический и моральный. Холл-Хаус был обветшалым особняком посреди бедного многонационального района. Женщины-волонтеры обеспечивали там медицинское обслуживание и акушерские услуги местным жительницам, там же располагались вечерние школы, спортзал, баня, курсы живописи и другие важные социальные службы. Они проводили глубокие исследования окрестностей, используя самые современные методологии статистического картирования и социологии, чтобы задокументировать жилищные условия, степень перенаселенности, детскую смертность, потогонные предприятия, болезни, использование наркотиков, детский труд, проституцию и огромное количество проявлений темной стороны урбанизма. Несдержанная Флоренс Келли (она перевела на английский «Положение рабочего класса» Энгельса) представила доклад о тяжелейших условиях труда в швейной промышленности. И столь неприятными были выводы, что результатом стал Фабричный закон штата Иллинойс, Келли получила назначение на место фабричного инспектора штата, и у нее в подчинении оказалось одиннадцать человек – чтобы закон выполнялся. Никакая другая женщина в мире в то время не имела подобной власти в каком-то городе. Джейн Аддамс стала первым санитарным инспектором женского пола в Чикаго, и с высоты своего поста она объявила войну городской проблеме мусора.
Работа Аддамс, Келли и других женщин помогла с точностью и статистической основательностью раскрыть мрачную сторону жизни и работы в трущобах. Аддамс верила, что в таком сложном городе только взаимодействие и совместные действия различных классов и этнических групп могут создать общественный дух, достаточно сильный, чтобы вызвать радикальные изменения. Ключом ко всему было развитие детей. Как Аддамс утверждала в книге «Дух молодости и улицы города» (1909), современный мегаполис лишает детей детства. Только предоставляя им соответствующее пространство для игр и упражнений, город может восстановить справедливость. Играющие и занимающиеся спортом дети, писала она, показывают «несомненную мощь возрождения общества; дети объединяют все классы современно города, к несчастью, столь полного придумок, которые разделяют людей».
Движение за развитие общественного пространства и рекреационные программы получили импульс из низов, от этнических сообществ рабочего класса второго поколения – таких как немецкий Turnverein, чешский союз «Сокол», польские «Ястребы» и Гэльский атлетический клуб. Все они помещали физическое развитие, спорт и походы по открытому пространству в центр своих программ. Демонстрация гимнастических упражнений в зале Turnverein перед Чикагским советом здоровья в 1884-м привела к тому, что один из членов совета получил задачу разработать программу физического развития для чикагских общественных школ. Turnverein начал кампанию по созданию спортивных сооружений в публичных парках Чикаго – плавательных бассейнов, гимнастических снарядов, площадок для игр с мячом, – чтобы парки стали местом для спорта, а не для ленивых воскресных прогулок.
* * *
Врата ада? Для чужаков индустриальные монстры действительно выглядели как преисподняя. Обитатели трущоб в Энджел-Медоу или Пэкингтауне наверняка воспринимали их как божью кару. Но для многих других эта новая итерация метрополиса обеспечила возможности, а трущобы оказались вратами из сельской бедности и изоляции к новым формам социальной активности. Рабочие, женщины и мигранты – вот кто сыграл важную роль в создании новых гражданских институтов и способов жизни в эпоху дикого урбанистического роста. И чаще всего они делали все сами по себе, без помощи сверху.
Но и сам физический город изменился, выстроился вокруг нового рабочего класса. Начиная с середины XIX века реальные доходы стали расти, рабочие смены – укорачиваться, и это давало заводским рабочим больше возможности тратить деньги и время на досуг. В центре городов, чтобы удовлетворить подобный спрос, возникли новые формы бизнеса. Выходная неделя на Троицу 1850 года в Манчестере была отмечена тем, что около двухсот тысяч человек купили железнодорожные загородные экскурсии; в тот же самый период в конце века 95 тысяч посетили парк развлечений Бельвью. Пабы, как обычно, не уступали своих позиций, и в Манчестере была крупнейшая концентрация питейных заведений в стране. По оценкам 1852 года 25 тысяч человек, в основном молодых рабочих, каждую неделю посещали три больших пивных зала: Casino, Victoria Saloon и Polytechnic Hall. В следующем десятилетии эти салуны эволюционировали в мюзик-холлы, куда набивались тысячи, получавшие удовольствие от смеси из популярных песен, шуток непристойных юмористов, кривляния актеров-трансвеститов, цирковых номеров и представлений, которые проходили при шумном участии публики. В 1890-х грубые мюзик-холлы снова изменились, они стали более семейными. Роскошный манчестерский Театр варьете открылся в 1891 году, нацеливаясь на семьи не только среднего класса, но и рабочих. Современная индустрия массовых развлечений началась именно в этих мюзик-холлах.
Манчестер всегда был первопроходцем в популярной культуре, начиная с викторианских эстрадных театров и заканчивая Hacienda, легендарным ночным клубом, процветавшим в 1980–1990-х. Но сегодня город лучше всего знают по двум гигантам английской футбольной премьер-лиги, «Манчестер Юнайтед» и «Манчестер Сити». Первый начал жизнь в 1878 году как «Ньютон Хит», футбольная команда вагоностроительного завода железнодорожной компании Ланкашира и Йоркшира. Его конкурент появился двумя годами позже благодаря прихожанам церкви Святого Марка в районе Вест-Гортон: они всего лишь хотели отвлечь местную молодежь от уличных банд. Футбольная ассоциация выросла из спортивного духа элитных школ и университетов; когда играли рабочие на пустырях, то на это смотрели с осуждением. Но организованные команды, тем не менее, быстро стали способом образования сообществ в городе. Они возникли при церквях, профсоюзах, районах и фабриках.
Железные дороги и телеграф сделали возможным спорт подобного масштаба: благодаря силе пара игроки и группы поддержки отправлялись в другие города, а телеграф передавал результаты газетам. Профессионализм был узаконен футбольной ассоциацией в 1885-м; тремя годами позже в Манчестере была образована Английская футбольная лига. Старые команды из джентльменов-любителей не могли конкурировать с клубами, опиравшимися на большие сообщества, готовые платить за лучших игроков.
Такой же примерно процесс имел место и в Соединенных Штатах, только в бейсболе. Начавшись как развлечение для высшего класса, он занял место крикета в эпоху Гражданской войны. В послевоенной Америке профессионализированный бейсбол уже появляется как урбанистический спорт рабочего класса, который с охотой принимали сообщества мигрантов. Многие из первых звезд бейсбола были ирландцами или немцами, искавшими способ выбраться из бедности. Эти спортивные гиганты помогали привлекать легионы фанатов на городские бейсбольные площадки. Связь между полными трибунами и успехом установилась быстро: команды с большим еженедельным доходом имели возможность привлекать лучших игроков.
Фанатам приходилось сражаться за право с удовольствием проводить время отдыха. Американская ассоциация профессионального бейсбола была самопровозглашенной «лигой пива и виски» или «лигой низшего класса», поскольку не только продавала места по более низким ценам, чем конкурент – Национальная лига, но игры проходили по воскресеньям, и на них позволялось спиртное. К концу столетия рыночные силы превратили бейсбол в воскресную забаву для рабочего класса с толпами полных энтузиазма, шумных фанатов.
Появление воскресного массового спорта часто видят в качестве одного из ключевых факторов, с помощью которых пуританская англо-американская культура была изменена волнами бедных мигрантов; для них воскресенье было днем отдыха, расслабления и выпивки. Играя на Вест-Сайд-Парк, команда «Чикаго Уайт Стокингс» (позже «Чикаго Кабз») привлекала на игру более 12 500 человек в 1890-х. Комиски-Парк, построенный на месте бывшей городской свалки для «Чикаго Уайт Сокс» в 1909-м, вмещал невероятные 32 тысячи фанатов, что принесло ему титул «Мировой дворец бейсбола». Подобные «соборы» массового спорта, создававшиеся для команд национального уровня, обеспечивали людям рабочего класса и этническим меньшинствам чувство гражданской гордости и принадлежности к городу. Давали нечто такое, чего очевидно не хватало во фрагментированной городской культуре промышленной революции, которая была сосредоточена на фабрике, улице, баре и клубе. Стоический атлетизм любительского спорта среднего класса уступил место масштабному, племенному спорту рабочего класса в больших городах Европы и Америки.
Количество желающих смотреть футбол в Англии превосходило возможности тогдашних стадионов с их рудиментарными деревянными трибунами. Единственным местом, где смогли разыграть финал Кубка Английской лиги в 1893 году между «Эвертоном» и «Волвз», оказался легкоатлетический стадион Фэллоуфилд в Манчестере, куда пробились 45 тысяч зрителей из 60 тысяч, желавших увидеть игру. Коммерческий успех игры открыл дорогу строительству новых стадионов. Команда из Вест-Гортона быстро стала профессиональной; к 1895 году, получив имя «Манчестер Сити», она играла перед аудиторией в 20–30 тысяч человек. «Ньютон Хит» тем временем едва избежал банкротства и обрел имя «Манчестер Юнайтед» в 1902-м. В 1910 году после серии побед клуб переехал на восьмидесятитысячный «Олд Траффорд», «не имеющий равных в мире», первый футбольный стадион, построенный по генеральному плану.
Сегодня «Олд Траффорд» носит прозвище «Театр мечты», а стадионы стали тотемными объектами в городском ландшафте по всему миру. Поддержка спортивной команды – будь она футбольной, регбийной, бейсбольной, баскетбольной, хоккейной – определяет городской племенной строй. Толпы, исчисляемые десятками тысяч, с их речевками, песнями, шумом и ритуалами всякий раз обновляют чувство близости внутри лелеемого бастиона: пропитанной традициями, эмоционально заряженной, герметически запечатанной чаши стадиона. Фанаты после мачта изливаются из этой исполинской чаши, устремляются в пабы, бары, кафе, клубы, на площади и улицы, чтобы общаться, спорить по поводу игры, разбирать тактику, пить пиво и петь песни. Укоренившийся в истории и фольклоре спорт стал одной из наиболее мощных связующих сил современного метрополиса, центральной точкой городского опыта для миллионов, особенно – на протяжении всего ХХ века – мужчин из рабочего класса.
Игры вроде футбола или бейсбола рассматриваются поклонниками как нечто им принадлежащее, выросшее из их стиля жизни, работы, из их сообществ и их карманов, а вовсе не как нечто навязанное сверху. Стадион во многих отношениях символизирует современный город. Быстрое развитие таких мегаполисов с их загрязнением, трущобами и болезнями выдавило средний класс в лесистые пригороды, оставив центр города в почти полном распоряжении пролетариев и этнических меньшинств.
«В нависающей тени небоскребов Чикаго, как и любого великого города, – писал городской социолог Харви Уоррен Зорбо в 1929-м, – располагается зона нестабильности и перемен, приливно-отливная зона городской жизни». Спортивные стадионы вместе с магазинами, рынками, ресторанами, бильярдными для рабочих, маленькими предприятиями, мастерскими, ночными клубами, пабами, барами, букмекерскими конторами, танцевальными залами и точками фастфуда начинают доминировать в центре метропролиса. Долгое время на протяжении ХХ века метрополис был городом пролетариата и иммигрантов, который значительно отличался от пригородов, элитной жилой зоны и делового центра. Быть городским в обычном смысле значило существовать на этой суровой территории, рядом с географическим центром города, но вдали от его богатства и власти.
Со временем эти «приливно-отливные зоны» подвергались изменению, поскольку сами рабочие переезжали в пригороды, а их место занимали новые иммигрантские сообщества с особыми вкусами, блюдами и способами жизни. Подобно их предшественникам XIX века – сельским мигрантам в Манчестере, ирландцам и немцам в Чикаго, – новые жители справлялись с шоком, отчуждением и враждебностью города, создавая собственную урбанистическую среду. Нелюбимый, мрачный центр становился местом сопротивления, где вновь прибывшие укрепляли идентичность своего сообщества и искали способы улучшить свою жизнь. Через эти «зоны прилива» одна за другой проходили волны разных национальностей, чтобы потом уйти в стороны и вверх по социальной лестнице. Изобретательность и инстинкт самосохранения этих городских пустошей глубоко повлияли на популярную культуру – от радикальных политиков и феминизма до бейсбола, футбольных лиг и хип-хопа.
И все же такие сообщества в «приливных зонах» наиболее уязвимы перед волнами и потоками истории; они становятся жертвами экономических депрессий, «расчистки трущоб», экспериментов в области градостроительства, прокладки дорог, деиндустриализации и облагораживания городов. Ужасы промышленного города, так ярко показавшие себя в Манчестере и Чикаго, вызвали мощную нутряную реакцию. Промышленный город-ад был возрожденным Вавилоном, сокрушающим души местом греха и эксплуатации. В фильме Фрица Ланга 1927 года Metropolis город будущего изображен так: купающаяся в роскоши элита обитает в осиянных солнцем небоскребах, в то время как обширный класс рабочих трудится во мраке и забвении на земле и под ней, приводя в движение машины, без которых городу не выжить. В одной из самых сильных сцен фильма нам показывают галлюцинацию, в которой городской механизм становится Молохом, богом ханаанеев, пожирающим собственных детей. В Metropolis рабочих скармливают машине, приносят в жертву неконтролируемому хаосу современной урбанизации.
Этот фильм, один из самых известных в истории кино, активно использует библейские мифы и тот образ Вавилона, который прожил в культуре многие века. Творение Ланга отражает настроение эпохи, серьезное разочарование в городской жизни. Город потерпел неудачу. Постоянная мрачность фильма вовсе не была чем-то совсем новым. Литература и живопись того времени полнились отчаянием, что пропитывало урбанистическую жизнь. Акцент постоянно делался на убогом, безнадежном, извращенном, испорченном и преступном.
Тот свет, в котором видят город писатели, поэты и художники, помогает понять, что за город мы создали. Глубоко въевшаяся враждебность по отношению к городской жизни – особенно в двух доминирующих культурах последних 300 лет, британской и американской – означает, что города, возникшие в эпоху лихорадочной урбанизации, очень часто были плохо спланированы и еще хуже управлялись. Непристойное всегда перекрывает что-либо позитивное. Трущобы – всегда место ночного кошмара и социального распада, а не опоры на свои силы, самоорганизации, поддержки и инноваций. История, рассказанная в этой главе, о социальных сетях, политическом активизме и массовых развлечениях, обычно прячется под выгоревшей грудой отчаяния.
Да, городская беднота уязвима перед лицом экономических потрясений, но она также уязвима перед лицом утопических мечтаний других. Жители трущоб – прирожденные выживальщики больших городов, но их чаще всего представляют беспомощными. Люди, опирающиеся на собственные средства, очень хороши в том, чтобы создавать сообщества. Но такое происходит редко.
Урбанизация, появившаяся в кильватере индустриализации, и в некоторой к ней оппозиции – модернистское движение Красивого Города (или движение Города-Сада) пытались добиться порядка и чистоты в построенных наспех городах XIX века. Вавилонское смешение хотели заменить рациональной упорядоченностью; планирование сверху должно было взять верх над стихийной застройкой. Как покажут дальнейшие главы, бо́льшая часть этого стремления построить Новый Иерусалим была глубоко антиурбанистической. Оно во многих отношениях опирается на отречение от традиционного города – с его переплетением различных видов деятельности, импровизированными сооружениями, уличными торговцами и неформальными рынками. Отречение в пользу пригородов, одинаковых кварталов и «башен в парке» на месте неупорядоченного человеческого муравейника. Подобное же означает разрушение традиционного метрополиса.
Эмоциональная реакция на хаос индустриализации будет определять мышление в области городов на протяжении ХХ века и после его окончания, когда появятся утопические схемы новых образов жизни, планы санировать урбанистическую среду. Отречение от старого города в пользу полусельской благодати станет глубоко врезавшейся чертой. Но старый урбанистический идеал в такой ситуации вовсе не умрет. Два великих метрополиса запустили движение против субурбанизации мира, предложили альтернативу современному городу. Антидотом от шоковых мегаполисов Манчестера и Чикаго стала физическая форма самых выдающихся городов конца XIX – начала XX века: Парижа и Нью-Йорка.
Назад: 8 Компанейский метрополис Лондон, 1666–1820 годы
Дальше: 10 Парижский синдром Париж, 1830–1914 годы