Книга: Проба на излом
Назад: Часть вторая. Операция «Робинзон»
Дальше: Часть четвертая. Братскгэсстрой

Часть третья. Нася

Стать человеком

Ночью забываю как он выглядит на самом деле.
Тишина наполняется дыханием – тяжелым и мощным, словно он и во сне совершает тяжелую, почти непосильную работу. В какой-то передаче какая-то женщина, ученый, интересно рассказывала о снах, о том, будто человеку необходимо спать, чтобы мозг обработал дневные впечатления, как ЭВМ, что стоит на ВЦ ОГАС Братска. Ряды огромных шкафов, столы с клавишами, связки проводов. Не личное воспоминание, конечно же, как могу оказаться там? Что там делать? Но привычный страх щелкает сердце – а вдруг? Вдруг по надобности Спецкомитета и товарища Дятлова лично?
Переворачиваюсь на бочок и подкладываю под щеку ладонь. Тусклый свет фонаря, разбавленный стеклом и занавеской, не дает рассмотреть подробности. На полу спит человек.
Человек ли?
Человек звучит слишком гордо.
Человеком еще нужно стать.
Кому нужно? Ему – нет.
Почему спасаю его? Почему предаю всё и всех? Спецкомитет. Дятлова. Товарищей. Сослуживцев. Может, именно потому, что это – пустая оболочка, возомнившая будто существует только потому, что мыслит? Где оно? Что оно? И вообще – чьи это мысли или всего лишь остаточная память тех, кто побывал внутри за все это время? И нет никакой Иванны, а есть затоптанная грязными сапожищами, заплеванная, замусоренная пустая комната, в которую входит всяк, кому не лень, и хорошо, если просто входит, а не справляет в ней нужду, встав или присев в углу. И тогда Иванна – куча чужого дерьма? Нет, невозможно! Невозможно так думать! Лучше сразу застрелиться. Или повеситься. Полоснуть по венам. Выброситься в окно. Спасти и привести домой Медведя… медведя… медведя…
В смешанном, спутанном состоянии – и друг, и враг, и живое, и мертвое…

 

Тону в дреме, погружаюсь на дно сна и оказываюсь там, где таятся самые отвратительные кошмары – в подземелье, в гулких, сводчатых, влажных помещениях, от которых даже во сне прошибает дрожь. И мочевой пузырь словно сдавливают в тисках. Умру, если не помочусь. Где угодно. Как угодно. Ищу подходящее местечко, но ни одно не устраивает. Не знаю почему, ведь рядом никого. Но не могу себя заставить сделать это здесь. И там. И тут.
Чувствую – обмочусь, но продолжаю брести сквозь жуткий лабиринт, выложенный бурыми кирпичами, по которым струится вода, собирается на бетонном полу в лужи, стягивается в ручейки и убегает в пробитые дыры. Из дыр тянет гнилью.
А потом вижу Ивана. Мертвого Ивана. Который распростерт на железном столе, голый и выпотрошенный. Над ним медленно вращаются огромные лопасти, словно нелепый, чудовищный вентилятор. Множество проводов змеится по бетонному полу, заляпанному зловонными лужами. Что-то щелкает и трещит в металлических шкафах с нарисованными черепами и скрещенными костями.
«Осторожно! Высокое напряжение!»
И оно действительно высокое. Воздух наэлектризован так, что волосы шевелятся. Пахнет грозой. Которая разразилась не в лесу, принеся с собой свежесть, а здесь, в затхлом подземелье, отчего дышать еще труднее.
Тело дергается. Пропустили электричество. Как по лапке лягушки. Сгибаются и вытягиваются вверх руки. Пальцы разжимаются, а затем сжимаются в кулаки, словно мертвец кому-то грозит.
Почему – кому-то?
Ноги упираются пятками в стол, выгибая спину. Иван демонстрирует акробатический номер. Мостик.
Затем расслабление. Исчезновение жизни. И новый разряд!
После которого тело шевелится более осмысленно. Возится. Перекатывается с боку на бок, выискивая положение, которое позволит встать. Подняться. Воскреснуть.
И плевать на внутренности. Электрической жизни ни к чему сердце, печень, кишки.
– Нравится?
Темную фигуру замечаю только когда слышу ее вопрос.
– Смерть – энтропия.
Обряженная в заляпанный сатиновый халат, в каких ходят кладовщики. С надвинутой на лицо маской сварщика, в темном окошечке которой переливается багровое.
– Электричество – новая жизнь, – продолжает глухим голосом. – Квантовый феномен, способный обращать вспять энтропию и течение времени. Что такое социализм? Советская власть плюс электрификация всей России. Так ведь говорил Владимир Ильич?
Меньше всего ожидаю урок политграмоты. А человек задирает маску сварщика, открывая лицо.
Не лицо.
Морду.
Свирепую морду медведя.

Допрос

Вопросы, допросы. Допросы, ответы. Операция «Медведь», будь она неладна. Потому и в пыточной сидим, раскладываем спички, курим папиросы «Дукат», привезенные на этот край света в кармане московского пиджака. Не моего. Хвата.
Бывают промежутки времени, которые и временем назвать – польстить. Безвременье. Чем человек озабочен всю свою жизнь? Потратить время. С пользой, без пользы, но на сберкнижку его не положишь, облигации государственного займа не купишь, в лотерее не выиграешь. Имеешь – трать. Не имеешь – тоже трать, только еще быстрее. А чем заняться в безвременье? В безвременье заняться нечем. Вот для этого и придуманы папиросы.
Размять курку. Извлечь лишние табачины. Примять мундштук. Еще раз примять мундштук. Прикусить зубами. Чиркнуть спичкой. Поднести к курке. Вдохнуть первый дым.
– Ну, рассказывай, Ваня, где потерял Аню, – говорю. – Рассказывай, не таись. Все, как на духу.
– Товарищ майор, так ведь в какой раз можно? – Ваня тоскливо разглядывает пыточную. – Я подробно изложил в рапорте…
– Вот в этом? – поднимаю двумя пальцами, как выпотрошенную лягушку, писанину, покачиваю в воздухе.
Ваня подается чуть вперед, щурится:
– Так точно, товарищ майор, в этом.
– Что напишешь пером, то не вырубишь топором, – наставляю молодца и прикладываю папиросину к бумажке, пока она не занимается синим пламенем. – А вот про огонь ничего не сказано.
Ваня смотрит на пылающий рапорт и взгляд его мне не нравится. Нехороший взгляд. Без испуга. Без удивления.
Стряхиваю пепел на пол, растираю сапогом. Требую:
– Еще раз и по порядку.
Он начинает еще раз и по порядку. В содержание не вслушиваюсь, важнее интонация. Где-нибудь да выдаст, где-нибудь да проколется. Не может не проколоться. Если только… Но не успеваю додумать. Случается и на товарища майора проруха. Мелькает нечто важное и исчезает, махнув хвостиком. Очень такое раздражает. Как ушедшая с крючка рыба. Потому и рыбалку не люблю.
– Согласно разработанному плану, мы с Анной расположились в засаде и изготовились к работе по объекту, Иванна направилась к избе…
Вот. Шпарит по писанному. Его ведь что беспокоило? Ваню беспокоил написанный рапорт, который командир будто бы на его глазах уничтожил. Дешевый трюк. Циркачество. Фокус-покус. И каждый раз ему приходилось излагать дело так, чтобы не слишком повторяться. Что поделать – чем чаще рассказываешь историю, тем меньше в ней правды и больше – украшательства. Атавизм, унаследованный от волосатых предков, которые сидели в пещере у костра и пересказывали друг другу как могучий Эх раздробил дубиной череп могучего Ах. Чем больше приврешь, тем внимательнее будут слушать, а там и кость посочнее подкинут, и самка пожирнее под шкуру заберется. Но здесь-то что?
Не понимаю.
Пока не понимаю.
А потому обречен раз за разом переслушивать, перечитывать, переглядывать это вранье пополам с ахинеей.
Тем более, начальство интересуется. Гибель оперативника – ЧП. Требуется тщательное расследование. Которое, конечно, будем проводить не мы. Во избежание необъективности и семейщины.
И в это мгновение меня осеняет. Да так, что хлопаю ладонью по столу и приказываю:
– Замолчи.
Ваня замолкает на полуслове. Будто радио выключили.
– На сегодня достаточно, – говорю, – свободен до утра. Предстанешь перед комиссией, – не удерживаюсь: – По расстрелу. Поэтому советую выспаться, побриться, поодеколониться и надеть чистое и глаженое. Кру-у-у-гом! Ша-а-агом ма-а-арш!

Банный день

Банный день – сущее мучение. Избежать нельзя, даже если в квартире имеются ванная комната и газовая колонка. После парково-хозяйственного дня все курсанты Спецкомитета, невзирая на пол и лица, отправляются в общественную баню. И вот вопрос: какое отделение выбрать? Мужское? Женское? Прогрессивные западные ученые утверждают: пол – понятие не только биологическое, врожденное, но и социальное. Основываясь на биологии, социальная среда навязывает мальчику и девочке роли мальчика и девочки. Мальчик должен дергать за косичку нравящуюся ему девочку, а девочка – лупить учебником по голове нравящегося ей мальчика. Девочки идут мыться в женское отделение бани. Мальчики идут мыться в мужское отделение бани. При том, что отделения друг от друга ничем не отличаются.
Все это замечательно, но есть нюансы. Например, воспытуемый товарища Дятлова.
Нет, вовсе не требую возведения третьего банного отделения для неопределившихся с половой и ролевой принадлежностью. Лишь прошу освободить от банного дня, поскольку вполне могу помыться и моюсь на оперативной квартире, что расположена на остановке «Сосна» Братска.
– Это приказ, – сухо ответил Дятлов и пошел к уазику сопровождения. Остается только поправить пилотку и забраться внутрь машины, где уже расселись курсанты.
Мест на лавочках нет, сижу на корточках, хватаясь при поворотах за чужие коленки. Девчонки взвизгивают. Спецкомитет – передовая организация во всем. Особенно в уставе внутренней службы. Терешкова только в космос полетела, а у нас девочек и мальчиков на курсы принимают на равных.
Сиськи, животы, волосы. Какие разные! Разнообразнее мужчин. И смотреть приятнее, чего скрывать. Говорю, как ни то, ни се. И ловлюсь на том, что отождествляюсь с ними. Женщина?! Вот такое смешливое, грудастое, плоское, гривастое?! Нет, не может быть. Достаточно заглянуть туда, где хранится государственная тайна. А еще могу оплодотворить и оплодотвориться. Как от них, так и от тех, кто моется в соседнем отделении.
– Ой, девочки, что расскажу…
– А лейтенант мне ласково: ты как автомат держишь, дура…
– В нашем сельпо миленькие вещички выбросили, из-под полы не достанешь…
– Иванна, не копайся, на всех воды не хватит…
– Милого ждет, спинку потереть…
Зубоскалю, отвечаю, даже щипаюсь. На уровне рефлексов везде своя, и везде – чужой.

 

Когда вся толпа упархивает, а из открытой двери вырывается плотное облако пара, решаюсь – стягиваю трусы, прикрываюсь мочалкой и вступаю во влажную духоту. Точно на вражеской территории, без знания языка, где каждый может разоблачить, задав самый простой вопрос.
Дятлов ничего не делает просто так. И если посылает в баню, то это не только забота о чистоте тела, но и задание. Вот только какое? Чего он ещё не знает о женщинах? Или в Спецкомитет затесалась крыса с вражеской стороны? Такое бывает, конечно же.
– Спинку потри, – из плотного облака возникает тонкая рука с пышущим пеной мочалом. – А потом я тебя потру, – хихиканье.
Делать нечего, прикрываюсь только паром, вожу по худенькой спине мочалом.
– Закрылки, закрылки не пропускай. И шибче, шибче.
– Будет тебе шибче, – ворчу. А она вдруг поворачивается, и руки скользят по ее грудям. Маленьким и твердым.
– Тебя ведь Иванна зовут? – Кого-то она напоминает. Какую-то артистку со скуластым лицом, широкими бровями и худобой.
В шуме и гаме помоечной никому до нас нет дела.
– У тебя сиськи красивые, – говорит она и сжимает свои: – А у меня ничего нет, перед парнями стыдно. Доска два соска.
– Повернись, – говорю, – закрылки надо дотереть.
Поворачивается. Ловлю на мысли, что впервые захотелось определенности. Противоположной определенности. Аж до зуда. До напряжения.
Упирается в кафель. Выгибает спину, как маленькая кошка. И продолжает болтать:
– А я тебя давно приметила. Ты особишься, девчонки тебя зазнайкой считают, ой, только им ничего не говори, девчонки хорошие, душевные, я понимаю – служба, ты не в общежитии живешь, а где, на квартире, скучно, поди, одной-то, может попросишься к нам, у нас в комнате койка освободилась, девчонку в Казахстан перевели, туда, где целина, а она ничего преж не сказала, тайком рапорт подала, не попрощалась, вещи бросила, да и зачем на целине чулки да туфли, а еще мы решили на вечерний поступать, хочу на переводчика учиться, нет, не английский, хочу с японского переводить, даже и не знаю почему, очень далеко от нас Япония, люблю, когда далеко, и загадочно, девчонки смеются, гейшой прозвали…
Она продолжает бесконечный рассказ, и это даже хорошо – не нужно его поддерживать. Просто мою. С ног до головы. Одеваю в плотную пену. Белые хлопья укутывают стыдную наготу и гостайну. И получаю удовольствие. Неожиданно. Только перестав быть одиноким понимаешь, насколько одиночество тяжело.
Не было ни копейки, да вдруг акын.

История Наси

Она – дитя деревни. Во время войны солдаты привечали сирот, делали их детьми полка. Насю приветила деревня. И название у деревни подходящее – Великая Грязь. Только в Великой Грязи могло родиться такое существо, как Нася. Мелкое, тощее, от известной матери и неизвестного отца. Впрочем, почему неизвестного? По пришедшей спустя несколько дней после ее рождения похоронке, законный отец пал смертью храбрых в боях на полях Европы, так и не повидав за последние три года своей жизни ни жены, ни, тем более, новорожденной дочери. Мать задрал зимой медведь-шатун.
Ребенок был настолько тощ, что даже имя к ней прилепилось не полностью, а нелепым обрывком, огрызком. Не Настя, не Анастасия, а всего лишь Нася. Нася из Великой Грязи. Вся биография и вся судьба в имени и месте рождения. Великая Грязь была миром для крошечной Наси, миром, где каждый – ее отец, мать, брат, сестра. Кто-то отдавал сиротке поношенное платьице, оставшееся от дочки, кто-то совал погрызть морковку, а председатель колхоза, однорукий ветеран, потчевал Насю леденцами с приставшими крошками махорки. Даже места постоянного житья у нее не было, кочевала из дома в дом, словно цыганка, засыпая там, где застала ночь, если было лето и не хотелось проситься в душные, пропахшие тяжелыми запахами нужды пятистенки.

 

То, что мир гораздо больше укрытой в тайге Великой Грязи, Нася поняла когда ей вручили новенький портфельчик и отвели в школу, в первый класс, где учительница первая ее, только-только приехавшая из райцентра в эту глушь по распределению, спросила детей:
– Что такое Отчизна, дети?
– Великая Грязь, – осмелилась пискнуть в тишине класса Нася, и все засмеялись. Только учительница не засмеялась. Она вздохнула и принялась рассказывать. Рассказывать этим детям о мире, который раскинулся далеко за пределами их крошечного поселка, затерянного на пустынях Сибири. Может именно тогда Нася и решила выбраться из Великой Грязи на просторы Отчизны. Чем взрослее становилась, тем больше ей надоедал патронаж деревни. Да и председатель продолжал ее усаживать себе на колени и совать в рот приторные леденцы…
И как только в ее руках оказался новехонький зеленый паспорт с фотографией, единственной фотографией себя, которую имела Нася, она сбежала. Даже не так. Она собрала нехитрые пожитки, которые хранила в колхозной конторке, куда ее определили по совместительству сторожихой и уборщицей, и отправилась на железнодорожную станцию.

 

И началась жизнь на колесах. Нася бралась за любую работу, которую только можно найти в поездах. Она не желала оставаться на одном месте, пока не осмотрит все уголки Отчизны. Она ехала из Москвы во Владивосток, из Алма-Аты в Магадан, из Вильнюса в Петропавловск-Камчатский, переходила из поезда в поезд, чтобы увидеть еще больше городов и весей необъятной Советской страны. Работала не за страх, а на совесть, поэтому начальники поездов охотно принимали на работу пигалицу. Впрочем, часто ее принимали за мальчика, чем Нася охотно пользовалась, совершая поездки то как проводница, то как проводник.
Больше всего ей нравилось работать не в спальных вагонах, не в купейных, а в плацкартных, и даже общих, особенно в поездах здоровья, где толпился, клубился, пел, смеялся новый, молодой, задорный и азартный народ. Бородатые ребята в ковбойках, веселые девчонки в ватных штанах и куртках, с гитарами, рюкзаками, влюбленные, сидящие в такой тесноте, что девушкам приходилось умещаться на коленях возлюбленных, – они ехали в такие места, о которых Нася слышать не слыхивала, и лишь потом по радио передавали новости об очередных успехах ударных комсомольских строек на вновь открытых полюсах коммунизма.

 

Однажды она встретила в поезде громадного, похожего фигурой и повадками на медведя человека, которого его спутники называли Иваном Ивановичем. Проникнувшись к крохотной проводнице особым благоволением, он постоянно гонял ее за чаем, угощал конфетами «Мишка на Севере» и «Мишка косолапый», рассказывал о грандиозном строительстве на Ангаре крупнейшей в мире гидроэлектростанции. И Нася решилась. Сошла на станции Тайшет и вскоре оказалась на стройке Братской ГЭС. Крошечная Нася на огромной стройке. Поскольку квалификации у нее никакой не было, то определили ее в арматурщицы, где с множеством других девчонок, завернувшись в ватники от пронзающего насквозь ледяного ветра, плела арматуру для бетонных блоков, которые ложились в основание колоссальной плотины. Крошечная Нася противостояла могучей Ангаре. Именно так она себя ощущала. Мир представал интереснейшей и загадочной сказкой, а потому в нем не могло быть скучных дел. Даже когда она с девчонками на верхотуре замазывала трещинки на серой спине плотины, даже там ее мастерок представлялся Насе сердечком, которым она залечивает царапины Братской ГЭС. Это был какой-то иной мир, отделенный от мира, в котором прозябала деревня Грязь, герметичными переборками, и даже время здесь текло иначе, Насе казалось, что она работает на стройке считанные дни, а на самом деле пролетали недели, месяцы, годы…
– Ты не представляешь, что было, когда ее открыли, – Нася крепче сжимала ладонь, но взгляд устремлялся вдаль, будто видела прошлое. – Никогда не думала, как такое можно пережить… будто… будто сама стала электричеством, понимаешь? Крошечной частичкой могучей силы… только не смейся, пожалуйста…
– Вовсе не смеюсь, – говорю серьезно, удерживаясь, чтобы не погладить ее по круглой головке. А ведь она старше. – Слушаю. Все-все, что расскажешь. Очень интересно. Правда.
И она продолжала. Продолжала описывать то, что поначалу, казалось, испытала только она, но потом девчонки по секрету делились – и они это почувствовали. ЭТО. Кто-то из опытных, кто давно с парнями женихались, сравнивали ЭТО с любовной истомой, только более сильной и не обессиливающей. Но Нася знала в чем дело.
Электричество. Электричество текло по ним. По всем, кто строит Братскую ГЭС. Они – провода, проводки, лампочки, переключатели, нагрузки. Постоянно под напряжением. Постоянно в силе. В электрической силе. Насе порой казалось, что умеет включать свет, не прикасаясь к переключателю. Надо поднапрячься, собрать электрическую силу, что дает Братская ГЭС, и ей, и всем, и высечь искорку. Достаточно – крохотную. И готово! Да будет свет!
И еще она чувствовала: электричества в них не поровну. Братская ГЭС делила его не по-братски, а по тому, сколько мог принять каждый этой искрящей силы. Крохотная Нася – немного, чуть-чуть. Не умещалось в ее тельце больше. Но были среди знакомых девчонок, вполне себе дородных и спелых, в ком этой силы запасалось и того меньше. Не в размерах дело, ох, не в размерах.

История Наси (продолжение)

Особенно остро она это поняла, когда вновь столкнулась с Гидромедведем.
– Кем-кем? – Аж сердце заколотилось. Черт знает что в голову пришло: когда? Откуда? Неужели?!
– Директором, – сказала Нася. – Иваном Ивановичем Наймухиным. Его все так называют. За глаза, конечно. Очень похож на медведя. Будто мишка, хозяин тайги, вышел из леса, встал на задние лапы…
И тут вспоминаю. Первый и последний спектакль. «Обыкновенное чудо». Вот действительно – чудо. Вполне обыкновенное.
– Он любит все, что с медведями связано. У него, говорят, в кабинете настоящая картина висит… ну, та, с медведями… Шишкина!
– Утро в сосновом лесу?
– Ага. И еще он запретил в тайге на медведей охотиться, представляешь? И все охотники, лесники его послушались. Даже браконьеры. А если кто-то запрет нарушает, то очень об этом жалеет, – Нася передернула плечиками. Жалость к самому себе – для нее самое страшное наказание.
Усмехаюсь. Почти как Дятлов.
– А про спектакль… – Нася наклонила голову, зыркнула. – Меня помнишь? Я цветы принесла… от Ивана Ивановича… и автограф просила… у меня никогда не было автографов настоящих артистов. Вот у девчонок есть, от Пахмутовой с Добронравовым, от Кобзона, а у нашего прораба даже Фиделя Кастро автограф есть, представляешь?
– Понятно. – Хотя ничего не понятно. Букет от самого Наймухина. От Гидромедведя. Принцу-медведю. А еще там имелся конвертик. В конвертике – записка. Которую Дятлов внимательно прочитал, но не отдал. – Как же ты в Спецкомитет попала?
– По вербовке, – пожала плечиками Нася. – Объявили, что требуются вольнонаемные, можно без квалификации, вот и завербовали. У вас и паек гуще, и зарплата выше… и общежитие хорошее… – она грызла ногти, не смотрела.
Пришлось взять за острый подбородок, вздернуть, посмотреть в глаза. Изобразить товарища майора Дятлова. Прищуриться:
– Недоговариваешь, Нася.
– Из-за тебя… – прошептала еле слышно. – Ведь тогда… на спектакле… в принца… не знала, что… думала – парень, артист… может, из Москвы… вот и решила наняться, разузнать… а ты… ты – это ты…
– Не парень, – завершаю ее мямленье.
– Угу.
На поцелуй отвечает робко. Но вот девицей не была.

 

У Наси ребенок.
Мишка. Михась. Мишутка.
Странно слушать, когда она о нем говорит. Невообразимое сюсюканье. Кажется, это называется материнским инстинктом. Мать обязана воображать, будто ее дитя – лучшее.
Кто посодействовал?
Заезжий москвич. Фамилии история не сохранила, только имя – Иван. Корреспондент профсоюзной газетки работников то ли водного транспорта, то ли железнодорожного. Москвич, одним словом. Приехал словно из другой жизни, и Нася сразу положила на него глаз, хотя понимала – шансов у невзрачной пигалицы никаких. У него в светлом московском кабинете наверняка висит портрет самой Брижит Бардо. А кто она – Нася из деревни Великая Грязь? Москвич не пил, не курил, не ругался, носил галстук и шляпу, широко улыбался, чиркал в блокнотик и снимал на фотоаппарат.
Нася. Что Нася? Нася купила модный хула-хуп и крутила до потери сознания, вызывая у девчонок, бывших в курсе ее сердечных терзаний, добродушный смех. Зачем ей хула-хуп, если она в талии и так переломится? Она жадно слушала корреспондента, не пропуская ни единого словечка, жадно выспрашивала тех, с кем он общался, просеивала как сквозь сито упоминания каких-то ей дотоле неизвестных имен и названий, чтобы затем, после смены, вместо танцев пойти в библиотеку и с добрейшей Надеждой Константиновной разыскать журналы, газеты и книги, в которых эти имена и названия упоминались. Она читала до тех пор, пока библиотека не закрывалась, а потом шла в общежитие и читала там. Хемингуэй, Сент-Экзюпери, Кафка, Сартр, Камю, Ги Дебор. Странные фамилии и еще более странные книги, в которых она ничего не понимала.
Хотя нет. Один писатель ей понравился. Про него даже песня есть. Забавно называется – «Нежность». Сент-Экзюпери, который был летчиком. Сказку про Маленького принца Нася читала и перечитывала. Ты в ответе за тех, кого приручил.
Так бы, наверное, все и закончилось – корреспондент укатил бы обратно в Москву писать цикл очерков о славных строителях Братской ГЭС, Нася продолжала бы каждый рабочий день подниматься в люльке на верхотуру и замазывать мастерком трещины в могучем теле плотины, но подоспело Первое мая, и Управление организовало выезд на природу, куда, естественно, пригласили товарища корреспондента. Пили «гмызу», заедали частиком в томате, поднимали тосты за любовь и Братскую ГЭС, пели хором, танцевали под песни и ритмы зарубежной эстрады. А Нася искоса поглядывала на москвича, остро ощущая: это последний раз, когда она его видит. Командировка закончилась, его ждали Москва и портрет Брижит Бардо на стене в светлом кабинете, из окна которого видны Красная площадь и Кремль.
Ничего не должно было случиться.
Но случилось.
Каким-то чудом. Или несчастьем, как посмотреть.

Приручение

Она заставляет. Подчиняюсь. Порой ворчу. Рычу. Скалюсь. Обращаюсь в зверя и топаю по комнате из угла в угол, пока она смотрит с постели. И в сравнении с мохнатым телом ее белизна и хрупкость трогательны. Хочется потрогать. Она смотрит. Знаю, что она знает: сделаю то, что сказано. Обращусь в доброго молодца, отправлюсь мыться и чистить зубы, чихая от порошка, расчешу непослушные лохмы, пойду на кухню, достану из железного погреба куриные яйца и, удерживаясь нечеловеческим усилием не проглотить их сырыми, буду готовить яичницу.
Пока яйца скворчат на сковородке, кухня наполняется запахом, текут слюнки, беру книгу и пристраиваюсь на табурете.
«Ух ты!» – обычно говорит она.
«Ой!» – восклицает гораздо реже.
Вид зверя с книжкой в лапах – сказочное зрелище. Тем более с книжкой стихов:
Все казалось обычным.
Простым…
Но внезапно,
зовя и звеня,
крик
родившихся завтра,
родившихся завтра,
ворвался в меня!

– Входи, девица, входи, красавица, – урчу, подцепляю ногтем страницу, чтобы перелистнуть. – Не тронет зверь дикий, не обидит медведь лохматый. Откушай яичницы, девица, откушай с хлебушком, красавица.
Именно так, кажется, и должны разговаривать медведь и Маша.
Она расставляет тарелки. Раскладывает яичницу. Наклоняется, заглядывая в холодильник, и еле сдерживаюсь, чтобы не накинутся. Сдерживает неминуемость выволочки. Откуда такая – как ее? – деликатность?
Вчера читали книжку о маленьком мальчике, который жил на небе, а потом спустился на землю. Он любил колючий цветок и приручил зверя. Ты в ответе за тех, кого проглотил.
– Завелась подруга, – ковыряет вилкой, прихлебывает из чашки. – Как на это смотришь?
– Никак не смотрю, – ворчу, чешу когтем мохнатый лоб. – Что такое – подруга?
– Толком не представляю. Это когда ходишь вместе с кем-то по улице под ручку, грызешь семечки, хихикаешь.
– Невелика хитрость, – отвечаю. – Можешь ходить со мной. Постараюсь грызть семечки, хихикать.
Стучит вилкой по столу. Хмурится. Злится. Становится похожей на злого мальчишку.
– Не надо было тебе говорить.
Но она тоже в ответе. Ибо непонятно кто кого проглотил.
Продолжает жевать. Но чувствует виноватой. И пахнет по-другому из-за этого. С кислинкой.
– Обязательно сходим, – обещает. И добавляет: – Как-нибудь.
Смотрим в окно.

Девчата

Мишка на поверку оказался самым заурядным ребенком. Таким, каким представляю детей, без определяющей приставки «патронаж». В меру серьезный, в меру капризный. Обычное дитя человеческое, безотцовщина. Ну, да у них семейное – Нася была дочерью деревни Великая Грязь, а Мишка – сыном бригады коммунистического труда. Ходил в спецкомитетовский садик, где можно оставлять детей на круглосуточный пансион, поскольку родители – служивые, рабочий день нормирован исключительно вращением Земли вокруг оси.
И что ей стрельнуло с ним познакомить? И что стрельнуло на это согласиться? Даже Дятлова не ставлю в известность. Не интересуюсь мнением непосредственного начальника. Очеловечиваюсь. Как собака, которая слишком долго живет с хозяином и понимает с полуслова. Слишком долго живу среди людей. После стольких лет Спецкомитетовского режима. Но, может, Дятлов этого и хотел?
И Медведь.
Не слишком ли много человеческого для дитя патронажа? Или это – кто-то из тех, кто был «наездником» в теле и наряду с кучами мусора оставил нечаянно такую вот драгоценную крупицу чего-то человеческого?
– Привет! – говорю Мишке. Представляюсь.
Мишка сопит и смотрит. Не понимает. Зато его понимаю. Дети впадают в ступор. Они не сообразят как относиться – как к мальчику или как к девочке. Они еще слишком близки к природе.
– Иван… анна… – протягивает Мишка, плод любви сироты из деревни Великая Грязь и залетного москвича, окна светлого кабинета которого выходят на Красную площадь, а на стене бок о бок висят портреты Ленина и Брижит Бардо.
– Иванна, – определяет Нася, застегивая тугую пуговку шубки, в которой Мишка похож на медвежонка. Нахлобучивает пятнистую шапку с резинкой, чтобы плотнее прилегала к ушам. Варежки тоже на резинках.
Главное – не сюсюкать. Мишка – взрослый. Да и не умею сюсюкать. А ведь не исключалось подобным обзавестись. Поначалу – визжащим и пачкающим пеленки, потом – вышагивающим за ручку с мамой, выпрашивая то ситро, то мороженое (в трескучий мороз!), то шоколадку, какие щедро дают на паёк всем спецкомитетчикам. Шкаф ими забит.
Тема детей неисчерпаема, как электрон.
– Не мамкай! – Нася дергает Мишку, словно калейдоскоп – раздраженное встряхивание должно изменить предмет канючинья с мороженого на «гусиные лапки». – Олух царя небесного! – Мишка спотыкается и валится в снег. – Нюни не распускай!
Смотрю как Нася изображает маму. Роль выходит скверно. Ей, конечно, проще представить, что такое ребенок и детство, но она и сама еще ребенок. Больше похожа на сестру, которой повесили прицепом малолетку. Мол, не пойдешь гулять, если не возьмешь братика с собой. Вот и таскается хвостиком.
Куда идти с ребенком? В «Детский мир». Там машинки, мячики, куклы, кубики, солдатики, самолетики. Мишку очаровывает юла. И калейдоскоп. Раскошеливаюсь. Понимаю, что для этого и привели. Даже не столько Мишка, сколько Нася. Не нарочно. Как-то получилось.
– С прицепом замуж не выйдешь, – вздыхает Нася.
– Сдай в детский дом, – предлагаю. – Можно похлопотать, если хочешь… – Нася смотрит так, что осекаюсь. – Ты чего?
Кусает губки, потом качает головой – ничего. Вот дела, сама завела. Будто аборт нельзя было сделать. Или из роддома не забирать.
– Нет в тебе родительского инстинкта, – говорит Нася. – Пошли на танцы.
Мишка остается в детском саду.

 

В спецкомитетовском клубе музыка. Стою столбом и ничего не понимаю. Зачем? К чему? Что это вообще означает? Насю не приглашают, поэтому сцепляемся и толкаемся среди других пар.
– Весело, да? – Глаза блестят, румянец во все щеки. – Танцуй! Танцуй! Чего же?
Потом:
– В такого и влюбиться не грех…
В буфете замечаю Дятлова. За столиком, рука покоится на плече дамы. Сидит спиной, но стоит бросить неосторожный взгляд, как поворачивает голову. Слегка кивает и освобождает от обязанности встать по стойке смирно и щелкнуть каблуками.
Сюда бы Медведя, думаю и глотаю ситро. Шипучее. И в нос бьет.
А ведь о нем почти не вспоминаю. О том, кого приручили.
А кто приручает меня?
Нася из деревни Великая Грязь.

Труп

– Подтверждаете, что это ваш человек? – Голос милиционера, который представился как лейтенант Медведев, раздражающе скрипуч. Хочется смазать его луженую глотку. – Если принимаете дело на себя, я умываю руки. Слышащий да услышит. Мне глухарей достаточно.
Дятлов еще раз дергает дверцу трансформаторной будки с предостерегающей надписью «Не влезай – убьёт!» и черепом, сквозь глазницу пробитого молнией. На этот раз отмычка срабатывает, он отшатывается, ибо внутри чудится медвежья морда, но морок рассеивается, оставляя мешанину проводов и стоек. Поддон усеивают окурки и горелые спички.
Он массирует веки и поворачивается к Медведеву.
– Не кипятись, лейтенант, – Дятлов старается говорить мягко, но бессонная ночь дает знать. С корабля на бал, бля. С задания на труп. Хочется по-детски спросить: почему именно я? Это когда еще веришь в злонамеренность взрослых и не прозреваешь злонамеренность мира. Никто не мечтает стать дерьмовозом, но, почему-то, дерьмовозы всегда находятся. – Почему сразу глухарь?
– Интуиция, майор, – Медведев растер тыльной стороной ладони помятое, словно выброшенная газета, лицо. – Я глухаря, можно сказать, за километр чую. Все обставлено так, будто пострадавший… как его?
– Лейтенант Иван Иванович Иванов, – подсказывает Дятлов.
– Да хоть Сергей Сергеевич Сергеев, – вновь поморщился Медведев и принялся растирать затылок. Колючки щетины заскрипели. – Но допустим. Так вот, все обставлено так, будто вышеуказанный Иван Иванович Иванов… – и милиционер сухим протокольным языком изложил суть дела, хоть бери ручку и записывай. Положение тела. Обстоятельства обнаружения. Характер ран. Содержимое карманов. Цвет склер. И тэдэ, и тэпэ. После чего таким же скрипучим голосом резюмировал: – Только все это чушь, майор, я и без медэксперта вижу.
Он присел над телом, поманил пальцем, и Дятлов присаживается рядом.
– А сейчас я тебе без всякого медэксперта скажу и без всякого протоколА, потому как в протоколА ни один здравомыслящий следак подобного не напишет. Вот, гляди, – палец, упакованный в перчатку, ткнул в рану. С противным хлюпаньем погрузился в плоть. Вонь уплотнилась. Медведев скривился, покосился на Дятлова. – Закаленный ты, майор, я думал у вас одна синекура, не то, что у нас. Молодежная стройка, комсомольцы, – кого-то передразнил, – а такие трупаки случаются, я тебе доложу, хоть сейчас на выставку достижений народного хозяйства.
– Так что ты мне скажешь? – прерывает Дятлов.
– Разлагается твой лейтенант, понимаешь? Гнилой изнутри. Будто несколько недель ходил и гнил, гнил и ходил. Про зомбиев слыхал?
Дятлов встает, достает папиросу.
– На Гаити живут колдуны, которые поднимают из могил мертвяков и заставляют на себя работать. Ну, вроде рабов. И ничего с таким зомбяком не поделаешь – не убьешь, ведь, его еще раз?
Дятлов трясёт коробок, достаёт последнюю спичку, выдвигает крышку, чиркает и прячет огонек от ветра внутри, прикуривает.
– Да, майор, удивляешь ты меня почище, чем твой Иван Иванович. Когда подобное излагаю, людей корежит, что твой нечищенный сапог. Закален ты, видать. Хотя, у вас та еще контора. Без обид только и последующих рапортов на имя моего начальства. А то, понимаешь, им все как на духу, а они… – милиционер покачал головой, угостился папиросиной, затянулся. – Ну, так что? Как будем делить ответственность? Территория наша. Труп ваш.
Дятлов вытягивает из кармана рацию, зубами вытаскивает антенну:
– Смольный, прием…
– Хорошее у вас оборудование, майор, а мы все по старинке, дедовскими методами, – сказал Медведев и крикнул за ограждение: – Михалёв! Тащи акт передачи дела!
И когда толстый и неуклюжий Михалёв подбежал, пыхтя и потея, лейтенант сказал:
– Повезло тебе, Мих Михыч, дома будешь ночь досыпать. Майор трупик с собой забирает.

Донос

– Я как врач, – сказал Дятлов. – Меня стесняться не надо. Рассказывай подробно, в деталях.
Оперативный агент Н., под прикрытием – «Нася из Великой Грязи», стоит по стойке смирно. Дятлов лениво переложил исписанные аккуратным, почти детским почерком страницы. Поднял голову:
– Слушаю, слушаю.
– Все, что могу сказать, товарищ майор, изложено в рапортах на ваше имя. Больше добавить нечего.
– Так уж и нечего, – Дятлов извлек из конвертика несколько фотографий. – А что, хорошо получились. Откуда ребенок? Наш?
– Так точно, товарищ майор. Дитя патронажа. Иван Анненков, – Дятлов приподнимает брови. – Привлечен к операции исходя из психологического профиля объекта. Тщательным образом проинструктирован. Каких-либо проколов не допущено.
– И зайца, если долго бить, можно научить спички зажигать, – Дятлов достал папиросу, закурил. – Не хочешь?
– Будет запах, – сказала Н. – Не стоит нарушать легенду.
– В гостях была?
– Да.
– И какие впечатления?
– Нежилое помещение, – оперативный агент позволил себе повести головой, будто застегнутый воротничок чересчур сдавил шею. – Так и не обжитое. Холодное. Психологически холодное, – поправился оперативный агент Н. – Разрешите вопрос, товарищ майор.
Дятлов прошел к окну и устроился на подоконнике в излюбленной позе, покачивая ногой и любуясь начищенным до зеркального блеска сапогом.
– Слушаю.
– Не понимаю цели оперативной разработки объекта, – сказала Н. – Если имеются сомнения в лояльности, то следует вернуть дитя патронажа туда, откуда извлекли.
– У вас возникли сомнения в лояльности? – прищурился Дятлов. – По рапортам этого не заметил.
– Тигра можно выдрессировать выступать в цирке, но он не станет травоядным, товарищ майор.
– Зато дрессированный тигр будет интересен публике, а дрессированная корова – вряд ли. Вы видели в цирке дрессированных коров?
– Я не была в цирке, товарищ майор.
– Ни разу?
– Ни разу, – сказала Н.
– Напрасно, – Дятлов поднял голову, наблюдая как дым от папиросы рассеивается в сквозняке из скверно подогнанных рам. – Напрасно. В наших занятиях очень много схожего. Укрощение, лицедейство, иллюзии. И даже антракт с мороженым и ситро. Рекомендую, рекомендую.
– Слушаюсь, товарищ майор.
– Что касается целей оперативной разработки нашего… хм… товарища, то это, так сказать, проба. Проба на излом путем измерения живого сопротивления.
– Вы не доверяете объекту, товарищ майор, – губы Н. сжались в нитку. Сейчас только великий физиогномист мог признать в ней простушку Насю из несуществующей деревни Великая Грязь. Хотя, почему не существующей? Кто сказал, что поэтические образы менее реальны, чем образы материальные?
– Доверяй, но проверяй, – сказал Дятлов. – Проверяй до тех пор, пока не убедишься, что доверял напрасно. Пробуй на излом до тех пор, пока не сломаешь. Вот суть работы вивисекторов. Через боль и страдание мы делаем из животных людей. А потому ты сделаешь вот что.
Оперативный агент Н. слушала Дятлова, и лицо ее бледнело. Румянец на щеках выцветал. Зрачки расширялись. Тело напрягалось, и лишь мешковатая форма скрадывала это.
Дятлов загасил папиросу в пепельнице, помахал перед собой, разгоняя табачный дым:
– Все ясно? Очень хорошо. Кругом и марш выполнять приказ. Да, и еще… Не вздумай влюбиться. Если мужик мужика – это мужеложство… а как насчет женщина женщину?
– Шутить изволите, товарищ майор?
– Иди работай.

Признание

Когда Нася замолкает, а слезы продолжают капать на стол, больше всего хочется ее задушить. Или, на худой конец, схватить за волосы и приложить об стол лицом. Физиономией. Мордой. Но сдерживаюсь. Стискиваю ладони между колен. Пытаюсь найти объяснение. Не оправдание, нет.
Дятлов.
Дятлов заставил.
Дятлов кого хочешь заставит.
Нася – не первая и не последняя. Что она вообще может противопоставить товарищу майору? Отказаться доносить? Тогда немедленный приказ о позорном изгнании из Спецкомитета. Без права на аппеляцию и выходное пособие. И не посмотрят, что у нее Михась на руках.
Слезы все крупнее. Из носа – юшка. Хочется сказать:
– Сопли подбери.
Словно услышав, Нася вытирает нос, смахивает со щек капли.
– Я все ему про нас рассказывала, – заводит по второму разу. Или уже по третьему? Ковыряет рану. Сыплет соль. – Но, ведь… ведь это… ничего?
Только человек может предать того, кого приручил. Она приручила? Или знаю? Знаю с самого начала, что никогда и ни в чем у Дятлова веры не будет? И тогда собственное предательство – никакое не предательство, а самопожертвование? Дятлов этого ждал. Дятлов этого хотел. Как же нарушить его ожидания и хотения?!
Повиновение товарищу Дятлову вовсе не сидит на табуретке и не пускает фальшивые сопли. Повиновение товарищу Дятлову покрыто бурым мехом и щелкает зубами в предвкушении.
Чего ждет? Ведь знает, что знаю, что он знает.
Не размахиваясь бью. Кровь из носа. Ее опрокидывает, но стенка не дает упасть. Слишком крохотная кухонька. Но спасибо и на этом.
Нася скукоживается, зажимает расквашенный нос. Сейчас ей время заголосить. По-бабьи. Но знаю – ничего не сделает. Нет никакой Наси из деревни Великая Грязь.
– Они оставляют следы, – объясняю. – Когда влезают в душу, они забывают внутри много всяческих вещей. В основном грязь. Но копаюсь в ней. Ищу. Иногда нахожу. Кое-что интересное. И полезное.
– Так ты знаешь, – гнусавит. Нос разбит знатно. – С самого начала…
– Нет, не с самого, – признаюсь. – Ты ведь в курсе – Евтушенко сюда приезжал? Думаешь, ничего не читаю? Так какого хрена повторила эту Великую Грязь?!
– Пусть запомнят и внуки и внучки, все светлей и светлей становясь: этот свет им достался от Нюшки из деревни Великая Грязь, – она убрала руки, подняла лицо, посмотрела на меня. Строго и печально. – Неужели не догадываешься – зачем? Чтобы ты… Понимаешь? С самого начала…
Валю на пол и делаю то, что не должно получиться. Но получается. Отпихиваю голые ноги, забиваюсь в угол.
– Уходи, – говорю. – Уходи… пока…
На столе подсыхают капли юшки. Нюшкиной юшки.

Перековка

Голова покоится на сгибе моего локтя. Рука затекла. Хочется разогнуть, пошевелить пальцами, разгоняя мурашки, но дыхание слишком спокойное, чтобы его нарушать. Приходится лежать смирно. Единственное, что позволяю себе, – дотянуться до тумбочки и нащупать сигареты. Аккурат рядом с кобурой. Ногтем поддеваю коробку, перекладываю на грудь, открываю, достаю папиросину, с наслаждением прикусываю гильзу.
– Много куришь, – говорит совершенно несонным голосом. – Заболеешь раком легких. Или горла. Или языка. Представляешь, как грустно жить без языка.
– А ты много болтаешь, – чиркаю спичкой, отчего в комнате становится темнее.
Глаза блестят. Смотрит на яркий огонек. Сейчас как никогда походит на девочку. Которой снится кошмарный сон.
– Иногда кажется, никого вокруг нет, – сказала она.
– Кроме меня?
– Особенно тебя. Товарищ Дятлов слишком суров и правилен, чтобы бросать палки подчиненной.
– Воспытуемой, – поправляю.
– Тем более.
– Хочешь? – Протягиваю папиросу. Тянется к ней, вытянув губы, обхватывает и вдыхает дым.
Кашель сотрясает, садится на кровати, потешно стучит ладонями по груди, утирает слезы.
– Дятлов так бы не поступил, – сипит сквозь приступы кашля. – Дятлов – правильный. Лучший.
– И ненавидит всех нас, – добавляю. – Ты понимаешь. Ты столько раз заставляешь меня играть эту роль, что не можешь не видеть его ненависть. В нем нет ничего другого. Посмотри, как он курит. Как разговаривает. Как дышит. Даже его физиологические реакции пропитаны ненавистью. Хочешь, покажу еще раз?
Вытирает слезы. Настоящие, а не папиросные. И кивает. Кусает губы. Сжимает пальцы. Бьет рукой в стену. Терпит. Все стерпит. Даже если рвать на куски.
– Ненавижу тебя, – говорит потом.
– Зачем тогда спасла? Приручила?
– Потому что пока не знаю – чья это ненависть, – мотает головой. – Путаюсь, понимаешь? Нет… зачем спрашиваю… не понимаешь. Недалеко яблочко от яблони. Иногда теряюсь. Думаю, чувствую, хочу, но вдруг ловлю на том, что не соображаю – кто думает, кто чувствует, кто хочет?
– У нас, медведей, гораздо проще, – чешу шерсть когтями. – Если хочу жрать, то иду и жру, а не разбираюсь – действительно ли этого захотел или подумал, что захотел, или показалось, а на деле живот пучит… тьфу! Или вот захотел кого-нибудь порвать. И снова не думаю: весна так действует или медведица рядом пробежала…
– Тьфу, – говорит. Не любит, когда увлекаюсь рассказами о житье-бытье в лесу. Злю специально, чтобы отвлечь.
– Давай проветримся, – предлагаю. Нужно вытащить нас из дома. На свежий воздух. На мороз. – Покажи город. Вдруг и медведю понравится здесь?

 

И вот шагаем рядом. И рядом шагают люди. Если бы не они, Братск подавлял бы пустотой. То ли дело в лесу! Куда не взглянешь – везде деревья. А тут – дома, дома, дома. Но далеко. Так далеко, что не добежать при опасности. От чего шерсть на загривке топорщится. Жалею, что напросился. Да еще в таком виде. Думает в женской шкуре хоть капельку почую, каково это. И не понимает – это видимость. На самом деле – такой, как всегда. Огромный, лохматый, вонючий, только из леса. Щелкаю зубами и опасливо втягиваю морозный воздух.
– Ой, мама, мишка! – Маленькая девочка показывает рукавичкой. – Мишка идет!
Мама нетерпеливо дергает ребенка. Потому как торопится. Потому как не видит никакого мишки. И никто не видит. Рядом новая старая подружка. С которой и в кино, и в кафе, и на танцы.
– Это – кольцо Мира, вон там – кафе «Маша и Медведь», гм…, а если повернуть туда, выйдем на Шишкинский проспект, – обгоняют прохожие, но не торопимся. – Тут теперь все знакомо. А раньше из дома страшно выйти, представляешь? В голове не укладывалось – как это без конвоя пойти гулять. Да еще куда захочешь.
Снег скрипит под лапами. Чуется непонятный запах. Как из розеток в доме. Только гуще. Пахнет электричеством. Вязким. Сильным.
– Тут на попутках можно бесплатно из района в район перебираться. Как во время стройки Братской ГЭС. Районы на месте поселков образовались, а между ним тайга да дорога. Выходишь на трассу и голосуешь, ну, руку поднимаешь, показываешь водителю, что подбросить надо. В Падун, Энергетиков, Низы. Хотя попадаются такие, из новеньких, рубль цыганят.
Ничего не понимаю, что говорит. Но это и не важно. Голоса вполне достаточно.
– Смотри, только сейчас замечаю, сколько в Братске медведей – на детских площадках фигуры и горки в виде медведей, кафе, опять же, а вот, смотри-смотри, переулок Медвежий! А вон на торце дома Шишкин «Утро в сосновом лесу»! И фонтан с медведем! С гидромедведем! Давай считать, сколько медведей встретим?!
Всхрапываю, соглашаясь, считаем, потом сбиваемся. Слишком много.
У витрины магазина останавливаемся. Искусственные люди в ярких тряпочках. У нее таких нет.
– Попробуем? – сжимает мой загривок, будто набираясь храбрости. – Примерим и купим. Если понравится.
Ворчу недовольно, но послушно следую, а войдя внутрь поднимаюсь на задние лапы, потому как толчея. Кажимость не рассеется, но так удобнее следить за шапочкой, которая плывет среди плотной толпы. Раздвигаю заросли человеческого общежития, протискиваюсь, иду след в след.
– Ой, девушка, не толкайтесь…
– Вы тоже в очереди стоите?
– Товарищи, артикул А в одни руки только по одной штуке!
– Говорят, из-под прилавка у них такое выгребли…
– И это в наш век прогресса и прогрессивки!
На вешалках цветастые тряпочки. Платья всех фасонов. Будто весна пришла. Яркая.
– Как тебе это? А вот это? Или лучше поскромнее – такое вот?
Не поспеваю. Вертится перед зеркалом. Прикладывает то одно, то другое платье. Срывается и бежит за занавеску, чтобы потом выглянуть – одна голова – и шепотом попросить помочь с замочком, который заело на полпути. Помогаю как могу, стараюсь не поцарапать кожу когтями.
Покупаем все, что приглянулось, и возвращаемся с охапкой свертков.
– Чем больше платьев, тем определеннее девушка, – говорит.

Дом быта

Дом быта – огромное застекленное здание, больше похожее на кинотеатр, чем на сборище парикмахерских, ателье, химчисток и стирален. И народу здесь как в кино на французскую комедию. Все торопятся, спешат, занимают очереди, сидят под колпаками сушилен, вертятся перед огромными зеркалами, недовольно хмурясь от складок на сверстанном на живую нитку костюме. Всех заел быт. Меня тоже.
Странное ощущение – чувствовать себя замужней. Хотя бы понарошку. Сыграть в такую игру. Может, именно поэтому сюда прихожу? Изобразить домовитость и показать другим. А вовсе не потому, что стирки накопилось столько – рука не поднимается затеять ее дома. Как только представлю ванную, полную мыльного белья, огромную кастрюлю на плите, где белье кипит, достигая недостижимой белизны и стерильности, сразу вспоминаю про Дом быта, который виден из окна. Все когда-то приходится делать в первый раз.
А то, что в очередной раз отключили электричество, – знак. Два монтера возятся в трансформаторной будке, прохожу мимо, тащу тяжеленную сумку, высматриваю указатели.
И натыкаюсь на товарища сослуживца. Товарищ сослуживец лыбится. Смотрю на товарища сослуживца и лихорадочно вспоминаю имя, фамилию, звание. То, что встречались в недрах Спецкомитета, несомненно. Но были представлены друг другу? Память умалчивает.
Сослуживец тоже по гражданке. Похож на сантехника средней степени алкоголизма. То ли прикидывается, то ли маскируется. Поэтому не знаю, как реагировать.
– Не подскажете, где здесь стиральные машины? – жалко блею.
– Отчего не подсказать? – Товарищ сослуживец подмигивает, мол, не на задании, так зашел, перманент навести. – Очень даже подскажу. И донести помогу. Ох, и тяжелая сумка.
– Нет-нет, – цепляюсь за рукав, но куда там, сослуживец прет по коридору ледоколом.
Кто он? Как зовут? При каких обстоятельствах встречались? Лихорадочно прокачиваю информацию, пока кружим по коридорам и лестницам. Запах стирального порошка густеет, клубы пара бледнеют в холодном воздухе. Не успеваю ничего додумать, оказываемся в нужном месте. Гудят стоящие в ряд машины. Перед ними сидят на скамеечках люди. Сосредоточенно перетряхивают грязное и стираное. Первое отправляют в раззявленные пасти, второе запихивают в котомки. Чувствую себя так, когда первый раз случилось понять – чай не получается простым кипячением воды в чайнике, и нужно нечто еще, чтобы как в столовой.
– Первый раз? – понимающе говорит сослуживец. – Эх ты! Всему-то учить надо. Даже рапорты строчить на непосредственное начальство… Не умеешь ведь? – Прищуривается, словно целясь.
Пожимаю плечами.
– Не о чем, товарищ капитан.
– Это зря, – продолжает делиться служебной мудростью. – У нас ведь как? Кто успел, тот и съел. Не напишешь ты, напишут на тебя. А иначе для чего грамоте учат, так? – Щипает за бок. – Неужто товарищ майор ни разу клинья не подбивал, ну? Ну? В последнее время с этим гайки завернули, пользуйся! Если не знаешь как, заходи на чаёк, так, мол, и так, товарищ капитан Урсов… вместе обмозгуем…
Машины гудят, вибрируют, булькают. Словно дивизия больных ангиной враз решила прополоскать горло. Он тащит к свободной, что притаилась в дальнем углу.
– Самая хорошая, – объясняет. – Стирает как по маслу. Не рвет, не цепляет, носки в канализацию не спускает. Порошок есть?
– Нет, – зачем заварка, когда в чайнике и так вода?
– Не беда, видишь – вон там полки, сгоняй за коробкой, пока тут все настрою. Бельишко должно быть особо чистым, – и подмигивает.
Сил сопротивляться нет. Хочется вырвать из рук сумку, в которой по-хозяйски копается, но вместо этого поворачиваюсь, иду к полкам за порошком. И где-то на полдороге накатывает такая злость, немочь бледная испаряется без следа. Ах ты старый козел, давно в белье не копался?! Устроим тебе постирушки.
Хватаю коробку и бегом назад, чтоб застать сослуживца за… Даже не знаю за чем. Рассматриванием трусов? Обнюхиванием комбинаций? Примеркой лифчиков?
Но прокол страшнее. Такой прокол, всем проколам прокол. Потому как сослуживец держит в руках мужские сатиновые трусы.
– Ого, – говорит и смотрит. Примеривающе. Оценивает соответствие. Открывает рот, произнести скабрезное, но тут же его захлопывает, вытягивается во фрунт, трусы комкает, в кучу бросает и орет чуть ли не благим матом: – Товарищ майор! Разрешите доложить! Капитан!

 

– Можете быть свободным, товарищ капитан, – говорит товарищ майор Дятлов, который стоит в проходе между стиральными машинами.
Остаемся вдвоем, и в еще худшем положении, поскольку не знаю, кто явился. Медведь в обличии Дятлова или Дятлов собственной раздраженной персоной, решивший провести внезапную инспекцию житья-бытья воспытуемой. А что вообще плохо – не пойму какой вариант лучше. Оба хуже.
– Работник Спецкомитета должен быть чист и опрятен, – говорит Дятлов.
Но это ничего не значит. Ровно также мог сказать и не-Дятлов. Выдрессировали на свою голову. Лучше было научить ездить на велосипеде. Как в цирке.
– Так точно, товарищ майор, – отвечаю по уставу. Если не знаешь что делать, поступай по уставу внутренней службы.
– Много, гляжу, грязного белья накопилось, – продолжает Дятлов, что тоже никак не позволяет определить – какой именно.
– Так точно, товарищ майор, – продолжаю талдычить по уставу. – Накопилось, товарищ майор.
– Хорошо, – говорит Дятлов и на часы смотрит. – Минута на загрузку, еще минута на включение и приведение себя в порядок. Минута на выход. Через три минуты жду у входа. Время пошло, товарищ воспытуемый.
Разворачивается и идет к лестнице. Теряю драгоценные секунды, хлопая глазами.

Злой дух Братска

– Что делается, а? Что творится… – сосед-алкаш Коля стоял, покачиваясь, перед газетным стендом и водил пальцем по свеженаклеенному номеру «Вечерний Братск». – Ты читала, а? Читал?
Хотелось прошмыгнуть мимо. От Коли несло так, хоть всех святых выноси. Жуткая смесь перегара, несвежего белья, немытого тела. Но хуже всего – взгляд, которым он смотрел. Словно на бутылку беленькой, которую жаждал осушить одним глотком. Так и виделось, вот берет, задирает небритый подбородок, подносит к истрескавшимся губам, разевает пасть с жуткими пеньками сгнивших зубов и опухшими, с налетом гноя деснами, и делает один, всего лишь один могучий глоток… Мочевой пузырь судорожно сжался, но не могу двинуться с места.
– Медведь-людоед, – продолжил Коля, бесцельно продолжая водить пальцем по газете, словно рисуя. – Соображаешь, а? Шатун в городе объявился, твою ж мать… – набрал полную грудь свистящего хрипа и смачно сплюнул. Студенисто-зеленым. Плевок чуть не попал на сапог.
Больше всего хочется проблеять: отпустите, дяденька, больше так не буду… Но тема медведя-людоеда интересовала. До такой же дрожи, что наводил жуткий Коля.
– Медведь? Шатун? – ужасаюсь. – Как же так… А милиция?
– Мусора с ним в доле, – хохотнул Коля. – Они со всеми в доле. И за всеми… ик… следят… – мутный глаз уставился, словно подтверждая – и алкоголик-сосед не спускает залитых проспиртованных глаз с невесть откуда взявшихся в его доме. – За всеми! – Кривой палец с обгрызенным ногтем и глубокой траурной каймой уставился в небо, шевельнулся из стороны в сторону, словно даже ему сложно удержать равновесие. – Тобой… мной… им… ам-ам, буль-буль… Почитай, почитай, – и будто в опровержение собственного совета повернулся спиной к газетному стенду, оперся об него спиной и принялся лениво шарить по карманам. Закурил трясущимися руками.
Протягиваю мятый рубль. Коля взял, посмотрел на просвет.
– Вам опохмелиться нужно.
– Это да… – сунул рубль в карман. – Ну, кто предупрежден, тот стреляет без предупреждения… того… осторожнее… с медведём… шатун и есть шатун… наш лесок за домом как кличут? Медвежий бор… то-то… – Оттолкнулся от стенда, покачнулся вперед так, что кажется – упадет, но удержался, побрел, запинаясь, качаясь из стороны в сторону. Шалтай-Болтай.
Газета «Вечерний Братск» радовала чем угодно, но только не заметкой о медведе-шатуне, который бродит по городу и жрет кого попало. Дважды просматриваю все статьи, кое-какие даже прочитываю. Ничего.
Белая горячка – страшное дело. Кому-то зеленые черти чудятся. Кому-то статьи в газете.
– Эй! – Откуда-то сверху.
Поднимаю голову и вижу монтажника. Спускается со столба.
– Закурить не будет?
– Не курю.
– Ну, кричи, если что, – и вновь ползет к проводам.
С электричеством неладно.

Коля

Он настолько вжился в роль, что даже здесь от него воняет перегаром и несвежим бельем. И рожа соответствующая – мешки под глазами, морда опухшая, щетина. Контингент, будь он неладен. И если бы не знал Колю еще с курсантской скамьи, то решил, что дело близится к пополнению славного миллиона. Причем отягощенного циррозом. И кариесом.
– Братск это тебе не анклав Спецкомитета, – сипит Коля, догадываясь о чем думаю. – Там все по-честному – если пить, так пить. И одеколон тоже.
Наливаю воды из графина, подвигаю ближе. Он хватает и жадно глотает. Рука дрожит, небритый кадык ходит вверх-вниз.
– Ты мне должен, начальник, – сипит Коля. – В то время как космические корабли бороздят просторы Большого театра, у меня на поллитру не хватает.
– Будет, – обещаю. – И поллитра, и головомойка. Ты мне тут что, стервец, пишешь? – хлопаю по тощей папке рапортов.
– Правду, начальник, истинную правду, – Коля пускает слезу. – Все, как на духу. Как акын хренов. Что вижу, то пишу.
Открываю папку, достаю бумажку и зачитываю отчеркнутое красным карандашом место:
– Прогуливались в лесочке с дрессированным медведем. Медведь ходил на задних лапах и точил когти о стволы деревьев… И кто это у нас такое написал? Пришвин? Бианки? Ах, нет, такое у нас написал штатно-добровольный сотрудник Спецкомитета, выполняющий под прикрытием важную народнохозяйственную задачу дегустации всех напитков, выпускаемых ликеро-водочной промышленностью Советского Союза. Так?
Коля хмурится. Забывшись, опрокидывает стакан профессиональным жестом потомственного алкоголика, подставляя обложенный белым язык водяным каплям.
– Так и знал, – с горечью говорит. – Именно эта фраза. Не надо было про когти писать, не надо. Анималист хренов.
– Остальное, надо полагать, чистая правда, а не порождение отягощенного алкоголем разума.
Коля щерит зубы, от вида которых наш штатный стоматолог содрогнется и заплачет как дитя. Вытирает кулаком юшку.
– Я присягу давал, начальник. Я такое видел за время работы с патронажем, любой обосрется. В таких передрягах побывал, откуда не выходили те, которые собственным глазам не верили. А я своим глазам всегда верил, начальник. И хоть вижу хреново, но дома бинокль есть. Непропитый, сука. Сколько раз рука поднималась пропить, но так и не поднялась. Потому как от этого бинокля жизнь моя дерьмовая зависит. И подачки ваши спецкимитетские. Я в этот блядский бинокль на твою поблядушку смотрю, начальник. Кто захаживает. Кто выхаживает. Куда ходит. Куда заходит.
– Это ценный сотрудник Спецкомитета, – морщусь. Неужели со стороны все так и выглядит? Пригрел майор сожительницу. Днем она его в кабинете обслуживает, а ночью – на конспиративной квартире? Плевать, как выглядит. Главное – чтобы дела шли, и мировая революция победила.
– Вот-вот, – кивает Коля, – ценный. Я – ценный. Она ценная. Только у нее еще дырка подходящая. А у меня – желудок. Сопьюсь я, Дятлов. Нахрен сопьюсь. Потому как творится хрен знает что… То часы останавливаются… то программа «Время» несколько раз на дню… и все после въезда этой… я потому и часы с телевизором пропил, понимаешь… Ты бы меня в больничку определил. Для профилактики. Ротанул бы на ротаторе. Я куда угодно готов, хоть на кукан, только не обратно, – Коля вышел из роли.
– Кто-то должен делать грязную работу, – говорю. Дежурная фраза. Фраза – оскомина. Которую говорим сами себе, когда приходится закопаться в эту грязную работу по самые локти. У кого-то кровь, у кого-то – дерьмо. Коля кровь никогда не любил. Поэтому выбрал дерьмо.
– В ней что-то имеется, – говорит он. – То самое, недокументированное. У тебя есть догадки?
– Догадки, – повторяю уклончиво. – Гипотезы. Случай, бог-изобретатель.
– Мог бы поделиться, – Коля твердой рукой наливает воды. Пьет. Вроде ничего не изменилось – тот же кадык, та же щетина. А человек – другой. Усталый разведчик. – Но ты не желаешь сбить мой настрой.
Почему-то вспоминаю – в училище у него было прозвище Ведмедик клюшконогий – то ли из-за кривых ног, то ли из-за пристрастия к этим конфетам.
– Не желаю сбить твой настрой, – отвечаю эхом.
– В ней ощущается нечто притягательное, – он щелкает пальцем.
– В нем, – поправляю. – Думай об объекте как «он».
– Не то имею в виду, – говорит Коля. – За мужеложца принимаешь? Дело шьешь, начальник?
– Продолжай, продолжай. Твое мнение очень важно для нас.

Медведь для Фиделя

Коля встает со стула, подходит к окну, смотрит.
– Ты даже не представляешь, как я скучаю по нашему архипелагу. Что ни говори, а островная жизнь навсегда тебя меняет. Кстати, ты в курсе, что в Братске бывал Фидель?
– Какой Фидель?
– С бородой, – показывает Коля. – Барбудос. Куба. Венсеремос. Монкадо.
– Может, врача? Инъекцию? Что-то цвет глаз твоих не нравится, – говорю заботливо. И абсолютно без ерничества.
– Перестань. Вы тут, на архипелаге, совершенно уверены, что все контролируете. А вот вам, – рубанул по сгибу локтя ребром ладони. – Кое в чем и мы не лаптем солянку хлебаем.
– Тогда давай к делу, если это, конечно, дело, а не белая горячка и не бабьи сплетни в Падуне.
Коля качает головой. Медлит. Специально. Держит паузу, Станиславский хренов.
– Он тогда полстраны объездил, ну и к нам заглянул. В смысле, не к нам, в Спецкомитет, а на Братскую ГЭС. И в Братск. Команданте произвел фурор. Девки от одного его вида писались. Настоящий революционер. Только-только из гущи боев за свободу Кубы. Одна борода и френч чего стоили. Меня к нему откомандировали. Представитель органов, то-се. Где мы с ним тогда не побывали! Представляешь, он не умел водку из горла пить! Они там в джунглях и горах ром только из стаканов хлебали. Ну, ничего. Дело не хитрое. Научили не хуже наших с бутылкой обращаться. А вот еще дело было. На перегоне до Тайшета.
Слушаю все это, слушаю. Про перегон. Про Тайшет, где команданте прямо с подножки вагона речь на несколько часов завернул, а народ слушал и даже телогрейку ему подарили вместе с треухом, а барбудос в ответ отдал им сигары, что завалялись в кармане. И как эти сигары по одной затяжке курила вся толпа и слушала Фиделя, как-то понимая, что тот говорил по-испански, поскольку переводчик на ледяном ветру окончательно потерял голос и только сипел, сипел, сипел, как радио со сбившейся настройкой. А потом Коля вместе с Фиделем лечили его по-кубински, заливая в горло горячий ром, и потом…
– Ближе к делу, – прошу вежливо. Чтоб без обид. Воспоминания бывают интересными, но это не встреча выпускников училища. Да и нет ничего более раздражающего, чем слушать про чужие пьянки, когда на столе только графин с водой, да и то неполный.
– Все ближе и ближе, начальник, – успокаивает Коля, продолжая гнуть свое о том, как приехали в Братск, как осматривали строительство ГЭС, как сидели в кабине шагающего экскаватора, а Фидель мечтал заиметь такую машину на Кубе и интересовался – смогут ли советские товарищи обучить кубинских товарищей на них работать. – Вот тут-то он и появился, – сказал Коля.

 

Он, наверняка, ожидает, что резко подскачу со своего места и с придыханием взволнованной институтки вскричу: «Кто?! Кто появился?!» Но ничего такого не делаю. Даже папиросу из коробки не достаю. Сижу и продолжаю рассматривать ногти, успокаивая себя тем, что это часть работы. Далеко не лучшая, но все же часть.
– Ага, – говорит Коля, – ага. С охраной барбудоса всегда были проблемы. Переводчик рассказывал: в Москве команданте приспичило ночью пойти гулять, не спалось ему, видите ли, а как на грех – ни одного охранника под рукой. Представляешь? Команданте их так привезенным ромом накачал, что не стража, а бревна на лесосеке. В общем, так и пошли вдвоем вокруг Кремля, а народ стал узнавать Фиделя, девушки какие-то появились…
И Коля идет на очередной заход, восхищая умением высасывать из пальца подробности того, чему не был свидетелем.
Но знаю – ничего у него нет. Все эти истории в духе бравого солдата Швейка хороши в юмористической книжке или «Голубом огоньке» в исполнении Штепселя и Торопуньки, но в стенах Спецкимитете явно диссонировали с величием стоящих перед нами задач, как выразился бы какой-нибудь ученый из лаборатории. Тот же Захер-Мазох, фриц недобитый.
– У него был медвежонок, – говорит Коля. – Представляешь? Тащил его на поводке, как собачонку, и кричал, мол, пришел из тайги специально встретиться с товарищем Фиделем и подарить ему этого самого звереныша. А тот, паразит, рычит, кусается, царапается. Блохи у него какие-то. В общем, его бы и в зоопарк не взяли, а тем более на Кубу. Но Фидель подумал-подумал и согласился принять медведя в дар. Даже кличку придумал – Байкал. Хотя, где Байкал, а где мы тогда. Но очень уж на него Байкал впечатление произвел.
И Коля начинает новый виток диалектической спирали, рассказывая как широкое море, священный Байкал произвел впечатление на вождя Кубинской революции. Сам даже понемногу увлекаюсь и почти роднюсь с этим великаном-бородачем, который по-былинному останавливает правительственные поезда посреди дикой тайги и выходит погулять по бурелому, чьей единственной одеждой является затертый оливковый френч, и который принимает в дар медведя, чтобы отвезти на тропический остров, где таких зверей отродясь не видели.
– Короче, – врет Коля, ибо короче не умеет, – вызывает меня руководство и говорит: делай что хочешь, а товарища Фиделя от медведя нужно освободить. Ибо товарищ Фидель и сам не рад подарку, который орет благим матом, гадит на правительственные ковры в правительственном вагоне, кусается, чешется и грызет мебель. Ну, я под козырек, все понял, товарищи, сделаю что смогу. А что я могу? Только одно – отловить зверюгу, затащить в укромное место и пристрелить. Не в зоопарк же его, не в тайгу. Да и не выживет он в тайге. А в зоопарках такого бурого добра своих наплодилось. Как ни крути – дуло в ухо и прощай медвежонок.
– И?
– И, – хмыкает Коля. – Как я за ним охотился по всему спецпоезду – отдельная история, которую, быть может, когда-нибудь расскажу за рюмкой чая. Японский бог, кто бы рассказал – не поверил. А мы тогда по всей Сибири колесили, спецпоезд Братскгэсстрой выделил по распоряжению самого Наймухина. Должен понимать. Это, блять, не поезд, это бронепоезд какой-то. Зимний дворец на колесах. Да и Братскгэсстрой, сам понимаешь, что за контора.
– То есть ты его не смог ликвидировать?
– Предпочитаю говорит: отправить в длительную командировку, – усмехается Коля. – Тут, понимаешь, какая история.
– Еще одна? – вырывается у меня. Сегодняшний лимит на истории в исполнении Коли близок к исчерпанию.
Но тут он говорит такое, что заставляет глубоко задуматься. А затем – провести собственные изыскания. А еще затем заняться переоценкой всего того, что я себе в этой истории напридумывал.

Конец Наси

Привычный кошмар. Дятлов опять стреляет в девочку на руках у женщины. Только у нее теперь не моё лицо. Лицо Наси.
Она все же пришла. Не позвонила. Не постучала. Поскреблась. Тихо-тихо. Как мышка.
– Кто там?
– Это я… открой, пожалуйста… – голосок тонкий, как у Наси из деревни Великая Грязь. Мышка-норушка. Мышка-врушка. Мышка, которая пришла не вовремя, потому что в теремок уже забрался Михайло Потапович. И хитрожопым зверькам здесь не место.
Не хочется этого делать, поэтому отвечаю:
– Уходи. Все кончено.
– Прости меня… нам надо поговорить… честно-честно…
Так кто кого приручил? Иванна – Насю? Нася – Иванну?
А сзади пыхтит медведь. Голодный медведь.
Двоим в одной берлоге не ужиться.
Медведь добычу никому не отдаст.
Ну?
Решай!
Открываю дверь. На лице – нужное выражение. Обида пополам с радостью.
Нася кусает накрашенные губки. В руках белая сумочка. Теребит ремешок.
– Заходи, – отступаю, приглашаю внутрь.
Лучше бы ей развернуться и поцокать вниз по лестнице. Но она ничего не чувствует и шагает через порог. Выбор сделан. Запираю дверь, облокачиваюсь спиной. Хотя даже сейчас она еще может все переиграть. Вот честное слово!
– Зачем пришла? Еще не все вынюхала? – грублю, кончено.
Она вытягивает руку, кулачок сжат, только мизинец крючком:
– Давай, – говорит.
Не понимаю. Смотрю на крохотный мизинец и совершенно дурацкая мысль: неужели эта крохотная частичка принадлежит тому, кто предал? Или ее хозяин, в свою очередь, такой же крохотный мизинчик огромного существа – многоголового, многотелого, многорукого, которое выставило мизинчик-Насю, чтобы заключить перемирие.
– Слишком много о себе мнишь, – немедленно возникает в голове насмешливый, с хрипотцой голос товарища Дятлова.
Тем временем Нася вздыхает:
– Ничего ты не знаешь, – ставит сумочку на пол, подцепляет мизинцем мизинец. – Мирись, мирись, мирись, и больше не дерись, а кто будет драться, тот будет кусаться.
И вдруг понимаю, что нужно делать. Вот так сразу – ясно и очевидно. Оче-видно. И от этой оче-видности пересыхает во рту. Это дважды два. Расходный материал. Из Великой Грязи вышла, в Великую Грязь и вернется.
– Пойдем, – тяну за собой. – Кое с кем познакомлю.
А потом захлопываю дверь в зал, прижимаю изо всех сил и прислушиваюсь. Оттуда доносится топот, потом удар и урчание. Ни вскрика. Белая сумочка так и стоит на полу. Сиротливо.
В ней почти ничего.
Пистолет. С полной обоймой.
Истрепанный томик Уэллса.
Борьба миров.

Тайный дневник Иванны

Разве не понятно, что они все – предатели? Кто из тех, кто использовал это тело, не был предателем? И чем заслужить какое-то иное отношение? Быть всего лишь куклой, игрушкой, с которой играли большие, серьезные дяди. Или льщу? Кукла – это то, что желаешь иметь. Игрушкой играют. Игрушку иногда ломают, но к игрушке не относятся враждебно, с отвращением, с опасливым любопытством. А ведь ясно, именно так они и относились. Как к зверю? Может, в этом ответ? Быть для них зверем? И сейчас – заверь? Которого взяли маленьким с надеждой, что зверь забудет о зверином прошлом? Очеловечится? Но зверь не умеет предавать. Умею и хочу предавать, потому что только человек может предать того, кого приручил. В той дурацкой сказке про мальчишку со звезд прирученный им Лис никогда бы не смог его предать. Укусить, цапнуть, зарычать – да, но разве это предательство? А что тогда – предательство? Существует ли определение? Много прочитано книжек про войну. В них тоже было о предательстве. О предательстве родины, о предательстве товарищей. Помочь врагу победить родину – вот предательство. Но не помогаю врагу. Даже не знаю – есть ли такой враг, который мог бы победить Советский Союз! Нет, не то. Слишком много воображаю. Предательство должно быть мелким. Бытовым. Страшным. Например, предать дружбу. Но будет ли это считаться предательством? Ведь она, Нася, предала еще раньше? Предала тогда, когда еще и не знала, не видела. Да и предала ли? Ведь это приказ. Приказ познакомиться с объектом и войти в доверие. Как в фильме «Ошибка резидента» – предал ли вражеского агента Тульева кагэбэшник, изображая из себя мелкого воришку и тем самым втеревшись к нему в доверие? Или исполнил долг перед страной? Нася исполняла долг перед страной. Страной, которая дала ей все. Учебу, кров, пищу. Точно так, как страна дала все Иванне. Ведь даже нет уверенности, что у Иванны были родители, что не из пробирки, не результат жуткого эксперимента и вообще не приплод какой-нибудь самки шакала, покрытой шерстью, которую свели. И Нася исполнила свою работу хорошо. Работала не за страх, а за совесть. Не халтурила. Стала подругой. Хотя не знаю, была ли она настоящей подругой. Других подруг не было. И не будет. Никогда. И может, зря ломаю голову – предала или нет? Гораздо проще, и честнее думать о. Вот что главное. И главное вот что доказал поступок Наси – всегда будет одиночество. Никого рядом. Поэтому это предательство даже не предательство. Это искупительная жертва. Жертвоприношение. Саможертвоприношение. Новой кровавой богине, которой никто больше не нужен. Дятлов? Нужен ли Дятлов? Что скрывать – он многое значит. Насю послал Дятлов. Нася – глаза и уши Дятлова. Он смотрит через Насю. Он слышит через Насю. Вдруг это ревность?
Что если убиваю из ревности? Из ревности к Дятлову? Жертвоприношу Медведю. Но зачем тогда спасён Медведь? Тоже из ревности? Или из предательства? Кто первым ступил на этот путь, а теперь желает, чтобы другие вели себя иначе? Разве они должны это делать? Скорее, это долг Иванны. Долг Дятлову, который по каким-то соображениям вытащил из клоаки Спецкомитета, откуда Иванну должно было смыть в один из тех отстойников, в котором собирается все дерьмо и вся моча, которую сбрасываем в унитаз. Знаю. Видели, как курсанты вскрывали один из таких отстойников, выставляли под солнечный свет зловонную жижу, которая никогда не должна была узнать, что такое вообще солнечный свет. Отброс. Какашка. Дерьмо. Чьё место – там. Но Дятлов, добренький дядя Дятлов зачем-то вытащил. Могу догадаться – зачем. Превратить в волкодава. Лучший волкодав получается из волка. А не из таксы. Конечно, лестно самоощущаться не таксой, а волкодавом. Прирученным зверем, которого науськивают, натаскивают на собственных сородичей.
А что, если все так и должно быть? Что, если Дятлов именно это ожидал? Более того – должно было это сделать? Ну, не скормить ее Медведю, вряд ли Дятлов знает о Медведе, но убить иным способом? И она – всего лишь кролик, которого запустили в клетку с бешеным волкодавом, чтобы тот впервые ощутил на клыках вкус крови. Человеческой крови. Чтобы навсегда понял свое место и не тешился иллюзией, будто место его – среди людей. Нет места ни среди людей, ни среди волков. Ни среди кроликов. Такова природа Иванны. Разве не так? Изначально не было места ни среди женщин, ни среди мужчин. Ни среди людей. Ни среди зверей. Дети патронажа – ненавижу это словосочетание. От него за версту тянет чем-то иностранным, убаюкивающим. Хотя Дятлов смеется и говорит, что это не от слова «патронаж», а от слова «патрон». Дети – патроны будущего, которыми снаряжается настоящее. Снаряжается для того, чтобы грозить будущему, чтобы будущее было послушным, вышколенным, маршировало по струнке, а если нужно, то и нападало, воевало. С кем? Странный вопрос. С другим будущем, а может и настоящим. Иванна – всего лишь один из патронов. Который заряжают в винтовку, прицеливаются и выстреливают в будущее. Например, в Медведя. Да мало ли таких Медведей предстоит еще поразить? Да, с Медведем вышла осечка, но с Насей – никакой осечки. Попадание точно в цель. В дитя патронажа, в зверя промахнулись, в человека – сразили наповал.
То есть, плохая пуля? Некудышная пуля? Или стрелок, который нацеливал оружие, откуда пулю выстрелили, оказался косым? То есть, Дятлов – плохой стрелок? Ха-ха. Наивный зверек. Это про себя. Или не наивный? И на старуху бывает проруха. Так почему спасен Медведь и убита Нася? Почему спасен зверь и убит человек? Почему спасение дано зверю, а смерть – подруге? Кем Нася себя считала? Подругой. Иначе она ничего не рассказала о том, что ей поручили. У нее болела совесть. У этой пигалицы оказалась чрезмерно большая совесть. Огромная. Нездорово огромная, потому что жить с такой совестью невозможно. И ее всего лишь освободили от этой химеры – совести. Вместе с жизнью, но что поделаешь?
Предательство того, кого любишь, вот проба на человечность. Точно так же, как и самопожертвование ради того, кого любишь. Аверс и реверс человечности. И если хочешь решить вопрос: человек ты или не человек, то нужно этим оселком провериться. Предать того, кого любишь. Пожертвовать ради того, кого любишь. И так получается, что только Нася может обеспечить обе стороны человечности. Проверки на человечность. Потому что никто больше не заинтересован в такой проверке. Для Спецкомитета Иванна – дитя патронажа. Не человек и баста. Для Дятлова – пуля, о которой он любит толковать в те моменты, когда ему желается философствовать. Марксистски философствовать. Ведь что говорят Маркс и Энгельс? Базис определяет надстройку. Базис – нечеловеческая природа. Надстройка… есть ли она вообще? Но если есть, то и она – нечеловеческая, всего лишь имитирует человеческую, потому как дети патронажа живут в человеческом обществе и должны к нему приспособиться. Вот и приспосабливаемся – изображаем детей, точно так, как Медведь изображает человека. И спасен он лишь потому, что опознан как свой. А те, двое, были не своими. Природа оказалась сильнее. Базис возобладал над настройкой. Учение Маркса всесильно, потому что верно. Жаль, никто не узнает об еще одном торжестве марксизма-ленинизма в далеком таежном углу.
Так что хочу? Еще не доказано, что человеком не являюсь? Бабушка Надя на двое сказала? Ведь Медведь спасен! Спасён, ибо опознан своим. Биологический собрат. Спасла или спас? Вот ведь тоже вопрос. Почему определяюсь все чаще и чаще как девочка? Нет ни девочки, ни мальчика. Нет ни того, ни другого. Почему с Насей вела себя как мальчик? Может, она потому так привязалась, что чуяла мужчину? Бессознательно. Неосознанно. Считала подругой, но в глубине простой души признавала за мужчину. Именно поэтому в паре являлась ведомой. Но продолжаю упорно строить из Иванны девицу. И в документах Спецкомитета, которые выправил Дятлов, означено – Иванна, пол – ж. Пол – ж. В какой туалет ходишь в Спецкомитете? М или Ж? Конечно, в Ж. Вот и определение. Так незаметно. Делов-то.
Может и с человечностью тоже так? Какой-то простейший тест. Который прошла… прошел… незаметно? Давно знаю, что человек именно потому, что незамеченный тест определил таковым? Но что за тест?
Убить собственных родителей, если бы их знала и если бы приказал Дятлов? Такая проба окончательна и бесповоротна? А что… что, если это сделано? Сделано в неведении… или подобное не считается? Если не ведаешь, что творишь, то не считается… Тогда что считается?! Что?!
Спасение Медведя!
Нет, не может быть. И это тоже? Окончательно путаюсь. Спасение Медведя доказало, что се человек. И что – дитя патронажа.
Тогда чем будет жертвоприношение Наси? Такая же двусмыслица – бессмыслица, из которой опять ничего не понятно?
Как из дарственной надписи, что украшала ее книгу «Борьба миров»: «Ударнику(-це) соревнования от Братскгэсстроя за высокие показатели»?
Назад: Часть вторая. Операция «Робинзон»
Дальше: Часть четвертая. Братскгэсстрой