Часть вторая. Операция «Робинзон»
Стрельба по-македонски
На стрельбищах остались вдвоем. Автоматные очереди стихли, бойцы собрали гильзы и погрузились в машины. В наблюдательном пункте – дежурный да наряд. На нас они не смотрели, обсев печку и отогревая промерзшие руки. Руки – это важно. Береги руку, Сеня. А точнее – Иванна.
– Что с ними будет дальше? – спросила она то, что и должна была спросить. По моим расчетам. Должна была раньше, но дотерпела до такого вот момента. Обманчивого уединения.
– С кем? – прикинулся я, ведь и это от меня ожидалось. Не стоит обманывать чужие ожидания. Дабы не расстраивать друзей и вводить в заблуждение врагов собственной предсказуемостью. И напел:
– Если друг отказался вдруг…
Хмурится, став больше похожей на девчонку, чем на пацана. Капризную девчонку.
– Ты понял.
Достаю сигареты «Друг» и пытаюсь закурить на ветру. Ветер сбивает огонь со спички. Но на любую непогоду имеется хитрый прием. Выдвигаю крышку коробка и прячу зажженную головку внутри. Затягиваюсь. Кашляю. Нет, это не «Друг», «Враг» какой-то.
– Не наше дело, – говорю. – Наше дело – выслеживать, хватать, валить, а когда не получается хватать и валить, метко стрелять. Как по мишеням. Не забивая голову лишними вопросами. Много вопросов – много печали, стажер. И вообще, смирно! К стрельбе приступить!
Нужная струна зацеплена. Мне самому не понравились выверты с кромечниками. Кромечник – друг, но, как ни крути, а ящики у нас конкурирующие. Словно в США. Нет, не словно. У нас – здоровая конкуренция, за все хорошее. А у них – нездоровая, где человек человеку товарный фетиш. У нас – борьба хорошего с очень хорошим, а у них – за прибыль. У нас… С усилием прерываю политическое коловращение. Ерунда это, а в сухом остатке – застарелая дружба однокашников, которых судьба свела в одном училище, а потом зацепила парой острых ситуаций на границе. Был у майора Деева товарищ, майор Петров.
Докурить и довспоминать не успеваю – курсант хватает со стола оба пистолета и отрабатывает мишени стрельбой по-македонски. Отрабатывает грамотно, без напряга, характерного для новичков. Словно родившись с пистолетами. Любо-дорого смотреть. Все внимание на мишенях. Очередность. Одновременность. Черные точки гнездятся на белой бумаге. Двоих на раз уложит.
Не веду и бровью, чтобы не возгордился. Хуже нет для курсанта чувствовать доброе отношение начальства. Тем более – любовь. Ибо любовь начальства исключительно одного рода. Того, за которую статью припаивают. В переносном смысле.
– Почему без разрешения изменили задание, курсант? – интересуюсь ласково, с любовью. Не хвалить же.
– Товарищ майор, … как лучше…
– Как лучше, товарищ курсант, решают ваши старшие товарищи и ваш наставник. А потому, товарищ курсант, за злостное нарушение правил поведения на стрельбах марш-бросок до казармы и внеочередной пэхэдэ. О количестве внеочередных нарядов сообщу позже. Все ясно?
– Так точно, товарищ майор. Разрешите приступить?
– Приступайте. Время пошло.
И время пОшло.
Низы
Парково-хозяйственный день удался на славу. Руки ныли. Костяшки пальцев кровоточили. Длинный коридор между кубриками казармы пришлось драить в одиночку. И не каблуком сапога. А обломком стекла.
И спину ломило. И юбка казалось нелепой. Чересчур короткой. А блузка – чересчур узкой. Но все неудобства от перемены пейзажа. Внешнего и внутреннего. И название подходящее – Низы. Братск с литерой один.
Тихо играет джаз.
– Что будете заказывать? – Официантка, чистенькая, крохотная, с белой наколкой в густых волосах.
– Водку, – говорю.
– Коньяку двести грамм, – Дятлов не обращает внимания. – И медвежатину, Насёна, как полагается по ассортименту.
– Так ведь Иван Иванович строго воспрещает… – Насёна округлившийся ротик блокнотиком прикрывает.
– Ничего, мы ведь Гидромедведю не служим, у нас своя контора, – Дятлов подмигивает. – И свои охотники.
Рука дружески придерживает Насёну за талию, официантка не возражает, продолжая строчить в крохотном блокнотике.
Всегда хотелось знать – что они там пишут. Впрочем, вру. Никогда не хотелось. И опять вру. Потому как никогда ничего подобного не попадало воочию. Только в кино.
– А к нам Евтушенко заходил, – говорит Насёна. – Он в доме культуры поэму про нас читал, а потом сюда.
– Про вас? – усмехнулся Дятлов. – Про официанток кафе «Падун»?
– Ой, нет, что вы! – Насёна хихикнула, вновь прикрыв ярко накрашенный ротик блокнотиком. – Про ГЭС, про Братскую ГЭС. Так поэма и называется: «Я, Братская ГЭС». Неужели не слышали? Даже по радио передавали.
– Люблю вас, – говорю, когда Насёна убегает за заказом.
Дятлов в привычной позе – на стуле боком, нога на ногу, локоть на спинке, между средним и безымянным – сигарета. В профиль к курсанту. Глупому созданию. Смотрит на эстраду, где музыканты в ослепительно белых рубашках и узких галстуках старательно трудятся над инструментами, извлекая шуршащие звуки джаза.
«Что теперь будет?» – мелькает мыслишка. Вполне бабья. Даже не девичья. «Попрет», – отвечает голос. На еще одно пэхэдэ. Но он молчит, будто и не расслышал. Зачем привел сюда? Будем теперь разоблачать поэтов? Разведчиков не будущего, но душ? Такой пригодился бы, разведать собственную душу. Которая есть смятение.
Разглядываю стоящий на столе железный цилиндр с прорезанными дырками – большими и малыми, откуда сочится бледный свет. И вдруг понимаю, что чересчур свыкаюсь с ролью.
– Кто ты? – вдруг спрашивает он, и не сразу соображаю – кого и о чем.
– Принцесса? Принц? Или медведь? – Дятлов не смотрит, продолжает курить.
Пытаюсь разобраться. Натянутая на пятерню кукла Петрушка – кто? Голова, грубо размалеванная красками, с жутким напомаженным ртом и бубенцами на колпаке, или, все же, пальцы, заставляющие шевелиться руки и болтаться башку?
– Курсант Спецкомитета, – шевелю губами. Но он слышит. Даже не так – знает. Шепот не проникает сквозь плотную завесу музыки и танцев.
– Правильно, – Дятлов стряхивает пепел. – Курсант – понятие среднего рода, чтобы не говорила тебе учительница русского языка. Не он, не, тем более, она, а – оно. Почти как начальство. Но бесполость начальства проистекает из его божественности, – глаз Дятлова хитро прищуривается. Он – камбала. – А бесполость курсанта – от его бесформенности. Он – глина в руках начальства, грязен, податлив и склонен застывать в приданных ему формах, принимая, в силу ограниченности, их за совершенные и прекрасные. И он, в каком-то смысле, прав. Курсант прекрасен, когда драит пол, чистит сортир и стреляет по-македонски. Когда на брюхе преодолевает полосу препятствий. И даже когда признается в любви к начальству, он прекрасен, если в этом нет буржуазной пошлости, а есть лишь не совсем умелое проявление любви к родине и верности идеалам коммунизма. Ты ведь любишь родину, которая с детства взяла на себя весь груз забот о тебе?
– Это долг, – отвечаю твердо.
– А идеалы коммунизма?
– Это убеждения.
– Тогда причем тут любовь? – спрашивает Дятлов. – Ведь во мне, кроме родины и идеалов коммунизма, ничего больше нет. Разве что умения перегрызать врагам горло, но это дело наживное, благоприобретаемое. К тому же, ты в форме курсанта, а значит – парень. Форма определяет сознание. А любовь мужика к мужику у нас уголовно наказуема.
Запутавшись, молчу. А чего хотелось? Впустую произнести признания, как дореволюционная институтка блестящему царскому офицеру? Вожу пальцем по столу, провинившись.
Он протягивает руку и накрывает ладонь.
Когда приносят горячую медвежатину, не могу запихнуть в рот ни кусочка. Будто человечина. Дятлов усмехается и съедает обе порции.
Мирное сосуществование
– Они опасны, – сказал тогда Дятлов, но, устыдившись излишней кривизны аргумента, поправился: – Вы опасны. Классового врага можно уничтожить, классово близкого – переагитировать, если он колеблется в выборе. Но ни Маркс, ни Ленин ничего не знали о вас. Объектом их диалектики являлась человеческая история, а целью – построение справедливого общества, справедливого человеческого общества, уточним для определенности. Нечеловеческая история и нечеловеческое общество не поддаются методам учения, которое всесильно, потому что верно, но всесильно и верно исключительно в приложении к человеку.
Лежим в излюбленной позе в его кабинете: на полу, голова к голове, щека к щеке. Он еще и курил, что неудобно, порой угольки обжигают лоб.
– Зачем говорю об этом? Между нами не должно быть неопределенностей. Недоговоренностей. Советская власть накопила достаточный опыт мирного сосуществования с врагами классовыми. Почему ей не накопить такой же опыт мирного сосуществования с врагами эволюционными? Социализм есть порождение индустриального развития капиталистической системы. В этом его сила и в этом, не будем скрывать, его слабость. Капитализм и коммунизм – смешанная реальность, которую необходимо распутать. Индустриальная система, выкованная в недрах капитализма, практически плоть от плоти, несет его несмываемые черты. Она заточена под частную собственность, под частный интерес, под чистоган, обогащение, под пролетариат и хозяина, а нам приходится пользоваться ею для построения коммунистического общества. Брать способ производства, но отвергать возникающие по его поводу общественные отношения, подменять их другими. Вот только получается плохо. Пока.
Дятлов закряхтел, устраиваясь поудобнее. Под перекатом мышц спины доски пола скрипели.
– Тунеядство. Скверное качество. Бесконечная штурмовщина. Спекуляция. Мещанство. Думаешь, никто этого не замечает в угаре победных реляций к очередному съезду или пленуму? Приходится противопоставлять этому паллиатив обещаний, мол, нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме, причем коммунизм понимается исключительно как материальная сверхобеспеченность. Чтобы у каждого было все. По потребностям. Страна Лимония, где сто гудков, и все на обед. Но в том-то и дело: потребности тунеядца, мещанина – неограничены. Их бездонную глотку вещизма никакой коммунизм не заткнет. Особенно построенный на капиталистическом типе производства.
Он остановился, глубоко втягивая сигаретный дым, а затем выпуская его кольцами к потолку.
– Значит, – уточняю, – к восьмидесятому году коммунизм построить не сможем?
– Не сможем, – подтвердил Дятлов. – Даже если сосредоточимся исключительно на подъеме материального благосостояния, капитализм даст нам жару. Уже дает. Изобилие товаров на полках магазинов не приближает коммунизм, а отдаляет. Необходим новый человек. Человек эпохи коммунизма. Капитализм возник тогда, когда в недрах феодального общества вызрели не только материальные, но и духовные предпосылки. Человек эпохи капитализма появился гораздо раньше, чем капитализм возник. Конечно, марксистско-ленинское учение утверждает – измените общественные отношения, изменится человек. Уничтожьте частную собственность и собственность на средства производства, и коммунистический человек будет прорастать там и тут, будто грибы после дождя. Но что показала практика построения социализма? Классовая борьба усиливается, как только социалистический способ производства начинает вытеснять капиталистический. Искоренить хозяйчиков в душе гораздо сложнее, чем запустить человека в космос. И что мещанину следует потакать, манить его не только светлым коммунистическим будущим, но и сытым, изобильным настоящим.
Он встал. Приказал:
– Оставайтесь лежать, курсант.
Зашагал из угла в угол кабинета. Возникает дурацкая мысль, будто в один из проходов начищенный до блеска сапог наступит на руку. Или грудь. Или лицо.
– Такая постановка задачи не подразумевает хорошего решения. Капитализм и коммунизм не смогут сосуществовать долго, кто-то обязательно падет. И я бы не ставил уверенно на коммунизм. Мы гуманно ориентированы. Капитализм не отягощен сентиментами. Фашизм показал – для защиты от социализма капитализм готов выродить любое социальное чудовище, только бы повергнуть врага. Он будет постоянно нападать. Подтачивать. Соблазнять. Угрожать. И нам придется ускоренными темпами строить экономическую базу коммунизма. К восьмидесятому году советские люди должны, кровь из носу, жить при коммунизме. Или страна падет. И коммунизм нужен даже не столько нам, а как пример остальному миру. Но для достижения недостижимой цели необходимы невероятные инструменты. Понимаешь, к чему клоню?
Он остановился, разглядывает. Хочется вскочить на ноги, встать по стойке смирно, только бы избавиться от ощущения распятой на препараторском столе бабочки, которую внимательно рассматривают, примериваясь куда воткнуть иглу. Но понимаю – двигаться нельзя ни в коем случае. Он отошел к окну, присел на подоконник, достал очередную сигарету.
– Перед нами наисложнейшая из задач – заменить мирное сосуществование двух систем мирным сосуществованием двух разумных человеческих рас, – сказал Дятлов. – Человечества и детей патронажа. Почему нет? Чем это хуже сосуществования социализма и капитализма? Необходима тщательная подготовка. Просчет вариантов. Оценка рисков. Пробы и ошибки. Ошибки и пробы. И проверки. Тщательные проверки. Если угодно – на излом, дабы определить предельный уровень нагрузки, который способно выдержать человечество, мирно сосуществуя с детьми патронажа. Равно как и уровень нагрузки для вас, чтобы определить – до какого предела вы способны оставаться верными человеку. Где границы вашей преданности? И здесь трудность. Кажется, спроси, допроси, пытай, засади психологов. Но, на самом деле, такое ни к черту не годится. Все равно, что лететь в космос, продолжая вращаться на центрифуге, но так и не сев в космическую ракету. Практика – критерий истины. Нужна… необходима… архиважна проверка на излом.
«Космос»
– Сказки кончились, – сообщаю с холодком, – начинаются суровые оперативные будни.
Замок щелкает, дверь открывается. Половина лица и глаз. Настороженный и внимательный. Как учили. В невидимой отсюда руке – пистолет. Сколько раз нужно было вломиться в дверь, чтобы выработать все до автоматизма? Могу гордиться, но гордиться нечем. Натаскать человека на зверя – легко. Натаскать зверя на человека – естественно. А вот зверя на зверя? Сейчас и узнаем. Последняя китайская проверка. Вся суть которой – китайская проверка никогда последней не бывает.
Переступаю порог и оглядываюсь. Обживается. По сравнению с тем, что было, прогресс космический. Даже запах затхлости выветрился.
– Чай, товарищ майор?
– Чай не водка, много не выпьешь, – изволит пошутить товарищ майор. На самом деле – мгновение слабости. Слепое пятно. Потому как система определения «свой – чужой» в замешательстве – кто перед ней? И пусть не рассказывают, будто мужчина опаснее женщины. Опыт доказывает обратное. Жестокость и беспощадность женщины иного свойства, недостижимого нами, мужиками.
Слепое пятно сужается. Воспытуемый в домашнем. Волосы убраны. Старательно косит под девчонку. Только-только на строительство из ФЗУ. Табельщица. Или диспетчер. Придирчиво разглядываю. Излишняя старательность. Глаза долу, пальцы подол разглаживают. Если бы не рука за спиной, в которой пистолет, было бы на четверку. Балл долой за старательность. Впрочем, естественность – дело наживное.
– Держи, – протягиваю коробку. – Чтобы быть в курсе последних событий в стране и мире. Не «Спидола», но как звучит: «Космос»!
Принимает коробку. Одной рукой. Неуверенно улыбается.
– Здесь есть радиоточка, по утрам гимном будит. Очень громко играет.
– Звуки гимна родной страны по утрам – то, что необходимо, – соглашаюсь и прохожу на кухню. – И где чай? Дядя Дятлов не просто так к родной племяннице заглянул.
Пока возится с чайником и посудой, распаковываю приемник. Достаю из кармана «Крону», удерживаюсь от того, чтобы лизнуть по контактам, вставляю в гнездо. Снаружи прибор ничем не отличается от тех, что продают в магазине «Электротовары» на кольце Мира. Так и должно – чудо параллельной сборки. Все отличия только внутри. Не в форме, так сказать, а в содержании. В содержании у него мощный резонатор Шумана, или, как говорят в Спецкомитете, ТПД. Хотя лично мне подобные вольности не по душе, ибо веет от них признанием этой самой души.
Колоколю ложкой внутри чашки, пока кусок сахара не растворяется. Пробую. Терпимо. А ведь кому расскажи, что это чудо заварку прямо в кипящий чайник бросало, не поверят.
– Сезон прохлаждения объявляю закрытым, – говорю строго официально. – Отныне и навсегда. Начинаются суровые оперативные будни, где добрый дядя Дятлов, которому можно плакаться в жилетку, если перекосило патрон в стволе, уже не добрый дядя, а товарищ командир. К тому же, товарищ командир отныне не всегда будет в пределах досягаемости, прямой видимости и даже слышимости. Но рядом с тобой всегда будут другие товарищи, которые, если что, подскажут, а ежели подсказать не смогут, придется выкручиваться самостоятельно. По полной и без сентиментальностей. Понятно?
– Так точно, товарищ командир, – чуть ли не вскакивает. И глаза блестят. Засиделась в девках, засиделся в парнях. И если насчет Робинзона у меня и был люфт действовать по собственному усмотрению, то теперь это усмотрение обрело вящую уверенность.
– Вольно, курсант, – усмехаюсь. Узнаю – когда-то и сам был такой. Трудно поверить, но и дядя Дятлов был когда-то молодым, зеленым, наивным и даже, дьявол его раздери, подумывал об артистической карьере. Сложись по-иному, может сейчас бренчал на гитаре в каком-нибудь фильме про мужественных альпинистов или с надрывом выкрикивал на сцене: «Быть или не быть!» Не окажись рядом товарища Ляпина. У обычных людей тоже есть свои ТПД.
Лицо вытягивается, когда пододвигаю «Космос» и начинаю инструктаж. Такого подвоха не ожидалось. И сейчас как никогда похож на парня. Пацана. Принимает позу, в которой застал его у Захер-Мазоха – ладони между колен, спина сгорблена, нос повешен.
– Думал… думал… – бормочет в мужском роде. Чует, что ли? Чувствует, как сейчас вижу – не девчонкой, не пацанкой, а мальчишкой, которому требуется командирское внушение. Без всяких скидок на пол. Хотя, у нас в стране равноправие. Это вон, на загнивающем Западе феминистки какие-то бузят, равных прав с мужиками добиваются вместо того, чтобы строить социализм.
– До самостоятельности дорасти надо, – хочется протянуть руку и щелкнуть по носу. – А пока изволь свою шкурку опытным людям одолжить. Ненадолго. Гарантирую.
Вскидывается и смотрит на меня. Опять перевертыш. Нет пацана. Передо мной девка. Некрасивая, но из тех, про которых говорят – с изюминой. Или – червоточиной? Вот это и проверим.
Но личный подарок тоже имеется. Именной экземпляр «Остров доктора Моро» оставляю на столе. Пусть штудирует.
Спортивная семья
– Ты как, Ваня? – останавливаюсь, тяжело дышу, опершись грудью на палки. Дополнительная опора не помешает. Ибо одно – идти по лыжне, а совсем другое – по лесу. Но в теле приятное предчувствие усталости. Ее пока нет, но в мышцах слегка зудит.
Подкатывает Ваня, одолев очередную пологую горку и тоже останавливается. Вроде как поговорить со мной. На самом деле для такой же передышки. Краткой, но полезной. А где же Аня? Вот и она. Лихо скатывается.
Семейный спортивный забег можно продолжать.
– Готовы? – Поправляю рюкзак на спине. Оборудование, будь оно неладно. – Ну-ка, Ваня, поворотись, – проверяю его рюкзак. Аня щурится. Но ей я ничего не говорю. Берегу самолюбие.
– Папа, мама, я – спортивная семья, – говорит Ваня.
Ага, рабочая легенда именно такая. Спортивная семья пошла кататься в тайгу, сойдя с поезда здоровья, и заплутала. Плутала она, плутала, пока не наткнулась на избушку. Вот только с возрастом неувязочки.
– Брат, его жена и я – спортивная семья, – поправляю Ваню, и на Аню смотрю. Она улыбается.
Продолжаем пробежку. Все должно быть естественно, поэтому до цели предстоит пройти еще много, чтобы изнемочь и более натурально проситься на ночлег. Даже тех двух лесорубов, что попались в лесу, постарались обогнуть по максимальной дуге. Впрочем, и они на встречу не напрашивались.
Лыжи тонут в рыхлом снегу. Палки цепляются за припорошенные кусты. Не столько скользишь, сколько идешь. Даже хочется снять лыжи. Но будет хуже. Мне труднее всего. Но я и самый сильный и самый подготовленный. Коренной сибиряк. Мы лыжи даже летом не снимаем.
Труднее всего Анюте. Часто останавливается, хватается за бок, морщится… Городская жительница. Лично я был против. И чертовски рад. Поэтому возражал, но не настаивал. А ведь нам еще предстоит нелегкое дело – ночевка в лесу. Для укрепления легенды, так сказать. Мы должны прийти к месту назначения изможденными, обмороженными, алкающими, как сказал товарищ майор. Что такое – алкающими? У нас и спиртного нет. Помогает ли спиртное от адской боли в затылке? Спросить бы Аню, но стыдно. Учиться тебе надо, скажет. Поступить в вечерний институт. Военных переводчиков, например. А что? Хорошая специальность. Не все в тайге куковать. Может, на границу пошлют. Во Францию. Там снега нет. И тайги нет. Зато море. Валера-кореш после курсов туда попал. Пишет, что не жалеет. Почти заграница.
Подбадриваю пересказом статейки из «Техника – молодежи» про опыты академика Козырева, мол, время – это материя, а материя – это время. А если и то, и другое относительно, как утверждал Эйнштейн, то пройти тайгу – плевое дело… Вот служба закончится, отправлюсь в Академгородок к этому академику машину времени строить, очень меня данный вопрос занимает! Хочу увидеть будущее. Коммунизм. Детей своих, внуков… В прошлое попасть. Это каких делов можно сделать, если, например, Гитлера еще до войны убить… Или революцию раньше устроить?! Анюту возьму… Особенно после того, что сказала… Скоро все поймут…
И тут вижу медведя.
Резко останавливаюсь. Поднимаю руку. Скрип снега затихает.
Тишина и шатун. Не к добру он нам попался. Потому как если кинется, придется стрелять. И поворачивать оглобли. Из-за похеренной легенды, простите мой иностранный.
Медведь смотрит на нас. Мы смотрим на медведя.
– Он уйдет? – Аня шепчет.
– Может быть, – шепчет в ответ Ваня.
Рука отпускает палку и ныряет запазуху. Пальцы сжимают рукоятку. Я его не боюсь. Я боюсь провалить операцию. Первое задание. Ответственное. Меня не пугает взгляд голодного зверя. Меня пугает то, как посмотрит на меня товарищ майор. Если вернемся ни с чем.
Медведь опускает голову к снегу и идет. Тяжело. Проваливаясь. Идет к нам и не к нам. Параллельным курсом. А ведь параллельные прямые не пересекаются? Помню из школы.
И когда он приближается, поворачивает башку и внимательно нас рассматривает. Мне даже кажется, что пересчитывает и запоминает.
Снайпер
Хулиганов ставят в угол. Где перед ними только стенка. Предполагаю, ибо в угол никогда не ставили, но кажется, будто неизвестные проказники испытывают то самое – стискивающие плоскости. Стылые и синие. Смотреть не на что, только на трещины в краске. И задыхаешься. Воздуха не хватает. Хочется дышать глубже, но вздоха не получается. Хочется вырваться, но сила наказания не позволяет даже на полшага отступить из угла. Голова склоняется. Макушка касается стены. Слезы из глаз.
И здесь разница.
У хулигана – надежда на мягкосердечие наказующего.
Тот, кто занимает тело, мягкосердечия не имеет.
С таким же успехом можно жалеть раскаленный от долгой стрельбы автомат.
Тело сейчас – автомат.
Тело топает вниз по еле заметной на снегу тропке. Морщась от слез и усталости. То, что в нем квартировало, – в углу Ивана, который с Анной притаились за поваленным стволом сосны. Такое не описать. Может, еще и поэтому слезы?
На полпути нога проваливается в снег, сажусь и тяжело дышу. Растираю щеки. Над головой тянутся провода ЛЭП, тихо гудят. А дальше взгляду открывается поток, не скованный зимой, и через него две жердочки – гибельный мосток.
Анна собирает машинку. Умело складывает части. Крепит прицел. Не знаю о чем она думает, но догадываюсь – ей неловко. Да чего там! Ей жутко. Ей не понять сути смешанного состояния личностей. Никто этого не понимает. Но ее жалко. Она должна успокоиться.
– Все будет хорошо, – старательно двигаю чужими губами.
– Что? – Анна отрывается от дела и смотрит на милого. Он ведь ей мил?
– Не бойся.
Злится. Именно потому, что боится. Дергает затвор, вгоняя пулю в ствол.
– Заткнись. Очень прошу.
Где? Вот в чем загвоздка. Там или тут? Или еще где-то? На этот вопрос никто не смог ответить. Потому как никто над ним не задумывался.
Перемахиваю ручей по шатким жердочкам. Шагаю по тропе. Боковым зрением примечаю странное – под буреломом железную коробку с полустершимся костяком и молнией, трансформаторную будку, которой здесь не место… ладно, разберемся… Приземистая избушка, погребенная до крыши снегом, ближе и ближе. Назовите это чутьем, назовите предчувствием, идти туда не хочется. Но как в кошмаре – ноги сами несут к страху. Или как в жуткой сказке. Избушка обитаема – дымец над трубой. Бьется в тесной печурке огонь… яркие желтые пятна кропят снег вокруг. Запах живого разбавляет свежесть леса.
Но это ничего не значит. Сон не требует достоверности, кроме одной: спящий не должен понимать, что спит. Во сне может происходить любая чертовщина, но из него не выскочить, решив проснуться. Как не изменить реальность, предположив, будто грезишь.
Поэтому лучше смотреть на Аню со снайперской винтовкой, обмотанной белыми тряпками. Она осторожно прихлопывает снег, ложится удобнее, щурится в прицел. И чертовски хочется поцеловать ее шершавую щеку, на которой бледнеют пятна веснушек. Остаточные желания остаточной жизни. Позволит? Она много чего позволяла, но теперь? Всего-то и нужно: оценить опасность и ликвидировать ее. Так звучит приказ.
Но где уверенность, что он выполним?
* * *
– Я не смогу это сделать, – сказала она тогда.
А я сказал, что койка ужасно скрипучая и в следующий раз нас обязательно застукают. Будто это какая-то тайна, улыбается она сквозь слезы. Секрет Полишинеля. Нася знает. А что знает Нася, то знают все. Хочу спросить – кто такой Полишинель, но вместо этого:
– Сможешь, – говорю как можно строже. Настолько, насколько это можно сказать голой девушке, которая бродит по комнате и собирает раскиданные впопыхах вещи. – Представь – это всего лишь мишень.
– Мишень не ходит и не дышит. У нее пар изо рта не идет, – говорит Анна. – К тому же я беременна, если для тебя это имеет значение.
И я понимаю – дело плохо. По всем правилам необходимо подать рапорт непосредственному начальству: стрелок группы физически и психологически не готов к выполнению задания. Но я знаю, что никакой рапорт подавать не буду. А буду смотреть, как она натягивает чулки. И смотреть на ее живот, в котором растет наш ребенок… даже странно об этом думать – наш ребенок… Тянусь к сигаретам и роняю на пол книгу со знакомой картинкой на обложке – белый сфинкс на постаменте расправил крылья.
– Как назовем? – спрашиваю деловито, будто все мной решено. – Предлагаю Анютой, если девочка, Ваней – если мальчик… в честь нас самих. Иван или Анна…
Она опускается на пол, прижимает к лицу чулки, острые плечики вздрагивают.
В зачитанном томике чертова уйма закладок…
Девочка и медведь
Мне нравилась сказка про трех медведей. В их дом пробирается заблудшая девчонка, ходит из комнаты в комнату, ест оставленный на столе суп, валяется на кроватях, опрокидывает стулья, а в конце концов засыпает на кроватке Мишутки, самого маленького медведя. И когда вся семья Топтыгиных возвращается с прогулки в лесу, они застают дома полный чемберлен. Медведи ходят из комнаты в комнату и занимаются глупыми вещами: спрашивают друг друга – кто съел их суп, кто опрокинул их стулья, кто нагадил в их горшки, кто разорил все постели? Пока не натыкаются на Машу, не сняв грязные лапти беззаботно дрыхнущую в кроватке Мишутки. Сказка кончается благополучно – медведи раздирают девчонку на части и сжирают, наводят дома порядок, варят из оставшихся костей похлебку и продолжают жить-поживать, не забывая навешивать на дверь замок, когда отправляются в лес.
Я слышал эту сказку много раз, но никогда не думал, что она обернется правдой. И в один прекрасный день постучится девчонка, которая заблудилась в лесу, и примется хозяйничать в избушке как ей вздумается. А за деревьями затаится еще пара людей, на тот случай, если навести в доме беспорядок Маше не удастся. Я их заметил раньше, и сразу почуял, куда они идут. Рано или поздно такое должно было случиться. Он всегда говорил: в покое нас не оставят. Даже в лесу. Шальные охотники не в счет. Это даже полезно и сытно. Но троица пахла настоящей подделкой. Как он в самом конце. Вроде и наружность человечья, а – подделка.
Одно оказалось мне незнакомым.
Запах.
Запах девочки.
Он будил не голод, не злость, а совсем-совсем другое, мне неведомое. Девочка стояла за дверью, а я сквозь щели вдыхал пропитанный ею холодный воздух. Так пахнет похлебка, которую он учил меня варить и хлебать, от нее рот наполняется слюной и хочется зарычать, но не грозно, а мягко, почти ласково. И там, в животе, растекается тепло и зудит. Даже пугать не хочется. Тем более она уже испугана.
Тук-тук, кто в домике живет?
Так должно было случиться. Он предупреждал. И учил, что делать.
Растерзать и уходить. Дальше в тайгу. Туда, на Ямбуй. Что это такое, он так и не рассказал. Ягоды слаще. Речушки и озерца полны рыбцы. Птицы сами летят в пасть. Лето жаркое, зима холодная. Воздух свеж. И никаких людей. Ни настоящих, ни поддельных.
Он об этом толковал даже когда мы подыхали от голода, сам не понимая, что за мука слушать россказни про несуществующий Ямбуй. Будь он, давно бы туда ушли. Но он говорил: завтра. Или через три дня. Вот наделаем солонины, заготовим морошки, разорим улей. Дела всегда находились, особенно летом.
Потом случилось то, что случилось, и путь на Ямбуй навсегда закрылся. Но часть правды в его словах была.
Они все же пришли.
Поддеваю когтем запор и отступаю вглубь дома.
Входи, Маша, твой медведь ждет тебя.
Но для начала поиграем. Ведь твой запах так сладок, что я не могу отказаться.
– Как хорошо, я вас нашла! Мы заблудились с братом и его женой! Они там, на опушке. Сил нет идти. А тут видим – сторожка. Можно присесть? Ноги закоченели…
Транс-Персональный Движитель
ТПД «Космос» – как «Дюшес» по сравнению с плодово-ягодным. Вкус похож, пузырьки, а шибает не так. Чего-то не хватает в этой шипучке. Опьянения. Или растворения. Анестезии. А может, припой не так лег на резонаторе. Схалтурил член бригады коммунистического труда завода «ВЭФ». Чересчур торопился план дать, побежать с друзьями после работы пить кофе с рижским бальзамом, как говорит товарищ Дятлов. Или усталость такое действие оказывает. Общая нервозность. Беспокойство. Атмосферное давление. Резонатор сбился. Слишком холодно. Или, может, жалость к неведомому человеку, чья смерть в стволе снайперской винтовки да на кончике пальца городской жительницы Анны. Почти как у Кощея Бессмертного.
Одолжив тело, по голове не плачут. Почему никто не задумывался: где то, когда его нет там, где оно должно быть? Неопределенность, которая и Нильсу Бору не по зубам. Приходят странные идеи. Например, кое-что знаю про Анну. Грозную снайпершу. Которая вовсе и не грозная. А очень даже стеснительная. Особенно в постели.
– Аня, – шепчу, – Анюта.
Дергает плечиком. Косится.
– Ваня сделает все, как надо, – говорю. – Стрелять не придется.
– Как скажете, командир, – покрасневшая от холода щека продолжает упираться в забинтованный приклад.
Вряд ли ей известны тонкости работы с ТПД. И с единственным человеком, управляемым на расстоянии. Для нее это абракадабра. Абстракция. Еще одна страшная сказка, какие по вечерам девчата рассказывают друг другу в казарме. Что о ней известно? Только то, что знает командир. А знает чертовски мало, потому как испортить девку – одно, а познать женщину – совсем другое.
Хватаю ее за воротник и притягиваю. Она безвольна, как кукла. Нахожу губы и впиваюсь в них. Холодные, шершавые, потрескавшиеся. Спекшиеся и безответные. Прощальный поцелуй. Подарок. Потому что столкнулись совсем не с тем, на что натаскивал Дятлов. Впрочем, он и не скрывал – действовать по обстоятельствам. Причем, опережая обстоятельства хотя бы на шаг. На полшага.
Где потерялись эти полшага? Где споткнулись? Где завязли?
Нащупываю пистолет, приставляю к боку Анны и давлю курок. Пуля должна иглой прошить живот. Утробу. Почему-то это кажется важным… очень важным… Еще. И еще. Сухой треск, будто ветки ломаются в бору, там, за поворотом… Вздрагивает, зрачки расширяются в немом вопросе. Изо рта кровь. Отпускаю, и теперь уже просто тело валится на вытоптанный пятачок перед упавшим стволом. Живое обращается в мертвое. И нет на белом свете ни живой воды, ни мертвой. А есть только рука, которая подносит резко пахнущий порохом ствол ко рту, и воля, которая заставляет прикусить железо покрепче и резко нажать спусковой крючок.
Вышибать мозги – занятие малоприятное.
Медведь
А что же в домике? Тук-тук.
Притворяюсь им. Таким, каким он стал. Седым. Морщинистым. Согбенным. Жизнь на природе, вдыхание свежего воздуха полной грудью. А еще – лютый мороз. Голод. Мошка. Одиночество. Не со мной же говорить?
Старик, я слышал много раз, что ты меня от смерти спас. Зачем?!
Книжечки у нас на почетном месте. Потому как культура. Свобода от общества и культура – вот путь к освобождению от цепей предназначения. Все дороги хороши, выбирай на вкус.
– Заходи, девочка, заходи, – шамкая, шаркаю, трясу рукой с обгрызенными когтями. Надеюсь, именно так должен выглядеть одичавший отшельник.
– Как узнали? – спрашивает Маша. – Что я девочка?
– Прости слепенького, – завожу обычную песенку. – Прости старенького. Вижу плохо, соображаю плохо… что с бедного взять? Проходи миленький, проходи…
Переступает через порог и оказывается в моей полной власти. Гр-гр.
– Скидывай лапти, расстегивай кожушок, протягивай лапки к очажку. Грейся, миленький, грейся.
И самому себе кажусь Бабой Ягой, потерявшей лопату, на которую должна посадить незваного гостя и запихнуть в печку. Вот незадача – ни лопаты, ни печки. И вообще, мы сторонники сыроедения. В животе предательски урчит, но Маша ничего не подмечает, присаживается на корточки у очажка, протягивает лапки к огнецу. Тоненькие такие лапки. Вкусненькие, аж слюнки текут.
– Может за товарищами твоими сходить? – спрашиваю, потому как лучше начать с них. А ее оставить. Для чего оставить – не говорю и самому себе.
– Они мне не товарищи, – отвечает Маша. – И лучше вам не выходить. Пока.
Эвон.
– Это ж почему, деточка? Морозец старым косточкам полезен, ой, полезен. Схожу все же, схожу. Где мои валенцы, где мои теплые? – Кряхтя вожусь в рухляди, оставшейся после него, после таких вот туристов, охотников и прочих заблудших. Тайга – закон, а медведь – верховный заседатель, как любил он говаривать.
– Прошу, не выходите, – отрывается от тепла и передо мной встает. Да так близко, запах окатывает с головой. Куда там медведицам! Звери. Одно слово – звери. – Я сам… то есть, сама разберусь.
Разберется она, хихикаю в кожушок. Приходили тут всякие, разбирались. С ними сказ был прост. Он и не возражал. Одобрял. Только раз остановил, когда заявился некто. Но тот даже внутрь не вошел, снаружи ожидал, когда он выйдет. Там и говорили, а мне оставалось в щелку смотреть. Да лапу сосать. А когда вернулся, долго щетину чесал. Ходил из угла в угол. Дымил самокруткой, от которой чихать хотелось, да в лес убежать.
– Ты, девонька, грейся, – говорю, – кожушок скидывай, вон шкурку на плечики надвинь для теплоты. Чаец поставь, вот в котелке бултыхается. Чебрец добавь, еще какой травцы, а я все ж пройдусь, заодно дровец притараню.
Смотрю одним глазом, как девица кожушок стягивает. Даже выходить расхотелось, но больше не могу в теле старческом оставаться, колотить начинает, во всех местах зудеть. Вываливаюсь наружу, глотаю пастью холод, отряхиваюсь, сбрасываю наваждение, для лихости по глубокому сугробу прокатываюсь, еле сдерживаюсь, не зареветь, и кидаюсь в распадок, всеми лапами снег бью.
Знаю их жужжалки. Ученый. Сколько раз несмышленышем нарывался, пока он не научил охотиться, а не бросаться на первого встречного. Один раз так порвало, еле до дома дотащился, на пороге упал, кровью истекая. С тех пор ученый. Мохнатый бок не подставляю.
Что такое любовь
Продолжаю греть руки и думать: что такое любовь? Не могу сформулировать, но точно знаю – похоже на свойства, коими обладаю. Разве это не полная самоотдача? Не полное саморастворение? Взаимопроникновение до донышка, так, что частичка другого остается внутри, живя собственной жизнью. И предстоит решить – чего же он хотел, посылая сюда? Чтобы так и продолжала сидеть, ожидая возвращения чудища, которое убедилось – опасности больше нет, Маша в полной его власти, и не понимая, как любой зверь, только так и устанавливается над ними власть – обманом и сахарком.
Даже то, что пришлось сделать с остальными, всего лишь акт милосердия. Уж лучше, чем он. Не так болезненно и не столь ужасно. Хотя представлять последующее – отвратительно. Но зверя необходимо накормить. До отвала, прежде чем накидывать узду.
Пламя обжигает кончики пальцев, отдергиваю руку. Встаю, осматриваюсь внимательнее. Берлога. Логово. Жилище. На полке среди закопченной утвари синеет истрепанный томик Уэллса под номером один. Второй подошел бы лучше?
Сколько он здесь? И что случилось, если бы он оставался одним? На самом деле ничего не важно. Всего лишь оттягиваю момент, когда дверь распахнется, и в избушку ввалится он – сытый, распаленный.
Он ведь все будет рвать. Он не знает, что такое пуговицы, застежки, трусики и прочие штучки. Он даже не осведомлен, на что надеюсь, как точно выглядит человеческая самка. Поэтому все надо приготовить. И чертов ТПД здесь не помощник. Крепись. То ли было, то ли еще будет. Вдруг понравится? Лукавая мысль, от которой дрожь.
Раздеваюсь и прислушиваюсь. Заскрипит снег. Заревет зверь. Стукнет дверь. Как там в сказке «Морозко»? Вот только Аленушкой не самочувствую. Самое трудное – пистолет. Пальцы не хотят разжиматься. Ой, как страшно. Что делаю?! Служу Советскому Союзу или Дятлову? Еще нервная дрожь. Нехорошо, когда в постели бьет нервная дрожь. Может, это обычное состояние в постели? Особенно, если постель такая – вонючие шкуры и солома под ними? И пистолет. Черт возьми, почему не соображу: куда девать пистолет?
Успокаиваюсь. Тру предплечья. Переступаю с ноги на ногу. На цыпочках подхожу к полке с посудой и засовываю железку между сковородок. Не обманываюсь надеждой, что если пойдет не так, то смогу допрыгнуть. Не смогу. Испуганное воображение подсказывает, что сделает зверь. Когда заживо жрут внутренности, это больно? Безразлично?
И вот все готово. Голышом под шкурами жду чудища. Вспоминаю «Аленький цветочек», «Морозко» и даже «Белоснежку и семь гномов». Начинаю смеяться. Опыт этих героинь не пригодится. И не потому, что в сказках данный момент стыдливо опущен, а ведь наверняка были, случались. Особенно забавно представить диснеевскую Белоснежку с мультипликационными гномами. А что? Гномы – интересно. Вот у Пушкина – витязи прекрасные. И благородные – все семеро на царевну не претендовали, предоставили девушке выбирать – с кем первым.
Додумать и досмеяться не успеваю. Дверь распахивается, запах свежей крови волной врывается в избушку.
Зверь идет.
Скрипят половицы.
Могучее дыхание.
Ощущение чего-то огромного, заполнившего избу.
Хочу зажмуриться, но приказываю смотреть. Этот страх должно выпить до дна и с широко открытыми глазами.
– Как тебя зовут? – спрашиваю потом, сдерживая слезы. Боль стихала. Почему-то кажется, что он скажет «Пятница». А кто еще может жить с Робинзоном на необитаемом таежном острове?
Но он ответил:
– Медведь.
Обыкновенное чудо.
Робинзон
Медведь плохо помнил, где они жили до того, как поселились в тайге. Робинзон рассказывал, но это казалось юному Медведю страшной сказкой о каких-то городах, где избы стоят друг на друге, земля покрыта мертвой коркой, а ягод и грибов нигде нет и приходится делать непонятные вещи, чтобы набить брюхо. Тогда он еще не питался мясцом, а обожал малинники, в изобилии раскиданные по лесу. Потом Робинзон рассказывать перестал, и вообще стал очень мало говорить с Медведем. Зато продолжал ходить за ним по пятам, словно не понимая, что тот его все равно чует, как бы он не прятался. Да и не умел он прятаться. И ходить бесшумно не умел. И охотился из рук вон плохо. И в грибах не разбирался, принося в избу такую отраву, что если б не Медведь, то помер бы. И ягоды собирать ленился. А в первую зимовку простудился так, что Медведю пришлось самому разводить огонь в очажке и кипятить чай с малиной, отчаянно чихая от дыма.
Робинзон все толковал об эксперименте. И даже что-то писал на бумаге, пока однажды бумагу не пришлось пусть на розжиг в одну дождливую осень. Если тайга крепила Медведя, делала сильнее, ловчее, злее, то Робинзон линял, точно больная лисица. Линял зимой, линял летом, линял весной и осенью, превращаясь в малозаметное выцветшее существо. Однажды он попытался дойти до города, ему понадобилось с кем-то встретиться. Он строго-настрого запретил Медведю следовать за ним, но тот, конечно же, пошел и правильно сделал. Робинзон долго кружил вокруг избушки, потеряв направление, часто останавливался, дышал со страшным скрипом, бормотал, плевался, махал руками, а когда Медведь вышел из чащобы, то он не удивился и принялся рассказывать как сходил в город, и что его до сих пор помнят и ценят.
Его воспоминания напоминали лес – запутанный, заваленный буреломом, с проплешинами ягодных полян и мрачными озерами, без дна и цвета, что таились в чащобе, куда не доносилось ни ветерка, не проникало солнце. Они изливались густо, страстно, слишком быстро, порциями, как у зверя, что стремится быстрее исполнить долг перед зовом природы и передать в вечность свой наследственный материал. Нисколько не заботясь о последствиях, потому как зверь живет только настоящим. И если с мохнатой самкой он бы ограничился зовом природы, то с безволосой, что лежала рядом, он ощущал потребность в чем-то еще, быть может человеческом. Такого он еще не испытывал. Все оказалось по-другому. О людях он никогда не думал как о том, к чему и сам принадлежит, ни с восторгом, ни с презрением или, тем более, со злобой. Они существовали вне его мира, а когда ненароком сюда забредали, он делал все, чтобы это исправить.
Но то, что теперь принадлежало ему, должно остаться с ним навсегда. Они ничего особенного не умели. Кроме как насыщаться друг другом. Так утенок, вылупившись из яйца, принимает птичницу за маму-утку и следует за ней по пятам, отказываясь признавать ошибку, навсегда пойманный в сети импринтинга. Так и он, впервые испытав человеческое, хоть и в столь грубо-физиологической форме, готов следовать за Машей, как следовал бы за ней медвеженок-несмышленыш из сказки, который обнаружил в своей разобранной постели спящую девочку, и вместо того, чтобы загрызть ее, вдруг решил разделит ложе с тощим, безволосым и беззащитным телом, не понимая причин, которые толкнули на столь вопиющее межвидовое скрещивание.
Медведя поймали в сети. Вечная история о том, как ловец оказывается в собственной ловушке.
Визит мертвеца
В дверь избушки стучали. Медведь недовольно заворочался, истомленный. Тоже не хотелось вылезать на холод. Мохнатый бок как печка. Пышущая жаром печка. На печках лежали, вспомнилось. Но лежала ли на ком-то печка? Вот глупость. А почему? Потому что внутри троится. ТПД посылает сигналы. В теле – свежий биологический материал. И еще за дверью тот, кто должен стать проводником из передряги. Мысль тоже стучит, как ткацкие станки ударницы социалистического соревнования.
Осторожно выбираюсь из-под шкуры, опускаю ноги на ледяной пол. Печь растоплена, значит тепло где-то есть, но его пока не нахожу. Иду на ломких ногах, ощущая каждую царапину на теле, каждый синяк, укус. Хочется пустить слезу от сотворенного насилия, но креплюсь. Проверка на излом, как говорил Дятлов. Вот что важно – проверка на излом.
– Куда? – ворчит Медведь. Даже глаз не открыл. То ли чересчур доверяет, то ли уверен – голышом не убегу.
– До ветру.
– Замерзнешь, – зевает. – Там ведрецо около двери. Попробуй в него…
И вновь храп. Разве звери храпят? Разве не опасно в лесу храпеть? Или… или это доказательство, что рядом не зверь?
Останавливаюсь, хотя уже держусь за веревочную ручку двери. Потяни за нее, и обратного пути не будет. Только вперед. Вот оно – редкое мгновение свободы не как осознанной необходимости, а как необходимости неосознанной, когда живешь иллюзией, будто можешь пойти направо, можешь пойти налево, а можешь и прямо пойти, если не боишься потерять коня, друга, жизнь.
И тут пронзает.
Тот самый момент слияния.
Падаю, больно бьюсь коленками.
Кортикальная реакция.
Убивающая свободу. Прижимаю руку к животу. Ой, как быстро. Ой, как страшно. Вот чего боишься больше всего и тщательно скрываешь. А он – молодец. Сделал дело и продолжает храпеть, самец. Не понимая, что своей несдержанной физиологией потянул такую длинную ниточку, что и не угадаешь каков у нее будет конец.
Или… все же не он? Остаточное воспоминание той, что лежит с простреленной утробой? Но… откуда взялись ее воспоминания?! Нет… не может быть…
Вижу изгрызенные кости, вроде бы человеческие, небрежно задвинутые в угол. Тот, кого звали Робинзон? Какая разница…
Хватит мерзнуть. Теперь мерзнуть нельзя. Поднимаюсь с пола и отворяю дверь.
И начинаю кричать. Вернее, кажется, что кричать. Пока зубы не впиваются в костяшки пальцев так, что боль облегчает страх. Пуля аккуратно вошла в рот, но очень неаккуратно вышла, оставив вместо затылка зияющую дыру. Только в романах можно красиво застрелиться. На деле все выглядит менее эстетично. Такова жизнь, деточка. Или смерть.
<Человек жив | человек мертв>. Как по-умному – эффект Шредингера?
Тело сжимает пистолет, отодвигает в сторону, шагает внутрь избушки. Ноги не держат, падаю, опрокинув заодно и ведро с нечистотами. Ворочаюсь в луже, потому что управлять мертвым не так просто, как живым. Но нужно убедиться в самой малости. Проверить зверя на излом.
Это даже хорошо, что он такой. Страшный. Людоед. Минус на минус – плюс. И вот мертвый командир спецгруппы чистильщиков, залитый кровью и мозгами ступает туда, где спит Медведь, счастливо решивший задачку традиционного воспроизводства, чтобы задать ему задачку посложнее. Олимпиадную задачку, как говорит товарищ Дятлов. И пусть попробует не решить. Должен. Обязан. Слабаков не любят. Думаю, как самка. Поступаю как сука.
В темноте избы что-то происходит. Борьба двух начал. Мертвого и живого. Зверя, которому предстоит стать человеком, и человека, который должен помочь зверю в столь нелегком деле.
Отодвигаюсь подальше, вжимаюсь в груду затхлых валенок, тулупов, телогреек. Сдергиваю одну из телогреек и использую по назначению – тело грею. Вслушиваюсь в единство и борьбу противоположностей. Единство им обеспечу, а в борьбе должен победить Медведь. Потому как надежда только на него.
Выстрелы глохнут в реве зверя. Рев зверя глохнет в выстрелах.
Что хочется мне? Хочется благодарности товарища Дятлова за безупречно исполненное задание. Перед строем. Хотя, вполне достаточно и в кабинете. С пожиманием руки и троекратным лобызанием. Не это ли доказательство человеческой, а не патронажной, сущности?
Поезд здоровья
Я чую, она пахнет беспокойством. И еще чем-то, почти неуловимым. Но что заставляет шире расправлять плечи и заслонять ее от толпы. Это так называется – толпа. Люди в спортивных костюмах, с лыжами, рюкзаками, галдят, смеются, дышат. Их слишком много. Посреди площади – фигура лыжника. Не настоящая. Гипсовая. Она погребена под грудой вещей веселых и молодых. Маленькое здание вокзала тоже переполнено веселыми и молодыми. Тренькают струны. Плотные кружки вокруг гитаристов. Звонкие девичьи голоса и суровые юношеские баски поют хором.
Не будь я тем, чем стал, убежал обратно в лес. Даже без нее, моей самки. Я до сих пор про себя ее так называю, как Медведь. Самка. Моя. Но зверь упрятан глубоко внутри. Усмирен и скован. Поэтому говорю:
– Все будет хорошо.
Она кивает. Бледная до зелени. И морозец не помогает расцветить щеки розовым. Мне ее жалко. Такая хрупкая. Только теперь, в сравнении с окружающими молодыми телами – тугими, пышными, пышущими – понимаешь насколько она маленькая.
Чешется затылок. Он постоянно чешется. Остаточное ощущение другого, в чью шкуру пришлось облачиться. Перевоплотиться в служителя Спецкомитета, в столицу которого направляемся. Старик рассказывал эту страшную сказку. Как от всякой сказки, услышанной в далеком детстве, от нее осталось только ощущение. Страха, конечно же. Думал ли, что придется стать ее персонажем, или даже героем?
– Эй, ребята, давайте к нам!
– Парочка, хватит мерзнуть, у нас теплее!
– Намилуетесь в общежитии!
Не сразу понимаю, что это нам. Со всех сторон. Веселые, звонкие лица и голоса. Темные и светлые кудряшки, красные губы, блестящие глаза. Девчата зазывают в круги. Наверное, им жалко нас. Отстраненных от общей усталой веселости после прогулки по лесу.
Хочу крикнуть в ответ: спасибо, мы и здесь постоим, но она берет за руку и тянет к людям. Рано или поздно это все равно придется сделать. Лучше рано.
Надоело говорить, и спорить,
И любить усталые глаза,
В флибустьерском дальнем синем море
Бригантина поднимает паруса.
Я не знаю этой песни. Я вообще не умею петь. Но всё оказывается просто. Совсем просто. Нужно только шире улыбаться. И громче подпевать. Слова не так важны. Они приходят за мгновение до того, как их нужно пропеть, будто кто-то подсказывает.
Толкают в бок. Веселый парень.
– Твоя? – Подмигивает. Кивает на неё.
– Моя, – улыбаюсь, смеюсь. – Моя, любимка, – прижимаю, целую в щеку.
– Держи крепче, – советуют. – А то убежит.
– Не убежит! – Но она вдруг выскальзывает и несется куда-то по площади, растворяясь в толпе.
– Чего стоишь?! Догоняй! – кричат мне, и я бегу за ней. По запаху. Могу поймать даже с закрытыми глазами. Но она хочет поиграть в прятки, и я поддаюсь. Делаю вид что теряю, хватаю незнакомых девушек за плечи и заглядываю им в лица. Курносые. Красногубые. Разноцветноглазые и разноцветноволосые.
– Невесту потерял? Выбери меня! – хохочет златовласка.
– Нет, меня! – заливается темноволосая.
Сколько их! Как деревьев в лесу. Но мне нужна только она. Единственная.
Чуть не врезаюсь в парочку с ребенком, знакомый запах, бормочу извинения, бегу дальше.
– Осторожнее, медведь! – весело кричат во след.
Устаю. Не физически. Чересчур много лиц. Смеха. Людей. И запах ведет прочь. В узкий проход между дощатыми заборами. Глубже в чащу домов, из которых пахнет затхлостью вещей. Я не различаю, где и куда бегу. Главное – нагнать, схватить, а когда это случается, я вдруг теряюсь. Не хочется быть зверем. Мне понравилось быть человеком, которого дружески толкают в бок, которому улыбаются.
– Ну, что же ты? – Она держит меня за воротник куртки, требовательно смотрит. – У нас совсем нет времени. Скоро поезд здоровья…
Что такое стыд? Это не мое чувство. Оно чужеродно, как заноза. Хорошо, что оно полностью в голове, в щеках, в глазах. Глаза можно закрыть, они лишние. Все наощупь. Туда, откуда исходит влажное тепло. Под куртку, под тугие резинки, навстречу голому телу. Ее пальцы в ответ шарят по мне. Ее глаза открыты? Не решаюсь взглянуть, потому что… потому что это становится неважно.
– Давай вот так, – шепчет в ухо и резко поворачивается ко мне спиной, нагибается, ждет.
Я сдерживаю рычание. Передо мной десятки смеющихся глаз. Нет, я вовсе не хочу их. Мне нужна только одна. Одна Маша, которая забрела в избушку к Медведю, а потом повела с собой, как на привязи. Мы соединены чем-то более крепким. Новое тело есть новое тело. Оно размеренно качается и не рычит. Форма определяет содержание, говорил он. Он. Кто он? Тот старик, что жил со мной, пока в одну голодную зиму не исчез. Куда исчез? Никогда не задумывался и не искал. Он был словно поваленное дерево – принадлежность окружающего леса. Не страшное и бесполезное. Разве только когти почесать о трухлявый ствол.
– Быстрее, – просит она. – Могут увидеть, – и хихикает.
А потом я не знаю что делать. Смотреть как она поправляет все на себе? Чего в таких случаях ждут самки? Не решаюсь спросить. Поддаюсь наитию. Вытягиваю губы трубочкой и тянусь к ее гладкой щеке. Она ускользает. Хлопает ладонью по губам и строго говорит:
– Ты – медведь.
Берет меня за лапу и тащит туда, где уже стоит поезд, куда залезают молодые и веселые, и мы залезаем, затолкнувшись в веселую кутерьму, отыскиваем местечко, которого хватает только мне, она садится на колени, обнимает за шею, и мы сливаемся с разговорами, песнями, умело изображая из себя людей.
Иван
Он меня тискает. Насколько позволительно в тесноте общего вагона поезда здоровья, следующего по маршруту от станции Зима до Братска. Позволительно много, так как теснота неимоверная. Кажется, все сидят друг на друге. За исключением тех, кто друг на друге лежит. На вторых и третьих полках. Но всех это только радует. Ни единой искры раздражения не высекается в добродушном и веселом столпотворении. Откуда-то извлекаются съестные припасы, чудом сбереженные во время похода, накрываются столики, появляются бутылки и стаканы, кружки и чайники с кипятком, что уж совсем невероятно – кто, когда, а главное – на чем их вскипятил?
Сижу смирно и млею. Полностью в ощущении тискающих рук. Чертовски нет опыта во всех этих делах. Если бы не остатки памяти Ивана, а также Анны. Спасибо, ребята. Вот еще неожиданный прок от вас – теперь знаю, как ведут себя влюбленные.
Холод уходит окончательно, а где-то внутри сильнее и сильнее разгорается пламя, проступая на щеках румянцем. Смеюсь и пою громче других. Чтобы только не застонать. Хотя и стон никто в этом бедламе не услышит. Хочется спрятать лицо на его груди. От смущения. Но, к счастью, вокруг слишком заняты воспоминаниями, впечатлениями о прогулке. В руки суют кружку с горячим чаем, сдобренным чем-то алкогольным, хлеб с толстым ломтем докторской колбасы. Пытаются всучить еще и хрусткий соленый огурчик, но рук не хватает, быстро соображаю – открываю рот и стискиваю его зубами. Хохот сильнее.
– Так его, так!
– Кусай! Кусай!
И он получает свою долю. Ведь мы, по мнению остальных, молодожены. Поэтому не обзавелись еще хозяйством. О чем думают молодожены, выезжая на природу? Понятно, что не о докторской колбасе. Они сыты друг другом. И вообще – с милым рай и в сугробе. Поэтому над нами подтрунивают. И опекают.
– Вот, помнится, когда мы с Ванькой только поженились…
– Анюта мне и говорит, что кроме яичницы ничего делать не умеет…
– Жена не рукавица, с белой ручки не стряхнешь…
– Дочку Иванкой назвали, сами-то из детдома, родителей не знаем, сложили свои имена…
Но затем коллективное внимание смещается, рассеивается, вновь предоставлены только себе. Жуем бутерброды.
Толчок.
– Поехали!
– Ура!
– Пора в путь-дорогу!
– До свидания, Зима, здравствуй, Братск!
– Ребята, а где расположена станция Лето?
– Ха-ха, в Крыму, известно где!
И тут что-то заставляет впиться в окно, мутное и заляпанное, каким только и может быть окно в общем вагоне поезда здоровья. Но это не мешает разглядеть того, кто пристально смотрит внутрь, в плацкарт.
Иван!
Живой?!
Но что-то в нем, в его взгляде не совместимо с жизнью. Не бывает такого взгляда у живых. Так должны смотреть мертвые. Только мертвые.
Наверное опять сон… не замечаешь как засыпаешь… в последнее время снятся только плохие сны… где Дятлов убивает ребенка, и ничем не могу, а главное – не хочу помешать… они сидят на земле, она прижимает завернутое в одеяло дитя, а он… вытаскивает огромный черный пистолет… выстрел… выстрел, как тот, которым его… ведь тебя…
Рука Ивана дергается, будто на нитках, поднимается, нехотя-нехотя, качается из стороны в сторону. Последний привет с того света. И становится зябко, охватывает дрожь. Колотит. А проклятая фигура словно прилипла к окну. Будто там, снаружи, к вагону приделана подставка, на которой и стоит мертвец. И будет так стоять весь путь от станции Зима до станции Братск. Стоять и смотреть. И махать рукой.
И когда уже готовлюсь соскочить с уютных коленей и броситься прочь, через ноги, через людей, через рюкзаки, лыжи, палки, к Ивану подходят двое, зажимают по бокам и уводят.
Их не успеваю толком рассмотреть.
Куда девается электричество, когда его выключают? Куда девается жизнь, когда ее отнимают?