Книга: Огненный рубеж
Назад: 8
Дальше: Эпилог

Игорь Прососов. Сталь из Самарканда

За двести шестьдесят лет до Угры
…Сталь ковалась в Согде. Древнем Согде, Согде Хранимом, Согде Златообильном. Сталь ковали в маленькой кузнице, что притаилась в переулочках у Наубехарских врат.
Заготовки неторопливо доставали из печи, медленно опускался молот, тихо и будто почтительно ругались подмастерья… Вилась сонная муха.
Муха – раздражала.
Вся кузница была скучной, медленной, засыпающей – ну ровно эта самая распроклятая муха. По крайней мере, так казалось молодому воину в богатом тюрбане, переминающемуся с ноги на ногу в ожидании, когда на него наконец обратит внимание кузнец – степенный дядька с пушистыми седыми усами, бурой лысиной и хитрым взором. Ох, нехорошо он смотрел! Глаза кузнеца – маленькие, черные, напоминали дыры. И не просто какие-то мирные отверстия – а дырки прямиком в Джаханнам, за дастархан к самому Противоречащему, да защитит нас от него Аллах!
Занятие это – ждать кого-то – было явно непривычно юноше. Обычно дожидались его.
Наконец заготовки были опущены – ме-е-едленно, уснуть можно – в воду. Чинно и как-то царственно поднялись к навесу клубы пара, оглушив несчастную муху, так что та заметалась. Кузнец поднял взгляд на посетителя.
Поймал… Нет, взял из воздуха муху – лениво, будто виноградинку с горсти отщипнул. Помял в пальцах. Сунул в рот, прожевал. Проглотил. Заключил удовлетворенно: «Мясо!».
Вновь посмотрел на гостя. Хмыкнул в усы. Обрадовался самым оскорбительным образом:
– Волчонок решил кусаться? Волчонку нужен железный клык? Молочные не годятся? Ах, хорошо!
«Хорошо тебе, скотина, будет в медном быке жариться», – подумал окончательно выведенный из себя блистательный Джелал ибн-Пехлеви, троюродный внучатый племянник самого шаха.
Впрочем, промолчал.
И принцы проглатывали горькую гордыню в кузнице старого Мухаммада, которого никто не звал Мухаммадом, а величали в основном Дядюшкой – так же, как и он обзывал клиентов от мала до велика по прозвищам, а в целом – «племянничками».
Старого Мухаммада называли Дядюшкой Зло.

 

Был он строптив, ворчлив, отвратительно злоязык, но никто в державе Хорезмшахов не ковал таких клинков, как он. Говорили даже, что порой в его двери стучались гости из самого Халифата, опустившие на глаза капюшоны дорожных плащей.
Не верить оснований не было.
Еще говорили, будто связывала его какая-то история с самим благочестивым шахом Ала-ад-Дином Мухаммедом Вторым, да благословит его Аллах и приветствует. Говорящим, впрочем, быстро затыкали глотки, как правило – расплавленным свинцом.
В конце концов только и осталось, что побасенка о молодом воре, никак не напоминавшем родного сына (хоть и младшего) шаха предыдущего. Достигнув этого, владыка приказал палачам затушить огни под тиглями.
Мудрейший шах умел довольствоваться малым и знал, когда остановиться. Редкое, если вдуматься, достоинство. Вовсе не свойственное его троюродному внучатому племяннику.
– Решил! – невпопад вякнул юноша. Хотел, чтобы вышло издевательски и громко, а вышло тявканье.
Кузнец смерил заказчика взглядом, неторопливо перемещаясь по кузне.
«Обходит! – сообразил Джелал. – Противусолонь!»
В сердце заныло. От восторга. Вся сцена была настолько извращенна, неуместна и странна, что почему-то вызывала именно такое чувство.
– От локтя до запястья… – бормотал Дядюшка Зло, обмеряя заказчика взглядом. – Мои расценки известны сиятельному?
Подобострастия в голосе не было. Скорее – яд. Такими «сиятельными» на базаре вместо ругани крыть можно.
– Известны, – похлопал Джелал по кошельку на поясе.
– Тогда… и кого же ты решил грызть, волчонок? На чинный запад ли обратишь свой взор, бескрайний восток, ядовитый юг или бесплодный север?
– Какое это имеет значение? – буркнул заказчик. – Или твои клинки остры только в одной части света?
…Вот это вышло хорошо. Высокомерно. Презрительно. С достоинством.
– Умеешь кусаться. Верю, – хмыкнул кузнец. – Да будет тебе ведомо, юный Джелал, что предки наши знали три вида меча. Первый, прямой сайф зу-л-хаддайн – рубит и немного колет. Второй, кривой согдийский – сечет. Превыше их царский ал-хисравани «в полтора лезвия», ибо он и сечет, и колет, и пляшет в умелых руках.
…Слова падали тяжело. Камни, не слова.
– Однако всякому мечу свое время и место. Наши сабли, пошедшие от бесценных согдийских клинков и ал-хисравани, сгодятся на востоке – там ценят хитрость и изворотливость, умение поставить в тупик. Но не стоит недооценивать прямой клинок, волчонок! На западе люди с тяжелыми руками и взглядами, носят они одежды из грубой шерсти и мехов, прикрывая ими толстое железо. Сабле не справиться. Запад верит в прямоту речей и ударов. Юг же…
– Довольно!.. Твоя мудрость велика, мастер. Я смотрю на запад. При дворе давно поговаривают, что пора объединить земли людей Пророка в единый Халифат от Согда до Магриба. А потом… Потом следует подумать о землях людей Писания. Говорят, на дальнем западе, в тайфах, нас теснят неверные. Однако сначала надо привести к повиновению соседей. Они знают толк в пляске клинков. Можешь ли ты отковать меч прямой и кривой, меч, который рубил бы и колол, резал и сек?
– Мне нравится твой заказ, волчонок, – ухмыльнулся кузнец. – Скажи, что сделаешь ты на западе, когда придешь туда?
– Я брошу кости их воинов в грязь и буду пить из их черепов. Их дочери и жены станут наложницами и потаскухами, а сыновья – рабами. Я… – тут Джелал вспомнил, что сам он – отнюдь не наследник престола, и даже не полководец, – то есть мы… мы это совершим.
Пахнуло степным ветром, духом горькой полыни и дикого разнотравья, неведомо как залетевшим под полог кузни.
– Ой ли? – ощерился мастер.
…Через три месяца Джелал ибн-Пехлеви получил свой клинок. Почти прямой, обоюдоострый, был он изогнут и прям, рубил и резал, сек и колол. Был он именно таким, какой заказан – и даже больше.
Джелал заплатил за него тугим кошелем, набитым изумрудами и рубинами. Рассыпа́лся в благодарностях и перечислял неисчислимые дары, что привезет умелому кузнецу. Тот лишь усмехался.
…Троюродный племянник шаха не попал на запад. Степной ветер, вольный ветер задувал и приносил с собой бунчуки шедших на запад монголов, строивших свой халифат, который они так не называли.
Ибн-Пехлеви погиб одним из первых. Еще корчащееся тело бросили в жирную грязь рядом с такими же бедолагами, положили сверху помост и пировали на нем. Жены и дочери его превратились в наложниц и потаскух, сыновья в рабов. Меч, драгоценная сталь согдийской работы, нашел приют на поясе одного из захватчиков.
Согд был взят. Но задолго до этого испарилась в жарком мареве, будто и не было ее там никогда, кузница у Наубехарских ворот.

 

Угра. Здесь и сейчас
Постоялый двор был… тусклым. Лучшего слова и не подобрать. Тускло светили наполненные жиром лампадки. Тускло-серой была репа в горшках и пироги на столах. Даже владелец казался каким-то серым и призрачным – словно сравнялся в возрасте с самим Мафусаилом, а мерой познания – с Соломоном: все суета сует и всяческая суета.
Гостей в общей зале собралось немного. В углу коротали вечерок за дрянным медком четверо рубленников, нашедшие приработок в недальней деревушке. Ютились за общим столом беглецы с раздираемого военными тревогами юга – вроде бы в тепле и за трапезой, а всё-таки имевшие вид бесприютный и потерянный, ровно в чистом поле под осиной выпал им ночлег.
Тихо бренчал на гуслях перехожий не пойми кто: может, калика, а может, скоморох – таких непонятных немало бродило по дорогам, и боговдохновенного певца-калику от беспутного горлопана-скомороха порой отличала лишь готовность слушателей лучше платить за те песни… или за иные.
Лысоватый, седоватый, гнусавил он тихонько под нос себе, перебирая струны в такт словам.
Тяжелый год. Просто еще один тяжелый год – из долгой вереницы точно таких же.
Русь. Нищая, разграбленная, где княгини, случается, одеваются беднее торговок из какого-нибудь Нюрнберга, а князья скорее напоминают предводителей воинских ватаг, нежели самовластных владык, и ценят серое железо и крепкие руки, держащие его, превыше злата и мехов.
Просто еще один постоялый двор на длинном пути из Господина Великого Новгорода в Москву.
Приоткрылась дверь, пропуская внутрь путника в черном, при сабле и саадаке. Вслед за ним в залу проникли холод и духота. Начало сентября выдалось не по-осеннему холодным, и по утрам тонкий ледок нет-нет, да и покрывал собой мелкие лужицы. А вот в воздухе… – в воздухе чуялось нечто августовское; в нем висела гулкая тяжесть надвигающейся грозы.
Тем временем путник уже перекрестился на иконы, тихо поздоровался с хозяином и уселся в темном углу с чарой злой, пьяной березовицы.
Лето, похожее на осень; осень, схожая с зимой.
Тишина на постоялом дворе. Молчат ремесленники. Звякают ложками о горшки идущие на север. Тихо поют струны. Речь гусляра слилась в одну протяжную ноту.
Год Господень шесть тысяч девятьсот восемьдесят восьмой, жесток и неистов…
– Эй, добрые люди, – не выдержал один из рубленников, дородный и голосистый, – что на дорогах слышно?
Отвечать никто не спешил.
– Идут, – наконец обронил, дернув себя за бороду, странник с юга, державшийся за старшего.
Пояснять, кто именно идёт, не требовалось.
– Говорят, – бросил владелец, – спелись с литвой. Те им и проводников дали, и коней, наверное. Вместе на нас и попрут.
Помолчали, осознавая. Кто-то, не выдержав, протолкнул сквозь сжатые зубы подсердечное:
– Да откуда же поганые на наши, отцов и дедов наших головы взялись? Что надобно им?
…Никто не ответил, да и не требовалось тут ответа.
Впрочем, неожиданно подал голос, казалось бы, уснувший гусляр.
– Могу рассказать, как они сами бают. Хотите?

 

За двести шестьдесят лет до Угры
…Аслан проснулся как обычно до рассвета. Майские ночи коротки, сна мало. Побрел на двор, плеснул в лицо воды из бочки. Так же, не просыпаясь, свершил все положенное с утра доброму мусульманину, и поспешил на поле.
…Настроение было скверным. Солнце пекло немилосердно, хребет болел, спать хотелось, и было скучно. Еще и слухи эти…
С тех пор как Согд пал, жили в страхе, а уж в последние недели и вовсе – тут и там вились над полями тучи пыли из-под конских копыт, завивавшиеся в смерчи, доносились издалека протяжные команды, а Кривой Ахмат, первый деревенский враль, предсказывал, что через селение вскоре проедут новые господа – да из самых непростых. Он-де на торжище слышал.
Ахмат Ахматом, язык у него, что хвост у ишака, так и болтается, а и впрямь… неспокойно вокруг. Слухи множились, росли, делаясь все страшней… Чего захотят завоеватели? На что решатся? Пойдут догонять сбежавшего хорезмшаха? Или возьмутся за население, не слишком-то внимательно относившееся к монгольским законам?
Аслан вздохнул. Не все ли равно, если родился в навозе, в навозе ковыряешься, да в нём же и помрешь? Он – не воин, не владыка, высоких господ в жизни не видал и не увидит, ежели Аллах милует. Разве что вот с имечком свезло – такое бы и впрямь пригодилось… какому-то другому, знатному мужу.
Ну и жизнь! Все будто в насмешку – от рождения и до смерти. Еще и погромыхивает, польет вот-вот.
Дехканин распрямил спину, взглянул исподлобья на небо. Так и есть, близился час намаза. Обычно не слишком набожный, сегодня он был рад отвлечься от муторной работы.
Поспешил к ручью на окраине поля. Приступил к ритуальному омовению – а попросту говоря, принялся купаться, с удовольствием ныряя в прохладную воду с головой.
Из воды его и вытащили. За волосы. Вернее, сначала он увидел копыта. Именно копыта, без лошадей и всадников. Всплыл, увидел – и тут-то цепкая рука и ухватила его за волосы.
Аслан тихонько взвыл – было больно, но опыт всей его недолгой жизни гласил: тех, кто громко воет и сопротивляется, бить интереснее; хватают – значит, право имеют. Лучше всего: лицом в землю и причитать противно, может, и отстанут.
Так и поступил, когда оказался на берегу. Успел краем взгляда увидеть четверых богато одетых всадников-монголов при нукерах. Двое помоложе, в халатах и шапочках сановников, казались главными. Один из них явно маялся похмельем от потребления запретного плода лозы, второй выглядел так, словно страдал многодневной изжогой.
Двое постарше, одоспешенные и оружные, смотрели отсутствующими взглядами и о чем-то перешептывались между собой. Было им явно скучно.
«Влип», – осознал Аслан с горечью. И потому что монголы, и потому что знатные, и вообще…
– О великие, солнцеподобные господа! – заголосил он. – Не оставляйте сиротами без кормильца пять моих несчастных жен и десять детишек.
Жена у Аслана на самом деле была одна; детей не было пока что вовсе. Это не говоря о том, что названное число явно превышало дозволенное мусульманину.
Однако дехканин здраво рассудил, что чем больше жен, тем жальче, да и вообще дело не в этом. Важно, чтобы его услышали.
И впрямь услышали – это он осознал по удару сапога, сломавшему пару ребер, и приказанию заткнуться.
Пока он захлебывался от боли, пытаясь восстановить дыхание, раздался выцветший и холодный голос:
– Назови имя и где проживаешь, ничтожество. – «Ничтожество» не было ругательством; вы же не ругаетесь, называя собаку собакой, а именно так слово и прозвучало.
– Поднять взгляд, когда с тобой говорят, – рявкнул над ухом один из нукеров.
Аслан послушался. К нему обращался сановник-зануда. Остальные скучали.
– М-моё? – выдохнул.
– Нет, моё, пёс!
– Н-не могу зна-ать, сиятельный… – просипел дехканин. Больно было страшно, в точности как когда его пнул вол – насилу отлежался тогда.
– Небо, ничего не слышу. Еще тише мямлить нельзя? – вскипел молодой сановник. – Подведите ближе.
Его подхватили под руки и потащили вперёд.
– А-аслан ибн Хус-с… – окончание никак не выговаривалось. – Из селения… селения…
– Из ближайшего, полагаю, – бросил устало похмельный и икнул страдальчески. – Братец, это надолго?
«Братец» с изжогой не ответил, только зыркнул зло на своего родственника, тем временем подозвавшего одного из нукеров к себе. Обратился вдруг к Аслану – и ласково так, что в душе сразу затеплилась надежда.
– Ну же, Аслан ибн Хусейн, не надо бояться. Ты мужчина, воин, и вполне можешь все объяснить. Мы поймем. Как воины воина. Цыц вы там! Не сметь бить! Ты из этого селения, так? Работаешь в тех полях?
– Да, величайший, – выдавил из себя дехканин относительно твердо.
Надежда – дикая, дурная, билась в сердце. Да, сначала приложили. Но сейчас во всем разберутся. Да и могут ли к нему относиться законы монголов, странно подумать.
– И ты, полагаю, веришь в…
– Аллаха, милостивого, милосерд…
– Зачем уточнять? – вновь перебил пьяница. – Это Согд. Перед нами местный житель, креста над деревней не видно, значит, в ходу полумесяц.
– Вот поэтому законник я, не ты.
Тем временем кто-то нагнулся к Аслану, будто чтобы ухватить поудобнее, и тут же шепнул ему на ухо:
– Ничего не подтверждай. Ни с чем не соглашайся. Молчи, просто молчи.
Дехканин удивленно оглянулся. Увидел нукера, совсем недавно говорившего с пьяным братом законника.
– Смотреть на великого! – рявкнул тот прямо над ухом.
Как так? Несчастный Аслан не мог взять в толк, что происходит.
– И вот, мы видим тебя в потоке. На мой взгляд, – тут голос законника похолодел, – будучи мусульманином, ты совершал ритуальное омовение. И чуть увлекся. Не так ли?
Аслан сглотнул. Болели ребра и загривок.
– Молчишь. Что ж, согласия и не требуется. Разве ты, ничтожный, не знаешь, что Яса воспрещает купаться и стирать одежды в проточной воде в грозу? – Законник простер руку в сторону темнеющих туч на горизонте.
Дехканин смотрел на них. Громыхало. Было страшно. Про себя решил – выпутается, никаких больше омовений. Хватит, намылся. И вообще лучше лишний час поработать.
– И снова молчишь. Впрочем, дело и так ясное. Наказание одно – смерть. Отрубить голо…
– Придержи коня, брат, – спокойно вмешался пьяница. – Вот что я тебе скажу. Ты так и не выслушал объяснений одуревшего от страха бедолаги. Это не по обычаю. Раз. Второе – у меня с утра не было во рту и маковой росинки. – Тут он сглотнул, явно имея в виду не еду. – Давай-ка заедем в селение. А после обеда допросишь честь по чести. И казнишь, если будет за что. Как?
– И казню. Все и без того ясно. Зачем человека лишние часы мучить? Но если уж ты вдруг стал так настаивать на соблюдении формальностей, а вернее – мечтаешь немедленно утолить свою жажду, то пожалуйста. Заедем. Казню и так. Спорю на что угодно.
– На что угодно-о? – протянул дурашливо пьянчуга. – А на саблю из доли добычи?
– Да хоть на саблю. Против твоего скакуна, раз уж ты решил так глупо проигрывать.
– Сам говоришь, что проигрывать. Имей совесть.
– Да хоть против гнилого яблока.
– Договорились!

 

…Зиндан под навесом. Холодно и сыро. Мухи вьются, вонь. Совсем недавно от жары по́том исходил – и вот на тебе. А потому что жизнь есть насмешка Всевышнего над неким Асланом.
Обед явно затянулся и превратился в ужин. А ты сиди, звени цепями на вытянутых руках, пытаясь найти положение, в котором болит чуть меньше.
Наверху стукнуло. Он поднял взгляд к краю ямы. Давешний нукер стоял на краю, бесстрастно глядя перед собой. На пленника не смотрел.
Сейчас спустится за ним. Или прямо тут и прирежет. И не поморщится. Бесчувственные они, монголы, вон, харя какая – ни движения, ни морщинки.
– Ты уронил в ручей золотой, – сообщил в воздух воин.
– Что?
– Уронил, разделся, чтобы не намочить одежд, и полез в воду. Говори так, а не иначе, и будешь жить. Замямлишь или собьешься – умрешь.
С этими словами воин развернулся и покинул дехканина.

 

Через полчаса за ним явились и повели в шатер пред очи законника, еще более злобного, нежели у ручья. Аслан доложил все как велено, и замер, ожидая неизвестно чего.
– Золотой? – удивился законник. – Откуда у червя вроде тебя золотой? От пятой жены приданое?
«Разнюхал, подлец», – осознал Аслан с горечью. Было, впрочем, уже все равно.
– Ты думаешь, он его украл? – с ленцой поинтересовался явно успевший вволю освежиться вином второй сановник.
– Голову пропил? – ласково поинтересовался законник. – Такой и яблока на базаре не стянет. Я думаю, что этого золотого нет, а он крутит.
– Ну, я просто к тому, что если не украл, то не наше дело, откуда золотой у него. Если он есть.
– Проверить-то легко, – пробасил один из двух до того молчавших старших. – Людей с нами довольно, место приметное, ручей мелкий.
– И впрямь, – повеселел законник. – Ну, смотри у меня!
С тем его и увели обратно в зиндан.
После ночи на перепрелой соломе с заломленными наверх руками его снова отвели в шатер.
Руки при этом развязали.
Он не знал, хороший это признак или дурной. Золотого он никогда в жизни не видел, и если на дне не схоронен разбойничий клад, песенка его спета.
Вновь толкнули его под колени, вновь он бухнулся носом вниз пред сановными мужами.
Что-то звякнуло перед лицом. Глаза уловили желтый блеск.
– Твое счастье, – заключил недовольно законник. – Вот твоя монета. Больше не теряй. И все же это было опасно близко к купанию. Но правосудие наше знает милосердие. Живи. – И бросил в сторону нукеров и спутников своих:
– Кончено, выезжаем.
Аслан одурело стоял на коленях, не зная, что он должен испытывать, и не испытывая ничего, когда к нему подошел пьянчуга. Поднял на ноги.
– Руки сложи и протяни. Вот так. – И тут же насыпал в сложенные ладони с горкой золота из солидного кошеля. – Теперь ты богат. Запомни, в следующий раз, когда потеряешь золотой, – не нарушай закон. Плюнь на потерянное и воспользуйся одним из этих. Ты понял?
– Понял.
– Это хорошо.

 

…Позже, трясясь в седле, Законник Чагатай спросил своего брата, беспутного Угэдэя:
– Отчего ты спас его? Всё то сельцо стоило ползолотого. Ты не мог не понимать, что я догадаюсь, чья эта работа. Или ты заделался мусульманином? А может, размяк? Подобрел?
– Ну, – улыбнулся Угэдэй, – мусульманином я точно не стал. По-моему, это заметно. И уж точно дело не в моей несравненной доброте. Субедэй-баатуру и Джэбэ-нойону, что скачут за нами, предстоит долгий путь на запад, братец. Сначала за хорезмской собакой, потом – докуда дойдут. Яса – это хорошо. Но вскоре мы будем править миром от края до края, и разница в купальных обычаях будет меж нашими подданными наименьшей изо всех. Надо привыкать. Потому что продлится эта страна тьму тем лет.
Чагатай презрительно скривился.
– А еще я выиграл клинок. Разве плохо?
Чагатай отстегнул от седла меч с богато украшенной рукоятью – чуть кривой, обоюдоострый, превосходной работы.
Полюбовавшись оружием, Угэдэй убрал его в ножны. Поравнялся с Субедэй-баатуром, протянул ему оружие:
– Дарю. Пусть послужит. Или награди кого-нибудь, тебе виднее.
– Благодарю, владыка. Награжу. Мне свой привычнее. Только сначала собью стекляшки и позолоту с ножен и эфеса. Воину не подобает бахвальство.
– Отличные слова, полководец, – обрадовался Угэдэй. – Я их запомню….Разведка Субедэя и Джэбэ отправлялась на закат.

 

Угра. Здесь и сейчас
…Стемнело, и за затянутыми пузырями маленькими оконцами было уже не видно ни зги. Притихли люди. Едва теплились лампады – лужицы света в наступающей мгле. Что-то скрипело на чердаке.
– Ударят, – не выдержав молчания, сказал кто-то из беглецов. – Поганые с юга и востока. Литва с запада. Запрут с трех сторон, и поминай как звали.
– С трех? – зло отозвался один из завсегдатаев. – А с четырех не хочешь? Новгород спит и видит, как бы с князюшкой посчитаться. Да и не наш он, Новгород-то. Десяти лет не минуло, как под Литву уйти хотели, и ушли бы, если бы Москва крылышки им не подрезала.
– Но ведь русские… – протянул беглец. – Москве присягнули…
– И литве присягали. Какие они после этого русские?
…Никто не заметил, как сжались кулаки сидевшего в углу путника. Крепко сжались. Будто взял кого-то за горло и держит.
Крепко ухватил. Так даже заклятых врагов за глотку не берут.
Так держат – себя.
…Кулаки разжались. Тенью вдоль стены проскользнул к дверям. Выскользнул наружу. Если бы за ним кто-то наблюдал – решил бы: до ветру человек собрался.
Ничего необычного.
Странник проигнорировал дощатое строеньице. Отошел подальше, не разбирая дороги. Прямо в поле.
Рухнул на колени в пожухлую траву.
Поднял глаза к небу. До боли, до хруста снова сжал кулаки. Казалось, взгляд его искал что-то – просвет, чистое окошко, свободное от туч…
Напрасно. Небо оставалось хмурым.
Вдали загрохотало. Упала пара одиноких капель – прямо на лицо.
…Когда он шел обратно, вместе с дождём на землю упало несколько алых капель.
Маленькие полумесяцы – следы от ногтей на коже ладоней, загрубевшей от привычки к мечу, набухли красным.
Бывает.
…К тому времени постоялый двор уже уснул, а рубленники убрели на ночлег в деревню.

 

За двести пятьдесят семь лет до Угры

 

…Всю ночь путнику снились тумены, идущие на запад.
Снились и застывшие у мелкой речушки две непохожие армии. Кожа и медные заклепки монголов; тяжелые кольчуги и щиты русских. Ровная легкая лава Орды – и тяжеловооруженные, одоспешенные дружины, сражавшиеся каждая по отдельности. Такую ухватку заезжий немец назвал бы рыцарской.
Что может противопоставить тяжелой коннице воинство с легкими луками, где даже не у каждого был клинок – одни стрелы на все про все?
Поначалу, однако, казалось – страшны монголы. Когда надвинулась бессчетная лава, и под градом стрел дрогнули половцы, руша строй. Но поднялись щиты, сверкнули мечи – и дружины ринулись вперёд.
И монголы, непобедимые ордынцы – споткнулись и побежали. Русские ринулись вдогон как были, в сломанном строю: закрепить успех, ударить так, чтобы и вспоминать потом боялись.
Сначала все шло хорошо.
А потом монголы повернули обратно. И оказались они вовсе не такими битыми, как думалось, да и подкрепления к ним подошли изрядные.
Воины не успели сомкнуть ряды, спрыгнуть с коней, образовать спасительную стену щитов – а под прикрытием стрел в прорехи уже неслись нукеры с острыми саблями.
Любимый прием монголов – создать видимость отступления и ударить вновь по растянувшемуся в погоне врагу, держа его под градом стрел, которые умелые лучники могли пускать до десятка в минуту и против хода коня: пусть не слишком метко, но если ты стреляешь по войску и ты один из тысяч – этого более чем достаточно, главное, пускать стрелы часто и в сторону противника.
…В тот день пошатнулась европейская традиция военного искусства на Руси. Впрочем, погибло и многое куда более значительное, так что воинские привычки – тем более, не работавшие против нового врага, – были последним, о чем следовало переживать.
Хуже всего пришлось тем, кто остался в приречном лагере. Монголы пообещали в случае сдачи не лить кровь пленных – и действительно сдержали слово. Капли не упало на землю.
Несчастных бросили под пиршественный помост живьем, и праздновали победу под треск ломающихся костей и крики умирающих.
…Впрочем, не только русские в тот день погибали.
В тяжелом, горячечном сне видел путник удаляющуюся пешком от поля боя хромающую фигуру. Воин опирался на взятый с боя чуть кривой меч в простых ножнах, который казался чем-то неуловимо знакомым.
Но наблюдать за ним долго не вышло – слишком громко поднимали тосты за пиршественными дастарханами; слишком громко кричали раненые – пока их не добивали.
Потом монголы, конечно, ушли – так же неостановимо, как перекатываются через песчаные косы волны холодного Северного моря.
Ушли – чтобы вернуться. В конце концов, это действительно была только разведка.

 

Угра. Здесь и сейчас
Встал с больной головой. Выпил холодного кваску, вышел на двор. Вывел из конюшни вороного.
Выехал за ворота. Сон пульсировал в висках. Не отпускал.
Вспомнились вчерашние, не ему предназначенные слова. «Какие они после этого русские?». «Предатели, и все тут. Нас предали, новых господ предали… Торгаши и есть торгаши», – донесла ответом насмешница-память из далекого прошлого.
Он лишь хмыкнул. Какая разница?
Проехал через деревню, рассеянно глядя по сторонам и размышляя о чем-то своем. Впрочем, явь не замедлила напомнить о себе.
У околицы готовились бить смертным боем. Давешний гусляр стоял, притертый к палисаду, трогательно прикрыв инструмент телом. Перед ним набычились двое, в которых странник с некоторым удивлением признал давешних рубленников из кабака.
– Извинись, – пока еще добро, обманчиво добро попросил тот, что покрупнее. – Проси прощения, что рабов Божьих в заблуждение вводишь…
Громадный кулак в воздухе служил дополнительным средством убеждения. Такими бы средствами орехи колоть…
Путешественник придержал коня. Поймал отчаявшийся взгляд гусляра.
Сплюнул.
Положил ладонь на рукоять сабельки.
– Прочь, – уронил зло.
– Добрый господин! – вскричал рубленник. – Да что ж это на свете деется? Христьян дурят…
– Прочь, кому сказано, – выплюнул всадник.
С легким звяканьем клинок начал покидать ножны.
– Зарублю, – пояснил воин в спины убегающих.
Хмыкнул под нос тихонько. Он знал, водится за ним привычка – идти на помощь кажущейся правой стороне, не думая о последствиях и не разбираясь, кто действительно прав.
Нрав такой.
Посмотрел на гусляра. Спросил без особого интереса:
– Что натворил, злодей?

 

Спасенный и спаситель двигались лесным трактом на юг. Были то гусляр – немолодой, брадатый, в засаленной одежде, а также воин странного обличья – по повадке муж не из простых, по меньшей мере, из сынов боярских или купцов средней руки; путешествовал он сам-друг с конём – вороным зверюгой преклонного возраста, время от времени поглядывавшим на ворон на ветках, будто бы они ему корм.
Одежда воина была из богатой ткани, однако, судя по выцветшим краскам и обилию заплат, знавала лучшие времена.
То же можно было сказать и про кольчугу новгородской работы – добрую, однако не раз заклепанную всем, что под руку подвернулось – от тонких кольчужных колец и кусков бесерьменских байдан до расплющенных в блин и просверленных монет.
Поверх кольчужного панциря воин накинул обшитую изнутри стальными пластинами татарскую куртку-хатангу – доспех такой называли куяком на востоке или бригандиной на западе. Однако и она несла на себе ту же печать долгого пользования и нужды.
С пояса путешественника свисали колчан, саадак, простая сабля в незамысловатых ножнах да нож-подсаадачник.
Возраст воина тоже угадывался с трудом: вроде бы глянешь – молодой еще мужик, а присмотришься – под сорок человеку.
Небо было серым, похрустывал кое-где на лужицах ледок. Зябко и неприятно было на тракте.
С момента, как они повстречались, воин не произнес и трех фраз.
– Что натворил, злодей? – спросил тогда всадник.
– Им не понравилось, что я вечером упомянул о службе Дмитрия Ивановича Донского татарскому царю. Жуткая дикость! Даже не причислили к лику святых еще, а уже…
– Добро, – кивнул всадник.
И тронул коня шагом.
На благодарности не реагировал, просто молчал.
Потом наконец уронил:
– Ты что-то говорил про святых касательно князя Дмитрия?..
То, что это – вопрос, гусляр понял далеко не сразу.
– Случайно с языка сорвалось. От страха в голове помутилось. Калика перехожий я, калека убогий, порой сам не знаю, что болтаю.
– Ну да, – без особого интереса согласился воин.
Замолк снова.
– Звать Тимошкой, – нарушил тишину гусляр. – Путь держу в Москву. А кому обязан?..
– Жизнью обязан, – лениво уточнил всадник. – Саввой зови. Саввой Рыбником, – и усмехнулся чему-то своему. – Еду, куда конь морду повернёт, а повернул сейчас на юг. Будет дело там, и дело большое. Хочешь – шагай рядом, коли не отстанешь, мне все едино мимо Москвы проезжать.
Ни звания не назвал, ни службы, ни отчества. Уж такой человек был. Однако на осенних дорогах любой спутник, тем более оружный, лучше никакого.
…В следующий раз заговорили, когда остановились на ночлег.
– Не стоит повторять выступление в этом кабаке, – ехидно заметил Рыбник. – Рассказы о службе князей татаровям сейчас вредны для здоровья, даже если правда. Особенно если правда.
Гусляр обиделся.
– А о чем еще рассказывать прикажешь? – Отхлебнул пустой воды, кою лил себе в глотку без меры. – О цветиках-листочках? Люди хотят знать, кто и зачем на них собрался.
– Взгляни, – бросил воин. – Почти каждый оружен. Псковитяне и тверские, московские и новгородские сидят за общим столом, позабыв обо всех рознях и сварах.
– Им страшно….
– О да! – засмеялся Рыбник нехорошо. – Им страшно до дрожи в коленях. А еще они возмущены. Ни то, ни другое чувство не способствует ни терпимости, ни любви к ближнему.
– Ты ошибаешься, Рыбник, – посмотрел на него внимательно гусляр из-под кустистых бровей. – Сам говоришь, они забыли все распри. Не в обиду тебе скажу: может, не стоит судить по себе?
– Вольному – воля, – хмыкнул воин, теряя всякий интерес к гусляру.
Казалось, все его внимание поглотил горшок с тушеной кислой капустой.
Однако когда гусляр отсел подальше и завел мелодию, воин на удивление быстро поднялся и вышел вон.

 

…Постоялый двор – куда крупнее и серьезнее прошлого, при многих хозяйственных пристройках, был расположен неподалеку от малой крепостицы, охранявшей шлях.
Легким шагом Савва пошел к ней. Неодобрительно посмотрел на застывший у ворот караул. Охрану по нынешним неспокойным временам усилили.
Тихо выругавшись, пошел кругом крепости. В неприметных кустах спрятал лук, саблю и кольчугу, оставшись при черной Хатангу – такая не звякнет, не блеснет – и ноже.
Дождался, когда караульный пройдет по стене, перебежал и забросил наверх «кошку», обтянутую мягкой черной тканью. Потом споро полез вверх по веревке.

 

Иван Тетеря мерил шагами горницу. На душе было неспокойно. В который раз он прикидывал, перебирая боевых товарищей и бывших командиров, кому бы отписать, чтобы попасть к делу поближе.
Нет, он прекрасно понимал: когда дойдет до драки, в ворота крепости, где он застрял, татары непременно постучатся.
Не было сомнений: могут и дойдут, стирая в пыль все попытки сопротивления. Слишком уж неравны силы.
Но помирать хотелось с толком, так, чтобы гибель помогла спасти от адского сонмища хоть что-то…
…Скрипнуло открываемое снаружи окошко. Будто облачко мрака влетело внутрь. Иван еще не сообразил, к мечу тянуться или крест творить, как услышал:
– Здрав будь, Тетеря. У тебя на восточной стене караульный валяется, – меланхолично сообщил Рыбник. – Думаю, тебе полезно знать.
– Тьфу, нечистый, – выругался Иван. – Помяни черта… Хоть живой, караульный-то?
– Что ему сделается, башке дубовой, – сказал Савва. – Впрочем, не проверял. Мне без надобности. Ты выяснил, что велено?
Пока Тетеря пожирал его ненавидящим взглядом, Савва будто спохватился. Перекрестился на иконы в красном углу, продолжил тихим голосом:
– Сейчас ты прикидываешь, не забить ли тревогу. Или, может, просто взять саблю и попытать счастья самому. Будь добр, оставь это, пока я не обеспокоился. Беспокойство мое обычно дорого обходится и окружающим, и моей совести. А если тебе вдруг повезет – знаешь, не я один могу отослать некую грамотку в Москву. Спаси Бог.
Иван вздохнул. Протянул:
– Нечистый меня дернул…
– Не дури себе голову, – окоротил его Савва. – Никто тебя не заставлял продавать на сторону казенную ткань. Все сам. Сам и отвечаешь.
– Тот человек жив, – выдавил Тетеря. – Как ни странно. Я сам удивился. Видели его в войске Ивана Молодого. Извини, отряд узнать не удалось.
– Хорошо. Второй вопрос?
– Наши стоят на берегу, татары щупают, пытаются прорвать. Жарче всего у большого брода, что на Залидовских лугах. Он – самый подходящий, так что наши собрали у него основные силы. Даже пушки притащили. Там же – ставка. Иван Молодой считает: ежели его отстоим, берег удержим. А вот великий князь, похоже, не столь уверен.
– Это всё? – уточнил Савва.
– Всё.
Рыбник кивнул и двинулся к окну.
Тетеря выдохнул резко, будто с воздухом из него выходили силы. Выдавил на последних остатках гордости с какой-то безумной надеждой:
– Ты же не используешь эти сведения во вред Москве?
– Поздно спохватился, – оглянулся Савва. – Могу побожиться. Вот только поверишь ли ты моим клятвам?
– Твоим – нет, – кивнул Тетеря как-то сокрушенно. Писать в столицу уже не хотелось, и помирать с толком – тоже. Хотелось просто – помереть.
Тот, кто называл себя Рыбником, пожал плечами и выбрался в окно.

 

…До постоялого двора Савва добрался без приключений. Перед сном долго сидел он в темноте, глядя на вынутый из ножен тонкий полумесяц подсаадачного ножа. Ему казалось – нож жил своей жизнью, болел, мучился. Нож как будто звал.
Прогнать злой соблазн удалось не сразу.
Ночью ему спалось плохо. Сначала привиделся привычный уже, знакомый кошмар.
Вставали перед глазами узкий проход между камнями, огни костров и кровь, фигуры в цветах Москвы, Новгорода и Литвы, какие-то корабли, на которые спешно грузились отступающие, горячка боя.
Еще – заваленный трупами берег, где он никогда не был.
Все тонуло в багровом тумане, а в небе тускло горел алый месяц.
Савва рычал во сне.
…Потом кошмар будто отступил, сменившись чуть более спокойным, но все же горячечным, навеянным, очевидно, разговорами с гусляром видением.
Снилось пожарище и вонь горелой плоти… Звучал в голове размеренный голос, четко произносящий: «Знают на Руси трех царей…».

 

За девяносто восемь лет до Угры
…Знают на Руси трёх царей. Во-первых, царь константинопольский. Царь из града царей. Во-вторых, царь немецкий, из империи Римской, латинянами цесарем именуемый.
В-третьих, наш, ордынский.
Дмитрия Ивановича Донского никто не назвал бы царём. Никогда это его не заботило и не раздражало – до сего момента.
Он шел по покрытой серым пеплом земле, что когда-то звалась улицей, и смотрел на черный пустырь на месте посада, обгорелые стены кремля; на трудящиеся тут и там похоронные команды – им предстояло много работы.
По самым скромным подсчетам, горожан погибло до половины. Москва выгорела. Будто девицу в разоренном городе, взяли её силой, осквернили, побили и бросили помирать.
Не в первый раз. Возможно, не в последний.
Приказ выслать погоню уже был отдан – и воины с перекошенными, застывшими от ярости и боли лицами седлали коней, вели последние приготовления.
Все понимали, что это тщетно. Ищи ветра в поле, а татарина в степи… Даже если и найдешь – не обрадуешься. Великую силу царь обрушил на впавших в немилость.
Татары пришли, как захотели, и уйдут по собственной воле. Бешеная скачка, а быть может, и рубка могли лишь чуть остудить горячие сердца. Да и этого, если вдуматься, не могли.
То и дело князь ловил на себе взгляды – пристальные, осуждающие, в лучшем случае – непонимающие.
Грустно улыбнувшись неведомо чему, остановился он на развалинах большого терема.
Мысли его витали не здесь и не в сём часе. Очами души видел он Куликово поле, и бьющихся Пересвета с Челубеем, и два войска. Узри их те, что бились некогда при Калке, – решили бы: татары с татарами воюют. В далеком прошлом остались тяжелые доспехи и дружинная тактика. Легкая конница с луками, в одинаковых тегиляях и коже, в стальных шлемах и с луками – и даже лица противников были схожи неотличимо.
И всё же там была вся Русь истинная, православная, и стояла она под его хоругвями.
Под его!..
Он горько засмеялся.
– Смотри, Вася, – сказал он тихо шедшему чуть позади, чтобы не мешать отцовским мыслям, наследнику. – Смотри внимательно и запоминай. Радуйся. Вот она, царская награда. Милость великая!
Василий удивленно воззрился на отца. Или ум за разум зашел? От такого и впрямь помутиться можно.
– Не понимаешь. Никто не понимает. Они скажут – Дмитрий никогда не спорил с нынешним царём… А когда царь пришел убивать – отсиделся в кустах. Москву защищал литвин Остей.
– Заткнем!..
– Молчи и не перебивай, сынок. Потому что в чем-то они правы. Они не видят того, что видит царь. Что вижу я. Когда в Орде начались нестроения, мы глотнули воли. Ухватили ее в горсти, сколько могли, – и не удержали, да и не могли удержать. Но что-то мы всё же сделали. На Куликовом поле мы побили не врага нынешнего царя Мамая. Мы побили татар.
– Господ?
– Так, да не совсем.
Князь присел. Разметал пепел и подобрал лежащий на земле клинок. Деревянные ножны сгорели, их металлическое устье и проволока из оплётки рукояти расплавились от жара, образовав причудливые наросты…
Сам меч не пощадили ни огонь, ни время. Когда-то прекрасный, чудесной работы чуть кривой клинок с заточкой по обеим сторонам был стар и, видимо, давно служил украшением стены, а может, и семейной реликвией.
Князь протер рукавом клинок. Проступили неряшливо выбитые, трудно различимые буквы: «Лета от со… походе… Ливонской… память о спасении… побратались на сем клинке Иван и Сохор». На другой стороне значилось то же монгольскими буквицами.
– Ходили мы в одни походы. Одному царю кланялись и дань платили. Наши сестры и дочери шли за них, а их – за нас. По крайней мере, они очень хотят, чтобы мы помнили именно это.
– А это не правда?
– Это, – скривил рот князь, – не вся правда. Если лишь по этому судить – один народ мы, и одна страна. Нет нас и их, а есть одна большая Татария. Вот только в походы-то мы вместе ходили, а татарские сабли разваливали наши головы. Выход платили – а церкви горели русские. И женщины кричали наши. Не их. Да и шеи гнули – тоже мы.
Он внимательно присмотрелся. На «русской» стороне клинка куда менее глубоко, чем памятная надпись, кто-то начертал короткое и почти что не пострадавшее от времени «Помни о Неврюевой рати». Воин, некогда владевший сим мечом, знал – иногда нужно улыбаться врагу в лицо. Иногда даже ненавидеть его уже не получается – слишком близок он стал.
Если нет ненависти, память тоже сгодится. Главное – не забывать.
– На Куликовом поле мы разбили не просто господ. Мы разбили тех, кто очень хотел, чтобы мы считали себя ими и в то же время ниже последнего из них. Мы вспомнили, что мы, оказывается, не окраина улуса Джучи, а Русь. Такое – не прощают. Царь должен был ударить. И что будет дальше – тоже понятно. Слушаешь?
– Слушаю, отец.
– Придется забыть о попытках сговориться с соседями. Рабы не ведут переговоров. Мы будем платить полную дань-выход и ездить в Орду, чтобы ползать перед ханом на карачках. Нашему войску выпадет снова ходить в походы вместе с татарами. Скорей всего, ты сам отправишься в Орду, как они это называют, «гостить» на многие годы.
Василий побледнел. Не из-за страха за себя. От ярости и бессилия. Но все же сдержал удар. Спросил только:
– Так что же, все, чего наши пращуры достигли за эти годы?..
– Не совсем. Мы больше не станем играть по их правилам. Мы будем терпеливы. Мы станем ждать и помнить. Пока мы еще не можем позволить себе открыто выйти против них. Но однажды Орда ослабеет. Пусть пройдет сорок лет, пятьдесят, сто, но это случится. И тогда…
Князь поднял найденную саблю на ладонях. Посмотрел на оружие внимательно.
И – раз! – ударил с оттяжкой по обгорелому, но устоявшему столбу – боком, плоскостью клинка. Тренькнула сабля. Переломилась. С хрустом разлетелись осколки металла.
– Вот так, – заключил Дмитрий Донской. – Даже сталь дряхлеет и становится хрупкой. Слышишь? И сталь можно сломить. Теперь мы это знаем.

 

Угра. Здесь и сейчас
– Куда ты скачешь? – спросил однажды Тимошка. – На войну или от войны?
– Иди к лешему, – беззлобно посоветовал смурной от кошмаров Савва.
Потом ответил:
– Да.
Что именно «Да» – не уточнил.
Впрочем, гусляр понял его прекрасно.
Становилось холоднее, падал ледяной дождь, и на дороге было безлюдно.
– Ты новгородец. Говоришь мало, стараешься скрывать произношение, но тому, кто умеет слушать, все очевидно. Новгородский поход девять лет тому?..
Савва только кивнул.
– И все равно хранишь верность. Спешишь к войску, в котором тебя никто не ждёт. Не ждут ведь? Тогда было страшно, я помню.
Продолжать не было нужды. Девять лет назад подчиненный Москве по итогам прошлой войны Новгород, обеспокоился стремленьем московского князя Ивана собрать все русские княжества под своей рукой. Госпо́да новгородская обратилась к великому князю литовскому, прося принять вечевую державу под его высокую руку ради сохранения новгородских свобод.
К той самой Литве, что сейчас выступала в союзе с Ордой.
Москва ответила жестко и быстро. Потом, совсем недавно, был второй поход на Новгород, но он был всего лишь завершением раз начатого.
– Они шли под условия сохранения православной веры, – зачем-то сказал Савва. – Неважно, что говорит Москва. Да и не пошли бы никуда, если бы князь не давил. В конце концов, у Ивана было не слишком-то много прав отнимать новгородские вольности. И вот, русские убивали русских. Ненавижу такое.
– И все равно считаешь, что твое место – в войске? – поднял брови Тимошка. – Не пойму я тебя, Рыбник. Думаю, рассердился ты на Москву. Верней всего, во время того похода и, уж точно, потому, что ты новгородец. Настолько сильно, что по сию пору не боишься говорить крамолу. Но все равно… Было бы славно рассказывать быличку про тебя.
– Нет, – покачал головой Савва. – Даже не думай об этом.
…Дорогой он размышлял – может, сказитель прав? Его никто не ждет. Кем он себя возомнил? Те сведения, что он везет с собой, его намерения – что они изменят в общем великом противоборстве?
Был он далек от мыслей, свойственных прекраснодушным отрокам. Он никого и ничего не спасёт. Если повезёт – попросту исполнит то, что следует. Не более.
Если, конечно, его выслушают и услышат, на что он не слишком-то рассчитывал. В войске могли оказаться те, кто помнит его лицо. Тогда с ним вовсе не станут говорить – и это самое меньшее. В худшем случае – по обстоятельствам.
Таких, как он, ценят. Некоторые могут даже уважать. Но веры им нет и не будет.
– К вечеру до Москвы доберемся, – сказал Тимошка.
К удивлению воина, сказитель весь путь легко поспевал за конем и вовсе не собирался отставать. Двужильный он, что ли?
Впрочем, не его, Саввы, беда.

 

Еще солнце не зашло за край земли, когда они оказались вблизи от великокняжеской столицы.
– Так уж устроен мир, что всякая страна иногда берет в руки меч не для защиты, – вещал Тимошка. – Мол, мы-то сделаем все правильнее всех, если все вокруг станут наши. Иногда это даже получается. От желания народа и даже правителей исход зависит мало. Куда важнее то, как поведут себя завоеванные. Двести лет хороший срок. За него становится понятно, забыли они себя или нет. Если память осталась у них, и смогут себя отстоять – на карте появится еще одна страна. Если не смогут или забыли – одним народом станет меньше. Вот, например, сейчас. Татары… Всё пытаются нас убедить, что никаких русских нет и не было никогда. К счастью…
– Погоди трепаться, – бросил Рыбник, привставая в стременах и прикладывая руку ко лбу. – Дымы. Москва горит. И пыли над дорогой с избытком. Давай-ка на обочину… Не войско ли, часом, на нас идёт?

 

…Это оказалось не войско. Беженцы, которым не хватило места в кремле и которых государь отправил на север. Возмущение, страх и горе мешались в их глазах.
– Перепугался! Правильно епископ Вассиан говорит – прибежал к жене под юбку прятаться, государюшка, – голосили возмущенные погорельцы. – Как дань царю зажимать – первый, а как отвечать за дела оружно…
– Посад пожег! Каширу пожег! Да еще сына Ивана от войска отозвать, бают, пытался. Ну да тот ему уж ответил. Тогда воеводе Холмскому велел сына силой приволочь, так тот взял – и тоже ослушался. На них, родимых, Ивана Молодого да боярина Холмского, вся надежда, они войском на Угре командуют. Не пропустят супостата!
– А что князь? – попытался добиться толка Рыбник. – Быть не может, чтобы сдался.
– Да что князь!.. – начал было беженец, но тут подъехал один из сопровождавших толпу воинов, и погорелец предпочел скрыться в людской гуще.
– Тьфу ты, напасть. Нашли, кого слушать. Хуже баб, – сокрушенно поделился ратник. – Князь советы ведёт да пути отхода для войска готовит. Не удержать нам их на Угре, на своей землице встречать придется. Ну, да ничего, удержим. Так думаю.
– Это если Литва в спину не ударит, – буркнул под нос Савва. – Или братья государевы, тоже те еще друзья…
Продолжил в голос:
– Спасибо, добрые люди!
Отошел в сторону, оттащив за собой Тимошку.
– Время поджимает. Боюсь, придется загонять моего одра. Ты сейчас куда?
– Как и собирался, в Москву.
– Сожгли же.
– То, зачем шел, не сжечь, – сказал твердо гусляр.
– Хорошо. Значит, спаси тебя Бог, добрый сказитель. Время настало мне в дорогу.
– И тебя, воин. Помни – даже сталь дряхлеет. И всякая земля может начать ковать меч. Не её в том вина.
С тем и разошлись. Впереди была скачка – наперегонки со временем, в надежде на чудо.
…Лишь позже уловил Савва странность – попрощался сказитель словами из того его сна.
Впрочем, он тут же выкинул это из головы.
Он и в самом деле не был врагом Москвы. Скорее, наоборот.

 

За восемь лет до Угры
Даже сталь дряхлеет. Но здесь, на Руси, от веку грабленой и битой от поганых, не давали пропадать даже древней стали, очищая и вновь пуская в дело всякий найденный кусочек.
Купец Дмитрий Олегович Городчанин знал это лучше многих. Ладьи его скупали лом доброго металла по всей Руси и везли в новгородские мастерские, откуда выходили тесаки и кинжалы, мечи и наконечники копий; и, конечно же, кольчуги, драгоценные новгородские панцири, ценимые по всей Европе наипаче тех, что выходили некогда из кузниц разоренного ныне Царьграда.
Из двух обломков древнего, невесть на каком поле откопанного клинка смастерил купец самолично два ножа-подсаадачника, два полумесяца узких, и отдал сыновьям Сашке да Коле.
Подсаадачный нож – не оружие: таким и в бою колоть несподручно, и из ножен быстро не достанешь. Так, тетиву подправить, стрелу смастерить, упряжь подрезать, камешек из копыта достать.
И все же – инструмент воина. Какой подарок лучше для мальчишки придумаешь?
Да еще и со значением – держаться вам, братцы, вместе.
А братцы носились по всей Торговой стороне, от набережной Волхова до Плотницкого конца, проводя время в мальчишеских играх.
Были они погодки. Старшего, Колю, прозвали за серьезный нрав и постную мину Рыбой, младшего, Сашку, Занозой – за качества прямо противоположного свойства. Грезили мальчишки стезей воинской, однако и отцовскую науку купеческую впитывали легко.
Времена стояли темные, так что отец не рушил их мечтаний, да еще и нанял мальцам в науку старого воина Семёна Дубину, большого умельца и на кулаках, и на мечах, и из лука.
Купец до мозга костей, Дмитрий Олегович знал: иногда самое безопасное место – в самом сердце бури.
Давно ставшая настоящим воинским лагерем в обличье княжества, Москва волком смотрела на купеческую новгородскую вольность.
Марфа-посадница сотоварищи начинали искать союзников в Литве.
Тут меж подросшими братьями и пробежала кошка:
– Права Москва. Нечего, – веско говорил старший, – отчины-дедины чужакам отдавать.
– А то лучше, – горячился Заноза, – чужакам волю свою и самость сдать?
– То не чужаки, то русские, свои! С правами!
– Чем они нам свои, ежели воюем с ними от века к веку и права те с боя взяты? Или мало они нас били?
– Веру православную забыть?
– Магдебургское право веру нашу нам сбережет!
– А правят у них все равно латиняне!..
…Разругались братья. Когда выдвинулась Москва на землю Новгородскую, встал младший среди защитников. Старший вроде бы тоже, да только сгинул в походе. Не было боев еще – а уж сгинул.
Бывает. Всякое случается. Не первый, не последний.

 

– Тихо идите, след в след, там ловушки, – велел Рыба, дурея от собственной наглости. Не каждый день отрок ведет отряд воинов – и те слушаются.
Московские воины если и хмыкали в бороды, то неслышно.
Поход шел удачно. Пока вече судило и решало, пока все подряд спорили с Марфой-посадницей, и она со всеми, Москва перешла границы и развернула лесную войну.
Неуловимые конные лучники на низкорослых лошадках будто возникали из-под земли, жгли, убивали, били по обозам – и исчезали, будто и не было их никогда.
Новгород последний из русских земель держался европейской науки в войне – и тяжелая его конница ничего не могла поделать с таким противником; разве что ударить тяжко в решительном сражении, а навязать его мешали бесконечные проволочки.
Что поделаешь? Москва в сути своей была военным лагерем, русской Спартой. Новгород же – вечевым братством со всеми его преимуществами и недостатками, какие есть.
…Наконец основная часть московского воинства вошла в новгородские пределы. Ратники великого князя собирались дать новгородцам бой там, где те не могли нанести таранный удар своей латной конницей.
Так вышло, что на пути одного из московских отрядов оказался узкий проход меж двумя холмами, чьи почти отвесные склоны прекрасно простреливались.
В холмах засела новгородская сотня, готовая умереть, но с места не сойти.
Еще одни неизвестные никому Фермопилы – сколько таких было в каждой войне от Сотворения мира?
Вышло и так, что обходить стороной у москвичей времени не оставалось: следовало гнать к реке Шелони и там сразиться с кованой ратью новгородцев. Повезло – при отряде отирался некий новгородский перебежчик. Было их в те дни немало, большей частью из пленников, но этот пришел сам.
У москвичей иуд в чести не держали, однако полезность их вполне сознавали. Паренек вызвался показать незаметную тропку, что позволит зайти заставе в бок и сбить её.
Заодно и проверка выйдет – действительно ли на службу хочет или прознатчик хитрый.
Так и решили.

 

…Пятеро пеших замерли по мановению руки шедшего впереди перебежчика, углядевшего что-то в ночной мгле. Присели на колено, держа луки готовыми к стрельбе.
Старшой подобрался ближе к проводнику, глянул сквозь густую листву малинника вперед.
Караульный, один.
Пихнул перебежчика в бок, указав на сторожа: мол, снимай.
Рыба, чуть поколебавшись, достал заранее вычерненный в золе кинжал и двинулся сквозь заросли, рассчитывая сделать дело чисто.
…Чисто – не вышло. Часовой чуть повернулся, чиркнул кинжал по кольчужному воротнику, взметнулась вверх рука.
Летит кинжал в сторону, кричит караульный. Откуда-то снизу ответный крик – услышали.
Вцепился Рыба во врага, потянулся за подсаадачником, остолбенел вдруг.
Как не остолбенеешь, когда враг на тебя знакомыми глазами смотрит и спрашивает удивленно:
– Брат, ты? Живой?..
– Чего возишься, кончай! – каркнул откуда-то сзади старшой. – Сейчас подоспеют!
И впрямь, чего возиться? Времени нет, а все давно для себя решил.
Извернулся Рыба, достал из тугих ножен подсаадачник да и вонзил забывшему сопротивляться брату под ребро.
Взглянув в остекленевшие глаза, доставать не решился. Вместо этого снял с пояса убитого такой же клинок, до боли знакомый.
– Что так долго? – буркнет старшой недовольно. – Знакомого встретил?
– Брата, – честно ответит Рыба.
Командир не поймет его сначала, а потом, когда придет понимание, выматерится в голос.
На Руси не любят иуд. Окаинившихся – тем более.

 

Угра. Здесь и сейчас
Савва вынырнул из кошмара. Потянулся, ничего толком не соображая, к меху, жадно напился.
Кровавый туман потихоньку отступал, переставал застилать взор. Стало легче.
…С тех пор как расстался он с гусляром Тимошкой, привычный кошмар посещал его каждую ночь, и каждый раз был он все ярче и подробнее, будто обретал плоть. Раньше, бывало, по году не снился, а теперь….
Рыбник резко выдохнул. Уселся на поваленное дерево у едва тлеющего костерка. Внимательно посмотрел на ладони, сжал-разжал кулаки. Зацепил ногтем подсаадачник, вытащил из глубоких ножен. Воззрился тупо на тонкий полумесяц лезвия.
Потом потер под ребром, куда – во сне – пришлось лезвие часовому.
Там болело, словно в отместку за увиденное. Не стоит проживать заново память, раз уж Господь уготовил ей место в прошлом. Если даже имя твое уже иное.
…Примораживало. Скоро встанет лёд на реках.
Он так и не рискнул объясниться со своими напрямую. Со времен новгородского похода отношения его с московскими ратниками вовсе не улучшились, скорее, напротив.
Странно – многие новгородцы после того, как вечевым вольностям пришел конец, отправились служить московскому государю. Не только перебежчики и предатели, но и те, кто стоял за Новгород, тоже шли служить великому князю Ивану.
В числе новгородцев на московской службе оказался и он. Долго это не продлилось, да и продлиться не могло.
Дерганый он стал после памятного боя меж холмами. И, конечно, сорвался.
Стал как-то командир спьяну куражиться, Новгород предателями и нерусью обхаивая, – тут-то он и не выдержал.
И ладно бы кулаком врезал, так ведь нет, ножом насмерть заколол. Это он потом узнал, что насмерть – тогда только и было забот, что ноги унести.
В итоге пробавлялся, торгуя ратным умением. Сначала на русских окраинах, а потом и вовсе на чужбину перебрался. Там бы и остался, да нагнало письмо от одного из немногих оставшихся на родине друзей.
Оказалось – есть у него на Руси дело. Недоделанное. Некоего человека, весьма опасного, якобы видели в Орде, а после – в Москве. В намерениях этой личности он не сомневался.
…В любом случае, разговаривать со своими толку не было.
Убийца командира, наёмник, не говоря уж о совсем далеком прошлом, – с такими не ведут бесед.
Вдоль берега приходилось перемещаться где тишком, а где наглостью, выдавая себя за московского воина. Слава Богу – в царящей вокруг неразберихе это удавалось достаточно легко.
И все же дело буксовало. Вот уже две недели он находился на Угре – и ничего не обнаружил.
Время от времени ему удавалось подсесть к одному из лагерных костров и расспросить, что слышно.
Слышно было мало. Здесь, на границе Руси и Степи, правдой были чуть не ежедневные вылазки татар в попытках перейти реку, означавшие бесконечную череду боев.
Глухо рявкали несколько пушечек, удерживающих самое опасное место неподалеку от ставки – это тоже было правдой.
Правдой являлось и то, что государя будто подменили. Стряхнув с себя нерешительность и сонное оцепенение, тот покинул Москву и переместился ближе к позициям, развернул кипучую деятельность – то обмениваясь с ордынцами посольскими людьми, то готовя отступление на второй рубеж обороны, то уговаривая братьев своих, с которыми по семейной традиции вовсе не ладил, присоединиться к делу, а то и отправляя храбрецов на вражеский берег с заданиями.
Литва медлила, полков своих не присылала. Сковал ее дерзким набегом крымский хан, немыслимыми усилиями московских послов превращенный в союзника.
Скоро, со дня на день, должен был стать лёд, и тогда татары хлынут и сомнут тонкий строй русских, возжелавших в своей наглости жить собственным умом.
Ни слова о предателе. Может, и не было его никогда.
…Лёд.
Савва встал и отошел от огня. Прищурился. Там, где должна была быть ровная, густая цепь огней, осталось их лишь несколько.
Москва начала отводить войска вчера. Удержать покрытую льдом реку не представлялось возможным, и войско отходило на подготовленный князем рубеж, вдоль которого протянулись рвы и засеки.
На берегу оставались одни только дозорные заставы.
«Заставы…» – думал он. А что если та из них, что прикрывает главный брод, падёт в одну из первых ночей? Или даже не падёт, а просто не сумеет предупредить своих?
Татары перейдут реку тихо, ударят в спину не успевшему закрепиться воинству. Оборона будет прорвана до того, как её установят…
Задержаться. Проверить.

 

…Час предрассветный. Застава. Человек в тегиляе – почти незаметная тень – тащит мешок к одинокой пушечке.
– Тяжело? – интересуется сочувственно выступивший из тьмы некто высокий, в черном. – Не помочь?
Шуршит, покидая ножны, сабля. Человек роняет мешок, отшатывается, попадает в пятно света от факела.
Пришелец сочувственно щелкает языком.
– Что же ты так с порохом? Промокнет… – Делает шаг вперед. Отблески света ложатся на лицо, струятся тени.
Человек, что нес мешок, пронзительно кричит. Пытается креститься – и снова кричит.
Так истошно не вопят даже под пыткой у лучших палачей.
Это не страх. Это не боль.
Это ужас и еще всего по чуть-чуть.
…Почему на крик не бегут часовые? Где все? Отчего не ржут в тревоге кони?
Трясется от ударов изнутри дверь времянки, служившей местом ночлега для заставы. Тщетно. Времянка-то времянка, а из крепких бревен сложена, дверь толстая – и снаружи надежно подперта. Долго провозятся.
Остывают двое караульных – увлеченные беседой и шутками, не заметили они клинка в спину.
Тихо лежат у коновязи некогда изящные животные, а ныне бесформенные туши с кровавой пеной на мордах и лужами крови под перерезанными глотками.
Один конь только и остался цел – приберег для себя предатель.
Увы, Савва поспел слишком поздно.
Человек бросается в бегство. Рыбник рычит сквозь зубы и бежит за ним. Бежать ночью в темноте по буеракам и гололеду – то еще удовольствие. Так и ноги недолго переломать.
Бог миловал.
…Нагнал беглеца на лесной поляне над высоким оврагом. Чуть светлело на востоке, и первые жалкие лучики давали возможность различить очертания предателя.
Беглец встал спиной к оврагу. Достал саблю. Ударил – почти наугад.
Это был странный бой, бой в темноте. Можно было лишь догадываться, с какой стороны отбить чужой клинок, и двигаться – в надежде, что острая сталь пролетит мимо.
Поймать удар, сделать шаг в сторону, почувствовать не ушами, но кожей тихий посвист – и тут же пригнуться, пропуская холодный ветер над головой.
Рубануть самому.
Это длилось долго, очень долго – возможно, несколько мгновений. Потом они ударили одновременно – Савва резко, снизу и справа, а предатель – прямым «плевком». Столкнулись сабли.
Заплелись. С искрами и звоном полетели в сторону – прямо вниз, к реке.
…Они стояли запыхавшись.
– Ты… мертв… Тебя… нет… Сгинь, нечистый, – выдохнул беглец.
– Это ты мертв, – заметил Савва. – Даже если отобьешься – живым не уйдешь. На заставе твою рожу помнят, братец Рыба… или как там тебя сейчас звать-величать? На рыбник пущу.
Потянулся к поясу. Подсаадачными ножами не бьются, но так будет правильно. Достал.
– Одно, – продолжил, – не могу взять в толк. Ты ради Москвы ни родины, ни товарищей, ни брата не пожалел. А сейчас ее на ордынского царя меняешь, который тебе не сват и не кум. Или не по нраву пришлось, иудушка, что службу там тебе находили, а знаться не желали?
Николай Рыба, предатель, братоубийца, молчал. Ощупал пояс. Кинжала не было – вывалился во время бегства.
– Знаешь, Сашка, – сказал, – просто всё. Есть законный царь, которому великий князь присягнул. Но присягу он свою нарушил, потому что сам царём стать пожелал в своей собственной стране. А для того страну общую, улус наш, рушит. Пусть ему хоть сто раз клятвопреступление чернецы дозволяют – мол, силой вынуждали клятвы принести, – это не по чести. Ты должен понять, – вдруг с дикой надеждой произнес он. – Или не ты говорил, что не по закону Новгород воли лишать?
– Тоже мне, знаток чести нашелся, – сплюнул Савва-Сашка.
– Не хуже твоего, Заноза. Или не против законного господина Новгорода встал, пусть и жестокого? Не меньше моего ты предатель. Даже дважды. Ты-то зачем вдруг за Москву воевать стал?
Рыба сделал шаг вперед, глядя внимательно на брата.
– Разница в том, – сообщил Сашка, – что я терпеть не могу птиц в клетках. А еще и в том, что есть разница между своими и чужими. Чужими по крови, вере и обычаю, которые хотят превратить тебя самого в чужака и ради этого убивают и жгут. Есть, наконец, разница, кто воюет. Между Новгородом и Москвой я выбрал бы Новгород, вот только нет его больше. А между Русью и погаными – избираю Русь. Не люблю московского государя, но делает он нужное.
– Понимаю. Но что поделаешь… – Рыба подошел еще ближе.
– Сдайся, брат, прошу. К кату не поволоку, – сказал Заноза. – Уходи в монастырь, замаливай. Я не прощу, но Бог простит. Хоть какой, а свой ты.
Рыба в ответ улыбнулся добро и как-то заискивающе.
И ударил. Из-под руки, подло, точно таким же ножом-полумесяцем.
Сашка отшатнулся, но до конца уклониться не успел. Прошел нож между пластин хатангу, а кожаная заплата на кольчуге и поддоспешник лишь чуть задержали удар, не дав насадить его на нож, что поросенка на вертел.
Живот ощутил что-то горячее. Кровь.
Снова, как тогда, в том злосчастном карауле, взгляд заволокло красное марево.
Но привычное тело уже само отходило в сторону, било, отражало чужие удары, стараясь вырвать из рук врага жизнь – даже если ее, жизни этой, всего-ничего осталось.
Двое бились на склоне холма, и не могли одолеть друг друга.
Одни и те же ухватки. Одни движения.
Сражались братья, а казалось – один человек.
Сражались вроде бы люди, а на деле – Русь и улус Джучи.

 

…Сашка чувствовал, что слабеет. Сколько уже они бьются? Неведомо. Осталось совсем чуть-чуть, и он проиграет, рухнет, где стоял.
«Всякая страна может отковать меч, – услышал он голос из памяти. – Даже сталь дряхлеет и ломается».
Да что за мечи такие распроклятые? Сталь? Загадки без отгадок, тень на плетень. Но все же он уже понимал – брат был равен ему, и одолеть не выйдет.
А значит… та невнятица на деле предупреждение… и слова эти относятся к сему мигу…
Он быстро прочитал молитву и ударил – не брата, но прямо по ножу его.

 

…Ждал всякого – но не того, что собственный нож исчезнет из руки. «Вот и конец», – успел подумать. Встали перед глазами лица – любимой, в чужой земле дожидающейся; матери, с укором смотрящей; отца нахмуренного. Еще отчего-то Дмитрия Донского из сна рука об руку с гусляром Тимошкой – уж это вообще ни в какие ворота.
«Вот она какая, смерть», – подумал. И лишь тут заметил, что враг его так же удивленно смотрит на опустевшую руку.
Показался краешек солнца над окоемом, залил землю пока еще тусклым светом. Стало видно, что происходит на том берегу.
– Ушли, – удивленно сказал Рыба. – Татары. Уходят. – Они действительно собирали шатры, грузились и уходили прочь, оставляя по себе лишь кострища и выгребные ямы. – Эй, куда же вы? Постойте!
Разбежался – и сиганул со склона вниз, пытаясь поспеть вдогон.
Сашка, нет, Савва подошел к краю. Рухнул на колени. Глянул вниз.
Кивнул с грустью.
Все было кончено. Было братьев двое – один на этом свете остался. Пока что остался.
Он слабел, и понятия не имел, где ближайшее жилье.
Сил почти не было. Но все же он поднялся – и внаклон, поминутно оскальзываясь, побрел в лес.
Слишком упрямый, чтобы погибнуть.

 

…Потом он узнает, что замысел московского князя, которого уже начали временами величать в переписке с иноземными владыками царём, сработал. Татары, запутанные послами, запуганные несгибаемостью кучки русских, решат, что отступающие части заманивают их в ловушку, повторяя любимую татарскую тактику, так дорого стоившую самим русским на Калке. В тот самый миг, когда татары побоялись переходить Угру, на карте возникло новое царство – Россия. Пускай Новгород так и не обретет прежних вольностей – все сложилось к лучшему.
Савва был в этом уверен.
Назад: 8
Дальше: Эпилог