Книга: Огненный рубеж
Назад: 7
Дальше: Игорь Прососов. Сталь из Самарканда

8

– Фу ты!.. – тряс головой чекист. – Приснится же такая дрянь.
В избе было зябко – буржуйка погасла, тепло в ней не держалось. Холод засел и в груди, там, где была приснившаяся дыра от стрелы. Холод пополам со страхом.
Снаружи, в окне, продолжалась стенающая темень. Лампа на столе тоже умирала.
Сержант пошарил рукой на сене. Рядом никого не было. Он отбросил шинель, быстро поднялся. Расшевелил фитиль в лампе, раздул огонек.
Растолкал лежащее на лавке тело.
– Где поп?!
Ругаясь и мыча, Остриков продрал глаза:
– Ну и страх снился… Сроду такого не видывал.
– Так я и знал, – скрежетал зубами Гущин. – Поп-то сбежал! Пока мы тут с вами, Остриков, дурацкие сны смотрели… Он гипнозом владеет?!
– Не замечал, – проморгался милиционер.
Чекист метался по избе, теряя размотавшиеся портянки. Что-то искал.
– Так я и знал, что эта вражина затевает какую-то ловкую гнусность!..
– Зачем же вы пошли за ним сюда, товарищ сержант? Говорил я вам, надо возвращаться.
– Не вашего ума дело, Остриков, – зло отрезал чекист. – Я веду следствие, мне и решать, куда идти. А вы держите язык за зубами, целее будете. Уяснили?
– Так точно, товарищ сержант госбезопасности, – гаркнул милиционер, вытянувшись в стойке. – А может, он… до ветру выбежал? Подождать бы, вернется.
– Некогда ждать. Уйдет, гад!.. Он украл мои сапоги, Остриков. Ну да, конечно, в казенных-то проворнее бежать. Не зря он их нахваливал… Эх, не догадался я, что поп на них глаз положил.
– Вот ваша обувь, товарищ сержант.
Остриков достал сапоги из-за печки, где они сушились. Гущин хищным движением выхватил их из рук милиционера. Перематывая портянки, торопливо спросил:
– А чего он болтал-то про сапоги?
– Так я ж вам говорил – он сапожным ремеслом кормится. Ему со всего села дырявые башмаки на починку носят. Новых-то даже в городе не купишь, нету. А батёк так залатает, что любо-дорого.
– Наживается на временных трудностях советской обувной промышленности, – пропыхтел Гущин, с усилием натягивая сапог.
– Когда дают, то конечно… Да он и не всегда деньги-то берет. Придет к кому в дом, увидит дырявые валенки или еще какую обувку. Заберет, потом принесет отремонтированные.
Гущин потопал ногами, проверяя, ладно ли сидят сапоги. Поспешно облачился в шинель, натянул мерлушковую шапку-финку, у которой еще накануне спустил назатыльник от снега и мороза.
– Идемте. Надо его найти. – Сержант достал из кобуры наган. – Вы тоже держите оружие наготове. Поп может быть опасен. Особенно если его сообщники следили за нами и теперь ждут удобного момента, чтобы совершить нападение.
Они вышли. Ноги сразу утонули в рыхлом снегу – намело выше щиколотки, и небо не переставало сыпать белым пухом. Гущин обежал часовню кругом. Милиционер тщетно искал следы пропавшего священника – их скрыл снег.
– Давно ушел, – подтвердил его мысль чекист. – Вот что, Остриков. Надо разделиться. Вы идите туда, выходите на дорогу до деревни. Я пойду к реке. В случае чего сигнальте выстрелом… Эх, погодка… – Сержант поднял ворот шинели. – В такую и пса на улицу не выгонят.
Отдалившись от избушки, Гущин сразу очутился в безвидной мгле. Шел наугад, доверяясь чекистскому чутью. Вперед, шаг за шагом, сквозь ветер и снег, сержанта толкало не только чувство ответственности за порученное дело и ненависть к врагам Родины, но и мерзкое ощущение, состоявшее из стыда – не справился с заданием! – испуга – не оправдал доверия начальника райотдела НКВД, теперь спишут в делопроизводители либо сошлют в глухой оперпункт! – и жутковатого осознания, что и сам он, сержант госбезопасности Гущин, теперь попадает под подозрение и может быть сочтен предателем, врагом, внедренным в органы вредителем. Что если поп в самом деле, владея магнетизмом и визионерством, одурачил его той мистификацией в парке, а потом завербовал, дал подписать под гипнозом какую-нибудь бумагу и напоследок наслал сонное видение-дурман с поповской агитацией? От этих неприятных мыслей невольно ускорялся шаг, и снег таял, не долетая до лица, – такой жаркой ненавистью пылало оно.
С направления Гущин сбился быстро. Обходил упавшие стволы, непролазный кустарник, крутился из стороны в сторону. Потерял даже собственные следы, да в такой тьме и снежной круговерти их мудрено было разглядеть. Решил вернуться к часовне и долго плутал меж деревьев. Избушку так и не нашел. Пробовал кричать, звал Острикова, невзирая на опасность, что вместо милиционера на него выйдут подельники сбежавшего попа, кулацкие прихвостни, белогвардейские бандиты, имеющие в лесах свои схроны и норы.
Ни Остриков, ни кто другой на крики не отозвался. Меж тем пурга помалу утихала, а холодеющие щеки и нос чувствовали, как крепчает мороз. Часов у сержанта не было, и он определил навскидку – должно быть, около полуночи, а до рассвета стужа еще усилится.
Гущин собрал свою чекистскую волю в кулак и приказал себе отставить панику. Он мысленно разбил окружающее пространство на четыре сектора. С одной стороны была деревня. С другой – дорога. Третий сектор – река. Что было в четвертом направлении, он не имел представления, но шанс уйти в неизвестность был, таким образом, невелик – один против трех. Вызвав в памяти лицо дорогого и любимого вождя со строгим выражением, словно бы говорящее ему: «Нэ имеешь права подвести нас, товарищ Гущин!», сержант решительно двинулся в произвольно избранную сторону.
Скоро из груди его вырвался выдох облегчения: он вышел на безлесный простор. Далеко впереди даже помстились огоньки в колхозных избах. Осталось дойти до деревни, поднять здешний партийно-советский актив, вооружить – чем вооружить? ну, что-нибудь да найдется – и отправить прочесывать лес да берег реки. Остриков наверняка уже там, в деревне. Может быть, успел поднять тревогу? Вот это лишнее, подумалось сержанту. Милиция не должна проявлять инициативу, когда операцию возглавляет госбезопасность. Может испортить все дело. Да и сам Остриков все-таки неясен. Заметно сочувствует попу, хоть и пытается это скрыть, оправдывает церковника, в операции явно участвует нехотя, перечит ему, Гущину, высказывает незрелые соображения. Надо будет проверить и разъяснить старшего милиционера Острикова – не подлежит ли он чистке. Но это потом.
Сержант медленно, устало брел через широкое поле. Ноги вязли в выросшем за несколько часов сугробе. Пальцы в сапогах мерзли, Гущин старался шевелить ими, чтобы не немели. Руки держал в карманах. Наган давно выпал из ладони и своей холодной сталью создавал дополнительное неудобство.
Поле было неровным, бугристым и всхолмленным. В одном месте Гущину пришлось карабкаться несколько метров вверх. Потом огибать кустарниковые поросли и купы деревьев. Он силился рассмотреть деревенские огни, которые мигали ему издали, но теперь их не было. Вместо приветливо светящихся избяных окон впереди вставала до неба глухая чернота.
Вдруг слуха его достигла человеческая речь. Сержант насторожился. Голос был глухой, издавал невнятные гортанные звуки. Потом заржал конь. И снова странная речь. Голосов стало два.
«Не по-русски говорят!» – пронзила чекиста жаркая догадка. Несмотря на утомление и мерзнущие конечности, им овладело возбуждение охотника на людей – на плохих людей. Кто сговаривается в ночи, вдали от человечьего жилья, в такую погоду, когда все честные граждане спят в своих домах, чтобы рано с утра идти на работу? «Шпионы! Заброшенная диверсионная группа. Это они светили огнями!» Плохо слушающимися пальцами Гущин крепко сжал револьвер. Диверсантов следовало выследить во что бы то ни стало, не обнаруживая себя. Один он с ними не справится. Но узнать, куда они направляются и что замышляют, – его долг перед партией и Родиной.
Пригибаясь и осторожничая, сержант пошел на звуки. Отводил локтем гибкие ветви кустарника, медленно ставил ноги, чтобы не скрипнул снег. Тихо дышал на правую руку с оружием, чтобы задеревенелые пальцы не отказали в решающий миг.
Чутье подсказывало – бандиты совсем рядом. Но он не видел их, и это усиливало напряжение. Ему никогда еще не приходилось испытывать такое психологическое напряжение, поэтому Гущин не знал, как проявит себя в этой рисковой ситуации организм. В школе НКВД на лекциях по психологии объясняли: организм может повести себя по-разному – геройски либо предательски. Пока не проверишь в деле, не узнаешь.
Гущину хотелось быть героем. Но внезапно увидев перед собой огромную черную гору – всадника на лошади, – он смог лишь издать жалкое, сдавленное «А-а-а!».
Туша коня переливалась багровыми сполохами, разверстая храпящая пасть была огненной. В этом красном свечении Гущин за миг рассмотрел голову всадника в меховой шапке с вислыми, как волчьи хвосты, ушами. Черты лица были нерусские. Сержанту почудилось, будто лицо схоже со звериной мордой.
Глядя на чекиста сверху вниз, страшный всадник исторг из себя рык, прозвучавший переливисто, как дальний раската грома. Вроде как что-то сказал – повелительно, точно власть имеющий.
Сержант немедленно повернулся и побежал. Сердце заходилось в ужасе, лицо горело от липкого жара, а горло сжимал стальной хваткой мороз. Было трудно дышать, и ноги леденели от страха. Прутья кустов секли ему по глазам, низкие лапы сосен царапали, словно когти.
Сзади доносился дробный топот конских копыт. Если б страх не сковал его мысли, Гущин подумал бы, откуда такой громкий топот в сугробе рыхлого снега. Но он забыл даже о нагане в руке.
Гул скачущих лошадей стал сильнее, громче, будто целая конница брала его в окружение. Короткие гортанные крики щелкали в воздухе, словно кнуты.
В изнеможении чекист упал на снег. Стылая жуть перекрывала дыхание, сердце едва не выпрыгивало из груди. Вокруг опять был лес. Гущин из последних сил подполз к стволу дерева, прижался. Потом повернул голову, чтобы видеть.
Сквозь лес мчались красные кони с черными всадниками. Их было много. Плотная конница казалась единым существом, с единым разумом и волей – многоголовым драконом из детских сказок. Сруби одну голову – на том же месте вырастут три новые.
Вдруг одна голова отделилась от общего тела. Конь повернул вбок и пошел на распластанного в сугробе человека с наганом и краповыми петлицами. Ни то, ни другое не могло ему тут помочь. Сержант был младенчески беспомощен и понимал это. Ему хотелось заплакать и позвать мать. Чтобы она пришла, укрыла, успокоила, прогнала жуткое видение, как дурной сон.
Фигура всадника была совершенно черная, темнее ночи, чуть подсвеченной снегом. Но под огромной головой, на груди, сияло пятно. Это была пятиугольная металлическая бляха, хорошо знакомая каждому советскому гражданину. Членский значок с буквами «МОПР». Только очень большой.
Значок стал последней каплей, повергшей Гущина в неописуемое состояние на грани разума.
– Матерь Божья! – вырвался из его груди отчаянный хрип.
Из каких-то глубин детства, бабкиных шепотливых, в темном углу с иконами, наставлений выплыли это полупридушенные, малопонятные ему, чуждые слова, в которых, несмотря на их чуждость, чувствовалось единственное средство спасения, ощущалась сила, способная противостать багрово-черной, нечеловечески страшной коннице.
Эти слова не вязались ни с чем в его жизни. Но и красный поток не принадлежал ни советской действительности, ни антисоветской, и никакой вообще.
Всадник по имени МОПР остановился в нескольких метрах от сжавшегося в комок чекиста. Постоял немного, словно принюхивался издали к лежащему человеку и решал, стоит ли тот внимания. Потом повернул коня и вновь слился с гигантским телом дракона.
Гущин на миг закрыл глаза. А когда открыл, понял, что видит перед собой хвост дракона. Красная конница иссякала, растворялась в ночном лесу.
Страх понемногу ослабил хватку, и сержант безвольно повалился на спину.
В полузабытьи он лежал до рассвета.
Едва начало сереть небо, Гущин поднялся на ноги, ставшие как костыли, и побрел, куда глаза глядят. Револьвер он так и не выпустил из руки – пальцы в рукавице сжались намертво.
Но силы в закоченевшем теле еще оставались. Их хватило, чтобы инстинктивно шарахнуться от человеческой фигуры, вышедшей из-за толстой сосны. Фигура оказалась нестрашной. Женщина, закутанная в темную длинную одежду, с пуховым платком на голове, шла по своим делам.
«Колхозница», – повернулась в голове тугая мысль. Он хотел крикнуть ей: «Постойте, гражданка!», но изо рта с едва ворочающимся языком вылетело просто тихое мычание. Он только напугал ее. Или она не слышала? Гущин попытался идти быстрее.
«Стой, товарищ колхозница!» Нет, опять не получилось. Да что же это! Словно тугоухая, не оборачивается. И идет небыстро, значит, не чует опасности. Гущин догадался – надо просто следовать за ней, куда-нибудь да выведет.
Нога в снегу запнулась, чекист упал и забарахтался. Испугался, что потеряет женщину из виду, выдохнул еле слышно: «Погоди, мать!» Но пока он тяжелым усилием ставил себя вертикально, она в самом деле не двинулась с места – ждала. Сержант успокоился, осознав, что колхозница ведет его, хоть и не отзывается. Может, вправду глухонемая.
Скоро вышли из леса.
Солнечный луч вдруг прорезал серую пелену неба и озарил снежные барханы. По белой простыне разлился янтарно-розовый свет. В одно мгновение Гущин понял все: что ночью он вышел к реке и принял ее пойму в излучине за колхозное пахотное поле у деревни; что пересек Угру и очутился на той стороне, где, по словам сбежавшего попа, стояла когда-то татарская конница. Но что было дальше – в этом он терялся. Воспоминание снова рождало страх, и ледяные клещи стискивали горло… Только вид женщины впереди немного успокаивал.
С пологого прибрежного откоса он съехал к реке на собственном заду. Ноги отказывались идти дальше. Сержант не верил глазам, таращась на спешащую к нему подмогу. С того берега трусил, торопясь, беглый поп в сбившейся набок монашьей шапочке, махал рукою и кричал. За гражданином Сухаревым поспевал милиционер Остриков с обмороженным белым носом на испуганной физиономии.
Чекист повертел головой, ища свою спасительницу. Но та пропала, как будто и не было ее. Не оставила ни имени, ни адреса для благодарности.
– Полночи искали вас, товарищ сержант!.. – взволнованно проорал Остриков. – Я уж и в воздух стрелял, чтоб вас сориентировать. А вы вон где… Нашел я батька́-то!.. Не сбег он, дрова рубил в лесу…
Сержант поморщился. Все тело его было словно избито и болело томительной, тянущей болью. Никакие человеческие слова не могли сейчас вырвать его из состояния отрешенности и внутренней пустоты, которое он испытывал, даже несмотря на то, что чекистская честь его была спасена. И даже такая бессмысленность, как заготовка дров в ночном лесу, в собачью погоду, не зацепила его замерзшее вместе с руками и ногами чутье оперуполномоченного НКВД.
Отец Палладий и Остриков подхватили сержанта под мышки, потащили через реку. Священник сбивчиво, отдуваясь под тяжестью чекистского тела, рассказывал, как ему пришло в голову сделать напоследок доброе дело – запасти дрова в часовне для тех, кто еще забредет туда в надежде согреться и заночевать; как отошел подальше в лес, чтобы стуком топора не будить их; как тащил потом обрубленный древесный ствол и как отыскал его за этим занятием Кузьмич.
Гущин безвольно запрокидывал голову и смотрел в небо. Объяснений он не слушал и почти не слышал. Время от времени его чуть оживший язык выталкивал изо рта слова:
– Красные… красная… Кони… МОПР!..
– Что это он?.. О чем? – не понимал священник.
– Так праздник сегодня. Красный день календаря, – объяснил все и всегда понимающий Остриков. – Он хотел на демонстрацию в городе. Там, наверное, сейчас парад, буденовские кавалеристы…
Иван Дмитриевич Гущин почти не чувствовал ног, волочащихся по снегу. Но он чувствовал иное. Будто в груди у него засела стрела, как у того, кем он был в своем сне. И когда стрела эта вынется, из него точно так же потечет, уходя навсегда, жизнь, оставляя грязные залоги всего нажитого за хоть и короткую, но такую бестолковую его комсомольскую биографию…
– Колхозница… – бормотал он. – Колхозница…
– Куда бы нам его, а, отец Палладий? Про колхозницу какую-то толкует.
– Во Дворцах старушка у меня есть, духовная дочерь. Давай, Трофим Кузьмич, к ней. Как раз ее изба с краю. Вот и будет ему колхозница.
В тепле дома Гущин опять впал в забытье. Не слышал охов неведомой старушки, не чуял, как растирали его самогоном. Только когда стали вливать внутрь по глотку бодрящую для русского организма крепкую жидкость, сержант пришел в сознание. Поманил пальцем Острикова, который и проделывал все эти операции с его неподвижным телом.
– Ну как вы, товарищ сержант?!
Милиционер все еще волновался за жизнь и здоровье чекиста. Ведь если что – не сносить ему, Острикову, головы. Не уберег, не предусмотрел, упустил из виду, подставил, действовал несознательно, а может, и вредительски…
– Возвращайся в отделение, – слабым голосом инструктировал Гущин. – Сообщите в Калугу – заболел я. Приехать не могу… – Он собрался с силами. – Попа отпусти. Скажи там… чтоб его не трогали. Встану – сам разберусь. Понял?
– Понял, товарищ сержант, – бодро отрапортовал Остриков. – Гражданина Сухарева я уже отпустил… пока. До дальнейших приказаний.
* * *
Через раскрытую форточку в избу врывались одна за другой бравурные мелодии советских маршей из деревенского репродуктора. Бодро звенящие голоса пионеров исполняли «Марш энтузиастов», «Марш авиаторов», «Марш воздушного комсомола» и «Песню красных полков».
Укрытый двумя одеялами, Иван Дмитриевич Гущин постанывал на кровати в лихорадочном бреду. Правая рука выпросталась наружу и совершала отрывистые круговые движения.
Когда радиотрансляция взорвалась удалыми словами «Марша веселых ребят», горячечный больной возбужденно вскрикнул:
– МОПР…МОПР!..
К постели подошла старуха, поменяла мокрую тряпку на лбу.
– Что это он, батюшка, будто кличет кого? Какую-то мопру. Что за зверь такая? Собака, что ли, евойная?
Старый священник встал рядом с ней, задумчиво глядя на Ивана Дмитриевича и его бьющую воздух руку.
– Зверушка эта, Капитоновна, нынче знатная. Международная организация помощи революционерам, сокращенно МОПР. Мне Трофим Кузьмич растолковал это словечко, но понять смысл сего странного обстоятельства я не в силах… Да он как будто и не зовет, а наобратно – отгоняет.
«…Когда страна быть прикажет героем – у нас героем становится любой…» – неслось с улицы. Гущин застонал громче.
– Вот что, Капитоновна. Закрой ты, ради Бога, форточку.
– Так воздуху напустить, батюшка! Воздух-то от хвори – первое дело.
– Не видишь разве – худо ему от красных песен, тошно. Натерпелся, бедолага.
– Чегой-то натерпелси? – не вняла старуха. – Сам-то красный, ажно клеймо ставить негде… А молодой… – пригорюнилась она. – Да уже пропащий.
– А то ты не знаешь, Капитоновна. Как церкви в округе позакрывали да посносили, хвостецким простор для безобразий открылся. Вот и попал он им под руку. Да в ночь под главный советский праздничек. Разгулялась нечисть в лесу… праздник у ней тоже.
– Свят, свят, свят, помилуй, – закрестилась старуха, – заступи, Матерь Божья!
Она захлопнула форточку.
– А радиву эту поганую как приделали на столбе, так теперича только на ночь и глохнет…
* * *
Отца Палладия больше не арестовывали. Сержант Гущин, выздоровев и вернувшись на службу в калужский райотдел НКВД, отказался вести дело о церковно-фашистской шпионско-террористической организации в селе Лев-Толстое и его окрестностях. Только прежде чем сдать дело, он забрал из сейфа с уликами рукопись – повесть учителя Михайловского о Стоянии на Угре с контрреволюционным названием «Пояс Богородицы» – и прочел ее от первой страницы до последней. Хотел вовсе уйти из органов госбезопасности, но над его заявлением начальство посмеялось, затем пригрозило арестом и подвалом и, наконец, отправило обратно – служить не щадя живота советской Родине и ее трудовому народу на поприще разоблачения неисчислимых врагов коммунизма.
Тогда Иван Дмитриевич стал пить горькую. Пили в органах все, перед особыми операциями и после них это было даже обязательным делом. Но Гущина на особые операции больше не отправляли, жалея его пострадавшую той памятной ночью психику. О самой той ночи он почти ничего никому не рассказывал. По туманным словам докторов начальство лишь догадывалось, что заблудившийся в морозном лесу сержант пережил сильный страх с галлюцинациями, который повредил что-то в его молодом, неокрепшем организме. Поэтому неуставно дружившего с бутылкой сотрудника, когда-то перспективного, но теперь безнадежного, по-тихому списали летом тысяча девятьсот тридцать восьмого года. К тому времени троцкистских прихвостней, фашистских наймитов и агентуры иностранных разведок в районе стало намного меньше, а белогвардейско-кулацкое подполье и вовсе было вырвано с корнем, и можно было начинать чистку в собственных рядах.
Бывший начальник сержанта Гущина, старший лейтенант госбезопасности, в свой черед попал под эту чистку и тоже был расстрелян, как сотни тысяч других названных врагами народа. Некоторые его подчиненные отправились в исправительно-трудовые лагеря вслед за теми, кого они сами еще недавно туда определяли.
Расстреляли и учителя Михайловского, и еще четырнадцать человек, проходивших с ним по делу о диверсионно-контрреволюционном подполье.
Осталась от учителя только та картонная папка со стопкой обычных школьных тетрадок в линейку, исписанных его ровным мелким почерком. Папку эту бережно хранил у себя дома школьный военрук, бывший сержант госбезопасности, Иван Дмитриевич Гущин. Впрочем, о том, что когда-то он был чекистом, не знал в школе никто, даже директор и кадровик. Дети его любили.
В июне сорок первого года Иван Дмитриевич ушел на фронт и в октябре погиб в котле под Вязьмой. В квартиру его вселились чужие люди со своей трудной военной и послевоенной жизнью. Куда подевалась с тех пор папка с рукописной повестью школьного учителя истории, никто не знал. Да и искать ее никому в голову не приходило.
За год до войны Иван Дмитриевич возил рукопись в село Лев-Толстое. Хотел оставить ее на сохранение у отца Палладия. Оказалось, священник ее когда-то читал – учитель Михайловский просил его оценить повесть. Но взять папку батюшка отказался. За упокой души мученика Николая он молился, а насчет повести разводил руками:
– Что мне с ней делать? Оставь себе, Ваня. Не было ведь ничего этого.
– Как не было?! Ты же сам мне рассказывал, отец Палладий.
– Ну да, Стояние на Угре было. Тихонова пустынь была, – перечислял священник. – Да и будет еще… Авва Тихон был. Пояс Богородицы, оградивший Русь от разбоя ханской орды, был – так в летописях называли Угру. А того, что тут написано, не было. Художество, вымысел. Николай Петрович хотел литератором стать, для детишек книжки писать. Эта повесть была его пробным камнем, тут он свое сокровенное высказал. О том, чтоб напечатать ее, не думал даже. В такие-то времена, что ты, Ваня… Когда падет и это иго, тогда уж. Мне не дожить… Да и не привел Господь Николаю Петровичу сочинителем стать, иную стезю ему дал, лучшую.
Гущин в тот раз едва не обиделся на своего духовника. Он-то своими глазами видел Ее, ту, что вывела его из лесного кошмара. Видел Ее в небе над Угрой и козачий атаман Григорий, не вернувшийся в Литовскую Русь, оставшийся служить Руси Московской. На исходе жизни, утомленный войнами, изувеченный сражениями, вырастивший сыновей, он пришел к могиле аввы Тихона и принял в его пустыни иноческий постриг…
Все это было, верил Иван Дмитриевич. И сам хотел прожить жизнь такую же полноводную, славную деяниями, крепкую сотворенным добром во образец детям, растущим вокруг. Но Бог дал ему другую стезю. Наверное, лучшую.
Калуга – Тихонова Пустынь – Подмосковье, 2020
Назад: 7
Дальше: Игорь Прососов. Сталь из Самарканда