Глава тринадцатая
Четверг и пятницу я провел дома. Спустился я только раз — позвонил на станцию сказать машинисткам, что болен. Я надеялся, что кровоподтеки и синяки к понедельнику сойдут — но где там! — им еще предстояло сделаться синими, потом пожелтеть. И до всего этого было жить и жить.
Борька закончил перепечатывать рассказы. Он позволил мне потрогать рукопись, чтобы я на ощупь прочувствовал, какая толстая получилась пачка. Потом ухмыльнулся, разложил рукописи по папкам и спрятал их в свой чемодан. Мы включили хозяйский магнитофон и, развалившись на кровати, слушали, как негритянские голоса молят о несбыточном господа бога. И солнечный свет лился в комнату таким потоком, что казалось, конца ему не будет.
То и дело мне мерещилось, будто к нам звонят; я вскакивал и мчался открывать, хотя звонка не было. Эти галлюцинации взвинтили меня так, что, перевернув все вверх дном, я отыскал две ночные рубашки, лифчик, полотенце, заколку, зубную щетку, пудреницу и тени для век, спрятал все это в целлофановый пакет и положил его в изголовье кровати. Если она скажет, что пришла за вещами, я возьму пакет и вынесу ей в коридор. Стоило мне представить эту сцену, и мной овладевало такое чувство, будто меня гнусно предали и я обнаружил это только сейчас. Она не возвращалась, и этот факт можно было истолковать двояко: она не торопилась перебраться из общежития, ожидая, что Толик прикатит на своих пожарно-красных «Жигулях», узнав, что здесь его время истекает, или она не торопилась перебраться, желая хорошенько убедиться, что во мне есть то самое, чего не оказалось в Толике. Что я, по ее разумению, опроверг, когда мы с ним сошлись в станционном дворе познакомиться поближе.
Сесть в автобус, добраться до вокзала, пройти по платформе № 1 до самого конца, войти в общежитие и разом разрешить все свои сомнения я мог. Но я не мог этого сделать. Потому что не знал, что увижу в общежитии: Валю, Толика и Валю или пустую кровать.
В другое время я не раздумывал бы. Я бы отправился в общежитие, как только смог стоять на ногах. Но так я бы поступил вчера, а не сегодня, потому что в чертовой уйме мгновений, разделявших эти два дня, было одно, запечатлевшее ее лицо, как на фотоснимке с шестикратным увеличением: кричащее, искаженное горечью, презрением и безнадежностью.
Когда раздался звонок, я скатился с кровати, отворил дверь, и временно лишился дара речи. Потому что девушку, стоящую за порогом, я видел впервые в жизни. Лицо ее показалось мне знакомым, и у меня мелькнула мысль — странно, что в эту минуту я не утратил способности соображать — что передо мной Валина подруга, и, верно, Валя прислала ее за вещами. Но для Валяной подруги она была слишком броско одета. На ней была распахнутая, отороченная серебристо-серым мехом дубленка, неуместная в наших широтах потому, что термометр за окном показывал + 14, черный кожаный пиджак, алая мужская рубашка, заправленная в джинсы, и через плечо — плоская лимонно-желтая сумка на длинном ремне. И над всем этим — тонкое лицо и разметавшиеся по плечам темные волосы с медным отливом. Она ошиблась квартирой — это было ясно как божий день.
— Вам, наверное, не сюда, девушка. Это квартира семьдесят девять. — Я выглянул за дверь и указал ей на номерок, прибитый к дверям. — А вам какую надо? — спросил я.
И тут заметил, что она смотрит мимо меня. На лице ее застыло такое выражение, будто она впервые в жизни вела машину — рот приоткрыт, и она не может поверить, что восьмисоткилограммовый дорогой механизм послушен нажатию педали и повороту руля. Я проследил за ее взглядом и увидел Борьку, стоявшего в глубине коридора. Подумать я ничего не успел оттого, что в следующее мгновенье она шагнула мимо меня в квартиру так, словно я был дверным косяком.
— Борька! — сказала она тихим, ровным голосом. — Боренька моя!
Она подошла к Борьке вплотную, взяла его руку и поднесла к груди жестом, каким девочки подносят к груди слепого котенка или подбитую птицу. Потом тем же тихим и ровным голосом она снова сообщила, что перед ней не кто иной, как ее Боренька.
Борька сказал:
— Ну-ну, Ритка! — И положил другую руку ей на плечо.
Он стоял перед ней в расстегнутой фланелевой рубашке, в домашних брюках и шлепанцах, небритый, с перешибленной переносицей, с твердым лицом, на котором улыбались одни глаза — ей-же-ей, это выглядело здорово. Потом он бегло взглянул на меня через ее плечо поверх своей руки. Взгляд был настолько красноречивым, что я тут же нагнулся и принялся надевать туфли. Выходя, я слышал, как она спросила: «Почему ты от меня уехал? Скажи, почему?» — и в голосе ее уже слышались слезы, хотя он был по-прежнему ровен и тих.
Опомнился я на улице. Вернее, на улице я сообразил, что к нам прибыла Борькина актриса. Это событие настроило меня на самый развеселый лад. Мне захотелось остановить первого попавшегося прохожего, взять его за пуговицу и поставить в известность о том, что к Борьке приехала актриса. Я думал, что на свете не нашлось бы человека, которого не развеселила бы эта новость. Я бы сказал: «Подумать только, она примчалась к нему из Москвы. Да-да, из Москвы! Даже там, в Москве — пропади я пропадом! — нет второго, такого, как он. Поэтому актрисы согласны ехать за ним к черту на кулички, понимаете?»
События этого и следующего дней протекали на грани реальности, подобно наваждению. Борькину актрису звали Ритой, и до самой последней минуты их пребывания в городе — до того, как оба они погрузились в московский поезд на платформе № 1, — Рита пребывала в состоянии легкого транса. Начать с того, что она показала нам, а точнее говоря, Борьке, всю новую роль из музыкального фильма, в котором она снялась. Это были два десятка слов и четыре танца — она станцевала их один за другим, подпевая сама себе, а после в нашей квартире вновь воцарилась тишина, потому что она решила немедленно перечитать все Борькины рассказы, и мы ушли на кухню, чтобы ей не мешать. Часа через два она пришла на кухню, неслышно подошла к Борьке — он сидел к ней спиной, — обняла его и, тихонько раскачиваясь, стала говорить ему, как ей было плохо одной. Она была необыкновенно красивая — как я понял, она окончила ВГИК два года назад — и оттого, что она такая красивая, или оттого, что ей, такой красивой, тоже пришлось несладко, мне на мгновение стало тяжело на душе. Хотя она была моложе Борьки, выглядела она усталой, и, глядя на нее, я понял, как нужны были ей Борькино присутствие, Борькин голос, Борькины рассказы, Борькина рука на ее плече.
Рита и не скрывала этого. Сомневаюсь, что в эти два дня она спала больше получаса. Она придирчиво осматривала Борьку, чтобы удостовериться, что он не похудел. Она распаковала чемодан, чтобы убедиться, что его вещи чистые. Она вела себя так, словно хотела воздать ему разом за все те месяцы, когда он был один, но, то ли потому, что от волнения все валилось у нее из рук, то ли оттого, что все происходило в таком искрометном темпе, каждая ее затея шла прахом. Она вознамерилась приготовить нам обед и сильно порезала палец. Она забыла на огне кофейник, и через пять минут газ разошелся по квартире, а плита оказалась заляпанной кофейной гущей. Она не слушала вопросов и отвечала невпопад, она натыкалась на все углы, после чего брала Борькину руку, прижимала к груди и в очередной раз сообщала нам, что это ее Боренька, который нашелся. Она смотрела на Борьку так, что я спешил убраться из комнаты или из кухни — словом, подальше от того места, где это происходило. На меня она впервые обратила внимание, когда мы остановились на платформе и закурили в ожидании посадки.
— Обязательно приезжай к нам, ладно? — сказала она. — Мы с Борькой будем тебя ждать. Обещаешь?
— Постараюсь, — сказал я.
— Что передать твоей матери? — спросил Борька.
— Да ничего, — сказал я. — Передай, что я жив и здоров.
— Что с тобой? — спросил он меня.
— Не знаю, — сказал я. — Все, как обычно.
— Ты скоро приедешь?
— Не знаю, — сказал я. — Как получится.
— Вид у тебя какой-то странный, — сказал Борька. — Слушай, встряхнись.
— Иди ты к черту, — сказал я. — Сам встряхнись.
— Ну-ну, встряхнись! — сказал Борька и ухмыльнулся.
Мы еще немного постояли на перроне, потом они вошли в вагон и немного погодя подошли к окну, чтобы помахать мне, когда поезд тронется. Они стояли обнявшись и прильнув к оконному стеклу, потому что внутри вагона горел свет и им плохо было видно, что делается на платформе. Поезд тронулся почти неслышно, просто окна сместились и поплыли вдоль перрона, сперва медленно, а потом все быстрее. Я увидел Борьку — он перебежал в тамбур, свесился, махнул рукой — и громыхающий поезд ушел в темноту, унося за собой рубиновые огни последнего вагона. Я достал сигарету, закурил и не спеша пошел по перрону к зданию вокзала. У входных дверей я остановился, вытер лицо, выбросил окурок и вошел в зал ожидания. Я чувствовал себя так, словно меня выжали. Я разменял двадцать копеек в автомате у эскалатора метро, спустился вниз и вошел в поезд, который завез меня в противоположную сторону; это была последняя станция, и я никак не мог понять, отчего всем предлагают освободить вагоны. Тем не менее, я вышел вместе со всеми и только тогда сообразил, где нахожусь. Мысленно я обругал себя последними словами и вдруг с ужасающей ясностью понял, что это не имеет ровно никакого значения — куда и когда я приеду и приеду ли вообще. Я могу кататься в метро до часу ночи, а после заснуть на скамейке зала ожидания, закрыв лицо отворотом пиджака, могу дождаться ночного поезда на Махачкалу — черт, я же никогда не был в Махачкале! — и никто, кроме машинисток со станции, не хватится, что меня след простыл. Я полной мерой ощутил то, что чувствовал в Москве: я пузырек в прибое супергорода, и если нет человека, которому не все равно, ужинал я сегодня или нет, значит, я не многого стою, и в этом виноват только я.
Чудно было идти по городу в такое время. Под неоновой вывеской у затемненных дверей ресторана, возле освещенной изнутри кабины телефона-автомата громко всхлипывала немолодая женщина; она прижимала ко рту платок, а стоявший за ее спиной мужчина твердил: «Золотко, не падай духом!» В глубине подворотни двое мужчин выкручивали руки третьему, и, проходя мимо, я услышал, как один из них сказал: «Теперь повторяй за мной: „Моя зона сучья!“» Позади неторопливо шагавшего парня с медленной правильностью заводной игрушки катила машина, девушка за рулем негромко звала: «Саша!.. Саша!.. Саша!..» — и, не сбавляя шага, парень ответил: «Не сегодня, Алла». Старуха, похожая на всклокоченную ночную птицу, в нерешительности озиралась на углу; она проводила меня взглядом, и одно мгновенье я слышал ее старческое прерывистое дыхание, со свистом вырывавшееся между остатками зубов. В темной аллее высокий и звонкий девичий голос выкрикнул при моем приближении: «Не спеши, ты уже опоздал, дурачок!» — и под взрыв одобрительного хохота окурок, кувыркаясь, вылетел из темноты, описал светящуюся кривую и рассыпался множеством искр у меня под ногами.
Вечер был по-летнему душным. Стоило взглянуть под ноги, на тень от листвы, пятнавшую тротуар и слегка колебавшуюся — легкий ветерок чуть раскачивал фонари — и голова мигом начинала кружиться, будто я хватил лишнего. И сама листва трепетала под ветерком, наполняя темноту тихим шелестом. Она была золотисто-зеленой — вечерняя листва — как дорогое украшение на черном бархате. Окна домов отсвечивали тускло и матово, липы, словно отлитые из лунного серебра уходили в темноту двумя ровными вереницами, и ночной свет путался и гас в их пирамидальных кронах.
К остановке подкатил автобус, и я припустил бегом через площадь. Я вскочил на заднюю площадку, автобус снялся с места и, обогнув памятник, выехал на проспект. Здесь мы с Валей впервые ехали вместе, когда опустевшие улицы наполнялись жемчужно-серым стылым сиянием — сиянием снега под луной; с тех пор прошла вечность. При воспоминании о Вале у меня внутри что-то рванулось, и вмиг мной овладело такое отчаяние, будто автобус вот-вот утонет в ночи и темнота черной вязкой жижей хлынет в окна и затопит салон.
Но автобус, знай себе, катился в ночь. Я думал о том, что больше не увижу Валю, и от этой мысли мне сделалось плохо, в полном смысле слова дурно, как если бы и узнал, что она умерла. Я изо всех сил старался не думать об этом, отвлечься — если от подобных мыслей вообще можно отвлечься. Это был пустой номер; автобус, кряхтя и надсаживаясь, мчался вверх по проспекту, я сидел на трясущемся продавленном сиденье, вдыхал вонь солярки и горелых тормозных колодок и раздумывал над тем, что она была со мной и теперь ее нет, и только мы с господом богом знаем, какого же я свалял дурака!
Автобус подкатил к моей остановке, я сошел. И он покатил дальше по черной мостовой подбирать тех, кто вроде меня шляется по ночам в надежде избавиться от покоя как от проклятия.
Здесь, в образованном пятиэтажными домами, дворе пахло по-иному, здесь запахи жимолости, жасмина, акации и каштана мешались с чистым, промытым запахом улицы, какой воцаряется на ней после того, как проедет поливочная машина и уляжется пыль. В тишине двора то и дело раздавался крик какой-то птицы. Она ухала с правильными промежутками, заунывно, пугающе и жалостливо, как неясыть на болоте.
У своего подъезда я заметил женскую фигуру. В зыбком свете лампочки под навесом подъезда она казалась двухмерной, будто была вырезана из черной жести. Я почувствовал, как ноги мои стали не гнущимися и непослушными. Она приближалась, с каждым мгновением обретая знакомые черты — отблеск света лежал на золотых волосах, сколотых тяжелым узлом на затылке, слишком тяжелым для тонкой шеи; тонкий свитер облегал грудь, живот и по-детски острые плечи, а на обращенном ко мне лице жили глаза, — я не видел взгляда, я только чувствовал. Я остановился в шаге от нее, потому что бесконечно родной, бесконечно любимый голос, в котором на этот раз звучал легкий надлом, произнес:
— Здравствуй, Игорь. Долго же тебя не было.
Я не ответил. Я шагнул вперед, подхватил ее на руки и понес вверх по лестнице, чувствуя ее дыхание на своей щеке.