Глава 7
Я помню эти дни во всех подробностях, помню каждое происшествие, слово, жест и все-таки не сумел бы восстановить факты в их хронологической последовательности. Они сплелись в один клубок воспоминаний, любое из которых живет своей особой жизнью и само по себе составляет единое целое, причем самые малозначительные из них зачастую отличаются наибольшей четкостью контуров.
Так, например, я помню, как в тот же день, часов в шесть вечера, распахнул дверь «Покер-бара». Еще утром у меня был хоть какой-то резон заглянуть туда. Но теперь, когда я решил, что Мартина ни при каких обстоятельствах не станет секретаршей Рауля Боке?..
И, может быть, я ошибаюсь, потому что тут же спрашиваю себя: не отправился ли я в бар днем позже?
Я до сих пор чувствую, как ледяной ветер забрался мне под пальто, когда я вылез из машины, вижу вереницу редких фонарей вдоль отлого уходящей вниз улицы и огни магазинов, вряд ли способные в такую непогоду привлечь хоть одного покупателя.
Рядом со мной — кремовые и розовые огни бара, сразу за дверью — тепло и атмосфера сердечности. В облаках трубочного и сигаретного дыма сидит столько народу, что новоприбывшему невольно кажется: это неспроста, за этим что-то кроется. Коль скоро улицы безлюдны и по ним бредут лишь немногие бедняги, значит, все остальные сговорились встретиться в «Покер-баре» и тому подобных заведениях, за дверями которых никто их не увидит.
Что меня туда привело? Я не преследовал никакой цели, кроме как взглянуть на Боке. Даже не для того, чтобы бросить ему вызов: я же не мог ни о чем рассказать. Мне просто хотелось увидеть человека, который как-то вечером — раньше, чем я, — встретил Мартину, разговорился с ней, напоил ее и чуть было не взял к себе на службу. Не хватало только, чтобы он сделался ее любовником!
Я не сказал ему ни слова: он слишком накачался.
В свою очередь, Боке не заметил меня.
Здесь, в тюрьме, где так хорошо думается, я обратил внимание на одну подробность. Насколько я помню себя, все мои воспоминания о рождественских праздниках в Вандее неизменно окрашивались светлыми, чуть зеленоватыми ледяными тонами, какие порой видишь на почтовой открытке; в них редко присутствовал снег, чаще — сухой мороз.
А вот с тем годом — последним, господин следователь! — связываются у меня исключительно пасмурные дни, лампы, с самого утра горящие в учреждениях, черная от дождя мостовая, черные, ветреные, слишком ранние вечера, редкие огни, придающие провинциальному городу такой заурядный и унылый вид.
Тогда это напоминало мне Кан. Но мне было некогда погружаться в прошлое. Я жил в таком напряжении, что и теперь спрашиваю себя: как выдержал хотя бы физически и, главное, как те, с кем я общался, могли не понять, что со мною творится? Как люди, встречая и провожая меня взглядами, могли не догадаться, что я переживаю совершенно особый момент в своей жизни? Неужели никто не замечал этого? Арманда, например, не раз поглядывала на меня с любопытством и беспокойством.
Нет, ее беспокоила не моя судьба; она беспокоилась потому, что не любит ничего непонятного, инстинктивно отвергает все, угрожающее нарушить порядок, который она установила вокруг себя.
Мне по-прежнему везло. В те дни у нас почти одновременно вспыхнули две эпидемии — гриппа и скарлатины, с утра до вечера, а подчас и с вечера до утра не дававшие мне перевести дух. Моя приемная ни на минуту не пустела. Под стеклянным навесом крыльца вечно жался к стене десяток сочащихся водой зонтиков, паркет пестрил грязными следами мокрых ног. Безостановочно звонил телефон. Приятели и пациенты половчей проникали в дом через подъезд: их незаметно вводили ко мне в перерывах между двумя очередными больными. Но я весело справлялся с навалившейся на меня работой: мне нужна была эта лихорадка — она оправдывала мое возбужденное состояние.
Видеться с Мартиной нам было почти невозможно. Но она жила у меня, и мне этого было достаточно. Я нарочно шумел, чтобы она слышала меня и постоянно ощущала мое присутствие. Бреясь по утрам, я что-нибудь напевал и она так хорошо все понимала, что через несколько секунд в свой черед начинала напевать у себя в комнате.
Но даю голову на отсечение: мать тоже разгадала наш маневр. Она не сказала ни слова. Ничем себя не выдала.
Правда, у нее не было оснований любить Арманду. Напротив… Впрочем, не слишком ли бестактно развивать мои предположения, допуская, что она внутренне ликовала по мере того, как в ней зрели некоторые догадки?
Во всяком случае, позднее мне стало известно — мать сама в этом призналась, — что она все поняла уже на второй или третий день, и я не без смущения думаю; теперь о том, что вещи, которые я, казалось, хранил в глубокой тайне и которые извиняет только любовь, происходили на глазах у проницательного, хотя и молчаливого свидетеля.
На третий день утром, пока я вел прием, Арманда сама свезла Мартину на такси к г-же Дебер, у которой подыскала комнату с кухней.
Второй день! Третий! Каждый тянулся для меня невыносимо долго. И хотя с тех пор прошел лишь год, все это представляется мне бесконечно далеким. Более далеким, например, чем дифтерит у моей дочери и женитьба на Арманде десять лет назад, потому что за эти десять лет не произошло ничего существенного.
Напротив, для нас с Мартиной мир менялся от часа к часу, события развивались с такой быстротой, что мы не всегда успевали вводить друг друга в курс происходящего и подмечать перемены в нас самих.
Я коротко бросил ей в коридоре:
— К Боке ты не пойдешь. Я тут кое-что придумал. Ты только не мешай.
Несмотря на такую безапелляционность, я был далек от уверенности в успехе, сознавая, сколько недель, а то и месяцев займет исполнение моего плана. Я верил в него и не верил, страстно хотел его осуществить и не знал, каким путем пойду — слишком уж много вставало передо мной препятствий.
А как быть пока? Я не мог даже взять Мартину на содержание: она не согласилась бы, хотя деньги у нее подходили к концу.
Сорок — пятьдесят больных в день, господин следователь, и не только у себя в кабинете, но также в городе, предместьях, подчас даже в окрестностях, что вынуждало меня не вылезать из бриджей и сапог — известно ведь, какие у нас в Вандее дороги.
Прибавьте к этому предпраздничные хлопоты, подарки детям и взрослым, покупку елки и украшений, рождественский вертеп, который я за несколько лет так и не удосужился отдать в починку.
Удивительно ли, что я путаю порядок событий? Но я отчетливо помню, что было десять утра и у меня в кабинете находилась пациентка в черной шерстяной шали, когда я назначил себе срок в несколько недель, скажем в три, за который мне предстоит уговорить Арманду принять мой план.
В двенадцать часов того же дня Бабетта постучалась ко мне в кабинет, что означало: бульон готов. У меня выработалась привычка в самый разгар приема устраивать короткий перерыв, чтобы выпить на кухне чашку горячего бульона. Кстати, это была идея Арманды. Вспоминая об этом, я вижу, что именно она направляла все мои действия и поступки, причем так естественно, что я ничего не замечал.
Я действительно устал. Рука моя, державшая чашку, нервно подрагивала. Случайно на кухне оказалась и Арманда — она пекла пирог.
— Так не может больше продолжаться! — выпалил я, воспользовавшись тем, что на обстоятельный разговор нет времени и Арманда едва успеет ответить. — Знай я, что эта девушка серьезный человек, я, пожалуй, взял бы ее в ассистентки.
Все заботы, о которых я рассказал вам, господин следователь, лишь в ничтожной степени определяли мое состояние. Самое главное — та лихорадка, которая снедала меня. Я мучительно, неотступно пытался разобраться в Мартине.
Я не знал ее. Мне не терпелось ее понять. Это было не любопытство, а почти физическая потребность. И каждый час, потраченный на что-либо другое, причинял мне боль. За час может столько всего произойти! Хотя фантазия у меня небогатая, я выдумывал самые различные катастрофы. И наистрашнейшей из всех было то, что с минуты на минуту Мартина могла измениться.
Я осознавал: произошло чудо, но оно не может длиться вечно, и надеяться на это нет никаких оснований.
Следовательно, мы должны любой ценой немедленно разобраться друг в друге, довести до конца то, что, помимо своей воли, начали в Нанте.
Только тогда я буду счастлив, твердил я себе. Только тогда смогу быть спокоен за Мартину и доверять ей. Смогу оставлять ее на несколько часов и не задыхаться от страха.
Мне надо было задать ей тысячи вопросов, рассказать ей тысячи вещей. А мне лишь раз-другой в день представлялась возможность перемолвиться с нею, да и то в присутствии матери или Арманды.
Мы начали с конца. Нам следовало немедленно, неотложно заполнить провалы — от них у меня делалось что-то вроде головокружения.
Достаточно было, скажем, молча взять ее за руку…
Не уверен, что я вообще спал в те дни, но если и спал, то немного. Я был как лунатик. Глаза у меня блестели, кожа стала болезненно чувствительной — так бывает при переутомлении. Вспоминаю, как по ночам впивался зубами в подушку, бесясь при мысли, что в нескольких метрах от меня лежит Мартина.
По вечерам, перед сном, она долго покашливала — это был способ в последний раз подать мне весточку.
Я кашлял в свой черед. Готов поклясться, мать понимала, в чем дело.
Не знаю, чем бы все это кончилось, если бы история затянулась и события стали развиваться в соответствии с моими расчетами. Вполне допускаю, что в один прекрасный день наши нервы лопнули бы, как слишком натянутые струны скрипки. Это, конечно, смешно, но мне кажется, я способен был беспричинно заорать за столом, в гостиной, на улице, словом, где угодно.
Вопреки ожиданиям Арманда не стала возражать против моих доводов, только посоветовала:
— Подожди, пока пройдет Рождество, тогда с ней и поговоришь. Нам с тобой надо все обсудить.
Вынужден посвятить вас еще в кое-какие профессиональные тонкости. Вам известно, что мы, провинциальные врачи, остались верны обычаю посылать наиболее уважаемым пациентам всего один счет — в конце года. Это сущий кошмар для врачей. Для меня — тоже. Мы понятно, не всегда точно фиксируем количество визитов. Приходится листать записную книжку, выводить приблизительную цифру — такую, чтобы клиент не подскочил до потолка.
До сих пор этим занималась Арманда. Мне даже не приходилось ей напоминать: она любит такие размеренные, требующие большого внимания занятия; кроме того, войдя в мой дом, она, естественно, взяла на себя и мои финансовые дела, так что вскоре я вынужден был обращаться к ней за деньгами всякий раз, когда собирался что-нибудь купить.
Вечером, когда я раздевался, она собирала кредитки, которые я вытаскивал из карманов — гонорар за визиты, уплаченный мне наличными, — порою хмурилась и требовала пояснений. Тогда я перебирал в уме все, что делал днем, вспоминал, кого из больных навестил, соображал, кто из них расплатился, кто — нет.
Весь тот год, как, впрочем, и раньше, Арманда жаловалась, что совершенно загружена делами; я воспользовался этим и как-то раз, когда она углубилась в расчеты, бросил:
— Она тебе тоже могла бы помочь. Понемногу вошла бы в курс…
Я думаю, именно характер Арманды так ускорил события, что даже я был несказанно удивлен. Она всегда любила командовать — и дома, и где угодно. Если она действительно любила своего первого мужа и, как меня уверяли, самоотверженно ухаживала за ним, то не потому ли, что он болел, полностью зависел от нее, не мог рассчитывать ни на кого другого и она распоряжалась им, как ребенком? Она испытывала потребность распоряжаться другими, и объясняется это, на мой взгляд, не мелким тщеславием, даже не гордостью. Мне думается, для нее важней всего было поддержать и укрепить в себе представление о собственной значительности, необходимое ей для душевного равновесия.
С отцом она не ужилась именно потому, что он не давал ей себя подмять, по-прежнему видел в ней девчонку и жил своей собственной жизнью, словно в доме не было дочери. Боюсь, что со временем такое существование кончилось бы для нее тяжелым заболеванием или, по меньшей мере, нервным расстройством.
Целых десять лет у нее в подчинении находился прежде всего я; не решаясь возражать и вечно уступая ради сохранения мира в семье, я дошел до того, что спрашивал ее мнения при покупке галстука или самого пустячного медицинского инструмента, отчитывался в каждом своем поступке и шаге. Кроме меня, была еще моя мать, принявшая образ жизни Арманды, удовольствовавшаяся местом, которое ей отвели, но все-таки сохранившая свое лицо: подчиняться-то она подчинялась, поскольку больше не считала наш дом своим, но влиянию невестки не поддалась.
Затем мои дочери, куда более податливые, чем их бабка. Потом прислуга. «Нравные» служанки у нас не приживались. Равно как и те, что не молились на мою жену. Наконец, все или почти все наши приятельницы, все молодые женщины определенного круга, бегавшие к ней за советом. Это случалось так часто, что Арманда перестала ждать, пока ее спросят, и о чем бы ни шла речь, первой высказывала свое суждение: его столько раз превозносили как безошибочное, что в определенных слоях Ла-Рош это стало непреложной истиной, и Арманда уже не допускала мысли, что ей можно в чем-либо противоречить.
Вот почему я сделал неожиданно гениальный ход, заговорив о предновогодних счетах. Это означало, что к ней в подчинение, а следовательно, и под власть поступает еще один человек.
— Девушка она, кажется, разумная, только вот достаточно ли приучена к порядку? — отозвалась Арманда.
Итак, господин следователь, вечером, впервые отправившись навестить Мартину на новой квартире у г-жи Дебер, я вез ей две приятные вести. Во-первых, моя жена приглашает ее провести с нами Сочельник, на что я уж никак не рассчитывал. Во-вторых, что еще до Нового года, то есть в пределах десяти дней, она, видимо, станет моей ассистенткой.
Несмотря на это, мне с самого полудня казалось, что я кружу в пустоте. Мартины в доме больше не было. За завтраком место ее оказалось незанятым, и я уже спрашивал себя, не подводит ли меня память: вправду ли еще вчера Мартина сидела напротив меня, между Армандой и моей матерью?
Она одна в чужом доме, знакомом мне только с фасада. Вышла из-под моего контроля. Видится с посторонними и, разумеется, разговаривает с ними, улыбается им.
А я не могу броситься к ней. Мне надо обойти больных, дважды заглянуть домой — неотложный прием…
Еще одна деталь, господин следователь. Не сердитесь — она необходима. Когда мне предстояли визиты в городе, я, как большинство врачей, вынужден был перед уходом оставлять дома список больных, чтобы при необходимости меня можно было разыскать по телефону.
Таким образом, мое время постоянно контролировалось.
Арманда держалась за это правило особенно упрямо.
Если, уходя, я забывал указать в блокноте, лежавшем в прихожей, адреса, по которым отправляюсь, она немедленно это замечала, и не успевал я запустить мотор, жена уже стучала в стекло, требуя, чтобы я вернулся.
Сколько раз за нашу совместную жизнь меня вот так возвращали назад! И я не смел возразить — Арманда была права.
Я до сих пор ломаю голову, что ею руководило.
— Ревность? Хочу в это верить — и не могу. Если вам угодно, объясню, что имею в виду.
У нас с Армандой никогда не было речи о любви. Вам известна предыстория нашего брака. Любовь для моей жены, если она вообще испытала это чувство, что я допускаю, была в прошлом: она любила своего первого, ныне покойного мужа.
Наш брак был браком по рассудку. Арманда любила мой дом. Любила известный образ жизни, который я ей обеспечивал. А у меня были две дочери, целиком отданные на попечение бабки, что я находил не слишком желательным.
Быть может, со временем Арманда все-таки полюбила меня? За последние месяцы этот вопрос не раз ставил меня в тупик. Раньше я, не колеблясь, ответил бы «нет».
Я был убежден, что она любит и всегда любила только себя. Ревниво она могла относиться только к одному — к своему влиянию на меня. Понимаете? Она боялась, как бы я не оборвал ниточку, за которую она меня дергает.
Обо всем этом и о многом другом я думал еще до Мартины: мне и тогда случалось бунтовать.
Теперь, когда я очутился по ту сторону и от всего оторвался, во мне стало больше терпимости и понимания.
Выступая, скажем, свидетельницей в суде, Арманда могла бы ожесточить меня своей манерой держаться, спокойствием, уверенностью в себе. Все чувствовали — и моя жена старалась дать это почувствовать, — что она не держит на меня зла, что, если я буду оправдан, она готова вновь принять меня и ухаживать за мной как за больным. Это тоже можно объяснить ее потребностью властвовать, потребностью во все более высоком представлении о себе и своем характере.
Так вот нет! Если оставить в стороне любовь — теперь-то мне известно, что означает это слово, — я убежден, что Арманда действительно любила меня — примерно так же, как она любит моих дочерей.
С ними она всегда была очень хороша. Весь Ла-Рош подтвердит, что она относилась и относится к ним по-матерински. Она до такой степени сроднилась с ними, что я постепенно утратил из-за этого всякий к ним интерес.
Пусть мои девочки простят меня. Как объяснить им, что моим отцовским чувствам не давали проявиться?
Арманда любила меня, как их, — с ласковой и снисходительной строгостью. Поняли наконец? Я никогда не был для нее мужем, любовником — подавно. Я был существом, заботу о котором и ответственность за которое она взяла на себя, а следовательно, получила на него права. В том числе право контролировать мои действия и поступки. Вот что, на мой взгляд, лежало в основе ее ревности.
Я же после знакомства с Мартиной познал совсем иную ревность и никому — разрази меня гром, если лгу! — не желаю испытать что-либо подобное. Не понимаю почему, но этот день в особенности остался в моей памяти днем света и тени. У меня было такое ощущение, словно он весь состоит из переходов от холодной уличной мглы к светлому домашнему теплу. С тротуара я видел мягко освещенные окна, золотистые шторы.
Я пробегал сотни метров во мраке, на минуту сбрасывал мокрое пальто и мимоходом окунался в чужую жизнь, ни на миг не забывая о тьме, царящей за стеклами окон.
Боже, как я волновался!
«Она у себя, одна… Впрочем, эта толстуха госпожа Дебер наверняка сидит у нее».
Я цеплялся за эту успокоительную мысль. Г-жа Дебер — одна из тех женщин в возрасте, которым довелось кое-что пережить. Муж ее служил багажным кассиром.
Они жили недалеко от вокзала в довольно уютном двухэтажном доме из розового кирпича с крыльцом в три ступеньки и дубовой навощенной дверью с множеством ненужных медных накладок. Все годы брака г-жа Дебер мечтала иметь детей, обращалась ко мне, ко всем моим ларошским коллегам, ездила в Нант, даже в Париж и везде получала одинаковый ответ.
Муж ее угодил под поезд прямо на Ларошском вокзале, в двухстах метрах от собственного дома, и с тех пор, боясь одиночества, она сдавала второй этаж.
Подумать только! Сперва я радовался, что за Мартиной присматривают моя мать и Арманда, теперь — что рядом с ней г-жа Дебер.
Раз десять я чуть было не поехал к ней в промежутке между двумя визитами. Прошел я и мимо «Покер-бара».
Оснований заглянуть туда у меня было еще меньше, чем прежде, и все-таки я насилу удержался.
Мы пообедали под успокоительный стук вилок о фарфор. Мне оставалось еще несколько визитов в городе.
— Я, вероятно, загляну, к этой девушке — не нужно ли ей чего. Завтра я должен написать Артари, как она тут.
Я боялся, что мне возразят, начнут отговаривать.
Однако Арманда промолчала, хотя, без сомнения, слышала, что я сказал, и только мать посмотрела на меня чуточку пристальней, чем обычно.
Широкий проспект был проложен на месте бывших городских стен. Это квартал казарм. По вечерам лишь перед редкими лавками на тротуар ложатся прямоугольники света.
Меня лихорадило. Сердце учащенно билось. Я увидел дом: свет слева, на первом этаже, окно второго тоже освещено. Я позвонил. Услышал, как по коридору шаркают шлепанцы г-жи Дебер.
— Вы, доктор? Мадмуазель только-только вернулась.
Я взлетел по лестнице. Постучал. Уставился на полоску света под дверью, и тут спокойный голос произнес:
— Войдите.
Абажур на лампе был из голубоватого шелка, под абажуром плыла струйка дыма.
Почему я нахмурился? Почему у меня родилось ощущение пустоты? Видимо, я ожидал, что сразу окажусь лицом к лицу с Мартиной. Она лежала на кровати, одетая, улыбающаяся, с сигаретой в зубах.
Тогда, вместо того чтобы броситься к ней, обнять ее и выложить обе добрые вести, которые столько раз смаковал по дороге, я в упор выпалил:
— Что ты там делаешь?
Таким тоном я не говорил еще ни разу в жизни. Я никогда не был человеком властным и резким. Вечно боялся задеть, обидеть. И сейчас сам удивился своей грубости.
Она ответила, продолжая улыбаться, но уже с тенью Тревоги во взгляде:
— Отдыхаю и жду тебя.
— Разве ты знала, что я приду?
— Конечно знала.
Думаю, разозлило меня то, что я опять увидел Мартину точно такой же, какой встретил в американском баре в Нанте, особенно ее журнальная улыбка, которую я уже начинал ненавидеть.
— Ты выходила на улицу?
— Но мне же надо было поесть. У меня еще хозяйство не налажено.
С Армандой, которую не любил, я был само терпение, с Мартиной стремился быть жестоким.
А ведь чего проще — подойди, обними, прижми к себе.
Я мечтал об этом весь день. Сто раз заранее переживал нашу встречу, и вот все получилось по-другому. Я стоял, даже не сняв пальто, и вода с ботинок стекала на ковер.
— Где ты обедала?
— В ресторанчике «Зеленый дуб». Один человек посоветовал.
— Конечно, не госпожа Дебер.
«Зеленый дуб» мне знаком. Он не для приезжих: его не вдруг найдешь в глубине двора, напоминающего двор фермы. Это почти семейный пансион, и бывают там чиновники-холостяки, завсегдатаи, люди, периодически наезжающие в Ла-Рош по торговым делам.
— Ручаюсь, ты пила аперитив.
Мартина больше не улыбалась. Она сидела на краю кровати, глядя на меня с беспокойным и обиженным видом девочки, не понимающей, за что ее бранят.
Она, в общем, еще не знала меня. Не представляла себе, какой у меня характер, какой будет наша любовь.
И все-таки, господин следователь, она принимала нашу любовь, какой бы та ни оказалась. Вы понимаете, что это значит? Я понял лишь много позднее.
Я весь напрягся: навязчивая идея овладела мной, как человеком, который выпил сверх меры.
— Ты была в «Рокер-баре».
Я этого не знал. Но так боялся, что почти не сомневался в своей правоте.
— По-моему, где-то вроде этого. Не могла же я целый день сидеть взаперти! Захотелось подышать воздухом. Я погуляла по городу.
— И тебя потянуло на выпивку?
Черт возьми, да разве все, что я о ней знал, не было связано с барами?
— Опять по своему вонючему болоту заскучала?
Больше всего на свете я ненавидел это ее болото!
Ненавидел высокие табуреты, на которых так удобно закидывать ногу на ногу; портсигар, извлеченный из сумочки; жирные следы красной помады на сигарете, без которой для Мартины нет жизни, как, впрочем, и без коктейля, за приготовлением которого она обожает следить; наконец, взгляд, которым она окидывает мужчин, ожидая от них восхищения, — она изголодалась по нему…
Не сознавая, что делаю, я схватил ее за руки. Рывком поставил на ноги:
— Признайся, тебе этого не хватало? Признайся, ты рассчитывала встретить Боке? Признайся!
Я до боли сжал ей запястья. Я больше не понимал, люблю или ненавижу ее.
— Признайся! Я знаю, что угадал. Тебе опять охота путаться с ним!
Мартина могла бы все отрицать. Этого я от нее и ждал. Думаю, этим бы и удовлетворился. Но она понурилась и пробормотала:
— Не знаю. Может быть.
— Тебе охота путаться с ним, да?
Я стискивал ей руки, видел, что ей больно, страшно, что она то и дело невольно поглядывает на дверь.
Мне кажется, именно с этого дня, с этой минуты я почувствовал, что способен ударить ее. А ведь я был растроган, даже испытывал к ней жалость: она вся побелела, на лице проступили страх и усталость. Сигарета упала на ковер, и Мартина, опасаясь пожара, пыталась притушить ее ногой. Я заметил это и взбесился еще сильней: как она смеет в такой момент думать о ерунде!
— Тебе нужен мужчина?
Она грустно покачала головой.
— Сознавайся!
— Нет.
— Тогда выпивка?
— Пожалуй.
— Тебе нужно, чтобы к тебе липли. Тебе всегда это нужно. Ты готова остановить на улице полицейского и наболтать ему, что в голову взбредет, только бы он приволокнулся за тобой.
— Пусти! Больно.
— Шлюха!
Выругавшись, я тряхнул ее сильнее, чем прежде, потом толкнул, и Мартина покатилась по полу. Но не закричала, не попыталась встать, а только вытянула руку, закрываясь от ударов, которых ждала.
— Вставай!
Она медленно повиновалась, не спуская с меня глаз, в которых читалось нечто вроде ужаса, но не было ненависти и злобы.
Мало-помалу я осознал все это и остолбенел. Я веду себя с ней, как животное, и она терпит! Я оскорбляю ее, и она не отвечает мне оскорблением!
Она лишь пробормотала что-то вроде:
— Не надо. Больно.
Я застыл на месте и тоном, еще похожим на прежний, позвал:
— Иди сюда.
Секунду она колебалась. Потом шагнула вперед, по-прежнему защищая голову рукой. Она не сомневалась, что я ударю ее, господин следователь, и все-таки шла. Шла!
А ведь мы встретились всего три дня назад.
Я не собирался бить Мартину, напротив! Но я хотел, чтобы она сама подошла ко мне. Когда она оказалась рядом, я отвел ее руку, прижал бедняжку к себе так, что чуть не задушил, и у меня брызнули слезы.
Прильнув лицом к ее теплому уху, я шепнул:
— Прости.
Мы стояли обнявшись, в двух шагах от постели.
— Ты с ним виделась?
— С кем?
Все это шепотом.
— Сама знаешь.
— Нет. Его там не было.
— А если б был?
— Ответила бы, что не пойду к нему.
— Но выпить с ним выпила бы?
— Может быть.
Говорила Мартина тихо, как на исповеди. Глаз ее я не видел — она смотрела через мое плечо.
— С кем ты говорила?
— Ни с кем.
— Врешь. Кто-то же направил тебя в «Зеленый дуб».
— Верно. Но я не знаю, как его зовут.
— Он предложил тебе выпить?
— Кажется, да.
Меня вдруг охватила грусть, господин следователь.
Нежная грусть. Мне казалось, я обнимаю больного ребенка. Мартина была лжива. Она была порочна. И тем не менее подошла ко мне, хотя боялась, что я изобью ее, — Прости, — в свой черед прошептала она.
А затем произнесла слова, которые я никогда не забуду, слова, как-то особенно тесно связанные с детством:
— Я больше не буду.
Ее тоже подмывало расплакаться, но она не плакала.
Не шевелилась, боясь — я уверен в этом — опять разбудить во мне зверя, а я тихонько увлекал ее к постели, еще хранившей контуры ее тела.
Она снова прошептала и, по-моему, не без некоторого удивления:
— Ты хочешь?
Да, я хотел. Но не так, как в Нанте. Я хотел почувствовать, что она моя. Хотел, чтобы плоть ее неразрывно слилась с моей. И я овладел ею — медленно, с ясным сознанием и перехваченным от волнения горлом.
Я сразу понял, что ее тревожило и отчего в ее глазах читалось беспокойство. Она боялась, что разонравилась мне. Ее сбили с толку мои ласки, неторопливые и как бы чуждые всякого сладострастия.
Наконец я расслышал шепот:
— Тебе помочь?
Я ответил «нет». Сегодня я вожделел не ее тела, которое, дрожа, искало избавления и не находило его, не рта, раскрытого, словно для крика. Этим обладали другие. Это была прежняя Мартина — Мартина коктейлей, сигарет и баров.
В тот вечер я не думал о ее наслаждении. О своем тоже. Мне было нужно другое. Я хотел медленно, с полным сознанием того, что делаю, перелить в нее всего себя и волновался, как человек, переживающий самый торжественный час своей жизни.
Я раз и навсегда принял на себя ответственность не только за себя, но и за нее. Взвалил себе на плечи ее жизнь, ее прошлое и настоящее. Вот почему, господин следователь, я обнимал Мартину с такой грустью.
Она осталась серьезна и спокойна. Почувствовав, что я растворился в ней, слегка отвернула голову — наверняка для того, чтобы скрыть слезы. Нащупала мою руку и сжала мне пальцы с той же медлительной нежностью, с какой я обнимал ее.
Мы долго лежали молча, слушая, как расхаживает внизу г-жа Дебер, нарочно шумевшая погромче: ее, видимо, возмущал наш затянувшийся тет-а-тет.
В конце концов ее слишком прозрачная хитрость развеселила нас: добрая женщина дошла до того, что время от времени останавливалась под лестницей и прислушивалась, словно ее впрямь встревожило наше молчание.
Может быть, она расслышала, как Мартина упала на ковер?
Я осторожно освободился:
— Забыл тебе сказать: ты приглашена к нам на Сочельник.
Совсем недавно я воображал, с какой радостью выпалю эти слова. А произнес их обычным тоном, словно речь шла о чем-то заурядном.
— Еще одно: как только кончатся праздники, то есть сразу после Нового года, начнешь работать у меня ассистенткой.
Все это был уже пройденный этап.
— Ну, мне пора.
Мартина встала. Поправила волосы, подошла, положила мне руки на плечи и бесхитростно подставила губы.
— До свиданья, Мартина.
— До свиданья, Шарль.
В тот вечер голос ее взволновал меня до глубины души — такая в нем звучала серьезность, и, чтобы вновь услышать его, я повторил:
— До свиданья, Мартина.
— До свиданья, Шарль.
Я обвел глазами комнату, где оставлял ее. Потом проронил:
— Завтра.
Она не спросила, когда именно. И это означало, что она будет ждать меня целый день — и всегда.
С уходом пришлось поторопиться: я был чересчур взволнован и боялся размякнуть. Мне не терпелось побыть одному, вновь очутиться в прохладной уличной мгле, в безлюдье пустынных проспектов.
Мартина распахнула дверь. Не знаю, откуда у нас взялись силы оторваться друг от друга. Я уже спустился на несколько ступенек, когда она точно таким же голосом, что и раньше, повторила, словно заклинание, — и с тех пор эти слова действительно стали чем-то вроде заклинания:
— До свиданья, Шарль.
Какое нам было дело до г-жи Дебер, подслушивавшей за приоткрытой дверью своей спальни!
— До свиданья, Мартина.
— Ты же знаешь: больше я туда не пойду.
Я заспешил. Едва успев добраться до машины и сесть за руль, разрыдался, и, по дороге газовые рожки и редкие встречные автомобили так расплывались у меня перед глазами, что я вынужден был на минуту остановиться У тротуара.
Подошел полицейский, наклонился, узнал мен:
— Неисправность, доктор?
Мне не хотелось, чтобы он видел мое лицо. Я вытащил записную книжку. Сделал вид, что просматриваю ее, хотя на самом деле не различал даже страниц:
— Нет, проверяю адрес.