45
За год до этого он пережил трудную акклиматизацию. Менгеле приехал в Нова-Эуропа в начале засушливого сезона, и в этой области никогда не бывало такой жары, как тогда, в конце 1961 года: ни капельки дождя до самого Рождества, ночи знойные, еще душнее, чем в Хохенау у Кругов. Работа была на износ, земли бесплодные, да и с хозяйством своим Штаммеры управлялись как в Средние века – без телефона и электричества.
Владелица фермы, Гитта, внимательно следила за первыми шагами Петера Хохбихлера на кофейной плантации. Он выходил на работу на рассвете и часто уходил позже других сельскохозяйственных рабочих; выносливый, ухаживал за коровами, курами, кобылой и тремя свинками в хлеву-парилке, нестерпимо вонявшем навозом, насвистывая при этом арии из опер Моцарта и Пуччини. Прошел почти месяц, и чета Штаммер, а точнее сказать, Гитта, ибо Геза приезжал домой лишь пару раз, и то лишь на выходные, решили оставить у себя крестьянина, трудолюбивого и до странности самовлюбленного: каждое утро, прежде чем отправиться на пастбища, Хохбихлер опрыскивался одеколоном и подолгу с томным видом рассматривал себя в зеркале, висевшем при входе. Он всегда ходит в шляпе и, стоит какому-нибудь рабочему подойти, надвигает ее так, чтобы она закрывала ему пол-лица; в такой изнурительный зной – в высоких сапогах и рабочей блузе, застегнутой по самый ворот: это что-то наподобие плаща из белой холстины, придающего ему сходство с бригадиром портовых грузчиков. Руки у него странные, ладони и фаланги мозолистые, привычные к труду рукастому, а вот ногти ухоженные, как у богатого набоба будапештского. Он их мыл тридцать раз на дню до самых предплечий, с такой силой тер их черным мылом, как хирург после операции, чтобы заразу не подхватить.
Хохбихлер был пташкой непростой. И ел изящно, и говорил красиво, а кровяную колбасу умел сделать на славу. За несколько дней до Рождества он топором как шмякнул свинью прямо по черепу, да и перерезал ей горло страшным ножом, который сам накануне заточил. Кровь лилась ручьями, так он ее слил в тазики и, сам по локти в кровище, взбивал ее и перемешивал, чтобы не свертывалась, а потом как одержимый давай рыться во внутренностях скотины и, уже весь в крови, вырвал оттуда легкие, почки, печенку и кишечный жир, так что Штаммеры и их батраки с семьями славно всем этим угостились в рождественский вечерок.
Как-то утром, когда он отправился в поле, Гитта зашла к нему в комнату – он-то, вот редкий случай, забыл дверь запереть на ключ, – и порылась в его вещах. Кроме очень аккуратно сложенной и фирменной одежды, она нашла там английский зонтик, сотни долларов в крупных купюрах, газеты и научные журналы на испанском и на немецком, пухлую записную книжку, запертую на висячий замочек, какие-то чертежи, которые она не решилась оценивать, пластинки с операми, книги – имена авторов ни о чем ей не говорили: Хайдеггер, Карл Шмитт, Новалис, Генрих фон Трейчке. Поэтому она и удивилась лишь наполовину, когда случай открыл ей, кто же на самом деле этот Хохбихлер. В ту субботу, 27 января 1962 года, Геза привез из Сан-Паулу толстую ежедневную газету, а на передовице – статья в честь семнадцатилетней годовщины освобождения концлагеря в Освенциме и фотография сияющего молодого доктора из СС, прозванного Ангелом смерти, какого-то Йозефа Менгеле, который до сих пор в бегах. Портрет привлек внимание Гитты, заметившей и пронзительный взгляд доктора, и его мефистофельские брови, щербинку между верхними резцами, немного выпуклый лоб. Она послала старшего сына Роберто за Хохбихлером, которому показала фотографию. Задрожав и смертельно побледнев, тот вышел из комнаты без единого слова.
Тем же вечером швейцарский фермер после ужина, к которому едва притронулся, признался Штаммерам, что, «к несчастью», он тот самый Менгеле, но не совершал преступлений, в которых его «по указке евреев» обвиняет пресса.