Рижская, Константин Платонович
Второй и последний наш день тянулся и тянулся в морской пустоте, двигатели урчали ровно, «Донской» шел на север, к Владивостоку.
Я с Еном и другими относил в бывшую нашу кают-компанию тех, кому перевязки и операции не помогли (эти люди почему-то умерли примерно в одно время, перед рассветом). Потом падал, с дико болящими суставами, среди матрасов и коек операционного пункта и засыпал. Здесь не было дня, только ночь среди перевязочных пакетов, шевелящихся фигур и качающихся фонарей.
Дальше что-то произошло часа в три – четыре дня, потому что те, кто мог ходить и бегать, высыпали на верхнюю палубу.
И оказалось – «Донского» нашли, «Донского» окружили, и кто бы сомневался, после той самой телеграммы в Токио, что это произойдет. Нас, наверное, японцы искали всю ночь и весь день, и вот они здесь, как всегда – на кромке горизонта.
Четыре крейсера и четыре миноносца с одного борта, два крейсера и три миноносца с другого.
Не помню, кто и когда назвал мне точные цифры – двенадцать японских кораблей – наверное, то было все-таки уже в лагере. Помню только простучавшего чечетку ногами к нам, в тихий ад, мичмана Кнюпфера – командира 1-го и 2-го носовых орудий, белобрысого насмешника, похабника с голубыми глазами – и его… да-да, хулиганский свист и потом бодрый вопль:
– Бра-атцы!! Кто ранен легко! Дальномерщики есть? Комендоры, прислуга подачи боеприпасов есть? Повыбили всех, черти японские. А показать им кое-что не хотите?
Пауза, молчание.
Рядом со мной поднял голову, потом сел страшный, в бинтах парень с «Осляби», попытался встать на ноги, смог, пошел к трапу. Еще шесть-семь полуживых теней тронулось за ним; Вера, в гневе, протянула к ним руку, попыталась что-то крикнуть, не смогла и долго провожала их расширившимися глазами.
В этот момент, как я потом узнал, был созван военный совет на мостике – а японцы тихо сближались, не делая ни единого выстрела. И потом на их мачтах взвились сигналы.
– Сдаться, значит, предлагают, – сказал кто-то – кажется, старший штурман Шольц. – И как тут не сдаться, если их целая эскадра.
Он не знал, что в этот момент, по приказу Лебедева, Кнюпфер уже несся к нам в операционный пункт; он не знал, что после кратких высказываний пары офицеров в том же духе Лебедев шепнет Блохину:
– Константин Платонович, этот совет надо распустить. А я сейчас отлучусь и вернусь.
Конечно, я этого не видел. Все узнал потом, в лагере, и сам не знаю, так ли оно было или не совсем.
Но я знал, что после еще был бунт. Несчастные с «Осляби», а их к нам перевезли человек двести, поняли, что для них все начинается сначала, – и сошли с ума по второму разу. Кто-то отказывался уходить с верхней палубы на жилую, кто-то бросался в море. Я ничего в тот момент не знал, я не видел, как после усмирения безумцев верхняя палуба старого крейсера вновь обезлюдела, как он вымер, подобрался, готовый к бою.
Я хотел бы быть там, в командирской рубке, в момент, когда Лебедев вернулся в нее в белоснежном парадном мундире, со Святой Анной и каким-то иностранным крестом. Но я, кажется, слышал по всему кораблю глухой топот ног – сначала вниз, потом обратно по местам, после того как матросы, увидев возносящегося в рубку Лебедева, поняли все, побежали переодеваться в чистое.
А дальше – как мне рассказывали – было так.
Командир «Донского» прикоснулся пальцами к штурвалу, потом достал из слегка потертого кожаного футляра сигару со светлым и тонким покровным листом. Поднес ее, как всегда, к носу. Аккуратно избавил от кончика серебряной гильотинкой.
– Не манильская ли, Иван Николаевич? – почти безразличным голосом спросил Блохин, не отводя взгляд от горизонта.
– Нет, наша, рижская, Константин Платонович. Рутенберговская. Высочайшего качества. Повезло, на «Дагмаре» они нашлись.
Он долго и задумчиво поджигал ее на весу длинной спичкой. Потом поднес к губам и окутался первым, самым вкусным облаком дыма.
– Знаете как, – сказал он наконец.
А впрочем, Блохин мне говорил, что Лебедев успел ему еще сказать, что в случае чего просит позаботиться о жене-француженке и двух дочках. И Блохин попросил Лебедева о том же.
– Знаете как, – проговорил Лебедев, как всегда, негромко, – до Дажелета тридцать пять миль. Остров высокий. Мы идем к нему с востока. И учтите, что солнце создаст к востоку от острова глухую тень задолго до настоящего заката. Мы хотим войти в эту тень побыстрее. Они в этой тени будут плохо прицеливаться. А там – по ситуации.
– Понимаю, – сказал Блохин, пытаясь рассмотреть в бинокль призыв к капитуляции на японских мачтах.
– Ну вот. А маневр у нас такой – сначала лево руля, уменьшаем вот для этого отряда их мишень, пусть видят только наш нос. Сближаемся, удаляясь от другого отряда. Ведем огонь. Точный. Стрелять не торопясь. А потом право руля и тот же маневр. С неравными интервалами, сбиваем им все время прицел. Пока действуем так.
Суть происходящего я понял у себя, то есть у нас с Верой, внизу, даже не по знакомому вздрагиванию корпуса – били наши орудия – а только когда вниз начали спускать новых раненых, и все больше.
Но корпус вздрагивал снова и снова, и я знал, что Кнюпфер – или его ребята – там, у них все нормально, они стреляют.
То, что происходящее грандиозно, что этого не может быть – только уже в другом смысле, я понял, когда к нам вернулся, на носилках, тот самый ослябец, бинты его были черными от копоти, он был весь залит кровью – своей? Чужой?
Но он смеялся.
И он пытался протолкнуть через горло слова, пока мы вели его, полуслепого, к столу:
– Один их крейсер горит. Другой сел носом на волну. Ведь можем!
Мы начали укладывать его на стол, а он хватал нас руками и договаривал главное:
– И одного потопили. Миноносца. С тридцати пяти кабельтовых. Комендор Васильев, слышите? Он. Орудие номер два. Потопил ведь его!
И снова задергался в смехе.
Этого человека – живого, хоть и на носилках – мы видели потом уже на берегу. И насколько я знаю, он остался жить и дальше.
Если бы вы не ушли на дно так быстро, броненосные красавцы – вы, «Александр», «Бородино», «Наварин», другие. Если бы вы успели узнать, что один крейсер, полупарусник из ушедшего века, сделал то, что не смогли вы и не смог больше никто другой, – тогда дно было бы вам мягче.
И все это время моторы где-то в нашем корабельном чреве гудели ровно, а пока это было так, раненые были относительно спокойны, а вместе с ними и мы.
Мы не знали, что только что в командирскую рубку ворвался Блохин. И увидел Ивана Николаевича Лебедева еще стоящим на ногах, но навалившимся всем телом на штурвал. Кровь заливала его от пояса и ниже.
Он был там единственным живым, все прочие – лейтенанты Дурново, Гирс, еще кто-то – были разорваны осколками.
И Блохин послал ординарца к нам – к доктору, сам встал за штурвал, но тут выяснилось, что тот вертится вхолостую.
Лебедев успел еще сказать Блохину: «Сдаю вам командование».
Он пытался остаться на мостике, но в итоге мы, внизу, увидели неузнаваемого человека в белом, которого целая команда на руках спускает в нашу пещеру и бережно несет на стол. И нам стало понятно, что что-то важное в нашей жизни кончилось.
А еще вдруг все ощутили, что моторы хотя и работают, но вяло и с перебоями. Хотя поток раненых к нам немного ослаб.
В тот момент я снова оказался наверху – как всегда, со сложенными палками, между которых была натянута парусина. Там, наверху, была уже странная темнота, хотя горизонт на востоке был четок и на нем – на почтительном отдалении от нас – виднелись японские корабли.
Но здесь, под защитой нависавшей над нами горы острова, было сумрачно и тихо.
Лебедев довел нас до Дажелета.
Мы бродили с носилками среди обугленных обломков досок от шлюпок и катеров, среди лохматого металла; мы пытались заглянуть через борт туда, где были зияющие дыры. А еще мы поняли – нет, услышали чью-то команду – что раненых нести вниз уже не надо. Надо поднимать их вверх. И грузить в две оставшиеся посудины, чтобы раз за разом транспортировать их на берег – вот этот, совсем близкий.
Блохин с оставшимися офицерами в это время устроил военный совет, хотя и без него картина была ясной. Орудий, годных к бою, было всего ничего. Правда, не было и снарядов. Не светили прожекторы. Пятиградусный крен вроде бы опасности не представлял, но борта были пробиты в нескольких местах выше ватерлинии. Еще немного крена, еще немного воды в трюмах – и каждая дыра превращалась бы в большую неприятность.
А еще были разворочены трубы и трубки, пар сел, и идти крейсер мог только очень малым ходом. До Владивостока оставалось немного, но дойти туда шанса не было никакого.
И «Дмитрий Донской» тронулся, малым ходом, еще ближе к берегу. Тут японцы, явно не понимавшие, что происходит, начали минные атаки – а я, к этому времени спустившийся с новостями вниз, ничего об этом не знал, только слышал, как и все другие, возобновившиеся удары наших оставшихся орудий.
Но и этот бой крейсер выиграл. А ведь мы могли бы мгновенно пойти ко дну прямо в тот момент, со слабым шансом, оказавшись в воде, не попасть в течение, уносящее нас от берега.
Две уцелевшие шлюпки – это очень мало, а людей на борту у нас было чуть не восемьсот человек. Не помню, удалось ли нам на краткое время заснуть там, внизу, перед эвакуацией – видимо, нет. Медики и Вера что-то упаковывали, шатаясь от усталости, а наверху… наверху сначала повезли на берег ослябцев, не веривших, что они прошли целыми и второй ад. Потом настала наша очередь. Очередь поднимать вверх по трапам тех же людей, которых мы раньше спускали вниз и там делали с ними, что могли. Сейчас мы укладывали их на палубе и возвращались обратно, успокаивали тех, кто просил оставить их тут и не трогать больше, снова тащили людей, какие-то тюки и баклаги с жидкостями.
После раненых на берег перевозили спасенных с «Буйного», команду «Донского» – последней. Шлюпки делали свои рейсы туда и обратно, раз за разом. И один из таких рейсов оставил меня на берегу навсегда. Я был привязан к раненым, и обратно мне отправляться было нельзя, да я бы и не смог.
В какой-то момент я мельком увидел: рядом, на соседней шлюпке, в воду падает Федор Шкура, его пытаются ловить, за ним в море бросается матрос, я вижу безумные, выпученные глаза Федора среди волн…
«Шкура утонул», – мелькнула мысль. И больше никаких мыслей и чувств, на них сил уже давно не было.
Я искал его потом, уже в лагере, но не нашел. Меня утешали тем, что какие-то моряки остались, спрятались на Дажелете, и Федор мог быть одним из них.
А дальше было мокрое, холодное и страшное волшебство. Мы взбирались на волну и соскальзывали вниз в шлюпке, мы были уже множество раз искупаны в брызгах. Но рядом со мной сидел Ен, и с ним творилось что-то необъяснимое. Он сначала шептал, а потом произносил себе под нос странные слова.
– Улындо, – проговорил он, наконец, мне, указывая на берег.
– Ен, – сказал я ему, пытаясь увернуться от брызг и закрыть брезентом от них раненых, – мы спасены. Это тот Дажелет, куда мы хотели дойти. Там отдохнем, Ен.
– Дажелет – это у вас, – отвечал он мне, и лицо его было мокро. – Дажелет – это Улындо. Это же мой Улындо.
А там, на берегу, среди мрака угадывались люди – десятки, сотни людей. Наши, лежавшие рядами у кромки прибоя. И сидевшие рядом. И еще много странных, фантомных фигур с лицами, как у Ена. И фонари, много-много фонарей.
Ен прыгнул через борт шлюпки в воду, упал, поднялся на колени, раскинул руки и начал кричать этим людям непонятные слова, много слов.
Наверное, все на самом деле было не так быстро и не так волшебно, но я и сейчас помню, как сразу после криков Ена мистические фигуры на берегу начали странный танец-хоровод с этими фонарями, как фонарей стало еще больше, они вытягивались в движущиеся вереницы, а люди подхватывали носилки с ранеными и уносили их куда-то вверх, туда, где, наверное, тепло и безопасно.
Я вздохнул и наконец заснул, под множество голосов и шум прибоя.
Проснулся я, видимо, через полчаса, оттого что было почти тепло – Вера была рядом. Скоро будет день, подумал я. Сегодня – ровно середина мая. Будет тепло, будет жарко.
Я вытянул голову – ряды лежавших раненых стали чуть виднее (рассвет?), и их было мало. Здоровые все были здесь, у берега, там даже мелькали красные огоньки папирос и самокруток – корейцы принесли спички?
А кто же это бежит рысью по кромке прибоя к шлюпке, готовой отплыть обратно на корабль? Кнюпфер, это же Кнюпфер, повелитель двух непобедимых шестидюймовых. Жив и даже не поцарапан. Ну, теперь все девочки твои, дорогой мой Кнюпфер, – в трико или без.
А вот совсем другая сцена – Лебедева несут вверх по склону, несут нежно, несколько человек; он пытается говорить. Я хотел бы сейчас соврать вам и сказать, что после таких ран он остался жив. Но этого не случилось.
Он ведь всех нас спас, думал я тогда, провожая его взглядом.
Шлюпка отошла к тускневшим перед рассветом огням «Донского» неподалеку. Причалила. Крейсер медленно, с усилием, начал отходить подальше, туда, где была глубина.
Японские корабли, кажется, придвинулись поближе. Понимали ли там, что происходит?
Трудно описать этот странный момент между тотальной ночной чернотой и наступлением рассвета. В тот момент мне казалось лишь, что «Донской» перестал сливаться с ночью, начал проявляться во мраке все более резким черным силуэтом.
На этом крейсере осталось мое пальто, книги, бумаги, револьвер Ильи, документы, все имущество еще сотен человек, полгода невероятного и страшного путешествия. Наш дом, наша жизнь в нем.
На борту было несколько матросов и офицеров, свое дело они сделали быстро и дальше ждали отца Петра, он служил панихиду в нашей бывшей кают-компании, превращенной в морг. В шлюпку он сошел предпоследним, перед Блохиным.
Мы не смотрели на шлюпку, мы – Вера, я, все, кто был на берегу, – смотрели только на четкий черный силуэт «Дмитрия Донского». Ни одного человека там не было, на уцелевшей оснастке не было никаких сигналов. Только белый прямоугольник с косым голубым крестом – флаг Святого Андрея.
И нам всем хотелось, чтобы крейсер последним усилием приподнял нос, чтобы исчез его болезненный крен.
Он это и сделал, плавно и в полный рост уйдя затем в воду цвета оружейного металла.