А стрелять в них теперь будешь?
Мой читатель знает, что означает это слово – Цусима, а я в тот момент и вообразить не мог, чем кончатся мой экзотический кругосветный поход и странная история с золотым грузом старого крейсера.
И еще мой читатель знает, что раз уж он видит вот эти строки, то автору их повезло – он, то есть я, остался жив.
Что было после, как я попал в мой нынешний сыроватый, но мирный край под названием Калифорния… для этого мне пришлось прожить несколько жизней. Одна из этих жизней началась в лагере для военнопленных в Сасебо, куда по осени мне пришло точно такое же толстое письмо, как тогда, в Носси-бе. Я распечатал этот неаккуратный ворох газет, прокламаций и журнальчиков, и…
«Ты жив! И твой верный друг Станислав Одоевский-Шешурин приветствует тебя. Доложу тебе, мы несколько месяцев не знали, хоронить тебя или еще искать, и молодец, что догадался дать весточку, – но как же долго ты собирался, и как долго идут письма.
И как же быстро несется матушка-Русь. Все, о чем мы мечтали – оно происходит, но, Боже великий – кровь, виселицы, нескончаемый ужас. Что ж, если такова цена, надо ее платить, не правда ли?»
Тут я поморщился, но тогда я только начинал свою очередную жизнь и в итоге съел это сомнительное блюдо Станислава, хотя и без удовольствия.
«Ты слышал, конечно, что Россия расшевелилась всерьез, – бежали по бумаге строчки. – Но одно дело слышать, другое чувствовать. И вот тебе очередная моя мусорная корзина. Да какая! То, что я присылал тебе весной, то было ничто. Да, пара десятков оппозиционных листков, но сейчас-то, сейчас… Вот тебе анекдотец из “Сигнала”: в четверг в третьем часу дня на Невском один господин – по виду литератор – громко и твердо сказал даме, шедшей с ним, что не намерен издавать никакой газеты. Оригинала тотчас окружила огромная толпа, криками выражая свое удивление…
Читай эти листки, друг мой, читай, они скажут тебе все лучше меня. А я… голова кругом, ужас, но и восторг – вот же оно, вот!»
И я начал разбирать эту кучу второсортной бумаги, и обложки уже не были лишь в черном типографском цвете. Издатели добавили красную краску – пятна крови на мостовой среди тумб и фонарей, лужи крови на любимых мною набережных… зверские лица казаков, их оскаленные зубы… виселицы, виселицы без счета.
Станислав сошел с ума – он действительно думает, что если такова цена, то надо ее платить?
Вот прокламация все той же «Р.С.Д.Р.П.» – понятно, что Станислав уже не призывает меня выбросить или сжечь ее в топке: «По всей России, из края в край, идет война. Не видно конца ей, все пуще и больше она разгорается. Спешно заказывает правительство нашего милостивого царя пушки и пулеметы, развозит оружие и боевые припасы, карательные поезда с пулеметами черными змеями расползаются – бегут по рельсам; камни мостовых в городах и деревенские поля заливаются кровью рабочих, крестьян и солдат; зарево пожаров висит над зажженными городами и селами».
Когда я уходил в море, то оставлял за плечами сонное царство. Когда я попал в кровавый ад, то думал, что только бы из него вырваться – в это милое и привычное царство. А его и точно уже нет.
Это же другая страна, подумал я. И это страшная страна. Мы добивались чего-то совсем другого. Интересно, а Станислав это понимает?
Но вот и лекарство от ужаса, в одном из паршивых листков – «Вниманию дам: корсеты гигиенические, бюстгальтеры, набрюшники, менструальные повязки, спинодержатели, эластичные чулки… Магазин Маркуса Закса, Литейный 45, телефон 288–40». Нет, это еще та же страна. И как же они ходят по ее дорогам и тротуарам, если на них кровавые лужи?
Боже мой, ведь я сейчас мог бы сидеть в своей квартире, подумал я, и издавать вот такой листок – если сегодня все приличные люди этим заняты.
Мог бы давать объявления о литературных вечерах – тут какие-то новые имена, стал моден некто А. И. Куприн, судя по карикатуре, человек неумеренно толстый. А дальше опять они печатают этого неутомимого Чуковского, еще романцеро Леонидова и стихи непонятного псевдонимного автора про какого-то эс-дека:
Ранним утром встает социал-демократ,
Часть «великой российской единой»,
Буржуазную плоть в пролетарский халат
Облекает с суровою миной…
Они думают, что это смешно? Кончается эта сцена тем, что Маркс, к которому обращена утренняя молитва героя, огрызается:
Молвил Маркс: отойди от меня, сатана,
И прочти третий том «Капитала».
Боже ты мой, они все время шутят, и как глупо и истерично шутят, и все на ту же тему. Вот уже знакомый мне с весны «Пулемет Шебуева» и его веселье: что делать с арестованным динамитом? Мне передавали, что граф Витте как финансист думает провести внешний заем под залежи динамита, открытые им. Говорят, что Коковцев ездил в Париж с образцами динамитной руды в кармане…
Динамит и взмах стальной руки – это все еще смешно? Кровь и баррикады – тоже?
А дальше идут «изобретения Шебуева». Дословно: признавая всю основательность жалобы политических преступников насчет того, что «в России даже повесить как следует не умеют», была измыслена «десятичная виселица», за сутки отрабатывающая от 300 до тысячи трупов. Еще наш пулеметчик придумал автоматический разоружитель – сильнейший магнит, в форме дверного портала, притягивает все металлическое.
Швыряю клоуна Шебуева в сторону и в следующем листке вижу вдохновенную пародию, озаглавленную «Из Апухтина»:
Ночи безумные, ночи бессонные,
Обыски странные, рожи ехидные,
Ящики вскрытые, письма прочтенные,
Русского жителя доля завидная.
Пусть даже власти рукой предержащею
Мне обещали свободу случайную,
Все же смущаюсь душою дрожащею,
Все ожидаю ревизию тайную.
Опять псевдоним, некто Барон Ondit.
Во второй раз я перечитывал всю эту кучу пачкающейся бумаги по-другому. Что со страной, я уже понимал. Я пытался понять другое – что происходит с теми людьми, которых раньше считал единомышленниками, своими, лучшими из лучших. И понял, что они хорохорятся и ерепенятся без меры, они захлебываются восторгом. Они восторгаются собственной смелостью – вот хотя бы, что тут у нас за издание – называется «Фонарь», и публикует оно анекдотец про самих себя:
«Подходят к газетчику на Невском и спрашивают: “Фонарь” есть?” – “Вот он! Давно вас дожидается!” – ответил газетчик, указывая на фонарный столб».
И тот же «Фонарь», рисунок: «Ну, тащися, сивка, прочь неудержимо! Увози остатки старого режима!» Но по рисунку-то очень понятно, что остатки режима для сивки неподъемны.
И еще, оттуда же: на обложечной карикатуре полуодетая девица (изображающая свободу) на римской колеснице, пожилые мундирные персонажи суют ей палки в колеса. Подпись:
«Вперед, вперед! – кричит свобода. –
Туда, где право, честь и труд!» –
Но тормоза чиновного народа
Вперед ей мчаться не дают.
Вот вам и ответ на вопрос – что, собственно, происходит в России. Ответ примитивный, но, наверное, точный.
Что за «Фонарь» такой – а это, видите ли, еженедельник, редактор А. В. Заикин, издательница Л. А. Заикина, Дегтярный пер, 22, кв. 43. Паровая Скоропечатня Г. Н. Пожарова. Ну, этих хоть двое, а не один…
Что там писал надменный Станислав про ядовитого и плодовитого гаденыша под псевдонимом Саша Черный? А Черный-то, переместившийся в журнальчик-раскладушку «Маски», ощущает то же, что вижу и я, из своего далека, вижу – просто листая эту печатную истерию. Вот что он говорит:
Дух свободы… К перестройке
Вся страна стремится,
Полицейский в грязной Мойке
Хочет утопиться.
Не топись, охранный воин, –
Воля улыбнется!
Полицейский! Будь покоен –
Старый гнет вернется.
А под конец – что ж это с вами, уважаемый Федор Кузьмич Тетерников, господин школьный учитель, – мы ведь с вами встречались, я знаю вас, я чувствую вас… Что же за ужас вы написали, вы, великий символист Федор Сологуб? Рассказ «Дрова». И такой, что долго не забудешь:
«Мы пировали. Нас было много. Нам было весело. Солнце светило из окна, цветы на столе благоухали, испаряя последнюю свою душу для нашей услады, вина были тонки, сладки и ароматны. Наши подруги были молоды и смеялись, как дети».
Федор Кузьмич, это же вы про нас – про меня? И про то, чем завершился наш пир?
«Когда кончился пир, кому-то из нас пришла в голову мысль пойти посмотреть, где и как было изготовлено все великолепие яств, усладивших наш избалованный вкус.
– Покажи нам свою кухню, – смеясь, говорили мы хозяину. – Мы хотим сказать спасибо твоему повару.
Хозяин смутился. Он пробормотал что-то невнятное. Лицо его побледнело. Но мы, смеясь, повлекли его. Тогда он усмехнулся странною улыбкой и сказал:
– Если вы хотите… Но там очень жарко.
И мы пришли в кухню. Громадная печь возвышалась посреди громадной кухни. И печь еще топилась. Пламя было веселое и яркое, и перед печкою свалена была на пол громадная груда огромных поленьев, для чего-то завернутых в полотняные покрывала.
И когда мы спросили у повара, для чего эта печь продолжает топиться, когда мы уже отобедали, он сказал нам:
– Эту печь нельзя погасить ни на одну минуту.
И лицо его, озаренное красным отблеском печного пламени, было угрюмо. И мы наклонились к дровам, потому что от них исходил поразивший и испугавший нас смрад. Тогда помощники повара взяли одно из полен и бросили его в печь. И мы увидели, что это был труп человека, завернутый в саван. И взяли его за голову и за ноги, раскачали и бросили в яркое пламя.
Мы смутились. Мы долго стояли молча и смотрели, как печь пожирала трупы один за другим. И когда принесли новое беремя дров, страшную вязанку, захваченную веревкой на спине дюжего дворника, один из нас робко спросил повара:
– Где же вы берете эти дрова?
И, улыбаясь, ответил нам повар:
– Их много. Больше, чем нам надо. Ходят мимо. Наши дворники их рубят».
Вот этого я хотел? Об этом мечтал?
Но вот, на пороге мокрой весны 1906 года, я возвращаюсь – открываю ключом почтительного и сочувственного дворника свою квартиру, изгоняю из нее тишину и застоявшийся воздух. Подхожу к грязному окну (помыть завтра же): три сходящиеся клиньями серые петербургские крыши, серо-черный провал двора, светло-серый Финский залив в щели между домами, мрачно-серое небо царапает печные трубы. Все это и правда еще существует.
А где-то там, внизу, подумал я, ходит по улицам человек, носящий мое имя, – но это другой человек, из позапрошлого года, смешной, с мечтами и надеждами еще из тех времен, его немножко жалко – но ведь я никогда с ним уже не встречусь. А хотелось бы увидеть его, посмотреть в глаза…
Мой плен сильно затянулся. Мирный договор с Японией был подписан еще в августе 1905 года, но отправка домой десятков тысяч пленных – дело долгое.
Офицеры ехали из японского плена с выданным им жалованьем за все эти месяцы и подъемными, им была предоставлена возможность возвращаться каким угодно маршрутом – и многие выбрали чуть не кругосветный, морской. Нижние чины, целые эшелоны их, ехали домой через Сибирь, но тоже не бедными – в отличие от меня, который вообще мог бы отправиться домой гораздо раньше, японцы отпустили ведь сразу священников и медиков. Но они никак не могли понять, к какой категории пленных меня отнести и кто заплатит за мой путь домой.
Тогда моряки пустили шапку по кругу – иначе бы пришлось просить денег у японцев.
Но вот я здесь, являюсь в «Ниву», получаю гонорары за все опубликованное за целый год, чувствую себя богатым. И знаменитым, и героем – барышни посматривают осторожно, но недвусмысленно. Отлично, а вот теперь – главное. То самое. Смысл всего.
И я победно врываюсь к Станиславу, он теперь секретарь издаваемого нами, то есть Союзом, журнала «Наши дни»; он секретарь – что бы это значило, но сейчас выясню. Обнимаемся. С изумлением вижу не только его исхудавшее лицо, но и полное отсутствие растительности на таковом: примета новой эпохи?
Со значением пощипываю свою только что укрощенную бородку. Обсуждаем этот вопрос некоторое время. Станислав странно дергается, будто бы его ждут важные дела. А какие могут быть дела у этого юноши, если приехал я, и откуда!
– Государственная Дума, конечно, – разводит он руками в ответ на все вопросы. – Ведь получилось. Все наши, Долгоруков и Львов, и Милюков – все идут туда клином.
– Ага, – говорю я, – а как вам такой кандидат, как человек, прошедший – и это буквально – через огонь и воду? Могу сбрить остатки вот этой бородки, если надо. Любые жертвы ради нашего дела.
Неловкое молчание.
– Ладно-ладно, – говорю я. – Понимаю, что чуть-чуть не успел. Готов на что угодно иное. Наши банкеты по всей России – они продолжаются? Читал о них. Так, что у нас там еще есть в планах?
Опять молчание, смущенные взгляды в дверной проем, откуда звучит перестук ремингтонов.
– В чем дело, Станислав? – наконец недоуменно спрашиваю я его, которого до того момента считал своим младшим братишкой и человеком, в защиту которого я был готов схватиться с кем угодно.
– Тебе надо отдохнуть. И оглядеться. И многое понять, – судорожно сказал он.
Я молчал. И молчал, и смотрел на него. Он забормотал что-то насчет моих публикаций в «Ниве», в которых не чувствовалось пламени обновления общества и которые никого не затронули за живое, потому что не высекли искр гнева. Я продолжал молчать.
– Пойми, не ты виноват в том, что так случилось, – наконец выговорил мой бывший друг. – Но факт остается фактом. В те самые страшные дни мы все были здесь. А ты был – там. Так вышло.
Вот когда я слег на диван, отпросившись у господина редактора сначала на неделю, потом на две… и не имел сил встать.
Потом разыскал человека, о котором помнил все эти месяцы, получалось – последнего, кому еще верил; нашел, встретился. Посмеялись: оказалось, мы могли бы пересечься раньше, в японских лагерях, но японцы его отпустили по болезни как раз к моменту моего прибытия.
Ему одному из всех людей я рассказал, вечер за вечером, все – да, вообще все. И встречался с ним после этого еще много, много раз, а потом мы попросту начали работать вместе – но тут отдельная и длинная история, которую я, может быть, еще запишу, потому что люди должны знать и о ней также.
В последний раз я увидел его летом девятнадцатого года. В Омске.
Меня поразила новенькая, неаккуратно топорщащаяся ткань его френча с одиноким Святым Георгием в петлице. И то, что он, в этом похожем на пещеру, обитом деревом громадном кабинете казался таким маленьким… а впрочем, высоким он и не был никогда.
– Все-таки я до вас добрался, – сказал ему я. – Ехал через Кубань, потом Царицын… долго…
– Мы. С тобой. Были, помнится. На «ты», – отозвался он: как разговаривал всю жизнь, так говорил и в тот день.
– Да… Александр. Даже когда ты уже был адмиралом. Но ты тогда еще не был Верховным правителем России и главнокомандующим. Так что я это – на всякий случай.
У него что-то произошло со ртом: чуть провалился, дернулся вниз; он теперь так улыбался.
Передо мной сидел человек с серой, обвисшей кожей и глубоко посаженными глазами, уши оттопырились еще больше и делали его похожим на упыря. Впрочем, в этом тощем теле с головой старика чувствовалась злая и молодая сила – как у чешуйчатой гадюки, и это мне понравилось, но…
Мы же с ним одногодки и родились в один день, вспомнил я. Как же так.
И немедленно увидел, как он смотрит на меня, – конечно, после своего трехмесячного путешествия через фронты я выглядел не лучше.
Тут я начал бормотать что-то о грандиозном «полете к Волге» его дивизий этой весной и позориться поспешными уверениями в том, что я отправился в путь еще раньше.
Он меня почти не слушал, и я замолчал.
– Один. Вопрос, – сказал он. – Стрелять в них. А вот теперь – будешь?
– Теперь – буду, – отозвался я, не думая ни секунды. – Если кто-то объяснит устройство винтовки.
Его рот снова изогнулся.
– У этой винтовки. Может не быть. Патронов, – проскрипел он. – Но проблема облегчается. Потому что – тиф. Половина. Армии. Лежит. Патронов поэтому больше. Оставшимся. Ну-ка вот что.
Он посмотрел на меня еще раз – и его глаза в тот момент я помню до сих пор.
– Ты мне. Нужнее. Как дипломат. Отдохнешь. Получишь подъемные. Оденешься.
Тут он мгновенно окинул взглядом мою грязную гимнастерку.
– Поедешь к Семенову. В Читу. Оттуда во Владивосток. К Розанову. Там получишь инструкции. Сейчас – к адъютанту. Спать. Есть. Семь дней.
Он ведь вполне сознательно спас мне тогда жизнь, знаю я сегодня. Дорога во Владивосток, как и побег оттуда среди мятежей и стрельбы, легкими тоже не получились. Но если бы я остался тогда в Омске, меня бы уже наверняка не было. И некому было бы писать эту книгу.
А чтобы книга закончилась, остается рассказать очень немногое.