Книга: Девушка пела в церковном хоре [litres]
Назад: Флаги на мачтах
Дальше: А стрелять в них теперь будешь?

Великая пустота

Скажу сразу: дальше ровно двадцать восемь дней не было ничего, в том числе не было никаких бунтов и волнений. События – и то поначалу незначительные – конечно же начались, но только по ту сторону океана, когда мы увидели конусы гор голландской Суматры на горизонте.
И это, повторю, было через четыре недели после выхода с Мадагаскара, а вот до того… До того было зачарованное пространство, великая пустота. По Атлантике мы по крайней мере шли вдоль африканского берега, а здесь – наискосок через громадный океан.
И вот мы режем эти волны днем, без единого шторма; и вот ночью мы – небольшой город из трех освещенных улиц – просто зависаем в пустоте, стоим неподвижно под урчание моторов под ногами, а океан мягко и невидимо поворачивается там, внизу, унося от нас Африку и приближая Азию.
Хотя, конечно, множество мелких событий было – ну, очередная безумная погрузка угля с германских пароходов в середине океана; ну, мои лекции на батарейной палубе про великого Сергея Соловьева и про его странную историю русского народа, так же как про судороги русского символизма и безумие Гоголя – да, я об этом рассказывал, и меня слушали. Слушали все, потому что офицеры тоже начали забредать на мои лекции.
И еще были странные прожекторы и неизвестные корабли, возникавшие на горизонте и быстро исчезавшие с нашего пути.
А вот так и не увиденный нами Сингапур, британская морская крепость… И появление недружественных британских же крейсеров под самым носом… И вообще весь Малаккский пролив, где по ночам мы не зажигали огней, кроме отличительных, где офицеры и орудийная прислуга дежурили у пушек, им постоянно мерещились японские корабли, и били боевую тревогу… В общем, это уже было веселее.
Все изменилось, когда мы добрались до французского (то есть почти своего) Индокитая и бросили якоря в великолепной бухте Камранг. Вот где я перестал думать о своих лекциях и записях, потому что, во-первых, нас догнал белый «Орел», задержавшийся было в Сайгоне.
А во-вторых, я почему-то заранее знал, что увижу веселую пену за кормой дымящего трубой катера, на котором – знакомая, хотя слегка вытянувшаяся физиономия почти выздоровевшего после операции мичмана Воропаева. А с ним – белые одежды, туго затянутый упрямый лоб Веры Николаевны Селезневой, ее пальцы, нетерпеливо постукивающие по борту катера.
И два чемодана, его и ее. Потому что сестра милосердия Селезнева теперь временно откомандирована на «Донского» ухаживать за Воропаевым и вообще помогать нашей медицинской команде на нижних палубах.
И началось: быстрые совещания господ офицеров насчет того, напоминать ли ей о понесенной утрате – смерти жениха, или не надо, потому что обстоятельства не из тех, о которых напоминают. И как-то резко оживившаяся команда, потому что и матросам очень интересно, когда на борту снова женщина, да еще какая – с глазами цвета александрита, со вздернутым носом и веснушками на нем.
Да она же не блондинка, она рыжая – какое открытие, какой восторг! Бледно-рыжая, цвета солнца. Как я мог сразу это не увидеть?
А где она будет жить – неужели в опустевшей каюте того самого жениха, да не может быть. А будет ли она всегда ходить в нашу кают-компанию, как Тржемеский… да, конечно, будет. И жизнь теперь изменится.
Я в этих разговорах не участвовал и просто ждал своего часа. И отстраненно наблюдал за тем, как вся команда пытается перемолвиться с ней хоть словом. Офицеры – о чем-то относительно высоком, матросы – да хоть о пищеварении, будто у нас на борту до того не было двух врачей. И она отвечает всем и кому-то улыбается. А я держусь в стороне и жду.

 

– Ходить! – сказала мне Вера, прекрасная зеленоглазая Вера, нервно двигаясь туда-сюда вдоль перил, над вечерним заливом. – Какое счастье – ходить! Мы здесь как в клетке. Не пгобовали побыть сестгой милосегдия? Это чаще всего неподвижность, или тги шага туда, тги сюда без конца.
– И все эти ровно два месяца, как мы не виделись, вы делали только по три шага, но по многу раз? Мне повезло больше.
– Ровно два месяца… Алексей Югьевич, вы считали дни? Вы что, в меня влюблены? А почему? Нет, не пгислоняйтесь так задумчиво к погучням, дайте я вокгуг вас буду ходить…
Я перевел взгляд на берег – закат тонул за наливавшимися темно-сизым цветом горами, из-за них веером всплывали невесомые облака… Я – и влюблен? Она смеется?
– Да нет же, дорогая Вера. Я, к сожалению, не влюблен, я безнадежно люблю вас. Вы можете ходить кругами или стоять на месте, а я буду думать только об одном: сделать что-то для вас, если надо – спасти, защитить вас. Вспомните об этом, если вдруг помощь понадобится. А вот почему это так – лучше не спрашивайте. Ответить невозможно. Так со мной случилось.
Она остановилась в своих метаниях по балкону и долго вглядывалась в мое лицо, будто пытаясь его рассмотреть заново.
– Откуда вы такой взялись? Почему мне всегда так хочется с вами спогить и скандалить?
– Это лучшее, что вы мне за все время сказали. Спасибо.
– Сейчас будет еще лучше. Вот: я знаю много людей, которые мою букву «эг» вежливо и стагательно не замечают. И только одного, котогый ею откгыто и нахально восхищается.
– Вот видите, от меня есть польза.
– Еще какая. А газ все так сегьезно, то давайте беседовать только о действительно важном. О ваших стихах, тех, что не существуют.
– Ну как же это они не существуют. Они где-то есть, просто я вытягиваю их оттуда по нитке, а вместе нитки не сшиваются. Ну вот посмотрите на эту замершую в ожидании эскадру – она ждет, что я напишу балладу о трех волшебных кораблях. На первом корабле… на первом багровым светом пульсирует наша боль. Видите, вот они, перед вами, эти четырнадцать тысяч человек, боль у каждого своя, но где-то есть корабль, который бережно несет всю ее в себе. И мы идем за ним. А на корабле втором… вы не сможете это произнести, там везде эта ваша буква «р»: на корабле втором чернеет серебро.
– Почему сегебго?
– Из-за той самой буквы. Она сидит у меня в голове непрестанно. Но там, на том корабле, много чего – серебро, сокровище и сталь, вглядитесь в морское дно или дно звездного купола, увидите отблески. А есть еще и третий корабль.
– И?
– И на нем она, та, что губит нас, влюбленных в боль, серебро и сталь. Но нам виден только платочек паруса на горизонте. К нему можно тянуться… день за днем…
Я замолчал, не отрывая глаз от ее лица. У нее за эти месяцы чуть потемнела кожа, и лицо от этого стало еще прекраснее.
– И это называется – нет стиха?
– Только фантом. Но кто-то этот великий стих теперь точно напишет, если я вызвал сегодня на свет его преждевременный призрак. Даже не сомневайтесь. Они нас оттуда услышат и допишут наши стихи.
– Они нас услышат? Кто они? Да вы уже начали новую поэму!
– Старая. И тоже ничего не получается. Это должен быть короткий стих, из восьми строчек. Ну, двенадцати. Про две башни. На одной стоим мы с вами – вот прямо сейчас, наша корма ведь как башня. И смотрим через время, и хотим докричаться через него в будущее: мы здесь, мы были, мы есть.
– Я поняла: а там, в будущем, еще одна башня.
– Конечно, и люди оттуда тянут к нам руки и хотят сказать что-то важное. О чем-то нас предостеречь, от чего-то спасти. А до нас долетает только одно – «не делайте этого».

 

И вот взметнулись сизые перья облаков над тонущим в горах малиновым шаром солнца. Какой прекрасный был день, сейчас будет ужин, Вера будет царицей командирского конца стола в нашей кают-компании, где раньше сидела Рузская… А пока что – да когда же они прекратят свою беготню, и пыхтение, и таскание тяжестей. Это невесело наблюдать, потому что нет более горестного символа конца нашего путешествия, чем вот этот разгром еще вчера элегантного корабля, почти императорской яхты.
Дело в том, что индокитайская бухта Камранг стала для нас последней долгой стоянкой великого путешествия. И если раньше истерия по поводу японских миноносцев (у берегов Африки!) была привилегией Бешеного Быка, то сейчас-то все знали: тут не Африка, японские миноносцы из страшной сказки стали близкой реальностью.
– И он, господа, уже прощается, уже садится в катер – и говорит: у вас не крейсер, у вас какая-то яхта. Деревянные панели, занавеси, книги. Вы же знаете, что все это во время боя горит? А на него в ответ смотрят как на больного: какой бой?
Это в кают-компании вспоминают про визит на «Донского» некоего германского капитана неизвестного ранга – давно, в прошлом веке. Когда слово «японцы» вызывало разве что презрительный смех. А сейчас все только и пересказывают, обсуждают телеграммы по поводу Мукдена: нет, всего российских погибших там, на китайской земле Маньчжурии, все-таки сто двадцать тысяч, но это как считать – с Порт-Артуром или без… и десятки тысяч пленных… и генерал Куропаткин просит сменить его с поста главнокомандующего… вместо него, кажется, будет Линевич.
– Господин Немоляев, тут все просто: раньше мы боролись за победу. Сейчас за ничью.
– Какую ничью?
– Япония истощена, у нее тоже десятки тысяч погибших. Она солдат на китайскую территорию доставляет по морю. Мы – по железной дороге через Сибирь, безо всяких препятствий. А теперь представьте себе, что наша эскадра приходит на место уничтоженных кораблей, которые были в Порт-Артуре. Для японцев это означает, что подвоз подкреплений в любой момент может быть перекрыт нашей эскадрой, стоящей во Владивостоке. Зря воевали, тупик, ничья.
– Ничего себе – десятки тысяч погибших ради тупика, – звучит чей-то голос с дальнего конца стола.
– Все лучше полного поражения, – отзываются другие голоса.
Но еще обсуждают тот самый начавшийся на крейсере полный ужас – по сути, разграбление прекрасного корабля.
Сначала складируют на палубах, потом тащат в трюм, а то и перевозят, с бирками, на транспорты – да буквально все.
Я складываю это в тюки – книги, взятые (да по сути уже украденные) мной из библиотеки. Мои чемоданы, тоже с книгами и бумагами, кроме самых необходимых. Мое пальто с бархатным воротником и котелок, сейчас ведь апрель и дикая жара.
Слышу, что никакого адмиральского приказа на эту тему не было. С другой стороны, каждый командир отвечает за живучесть своего корабля в бою. И вот деревянный погром идет на броненосце «Орел», на старичках – «Наварине», «Нахимове» и «Донском», а вроде больше нигде.
И я хожу по крейсеру среди этого уничтожения человеческой жизни, этого театра с разоренными запасниками и кулисами – и все записываю. Потому что это будет очерк, последний перед переходом к Владивостоку. Они там, мои читатели, будут тогда уже знать, что мы дошли домой, – но представят себе, что мы чувствовали перед последним переходом.
И я записываю каждый предмет: кресла, стойка буфета, стулья, граммофон и пластинки Рахманинова и многих других, отделка рубки на мостике (вроде широких досок темного дерева), лишняя одежда, чемоданы с наклейками – список имен; а вот ковры и еще диваны… На «Донском», как известно, «умеют развлекаться». Но теперь элегантная яхта сбрасывает внешнюю оболочку, из-под нее выступает беспощадное крашеное железо, потому что все-таки здесь боевой крейсер.
А еще грузят уголь, вот к нам подходит уже наш баркас «Бородино», тащит уголь в мешках с транспорта «Китай», немцы тоже здесь. И каждое свободное помещение заполняют привычным уже черным ужасом.
Матросы, гремя подошвами по железу трапов, бегают с грузом по всему кораблю, залезают в каждый угол, переворачивают корабль вверх дном, до самых потаенных закоулков – и вот оно наконец случается.
Дружинин отыскивает меня на какой-то палубе, молча крутит рукой, как мельница, два раза. Идем с ним на мостик, там экспозиция, есть зрители из самых изысканных кругов (матросских и офицерских), недостает только шампанского и критикесс. Экспозиция вот какая – на чем-то вроде замасленного ковра из парусины разложены револьверы (штук пятнадцать), винтовки (штук десять), коробки, что-то еще железное и явно готовое к бою.
Мелькает Лебедев, бросает быстрый и не очень заинтересованный взгляд на эти сокровища, отходит – у него много других важных дел – и начинает что-то говорить Блохину, я так и слышу неизбежное «видите, как…».
– Вот и не будет бунта, – слышу над ухом голос Дружинина. – Кстати, револьвер свой принесли бы мне – смазать, проверить.
Черт, а не сдал ли я его в трюм между книг?

 

А дальше – новости. Вот какие: у меня опять нет вестового. Ен посажен под арест. Шкура прячет глаза, боится сказать слово, но это потому, что вокруг все время слишком много людей.
Я бросаю взгляд на флагман и другие броненосцы – вроде сигналов на мачтах нет, везде по серо-лиловатой воде снуют баркасы и движутся транспорты – и иду искать Лебедева. Нахожу, получаю разрешение посетить арестованного. Меня конвоируют в очень странное место – не где-то в трюме, а в закуток в орудийном каземате, поближе к офицерской территории.
Ен опять избит. От него выходит Тржемеский с кровавыми бинтами, уступая место мне. От Ена пахнет металлом (кровь) и чесноком – мы почти шепчемся, сблизив головы.
И сразу выясняется, что арест не для того, чтобы наказать моего вестового за что-то, а чтобы спасти его, изолировать от тех, кто второй раз пытается его убить. Нам всем положено думать, что его опять подозревают в обладании «японской мордой», но мне вдруг все становится ясно.
– Ен, это оружие на мостике – это ведь вы его нашли и выдали?
– Да, – улыбается он разбитыми губами. – Но меня подслушали… Да уже давно подозревали…
– Подозревали – в чем? А… все понятно. Ен, это вы все время рассказывали обо всем Лебедеву?
– И только ему, – почти неслышно признается он. – Потому что опасно.
Я роюсь в карманах, чтобы ему что-то дать, поблагодарить, но у меня нет ничего. А Ен вдруг наклоняется ко мне совсем близко:
– Я не японская морда. Я кореец. Моей страны уже все равно что нет. Захватили японцы. Не на кого надеяться. Только на вас… нас… Россию. Нужен каждый корабль. Чтобы дошел и… потом, позже, освободил Корею. Вот потому. А тут – бунт, и если крейсеру покинуть эскадру… А за ним пойдут другие, а там тоже будут бунтовать…
Он выдыхает и трогает шею – там повязка.
– Россия – это еще «вы» или уже «мы»? Ен, а откуда вы родом? Вы уже наш кореец?
– Нет, то есть да, – говорит он. – Уже подданный России. Моя семья – рыбаки, есть такой остров Улындо, потом уехали торговать рыбой во Владивосток. Но я помню… Помню все.
Я оставляю ему все папиросы, которые при мне были, обещаю приходить все время – и уже у порога спохватываюсь:
– Ен, кто теперь главный в заговоре – вы этого человека знаете?
Он смотрит на меня долго и отчаянно, потом выдыхает:
– Нет. Нет…

 

Итак, все в открытую. На железные двери в моей каюте ставят, по приказу Лебедева, защелку – я смогу закрыть ее изнутри и спать спокойно (а что же это я не волновался по такому поводу раньше, мелькнула мысль). Команда хихикает – до того защелку установили, понятное дело, Вере Селезневой, таковая была и у Рузской (чтобы не подвергать соблазну сходящих по женщинам с ума), так что моя каюта теперь называется «дамской комнатой». Но кто-то не смеется. Иллюзий того, что я тоже заговорщик, пусть немного смешной, уже нет.
– Что же теперь, дьявол его в бороду и в ребро через сапоги… – демонстрирует мне морской язык Федор Шкура, улучив момент, когда рядом никого. – Что же мне теперь делать. Да пошло бы оно все знаете куда.
И он делает вид, что почти орет на меня – если кто-то все-таки приблизится.
– Господин Немоляев, я всю жизнь штрафник. Как вырваться? Говорил с Лебедевым – помните, там, на берегу, но что он может… Он только на корабле хозяин.
И я торжественно обещаю ему: как только придем во Владивосток, мы с Дружининым пойдем в тамошнюю контору охранного отделения и заступимся за Шкуру. И потом я – один – дам ему новую жизнь. Потому что наш Союз – именно он – уже возглавил, судя по отрывочным новостям, обновление России.
Знает ли Шкура, кто на самом деле этот новый Люцифер, страшнее прежнего? Да я даже не пытаюсь его об этом спрашивать. Но вот если знает – то во Владивостоке все будет очень, очень серьезно.

 

Лебедев отпускает меня на берег, делать последние запасы на последние деньги. Камранг очень странное место – почти деревня, есть здесь несколько полубезумных французов, которые провели телеграф, строят ледоделательный завод, современный порт. И они завезли сюда из Сайгона какие-то товары, среди которых я и собираюсь порыться.
А еще пришел пароход «Дагмар», все корабли грузят оттуда крупу, муку, кур, консервы, вино, сигары и многое другое. Катера ходят на берег и обратно в бешеной суете, но меня она уже не беспокоит.
Потому что Лебедев, в нескольких кратких фразах, рассказывает мне: крейсер должен был заново взбунтоваться еще где-то в Малаккском проливе, дело в том, что оттуда совсем близко до голландской Ост-Индии – Суматры, Явы и прочих диких мест. А там идет война голландцев с местными раджами, на севере Суматры и особенно на Бали, там, по сути, ничья земля и ничья вода.
Но это то, что положено было знать рядовым заговорщикам. А так, без малейших сомнений, речь шла об очередном нанятом вот этой боевой группой Р.С.Д.Р.П. быстроходном корабле, который уже на второй день бы увез драгоценный груз и главарей в непонятном направлении – да неужели в британские воды, которые в этой части света везде? И как доверить такой груз пиратам? Авантюра, безумная авантюра… Так или иначе, в итоге решено было бунтовать вот здесь, в Камранге, тем более что крейсера стоят тут почти в открытом море, на отдалении от всех. Но больше можно ни о чем не беспокоиться, потому что оружия у бунтовщиков уже нет, и офицерские вахты не дадут застать никого врасплох. Точка.

 

Голубеющие вдали горы, перед ними близкие сахарные утесы отвесных скал, зеленая долина с речкой. Я в последний раз на чужеземном берегу, дальше только Владивосток: здесь надо вдохнуть этот воздух и запомнить его, рассмотреть лица на берегу… и не надо беспокоиться об обычной почте – мой очерк поедет в Петербург на «Дагмаре», вместо сигар. Месяц – то есть в первых числах мая – и он достигнет моей редакции.
Жалкое подобие бухты и набережной кишит белыми форменками матросов, торговля идет уже чуть не с разостланных на земле тряпок. А вот привычные белые колонны, держащие скромный фронтон: та самая почта, и там же телеграф.
И тут я спотыкаюсь, пытаюсь прятаться за пальму (бессмысленно). Этот худенький человек в матросской форме… заходит в прохладу телеграфного зала. Толпа скрывает эту фигуру. Или мне все это кажется?
Выдерживаю долгую паузу, захожу на телеграф, вдыхаю внушающий уважение запах тропического дерева, им здесь щедро отделано все. Пробиваюсь к окну и за ним вижу…
Скрипки, два нежных голоса ласкают друг друга – это же «Мадам Баттерфляй». Кто бы мог подумать, что аннамитки настолько красивы и что у них такие умные лица?
– Я разминулся со своим, эм-м-м, другом, – пытаюсь объяснить я ей – кто она, местная принцесса? Или ее привез с собой один из французов из Сайгона, а до того она оказывала ему всякие услуги, пытаюсь одернуть себя я.
– Месье француз? – делает мне комплимент эта местная Чио-Чио-Сан.
– Не всегда, – загадочно отвечаю я. – Мой друг забыл… потерял ту телеграмму, которую получил, и еще хотел оставить себе копию бланка той, что отправил… Вы настолько добры, что поможете нам?
– Хм, у вас замечательный и необычный друг. Но все может оказаться так просто, месье! – говорит она и смотрит на меня весьма выразительно.
Я достаю золотой десятирублевик – предпоследний – и бормочу что-то насчет украшения, которое из него можно сделать для такой ундины нечеловеческой красоты. И получаю в ответ две полоски бумаги с буквами и знаками. Клей еще не просох. Смотрю на них, не понимаю, они же на английском, но что-то можно разобрать; потом мне становится страшно.
И я выбегаю с телеграфа, шарю глазами по матросской толпе – все одинаковые, все в бескозырках с ленточками… и иду, как после солнечного удара, к набережной. Но вот мелькает знакомая фигура… исчезает…
Через пару минут я стою сзади бамбукового домика, на земле лежит аккуратно сложенная белая форма, сверху бескозырка с надписью «Дмитрий Донской». Матроса больше нет. В том числе и потому, что он никакой не матрос.

 

Я и подумать не мог, что мне предстояло редкое зрелище: Лебедев, который рассердился всерьез.
Это выглядело так: он вытянулся на своем стуле, его бородка выпятилась вперед, он попытался застегнуть у горла крючок, который уже был застегнут.
– Ах, значит, вот как они, – сказал он особо тихим и особенно размеренным голосом, глядя на противоположную – уже голую – стену каюты.
Перед ним лежали те самые две полоски бумаги. На одной – на английском – было написано: «действовать по третьему варианту». И дальше был адрес.
Адрес был в Токио.
И вот отправленная отсюда телеграмма, тоже на английском – если я правильно понимаю, означающая следующее: «груз по-прежнему на донском последний в кильватере».
Отправлена она была по тому самому адресу в Токио.
– Ну что ж, – почти прошептал Лебедев. – Это уже не исправишь. И ничего менять мы не будем.
– А Рожественский все знал? – таким же шепотом поинтересовался я.
– Он? Конечно. А какая теперь разница, что и знать-то…
Тут Лебедев замолчал. Попросил – то есть приказал – оставить ему телеграфные бумажки. И отпустил меня движением подбородка.

 

Дальше была не опера, а симфония – гайдновская, «Прощальная», когда в последней, неожиданной пятой части музыканты один за другим уходят, гася свечи.
Дело в том, что в Камранг к нам в подкрепление пришла еще одна эскадра – адмирала Небогатова, во главе с «Николаем I». По сути он конвоировал семь транспортов. И вот сейчас транспорты, один за другим, прощались с нами и уходили куда-то в Шанхай.
Нас осталось 38 боевых кораблей и 13 вспомогательных. Госпитальных судов теперь было два, кроме «Орла» появилась еще «Кострома». И вот мы, выстроившись уже вдалеке от залива, как на Мадагаскаре, подняли над нашими трубами одно общее громадное черное облако.
Отряд Небогатова замкнул наш тыл – впервые «Донской» не шел последним. Я мрачно улыбнулся.
И тут… честное слово, я просто смотрел на тающие на горизонте горы, и ко мне вернулась давно пожиравшая меня мысль, тот самый корабль, невидимый за горизонтом: все было не так. Еще раз: охранное отделение знало, что Люцифер окажется где-то рядом с грузом золота на нашем крейсере, золото – магнит для него.
А если…
Что мне сейчас сказал Лебедев: «А какая теперь разница, что и знать-то…». Что и знать-то было нечего?
Что я, собственно, видел: два-три слитка желтого металла с какими-то оттисками. А могу ли я отличить, на взгляд, золото от латуни? Смешно и говорить.
А прочее – ну, видел я запечатанные ящики. И только.
И почему бы не перевернуть ситуацию с ног на голову: чтобы поймать в ловушку Люцифера и с ним остатки его боевой группы, им устроили не золотой магнит, а золотую ловушку. А они в нее поверили всей душой. Следом поверили и вот эти – из конкурирующей организации, друзья рабочих.
Приманка, пустышка – но ведь как сработало!
А теперь, к сожалению, выясняется, что верят в существование золота и японцы. А как же не верить, если за него перегрызлись две преступные группы, поубивали людей, хотели угнать корабль, а теперь и сдают, как они думают, золото японцам – только чтобы не проклятому режиму.
Но все это время…
Не было никакого золота.
Сказать Дружинину, огорчить его, поведать, что зря он работал сторожевым драконом? Но игра с тех пор изменилась. Начиналась с грабежей для финансирования терактов, сопровождалась подлой политической болтовней – когда желают «поражения царизма», чтобы в бедной России «поднялся вихрь». А теперь вот так. Уже не болтовня. Не можем стащить золото вместе с кораблем – ну, пусть его получат японцы. Вот тогда самодержавие и правда рухнет.
Что делать со страной, в которой есть такие люди? Как мы дошли до такого ужаса?
А с другой стороны, мы до него дошли – и мы из него выйдем. Потому что есть я и есть мы. И Россия будет наша, да она уже почти наша.
Я отчетливо помню, что в тот момент мне послышался стук метронома, медленный, неуклонный. Может быть, то были какие-то механизмы под верхней палубой.

 

Я глубоко вздохнул и проследовал на ужин в кают-компанию, с ее голыми железными стенами.
Кто-то еще посматривал в иллюминаторы на уходящий берег, кто-то уже набрасывался на пока свежую береговую еду. Голоса звучали одновременно:
– Пара недель вдоль Китая-батюшки – и все. Полгода уже в пути, господа… А тут две недели. Это разница.
– Какого бы черта не сделать три недели. Пойти от Формозы к Тихому океану, обойти Японию с востока…
– Ты к тому, что весь японский флот стоит к западу от архипелага?
– Ну, пусть за нами погоняется в океанских водах. Если упустят, без выстрела ведь можно пройти.
– Ха-ха. Но, к сожалению…
– К сожалению – что?
– Уголь, дружочек. В обрез. Только на прямой путь вдоль Китая до Владивостока. На восточный маршрут – никак.
– Черт, ну ладно. Две недели. По сути, миновать этот пролив, и все.
– Какой пролив?
– Цусимский, понятно.
Назад: Флаги на мачтах
Дальше: А стрелять в них теперь будешь?