Книга: Олег Даль. Я – инородный артист
Назад: Олег Даль Кольцо
Дальше: Письма к семье[46]

Письма

О. Даль – М. Козакову
13 января 1978 г.

 

Уважаемый Михал Михалыч.
Как-то в суете не удалось нам встретиться и потолковать о деле, поэтому решил написать.
Хочется лирику побоку и о сути. А может, суть-то в лирике? Ну что же. Приступим, благословясь.
1. Ужас
Вот, на мой взгляд, движитель всей жизни этого города. Ему подчинено все и вся. Рождение, существование, любовь, ненависть и смерть.
Он проникает в жизнь людей незаметно для них и перерождает их.
Этого в сценарии нет.
2. Страх.
Страх – как действие. Страшно от перемен. Страшно от непослушания и выпадения, из навсегда заведенного монотонного существования. Куку – Земфиреску – Мирою. Мирою – книга – город. Удря – подписной лист – оркестр. Поезд – город – люди – развлечения. Мона – Мирою – Город – Мироздание. (Навсегда заведенный порядок!)
(Поймал себя на перенапыщенности. Нехорошо)
Может быть, нехорошо из ничего делать что-то, но мне думается, что материал Себастиана позволяет делать с собой это «что-то». Это «что-то» есть современный (не люблю это слово. Мне по душе своевременный) взгляд на нашу жизнь.
3. Жизнь…
Жизнь – это где-то там. Жизнь – это мчащийся экспресс. Экспресс – «летающая тарелка», но опознанная, населенная незнакомыми и недосягаемыми (а поэтому непонятными) гуманоидами! (Вольность). Нельзя остановить жизнь – погибнешь. В буквальном смысле экспресс раздавил Мирою, когда тот попытался остановить его. А может, было самоубийство? Не знаю. За ночь поседевший Удря на следующий день опять дирижировал своим оркестриком, с ужасом и восхищением следя за проносящимся мимо чудовищем-экспрессом. Все осталось как было, и только не стало Мирою. Он улетел на свою звезду. Звезду, обретшую имя.
Остались пустые глаза девочки Земфиреску в пустом классе. (Осталась доска, испещренная непонятными формулами)
А что Куку? Не знаю.
Этого в сценарии нет.
4. Сумасшествие или любовь.
В этих двух обозначениях человеческих существований, по-моему, есть общее.
Мирою сошел с ума здесь. Мона сошла с ума там. Они обязательно должны были соприкоснуться своими траекториями. (Орбитами). Но они не соприкоснулись. Они столкнулись. Взрыв! (Неужто, кроме смерти Мирою, так-таки ничего с собой и не принесший?) Опять-таки не знаю. В сценарии этого нет
5. Размышления о размышлениях.
Я пишу эти заметки с перерывами. Я как бы жду мыслей, обоснований и не тороплюсь.
Вдруг подумал – а ведь процесс взаимоотношений, любви, познавания между Мирою и Моной должен длиться части две (600 м), не менее. В эту карусель вливается и город, и его обитатели. Карусель или центрифуга со все увеличивающейся скоростью. «Колесо смеха». Все скатываются, и только Григ сумел выбрать центр. Не зная физики, он знает ее законы.
Что такое – Григ?!
Там в центре были двое: Мирою и Мона. Потом обитатели пытались приблизиться к ним. Но центробежная сила сбрасывала их.
А Григ не только приблизился, но и встал рядом и… А может, он подтолкнул… кого-нибудь из них… только вот кого? Но все это так… болтовня… фантазия… чепуха. Но вот в чем штука-то – никакой звезды Мирою не открыл! И книга это подтвердила! И ниточка, держащая его в жизни, порвалась, а потом встреча с Моной. Это бунт. Бунт против города и обитающих в нем сволочей. Бунт против себя.
Недолговечен был сей бунт. Была ли вся эта история? Был такой город? Была ли станция, мимо которой каждый вечер проносился экспресс, и жители выходили встречать его?
Выходили с такой же упорядоченной монотонной аккуратностью, с какой ходят в церковь или в парк, или на центральную улицу, или в гости. Какие они – обыватели этого города? Не знаю. Было, не было, но кино (на мой взгляд) – это синтез изобразительно-философских ассоциаций и позволяет рассмотреть каждого в отдельности. (Крупный бессловесный план. В живописи портрет). От общего к крупному и наоборот. Камера имеет право разглядеть происходящее, если происходящее претендует на искусство. На искусство, впрочем, претендует все, что мало-мальски просеялось через внутренний мир – сито художника.
Начальник станции-мифа с заросшими путями. Паску. Что это? Гусь к завтраку, к обеду и ужину. Что такое, этот крестьянин? Линия, разработанная Хмеликом, – гиль и чепуха.
Сумбур. Возможен сумбур в моих размышлениях, но я и не стремлюсь их привести к системе в надежде на тебя. Ты процедишь. Как чай через ситечко.
Думаю, к сценарию, а тем паче к фильму надо подойти по мерке: «по Себастиану», по пьесе «Безымянная звезда».
Может быть, ближе к фантастике (вернее, к происшедшей истории, ставшей фантастической). И все-таки кино отличается от театра и ТВ. В сценарии этого нет.
10. В заключение.
Может быть, я и исполнитель «гениальный» чужих идей, но ведь идей! Но, думаю, 36 лет я ношу на плечах кое-что не пустое. Да и принципы кое-какие выносились. Да и собственных идей предостаточно. Так ведь уж если и играть, то по крупной.
В надежде на понимание с уважением
Твой Даль Олег Иванович
P.S. Я сейчас скрываюсь. Позвони Лизе. Она передаст.

 

Примечания
Может быть, мы застаем этот город во время ихнего праздника какого-нибудь. Карнавала или гулянья, или черт его знает чего еще. А может, это гулянье должно начаться и начинается следующим утром, после их ночи (Мирою и Моны). А может, продолжается. В финале, после уезда Моны, после смерти Мирою, Удря дирижирует и плачет. Проносится экспресс, завихряя конфетти, бумажные фонарики и проч. Кстати, об именах и нацпринадлежности, и о национальном юморе. Мне думается, от этого надо уйти. Хотя для фантастического города, принадлежащего миру, имена в принципе хороши. Мирою, Мона, Удря, Ку-ку, Паску, Григ (коротко и хорошо). К чему я об этом?! Хотелось бы выскочить в «вообще» и не оставаться в «частности». Это не только румынская история!
Хотелось бы, чтобы тебя не покоробил мой тон. Я надеюсь, что он импровизационно-лирически-деловой и, главное, в принципе понятный.
О. Даль – А. Эфросу
7 марта 1978 г.
Анатолий Васильевич,
Вчера мы имели с Вами беседу. Все было, в общем, правильно, но оставило во мне неприятный осадок.
Я встал утром и, пытаясь разобраться в причинах этого осадка, решил поразмышлять.
Немного истории наших взаимоотношений.
Если мне не изменяет память – наши пути соприкоснулись в шестьдесят втором году: спектакль «Танцы на шоссе» в Малом театре. Потом – разборы «Ромео», потом у меня был «Современник», а у Вас – театр Ленкома.
Однажды я пришел к Вам – проситься в театр, Вы не взяли меня, и более наши пути не перекрещивались.
Я прошел различные стадии своего развития в «Современнике», пока не произошло вполне естественное на мой взгляд отторжение одного (организма) от другого.
Один разложился на почести и звания – и умер, другой – органически не переваривая все это – продолжает жить.
Мы встретились с Вами в работе «Журнал Печорина», и там Вы стали предлагать мне совместное существование, но я отказался, объяснив это моей тогдашней неприязнью к театру вообще. Постепенно я не находил возможности самовыражения в «Современнике» и ушел оттуда на курсы кинорежиссуры.
Нет, я не тешил себя самолюбивыми надеждами, просто я искал новых путей для себя. Я был в кризисе.
Наша встреча произошла накоротке – в ВТО, и Вы сказали: «Не понимаю, зачем хорошему артисту становиться режиссером».
Это были – хорошие слова.
Из всего хорошего я умею извлекать пользу, но мне нужен процесс, я должен сам через что-то пройти, чтобы проверить теорию практикой.
Кроме того, я уже потерял к тому времени всякую веру в авторитеты вроде Ефремова и иже с ними, понял, что, кроме корысти, они ничего не ищут в искусстве, – и прекратил с ними отношения.
Хочу быть объективным: Ефремов мне многое дал, но больше я сам взял. Взял то, что мне нужно, а ненужное отбросил.
Я не думаю, что не стал бы хорошим режиссером, особенно в наше время, когда можно подворовывать чужие мысли и идеи и никто не догадается, а если и догадается, то промолчит, потому что сам – ворует.
Однако, когда пришло время Высших режиссерских курсов и меня стали учить какие-то дуболомы, которых я не уважал и не уважаю и не смогу никогда уважать, – я не выдержал.
Кроме того, я понял, что в этом болоте легко потерять себя, свое я, свою индивидуальность, стать исполнителем чужой музыки. Я снова ушел и снова остался один со своими мыслями и идеями, со своим Олешей и Платоновым, Толстым и Чеховым, Шекспиром и Достоевским, Фальком и Мане, Моне и Колтрейном, Гиллеспи и Шоу, Лермонтовым и Пушкиным – и всеми, мною любимыми мертвецами.
Через два года мы с Вами встретились опять.
Я пришел просить Вас прочесть курс лекций о режиссуре.
Пришел часов в одиннадцать. Шла репетиция. Это был Тургенев.
Потом был Ваш разбор, и я вдруг понял, что режиссуре нельзя учить, что режиссером, как и артистом, нужно прежде всего родиться.
«Да, – подумал я, – вот режиссер, с которым я могу идти дальше»
И вновь последовало Ваше предложение – работать вместе, я согласился и на следующий день репетировал Беляева.
Роль эту не любил и не люблю, потому что она не моя – по той простой причине, что мне – 37 и я другой.
Быть может, она, эта роль, была бы хороша в моем исполнении лет пятнадцать назад, но театр есть театр и, кроме прочего, в театре хорошо то, что можно идти на сопротивление, и это только помогает твоему развитию.
Вчера Вы что-то говорили о коллективе, о том, что кто-то с сожалением сказал или спросил: «Он что же, не работает», – о том, что Вы сидите в гримерной, когда артисты чешут языки, о том, что мол-де, посибаритствовать можно, купив самого дорогого кофе и попивать в свое удовольствие, о том, что квартиру, конечно, сделают и надо потерпеть, и снова о том, что, мол, надо быть в коллективе.
Я что-то вякал в ответ и думал, – а зачем я это слушаю?
Вы говорите: «А я вот работаю много, и тогда все неприятное уходит».
А я думаю: «Живете Вы рядом с театром, есть у Вас кабинет и, конечно, возможность музыку послушать. Вы можете в любое время дня или ночи уединиться, закрыться в кабинете, подумать, посоображать…»
А тут – пилишь в театр час двадцать минут – только туда, да еще в городском транспорте, да еще, не дай бог, тебя узнает кто-то и приставать начнет. Какое же тут искусство? На спектакль стараешься за час приехать, да свет в гримерной погасить – чтоб как-то сосредоточиться.
Вы еще обронили фразу: «А я хотел бы пожить там, где ты. И тишина, и воздух свежий, и от центра далеко!
Да, две комнаты, одна на восток, другая на запад, лес рядом, на лыжах походить можно. Народ кругом здоровый от портвейна и кислорода – Вас-то в лицо не знают, предлагать «пропустить стаканчик» не будут. И тишина обеспечена: наверху две кобылы из кулинарного техникума на пианине в четыре руки шарашат «Листья желтые», внизу – милиционер свое грудное дитя успокаивает – как будто тот от него в километре находится. И прелесть еще в том, что жизнь можно изучать не выходя из дома; напротив – все квартиры соседнего насквозь просматриваются.
Потерпеть – Вы говорите. Пожалуйста. Но и для терпения нужны условия – вот я и прячусь в богадельне – в нынешнем моем пристанище.
Потерпеть можно. До лучших времен. Сидеть дома, сниматься в кино или на телевидении – тебя отвозят и привозят – и ты хоть в транспорте не растрачиваешь того, о чем думал ночью.
Два часа сорок минут я могу выдержать в городском транспорте от силы 2 раза в неделю. Тратиться на такси я не могу себе позволить – у меня семья.
Чувствую – злюсь, но воистину – сытый голодного не разумеет.
Теперь – что касается коллектива. Я столько его наелся в бытность свою в «Современнике», да еще все это в соусе единомыслия – что мне до конца жизни этого кушанья хватит.
Теперь о «работнике».
Не тут ли та самая вампука в опере: артисты стоят на мете и орут: «Мы бежим, бежим, бежим!».
Я люблю работать много и хочу, но между хочу и могу космическое расстояние.
Да, люди разные, и, слава Творцу, одинаковых нет.
Может, один любит – это, а другой этого не любит – и его никто не может заставить это полюбить.
Время уже не бежит, а летит. Определяется человек, определяется его сущность – и тут я согласен с Делакруа, который сказал примерно следующее: «Вот когда человек рождается, он и есть тот самый чистый и истинный человек. Потом жизнь накладывает на него различные наслоения. И его задача в течение жизни – сбросить с себя все наносное – и вернуться к себе, к своей истинной сущности».
Дело, дело и еще раз – дело! Вот мой лозунг.
Все остальное – суета.
Все эти хождения в гости, беседы об искусстве с коллегами, взаимные восхваления – от неуважения друг к другу.
Всему этому – грош цена, потому что держится это все – на дешевом, комнатном тщеславии.
С большим трудом я от этого освободился – и возвращаться к этому не хочу.
Хочу играть, хочу писать, рисовать и – думать.
Хочу идти дальше и, слава Богу, что судьба столкнула меня с Вами.
Я понял, что Вы – мой режиссер и не дадите мне успокоиться как артисту, но что касается моих человеческих качеств, то…
Тут уж… я останусь таким, как я есть, со всеми моими пристрастиями и комплексами.
С уважением Ваш О. Даль
О. Даль – И. Хейфицу
18 сентября 1980 г.
Меня попросил журнал «Искусство кино» написать о Вас две странички. В две не уложилось. Посылаю к Вам первому на рецензию. Думаю, в редакции обкорнают…
Уважаемый Иосиф Ефимович – это мой разговор с Вами.
Вы сожалеете об утере эпистолярного жанра, но мне кажется, что в наше безумное время «летающих тарелочек» люди общаются некими биоволнами. Когда научатся их улавливать и потом воспроизводить, потомство не будет обижаться на нас.
Обнимаю Вас. Ваш Олег
P.S. Мы с Лизой совместно целуем Ирину Владимировну. Пусть не
считает нас забывчивыми нахалами.
«Не оставляйте письма
Для будущих веков.
Ужасно любопытство
Дотошных знатоков!»

Д. Самойлов
«… Сейчас и телефон и машина,
А мы мало общаемся»
И. Хейфиц
Я думаю о вас
Жизнь складывается из времен года.
Осенний клен. Семьдесят пять осенних кленов. Они были и в Минске. Огромные, потому что там человек родился.
В Полтаве человек скучал по кленам, потому что там живут тополя и нет осени.
Юность не умеет тосковать, и в Кременчуге человек забыл об осеннем, опаленном клене. А клен жил и ждал, когда о нем вспомнят.
Осенью в Ленинграде стынут мосты над свинцово-черной водой каналов, и небо разговаривает с водой, отражаясь в ней. Ведь разговаривать можно и не словами, а цветом. Так говорит живопись. Человек все это видит и слушает этот диалог, но ему хочется вмешаться, и он вписывает в холодную отчужденность пейзажа яркую оранжевость осеннего клена и мечтает выкрасить дома в желтый цвет – цвет солнца.
Память не дает покоя, и человек помнит теплый ствол дерева, который спасал его от бандитских пуль.
До сих пор память раскачивает черный катафалк на белой пыльной дороге.
Последний путь отца.
Человек вошел в тринадцатую осень в солдатских ботинках на толстой негнущейся подошве, в большой, сползающей на глаза косматой папахе.
Он стал помощником коменданта ревтрибунала и должен был разносить секретные пакеты, по учреждениям, вести запись вещественных доказательств, чистить огромный парабеллум коменданта Ершова.
Детским, ломающимся голосом человек кричал: «Встать, суд идет!»
Ему было тринадцать, и он строил новый мир и судил старый.
В небольшой зале ревтрибунала, переделанной из гостиной лавочника, человек наблюдал мир человеческих страстей и характеров, борьбы и столкновений. Он был не просто свидетелем и не просто исполнителем, заносящим в книгу имена и фамилии людей, проходящих перед ним. Он был соучастником жизненной драмы, и память впитывала мельчайшие подробности происходящего, но человек и не думал тогда, что запоминание станет его профессией. Он не знал тогда, что запоминание можно воспроизвести, заново родить, передать в своем сердце и отдать людям.
В ранние годы человеком руководит наитие и разум не поспевает за ним.
В холодном клубе по вечерам юноша в косматой папахе устраивал «живое кино».
Бренчало старенькое простуженное пианино, и на слабо освещенной сцене босиком двигались тени «артистов».
Зубчатое колесо от старых ходиков, задевавшее при вращении пружинку, очень похоже имитировало треск проектора.
Самым эффектным был трюк ломающегося проектора. Аппарат замолкал, и «артисты» замирали в самых неожиданных позах.
Это было интересно, но человек еще не знал, что так в кино называется «стоп-кадр».
Дело не в названиях и обозначениях. Он их узнает потом. Он все это делал просто так – для развлечения. Он сам писал сценарии. Значит, не понимая того, он уже знал о своей будущей жизни.
Умчалась в прошлое гражданская война одиноким конем, потерявшим седока в далекой степи.
Человек стоял на площади перед Московским вокзалом и с удивлением смотрел на памятник Александру III. Жители города называли этот монумент «пугалом».
В этом городе на Неве началась его двадцать вторая осень, и он станет кинорежиссером.
Человек учился ремеслу в институте, а жизнь учила его искусству. Жизнь складывается из этапов, ведущих к заранее намеченной цели. Но человек не хотел видеть свою жизнь, как лестницу, ведущую туда – на последний этаж. Он бродил по улицам и смотрел на дома и на окна, на крыши и на небо над ними.
В домах жили люди своей незаметной, но наполненной и ненавистью, и ложью, и героизмом, и беззаветностью, и подвижничеством, и любовью – жизнью.
И тогда человек для себя понял, что внешний пафос не его творческое отражение жизни. Он тянулся к внутренней жизни человека, к ее раскрытию.
Он понял, что его путь в искусстве – путь от внешнего пафоса к пафосу, обращенному внутрь.
Живя в городе Достоевского, человек на всю жизнь влюбился в Чехова и всю жизнь учился у него.
Молодые часто подпадают под влияния выдающихся художников, – в этом нет ничего плохого.
Влияние, воспринятое глубиной сердца, движет чувствами художника и учит его самостоятельности.
Он приучил себя впитывать мир через ощущение человека.
Знать, ощущать – это много для простого человека, но его профессия кинорежиссера обязывает передать знания и ощущения через тонкий луч, выходящий из проектора на белый квадрат экрана.
Слово «грация», употребляемое Чеховым, стало для него эталоном.
Для него грация – это умение затрачивать минимальные усилия для достижения большого результата.
Грациозность – это процесс, складывающийся из мельчайших подробностей движения души. Это содержание, облаченное в форму. Значит, движения души и ума – диктуют движения тела. И человек становится красивым.
Талантливый человек всегда красив.
Человек сложен. Иногда это звучит гордо, но чаще это звучит сложно.
Он это понял. Далеко в памяти осталась пыльная дорога детства, и уже стал забываться полудетский крик: «Встать, суд идет!». И память сердца стала памятью ума.
Он понял – люди бывают «плохими-хорошими». И все это вместе.
Жизнь стала складываться из минут экранного времени, в котором спрессованы годы напряженных раздумий, поисков, открытий.
Самым дорогим для него стала человеческая судьба, независимо от масштаба происходящих событий.
И хочется найти свое, особое, свой почерк, чтобы раскрыть сложность человеческой индивидуальности.
Но меняется жизнь, меняется и почерк. Накапливается опыт, но приходит усталость, а вместе с ней штампы, и надо иметь силы и мужество от них отказаться, отбросить их.
Чтобы это сделать, надо искать новый режиссерский почерк.
Какая мука смотреть на сделанное сквозь прошедшее время. Хочется все переделать.
Это испытывает человек не остановившийся, а идущий вперед.
Он рассуждает о своей работе как архитектор.
Произведение должно иметь несколько «этажей».
«Многоэтажность» произведения искусства и есть большое мастерство создающего его художника.
Произведение – как дом с подвалом и чердаком, с живущими в нем людьми, с парадными и черными лестницами.
Человек выходит на улицу. Осень. Оранжевый клен, отражаясь в свинцово-серой воде канала, оживляет ее, делает теплой.
И снова хочется выкрасить дома в желтый цвет, цвет солнца.
И снова хочется новых мыслей и ощущений, чтобы подарить их людям.
Семьдесят пятая осень.
И он гладит рукой теплый ствол клена и тихо шепчет:
«Остановись, мгновенье! Ты прекрасно…»
Даль О. И.
И. Хейфиц – О. Далю
Спасибо, что Вы так хорошо и поэтично обо мне написали, и поэтому… не напечатают, наверно. Не по штампу сделано, не по колодке… Ваша рукопись долго гуляла по свету, потому что адрес Вы выдумали «собирательный»: название улицы, на которой студия, а номер дома и квартиры мои. Я живу на Шорса, 84/86, а на Кировском – студия. Но наша почта работает на совесть, и через стол справок наконец узнали, где я живу на самом деле. За справку взяли две копейки. Вот поэтому я отвечаю Вам с некоторым опозданием. Меня очень обрадовало, что именно Вам поручили писать обо мне и что Вы написали так тепло и по-хорошему возвышенно. Но, повторяю, боюсь, что не напечатают. Не важно! Я уже прочитал, а до остальных… Бог с ними.
Ирина мне передала Вашу просьбу насчет Бирмана, но после возвращения из Чехословакии (там мой фильм представляли на фестиваль, и он получил одну из главных премий). Так что я попытался уже после драки, т. е. после перезаписи, когда уже ничего не сделаешь. Я понимаю Ваше расстройство, но, поверьте, все это не так плохо, как Вам кажется. В особенности, если взглянуть на соседнюю продукцию. Конечно, Бирман не утруждал себя очень и не постарался как следует, не подумал о развитии, о ритме фильма, и, главное, об образе самой блокады, об образе блокадного человека. Я ему в свое время пытался втемяшить в башку насчет всего этого, но он лентяй, между нами говоря. Однако сработала сама история, и вышло трогательно и взволнованно. В особенности конец. У Вас многовато черствости и мало усталой радости от встреч, от каждой по-особенному. Немного однообразен рисунок. Но, повторяю, в общем хорошо, не огорчайтесь.
Я скоро еду в Москву, встречусь с Нилиным, и он мне прочитает свой еще не опубликованный рассказ под названием «Аппендицит». Не знаю, как вышло у него и заинтересует ли меня сия болезнь. Хорош бы был фильм под громким и интригующим названием «Слепая кишка».
Привет нежнейшей Лизе от меня и от Ириши. Она приболела, отлеживается в Комарове. Если приведет судьба в Ленинград, не забудьте позвонить и запомните адрес.
Еще раз спасибо Вам за написанное. Рукопись я вам отсылаю, так как не уверен, что у вас осталась копия.
Целую Вас.
И. Хейфиц.
Константин Симонов – О. И. Далю
Москва
О. И. Далю

 

Дорогой Олег Иванович!
Во-первых, спасибо за сделанное в «Обыкновенной Арктике»!
Жалею, что мы не повидались. Прошу Вас, если Вам это удобно передать то, что Вы мне хотели, вернуть Алеше (Симонову).
Жму Вашу руку.
Ваш К. Симонов

 

Мы переезжали из Ленинграда в Москву. Нужны были деньги. Чтобы поднять весь этот переезд, необходимо было не меньше трех тысяч рублей. Нужно было занимать. Решили поделить по тысяче на каждый заем – так было легче занять.
Первый, к кому он решил пойти, был Константин Симонов. Почему – не помню. Мы сидели у Шкловских. Симоновы жили по соседству. Олег встал и пошел. Вернулся, усмехаясь: «Заставил меня расписку написать. Я Вам, конечно, верю, но для порядка» Олег брал на определенный срок. Отдавал день в день. Мог отдать раньше, но ждал этого дня. Был смущен требованием Симонова. Когда возвращал долг секретарю Симонова, попросил расписку о возврате.
Вторую тысячу занял у сестры. Не знаю, день в день ли, но вернул.

 

Третью тысячу он занимал у Алексея Еськова из «Торпедо», самой любимой футбольной команды Олега. Еськов сказал по телефону: «Да, да, да, я продал машину. Деньги есть, поэтому на любой срок, хоть без возврата». В связи с этим мы были приглашены на день рождения, и деньги были всунуты без пересчета ни с той, ни с другой стороны со словами: отдашь, так отдашь, а не отдашь, так черт с ними. Я помню, что и эта тысяча была возвращена владельцу.
Возвратные деньги всегда были неприкосновенны.
Е. Даль
В. Б. Шкловский – О. И. Далю
21 мая сего года
Живем бездельно и бездально. Ах, Олег, Олег! Ах, Далик, Далик! Никита цветет, как пальма. Купается. Растерянно, но удачно отдыхаем.
Симочка радуется главным образом потому, что не надо придумывать обед.
Кормят неплохо, но скучно. Я отдыхаю. Даже не пишу. Но для настоящего отдыха у меня есть около 25 лишних лет. Вот вырасту заново и буду писать, черти зачешутся! Но соблюдайте не меру, а мир. Ах, молодежь! Ее бы сюда, в этот дом – Мы бы в июне так цвели!
Никита сейчас бежит играть в теннис.
Деточки, хорошо жить недели три без плана! Но староват. Староват уж я общаться без плана!
Ах, Далик. Далик! Если бы я мог переслать к тебе в конверте театр! Мы высокопоставленную вашу квартиру любим заочно.
Симка рада и без денег. Писать буквы не умею. Я провалился восемьдесят лет тому назад на экзамене в приготовительном классе.
Приедем и расскажем. Это – Пицунда.
Пикассо собирал рисунки обезьян. Я бы на него поработал! Опоздал!
Идем смотреть кино.
Олег, я тебя целую. Целую!
Море синее и разноцветное. Все с искрами.
Б. С. Маневич – О. И. и Е. А. Далям
Эти дали
Милым Далям
Я дарю
И хочу, чтоб побывали
В том краю
И хочу, чтоб повидали
Ту весну
Б. Маневич
16/ VIII 76/
Б. С. Маневич – Е. А. и О. И. Далям
Дорогие Лиза и Олег Иванович!
Грешно подстегивать время, но пусть уж скорее уходит этот тяжелый год – такой урожай горя, бед, утрат, болезней! Хочется надеяться, что в новом году будет легче. Вы, наверное уже знаете, что Юра Векслер с инфарктом в больнице, – сейчас ему получше – уже в палате, – но в его годы это очень уж несправедливо и страшно.
Милые, будьте здоровы, остальное приложится. Дай Вам Бог, чтобы все Ваши родные и близкие тоже были здоровы. Счастье в Вас самих. Вы духовно богаты и этого ни кому не отнять.
Кланяемся Ольге Борисовне и Вашей матушке, Олег, дорогой.
Недавно я для «2-го звена» режиссуры показывала тайно «Утиную охоту» это прекрасная работа, и можно только сожалеть горько о тех, кто ее не видел: да и увидит ли? Но она ЕСТЬ!
Обнимаем, Белла, Исаак
21 декабря 1980 года.
Б. С. Маневич – Е. А. Даль
Дорогая, милая Лиза! Бедная, мужественная и такая терпеливая и добрая женщина, каких немного – верных, любящих жен.
Лизонька, простите, но я не могла приехать, т. к. был гипертонический криз и написать Вам сразу была не в силах. Поймите – слов не найти. Мы с Сашенькой не верили, все казалось, что это обывательские разговоры «про артистов», не могли и не хотели верить, когда узнали, что, правда, страшная несправедливая судьба!
Я хочу, чтобы Вы знали – раз мы так любили и уважали талант, ум, тонкую душевную суть Олега Ивановича – то каждая минута, проведенная с ним, не исчезла – она в нашей памяти, в нашем сердце и Вы, Лиза, всегда рядом.
Саша так любит Вас! Вы нам близкий, родной человек, и, пожалуйста, если мы хоть чем-нибудь можем Вам быть полезны, если Вам и Ольге Борисовне нужны деньги, пожалуйста, не стесняйтесь, не обижайте нас отчуждением (естественным, конечно, в Вашем горе).
Женя Татарский хотел предложить Вам работать на его картине, но побоялся сказать об этом. Наш ленинградский климат последнее время Вам не нравился, да и нам тоже, но если вы захотите исчезнуть, переменить обстановку – у нас всегда для Вас будет комната.
Если сможете, захотите – напишите нам.
Я не успела поправиться и уехала в экспедицию в Таллин. Со съемки прихожу в номер и никуда не выхожу. 12–15 буду уже дома.
Крепко обнимаю Вас. Кланяйтесь Ольге Борисовне
Ваша Белла, 1 апреля 1981 года.
Назад: Олег Даль Кольцо
Дальше: Письма к семье[46]