32
Первое, что она чувствует, — запах ковра. Пресный, пыльный запах шерсти, проникающий в рот и в нос. Знакомый запах печали и тишины, нереальное спокойствие после шторма. И осознание, что никакого после нет. Нет времени перевести дух, нет спокойного залива или гавани, чтобы там укрыться, нет времени собрать силы и починить разбитое. Нет никакого после, есть только до. Одно лишь обманчивое затишье, что царит перед тем, как церковные колокола начнут предупреждать о следующем шторме. Может быть, до следующего пройдут дни, а то и недели.
А может быть, всего-навсего часы.
Не открывая глаз, она прислушивается. Задерживает дыхание и молит: только бы не услышать, что кто-то из детей открывает свою дверь. Но единственный звук, доносящийся с верхнего этажа, как раз тот, от которого сердце успокаивается. Бу Рамнес не закрыл дверь спальни, и громкий храп свидетельствует, что спать он будет еще долго.
Пушистый ворс ковра щекочет щеку, и она открывает один глаз. Зимний мрак за окнами ни о чем не говорит — может, сейчас полночь, а может, полвосьмого утра. Дети в любую минуту могут сбежать по лестнице и потребовать завтрака. Потом взгляд останавливается на светящихся цифрах на плеере: 4.43, и лишь теперь она осознает, что слишком надолго задержала дыхание и что взгляд затуманился. Она осторожно выпускает воздух, делает новый вдох. И теперь приходит боль.
Привычно она пробует основные движения, осторожно садится, сжимает и разжимает руки, сгибает запястья, потом локти, поднимает плечи. Резкая боль в левой лопатке и обычная тупая боль в глубине грудной клетки, но на сей раз, кажется, ничего не сломано. Только ощущение, что она нещадно избита и все тело болит. Словно побывала в бетономешалке.
Шатаясь, она встает, хватается за подлокотник дивана. Подушки валяются на полу, одна мягкая спинка опрокинута. Вернув ее на место, она обнаруживает свои трусики. Идет на кухню, швыряет их в пакет под мойкой, потом, спохватившись, заталкивает поглубже в мусор, прикрывает кофейной гущей из фильтра, чтобы было незаметно. Знает, что он рассвирепеет, если увидит, что она их выбросила, но знает и что никогда больше не сможет их надеть. Он прав, думает она, все дело в том, что я поступаю не так, как он велит.
Какой-то звук с верхнего этажа — она цепенеет. Только не дети, только не сейчас, господи, мне нужно время. Инстинктивно она опять задерживает дыхание, все чувства напряжены до предела. Звуки следуют один за другим. Тяжелые шаги по деревянному полу наверху, это не Тюра и не Миккель. Он. Слышно, как открывается дверь ванной, как он поднимает крышку унитаза. Она закрывает глаза и снова молит: Господи, не дай ему спуститься вниз, у меня нет больше сил. Только не сейчас. Лишь пять минут спустя, когда снова доносится храп, Эйлин разжимает руку, вцепившуюся в мойку. Громкий похмельный храп.
Пять дней. На сей раз всего пять. Когда-то давно между вспышками проходили недели, поначалу даже месяцы. У нее было время зализать раны, было время все скрыть. Отдохнуть и придумать объяснения синякам и сломанным ребрам. Нет, она не налетала на дверь и не поскальзывалась на лестнице. Подобные объяснения лишь вызывают подозрения. Другое дело — лед, на льду можно поскользнуться. На гладком полу в ванной тоже. Но только один раз. И она наловчилась запоминать, что кому говорила. Наловчилась придумывать причины и никогда не повторяться. Наловчилась скрывать. Покупала маскирующую крем-пудру разных оттенков, научилась превращать разбитую губу в лихорадку, усвоила, какой цвет камуфлирует синий и зеленый, а какой лучше всего скрывает остаточную желтизну. Думала, что и одеваться научилась. Вот дура.
Марике догадалась. Прошлой весной обронила что-то насчет длинных рукавов и застежки до горла в майскую жару. А Карен через несколько недель спросила напрямик. После она подумала, что напрасно рассмеялась в ответ с такой убедительной беззаботностью. Почувствовала, что этот смех унес брошенный спасательный круг далеко-далеко, не достанешь. Или это ее самое унесло прочь? Нет, теперь она другая. Она сделала выбор, идти на попятную поздно.
И ведь он прав. Не во всем, но в том, что имеет хоть какое-то значение. Он дал ей все, чего она желала, чего без него у нее бы не было никогда. Тюру и Миккеля. Так орал, что она испугалась, как бы они не проснулись среди ночи. Едва нянька уехала, все и началось.
“Без меня ты ничего бы не имела. Вообще была бы ничем. Слышишь? Ничем. И так ты меня благодаришь? Ведешь себя как уличная девка?”
Она попыталась оправдаться, хотя давно уже так не делает. Глупо, конечно, но ведь она тоже была не вполне трезва. Наверно, в этом все дело. Вот и сказала, что праздник, что просто пошла танцевать, безуспешно пробовала отказаться, однако не хотела поднимать шум и портить настроение. Тем более дома у Коре и Эйрика. На Новый год все так веселились, все танцевали. Вот так она сказала.
Глупо с ее стороны.
Он не сумел держать себя под контролем, сорвался, прежде чем они очутились в спальне. И на сей раз никакой маскировочной музыки. Тревога, что дети проснутся, отгоняла боль, пока она напрягала слух: как там, на втором этаже? Ударов она почти не чувствовала, только устало отметила, как он вошел в нее, и испытала облегчение, когда все закончилось.
Дети ничего не знают, думает она, наливая в стакан воды. Медленно пьет, смывает судорожный ком в горле. Они пока слишком маленькие, чтобы понять происходящее. Потом в голове мелькает, что надо вымыться, тихонько, чтобы не разбудить его. И лечь рядом с ним в спальне, быть на месте, когда он проснется. Утешить его, когда придет раскаяние, показать, что нет у нее никаких дурацких мыслей.
Эйлин Рамнес осторожно ставит стакан в раковину, выходит в холл. И едва поставив ногу на нижнюю ступеньку, осознает, что все теперь изменилось.
Белый овчинный медвежонок в красных тапочках и голубых штанишках на помочах сидит возле лестничных перил. Словно сам пришел и уселся там. Медвежонок Тюры, которого она никогда бы добровольно из рук не выпустила. Только если увидела что-то настолько страшное, что забыла про него. Эйлин понимает это еще прежде, чем обнаруживает на верхней ступеньке лужицу мочи.